Нас помнят, пока мы мешаем другим

R
Завершён
91
4
Размер:
146 страниц, 70 981 слово, 11 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Запрещено в любом виде
91 Нравится 77 Отзывы 19 В сборник

Часть девятая, в которой герои занимаются художественной самодеятельностью

Настройки
— Ты извини, Володя, — сказал мне утром Глеб. — Надо было мне остыть немного, а то сказанул бы я нашему соседу милосердному чего — ты бы меня первый потом совестил, — и я согласился, подумав еще, что тот Глеб, с которым я познакомился, не преминул бы обрушить на бедного Михаила Михайловича полный список человеческих горестей, одолевавших Москву осенью сорок первого года и потребовавших от всей московской милиции, включая «товарища Жеглова», предельного напряжения сил и подлинной самоотверженности — но теперь он сумел промолчать, и уже за одно это я готов был простить ему три ужасных дня, на протяжении которых мы встречались лишь на работе, причем со мной Жеглов держался подчеркнуто сухо, даром что товарищем старшим лейтенантом не называл и на «вы» не обращался, а я, в свою очередь, чувствовал себя виноватым, хотя и не знал даже, в чем именно. — Ты бы хоть предупредил, что у Копырина поживешь, — буркнул я, вынимая нарезанный с вечера хлеб. На кухне было не протолкнуться из-за Шурки и ее детей, всей толпой собиравших старшего Генку в пионерский лагерь, поэтому Жеглов принес кастрюлю с подгорелой кашей в комнату и теперь, старательно отскребая крупу от стенок, накладывал ее в миски. — Извини, — снова сказал он, и я чуть было в окно не выглянул — проверить, не идет ли снег, но за окном, как и минуту назад, сияло летнее солнце, а Глеб только ухмыльнулся и, по-прежнему глядя не на меня, а в кастрюлю, прибавил: — Я ведь и на тебя взъелся маленько. По соседовски-то выходит, будто я кругом плохой, а ты кругом хороший. Обидно стало, знаешь ли. И дурак бы понял, что он в виду имел: мол, не хромой, не косой, руки-ноги на месте, а на фронте не был — с какой, спрашивается, стати? А мне и крыть нечем. Вернее, есть, да смысла нет. А тут еще и ты, весь такой прекрасный, рядом для сравнения. Я тронул его за плечо, подумав мельком, что на последнюю фразу мне, пожалуй, и самому обидеться можно, только я не стану — я что, Жеглова первый день знаю, чтобы на него обижаться?.. — Да забудь ты, Глеб. Михаил Михайлович теперь и на кухню не выходит из-за этого всего. — Ничего, скучно станет — выйдет, а нет — так я с ним поговорю, скажу, что не обидчивый, — и тут уже я усмехнулся: это он-то не обидчивый? Жеглов между тем поставил передо мной миску каши и, отвернувшись к окну, проговорил: — Брат мой младший, один из двух, в сорок третьем на курском направлении пропал, а мать — больше всех она его любила. С тех пор, как меня видит, так я у нее на лбу и читаю: лучше бы ты, а не он, — и на мгновение опять в нем показался тот бесконечно усталый, мрачный, лишенный всей мальчишеской удали человек неопределенных лет, которого видел я наутро после Вариных похорон, и я хотел было человеку этому что-то сказать, но тут Жеглов похлопал себя по карманам и умчался на кухню — он там, оказывается, спички с папиросами оставил, а после пора нам было идти на работу. Из Управления мы с Колей снова поехали в театр на Спартаковской — беседовать с одним из художников, непосредственным начальником Семенова, человеком, как мне показалось, напыщенным и довольно-таки бестолковым. Когда я украдкой поделился своими соображениями с Тараскиным, он ответил без всякого удивления: — Это ты, Володя, театральную публику плохо знаешь — они почти все такие, особенно кто не сам на сцене играет, а при актерах крутится. К Верке моей подружки ходят — билетерши, буфетчицы, гримерша одна… У них всех разговоров — кто на кого посмотрел, кто чем напудрился и что сказал режиссер про такую-то актрису, — и Коля вздохнул. С женой у него по-прежнему не ладилось, но я к нему с вопросами не лез, да и чем бы я ему помог?.. Мне бы с собой разобраться — у меня все вон как непонятно вышло. Идя по мрачному, загроможденному разным барахлом коридору — в старинном здании театра, открытом сразу после войны, параллельно с показами первого спектакля шел ремонт, — я мысленно спрашивал себя о том, как долго все это может продолжаться: это сейчас мы с Глебом оба молоды, живем в коммуналке, проводим дни и ночи на работе, и никого наше тесное товарищество не удивляет, ну а потом?.. Как станем мы с возрастом смотреть друг на друга, на те обстоятельства, что свели нас вместе, как, в конце концов, поступим, когда настанет пора предъявлять обществу жен и детей?.. Останься Варя жива — я бы и знать не знал о той стороне своей натуры, которая привела меня в постель к собственному начальнику — вернее, постель-то была моей, но суть от этого не менялась. И я, если по-честному, был скорее рад, чем нет, всему, что между нами произошло, хотя радость эта, вернее, неправильность ее, меня иногда терзала. Жеглов, конечно, человек своеобразный, местами трудно с ним приходится, но я-то давным-давно все про него понял и за громким, шумным, показным, всем тем, что первым бросалось в глаза в его характере, увидел скрытые от посторонних глубину, совершенно неожиданную уязвимость и — при стольких товарищах и сослуживцах вокруг — несомненное одиночество, мне самому хорошо известное. Я ведь, с войны вернувшись, повсюду чувствовал себя вроде как чужим: из тех, с кем раньше был близок душой, одни остались лежать в земле, другие разъехались по всему Союзу, а с немногими третьими, как я не без горечи убедился, ничто, кроме общих воспоминаний, меня в мирной жизни не связывало. В новых же знакомых, пусть они и были хорошими людьми, мне все время словно чего-то не хватало: может, глубины той самой, или зрелости суждений, или определенности в выборе жизненного пути — последней, впрочем, я и сам похвастаться не мог. Жегловские зрелость и взрослость я, конечно, переоценил, поддавшись поначалу его напору и обаянию; довольно скоро я, оставив за Глебом первенство в работе, почувствовал себя старшим в обычной жизни: должен же был кто-то из нас двоих уметь сдержаться, промолчать, аккуратно обойти то и дело возникавшие на пути острые углы… Но вообще мне с Глебом было хорошо. Ему со мной, наверное, тоже, только нет-нет да и закрадывалась в душу мою недобрая мысль: а вдруг ему все равно — с кем, что, как… мало ли. Думал же он и в самые трепетные моменты — я это ясно видел — о своем, о грустном. То ли вспоминал кого, то ли пережитое на службе не отпускало — я не спрашивал, да и нужным не считал. — …товарищ Шарапов, вернитесь, вы нашу дверь прошли, — обратился ко мне наш с Колей провожатый, и я протиснулся в какую-то узкую подсобку. Поговорив с художником и несколькими рабочими, мы осмотрели заодно их мастерскую и кладовку за сценой, где, помимо кистей, красок и холстов, имелись всевозможные резаки, пилы и прочие орудия, которыми запросто можно было умышленно или по случайности причинить кому-нибудь смертельный вред. Ящичек с личным инструментом Семенова и найденную в столе тетрадь, исписанную почерком полуграмотного школьника, мы забрали с собой. Колю, чья жена работала официанткой в буфете Ленкома, театральной изнанкой было не удивить, а вот я, впервые увидев прямо перед собой плоские фанерные дома, нарисованные на парусине улицы и колоннаду из папье-маше, подумал, что вся эта бутафория хороша издалека и что вблизи тут, пожалуй, восхищаться нечем. Я вспомнил наш с Глебом неудачный — или, наоборот, очень даже удачный, это как посмотреть, — поход в Большой и решил, что в театр я теперь долго еще не захочу, хотя директор, прощаясь, предлагал нам и нашим товарищам билеты на лучшие места в любой удобный день. Переглянувшись, мы вежливо отказались: директор, конечно, на самом деле был не рад ни знакомству с нами, ни тем событиям, благодаря которым это знакомство состоялось, а раз так — не стоило нам пользоваться его благорасположением. Знал бы я, что вся эта театральная дребедень скоро вторгнется в наши рабочие будни уже без всякой связи с расследованием и на какое-то время захватит чуть ли не каждого, включая половину нашей бригады, — очень удивился бы. Пока Часовщик проходил психиатрическую экспертизу в институте Сербского, мы пытались разыскать двоих детей, чьи встречи с убийцей по каким-то причинам не закончились трагедией, а также установить другие подробности дела, которое у меня уже в печенках торчало — ведь мы с Глебом обсуждали его и на работе, и дома, продолжая спорить о мере ответственности душевно поврежденного преступника или гадая, не соврал ли Семенов, назвавший места, где он пытался познакомиться с детьми и где нам не удавалось пока найти ни одного свидетеля. Вызовы на самые разные происшествия, порой совершенно дурацкие и вообще не по нашей части, тоже никто не отменял, а ограбленный профессор Михайловский — картины его осели где-то у барахольщиков, и мы, признаться, не очень-то и утруждались их поиском, бросив все силы на расследование убийства, — ежедневно звонил в дежурку и грозился подать жалобу чуть ли не в Политбюро… Словом, было бы неплохо отвлечься, но делать это тем способом, который нам вскоре подвернулся, мне отчего-то не захотелось. Из театра мы вернулись в обед, но мне, привыкшему к точности, четкости и навсегда уяснившему себе необходимость уважать свое и чужое время, после всех этих разговоров с едва прснувшимися к полудню представителями творческих профессий казалось, будто с утра прошло не меньше суток, и голова моя гудела от сведений, в которых было так мало пользы, что все нужное уместилось на половине тетрадного листа. Теперь составленную мною по пути записку, хмурясь, читал Жеглов, а я украдкой следил за выражением его лица и готовился к разносу с Колей напополам, однако Глеб, ограничившись одной скептической усмешкой и собственноручно подшив мое сочинение к делу, велел Тараскину запросить по телефону официальную характеристику на работника Семенова, по готовности ее забрать и на этом пока оставить в покое и театр, и его сотрудников. В столовой давали безвкусные жидкие щи, перловку и котлеты из жира с хлебом, но мы с Колей и этому были рады. После обеда я, преодолевая зевоту, занялся писаниной, и тут кто-то нерешительно постучался в нашу дверь. — Войдите, — разрешил Жеглов, и все мы с удивлением увидели, как в наш кабинет втягивается стайка девчонок — они даже в форме умудрялись выглядеть пестро, свежо и по-разному: одна стриженая, другая с косами, у третьей кудри вьются под беретом — но не было среди них Вари с ее голубыми лентами в светлых волосах и невозможными глазами, и я, невольно вздрогнув, на миг отвернулся. Девчачья делегация остановилась посреди кабинета. Коля, чья жена была еще и ревнивой, сделал вид, будто ужасно занят, зато Гриша слез с подоконника, пригладил свои вихры и гордо выступил вперед, и даже Иван покосился на гостей со снисходительным любопытством. Стоявший у стола с папиросой Глеб строго изогнул бровь, ожидая объяснений: у нас не принято было заваливаться к бригадам отдела по борьбе с бандитизмом просто так, без повода, и даже Варя ни разу ко мне сюда не поднималась. — Как у вас тут мрачно, — сказала та из девчонок, что стриглась коротко, по-спортивному — она была бойчее других. — Накурено, темно, пылища всюду, сапогами пахнет… — А вы что, санитарная комиссия? — поинтересовался Глеб, в последний момент смягчив резкость одной из своих деланых улыбок, от которой наши милые коллеги неминуемо должны были упасть в коллективный обморок, — это я, настоящую видевший, на такую не повелся бы, а они и разницы не почувствовали. — Мы, товарищ капитан, по делу. Мы к смотру художественной самодеятельности готовимся, — вмешалась девушка с косами, младший сержант ОРУДа, и снова в сердце моем кольнуло, хоть и не была она на Варю похожа ничуть. — Меня, кстати, Рая зовут, а их, — она кивнула на подруг, — Зина и Галя. — И что вы, товарищ младший сержант Рая, от нас хотите? — все еще улыбаясь, поинтересовался Глеб и прибавил уже серьезно: — Самодеятельность — вещь хорошая, а только нам работать надо. — Мы пьесу ставим, — вмешалась кудрявая Галя, — из ранней революционной жизни. — Нам артист нужен, — перебила ее Зина, — и даже не один. Вот вы, например, на роль цыгана очень даже годитесь — согласны? — и тут мы, не выдержав, загоготали — смеялся даже Иван, которому вся эта самодеятельность была до лампочки: очень уж забавно выглядел озадаченный Глеб в окружении наших посетительниц, восторженно смотревших на него снизу вверх. — Вот еще, глупость какая, — сказал он наконец и вернулся за стол, вслед за Колей делая вид, что все это его совершенно не занимает, но я успел увидеть в его глазах искорку интереса, и тут уж мне самому стало любопытно, чем дело кончится. — Мы вас в рубаху кумачовую нарядим, вам пойдет, — насела на Жеглова Рая, и Глеб, сохраняя неопределенное выражение лица, все-таки спросил: — А цыган этот ваш — он за каких, за красных или за белых? — За красных, конечно, за красных, — загалдели девчонки, а я, взглянув на Жеглова, понял, что он согласится — и он действительно согласился. — Ладно, давайте сюда своего цыгана, — будто нехотя сказал он, и ему тут же вручили растрепанную тетрадку с переписанным от руки текстом пьесы, сочиненной каким-то молодым современным автором. — Нам еще злодей нужен, — расхорохорилась вдохновленная успехом Зина, — белогвардейский генерал, — и всех нас, оставшихся, оглядела, не то и впрямь злодея своего выискивая, не то просто затем, чтоб не совсем уж обидно было нам остаться в тени красивого товарища капитана. — А вот возьмите Григория, — то ли всерьез, то ли в шутку предложил Жеглов, — у него типаж очень даже злодейский, — и девочки скептически уставились на нашего Гришу, а тот, услышав, плечи расправил, выпрямился во весь рост, глазами сверкнул из-под очечных стекол, и во всей его тощей фигуре вдруг действительно появилось что-то злодейское, причем не карикатурное, а настоящее, я прямо удивился даже. — А вы согласитесь? — спросила у Гриши Галя, тоже уловившая это его превращение, и Гриша, став обратно самим собой, милостиво кивнул. — Вы, — обернувшись к Тараскину, сказала Рая, — рыжий и молодо выглядите, а нам как раз товарища на роль гимназиста не хватает, — и Коля аж чаем поперхнулся, но спросил важно, Жеглову подражая: — Гимназист — он за красных, за белых или так? — За красных, — успокоили его, и Коля согласился тоже. — А я на вас усих в зали дивитися буду, — выступил на опережение Иван, явно обеспокоенный тем, что в этой загадочной пьесе с целым винегретом персонажей и для него может найтись какой-нибудь малороссийский крестьянин. На том и порешили. Уже собравшись уходить, девчушки наконец заметили меня — вернее, это Глеб сказал: — А что ж это вы товарища Шарапова без роли оставили? — Ой, вы же, наверное, тот самый товарищ Шарапов, который в «Черную кошку» внедрялся, — удивилась Галя, и я буркнул что-то нечленораздельное. — Нам про вас даже на политинформации рассказывали. — Еще какой тот самый, — ответил за меня Глеб и так на меня при всех посмотрел, что у меня уши, наверное, заполыхали. — Роли для вас у нас, к сожалению, нет, — оценив мою невзрачную наружность, сказала Зина, — но нам нужен кто-нибудь, кто будет занавес открывать, в колокольчик звонить и за веревку дергать — хотите? — Нет, не хочу, — сказал я честно, и они, между собою пошушукавшись, оставили еще одну тетрадку Грише с Колей и в некотором смущении выпорхнули в коридор — подумали, верно, что я на них обиделся, а я не обиделся нисколько, я правда не хотел участвовать во всей этой ерунде, — не время ей сейчас и здесь не место, так думал я, заглядывая через Колино плечо в тетрадку, где все было исписано бестолковыми репликами героев. Правда, на само представление я, конечно, пойду с Иваном вместе, решил я: и товарищей поддержать надо, и где ж еще, в конце концов, я посмотрю на Жеглова в кумачовой рубахе, сшитой — не иначе — из старой клубной скатерти?.. — А рубаху, если выдадут, я тебе отдельно покажу, — шепнул он мне на ухо, когда мы остались ненадолго вдвоем, и я, теперь-то уж точно покрасневший, вспомнил вчерашнюю ночь, половину которой мы занимались разными постыдными и предосудительными, но чрезвычайно приятными вещами, и притом почти до полного изнеможения. Вечером Жеглов принес из клуба старенькую гитару — я и забыл уже, что он немного умеет на ней бренчать, — долго возился, струны натягивая, и в конце концов укололся какой-то железкой. Цыган по сюжету должен был петь, и Глеб решил вспомнить, как это делается. — Совсем инструмент ухайдакали, — сказал он сердито, слизнул с кончика пальца кровавую каплю и, подергав по очереди все струны сверху вниз, вдруг примерился, извлек из дребезжащего гитарного нутра какой-то печально звенящий недосказанностью аккорд и, нащупав рядом два или три других, принялся перебирать их по кругу, с удивительной для меня ловкостью расставляя в узких деревянных клеточках свои большие крепкие пальцы. — Я сплету тебе цепи из жгучих лобзаний, Знойных ласк и таинственных грез, Безграничных, безумных желаний И из перлов сверкающих слез. И за власть над твоею душою Я своею душой заплачу, Оттого, что блаженство с тобою Я ни с кем разделить не хочу. Наверное, играть можно было бы и поувереннее, да и петь получше, но мне, искусством не избалованному, и этого хватило с лихвой: вслушиваясь в голос Жеглова, слишком звонкий для всех этих старорежимных страданий, — понять бы еще, издевается он или всерьез? — я замер, склонил голову на диванный подлокотник, и время побежало мимо меня — а когда я очнулся, Глеб уже подобрал что-то другое, отрывистое, громкое, с веселой злостью, так ему подходившей: — Раз в крещенский вечерок Буржуя гадали: Красного в бараний por Скрутим мы когда ли?.. И тут же: — Наш паровоз, вперед лети. В Коммуне остановка. Другого нет у нас пути, В руках у нас винтовка! И я, не выдержав такой широты и разнообразия репертуара, спросил: — Где ты всего этого понабрался? Глеб улыбнулся, ладонью заглушил гудевшую басовито верхнюю струну и ответил: — Да там же, Володя, где и всего остального, — в колонии. — В колонии что, — удивился я, — музыке учили? — Куда там, — засмеялся Жеглов и, как-то разом посерьезнев, отвернулся к окну. — Был у нас в старшем отряде один… любитель романсов. Вот от него и нахватался. И я больше не спрашивал ни о чем, какой-то частью своего нутра догадавшись, что не только романсов нахватался от этого старшего товарища Жеглов и что роль этого человека в его судьбе, быть может, и привела повзрослевшего Глеба в конечном итоге туда, где он сейчас находился, — в комнату мою с одной на двоих кроватью. И расстались они с человеком этим, если у них и было что, вероятнее всего, нехорошо — вспомнив о нем, Жеглов резко помрачнел. А может, все это мне почудилось — я за сегодня здорово устал и много разного передумал. — Ты когда-нибудь перестанешь губы кусать? — полюбопытствовал я, заметив, что Глеб опять принялся за свое. — Ты, Володя, сам за столом на работе карандаши грызешь, — ответил мне Жеглов, и я возразил справедливо: — Так карандаши же, а не себя, и за столом, а не постоянно, — на это Глеб только рукой махнул. Пьесой в итоге загорелись все, кроме Пасюка и меня — даже Копырин пообещал привести на представление жену и попросить в гараже куски облезлой кожи, содранные со старого автомобильного сиденья и нужные для пошива костюмов. Ребята задерживались после смены, допоздна репетируя всю эту дребедень, а я, ни разу даже не поинтересовавшись сюжетом, делал всю бумажную работу за себя, за Колю, который и без репетиций едва с ней справлялся, и за поглощенного искусством Гришу — ему, как сказал он мне по секрету, к премьере обещали раздобыть кинжал и настоящие белогвардейские эполеты… Глеб тоже возвращался позже обычного и иногда приносил с собой гитару. Я к его приходу обычно успевал соорудить нехитрый ужин, полистать учебник по правоведению и даже немного вздремнуть, а еще у меня появилось время для того, чтобы обдумать в одиночестве все то, что впервые ударило меня в голову в душном коридоре у театральной подсобки: это сейчас у нас двоих все хоть и шатко, но хорошо, а дальше — дальше-то жить нам как? Я вспоминал свое недолгое счастье с Варей, потом вставал у меня перед глазами Глеб в окружении восторженных девиц — да каждая была бы рада несказанно с ним просто под руку по улице пройтись, не говоря уже о большем, и непрестанно спрашивал я себя: может, это и есть единственно правильное для нас обоих, а все другое — горькая случайность?.. — Как жить нам? — повторил читавший что-то в своем углу Глеб, когда я, наконец, однажды вечером спросил его обо всем, что меня терзало — момент я выбрал явно не лучший, но терпеть неизвестность у меня больше не было сил, — по-моему, Володя, нам с тобой и по отдельности жилось нелегко, а теперь — теперь просто стало еще немного труднее. — И сколько все это, ты думаешь, может продолжаться? — совсем уже зря поинтересовался я. Жеглов поднял голову, и черная тоска из его глаз — глаза у него, к слову, не черные были, как я всегда считал, а просто темно-карие, — за какой-то едва ощутимый миг плеснулась мне в душу и выжгла в ней все, к чему прикоснулась. — Пока тебе, Володя, не надоест, — сказал он тихо, закрыл книгу, взял со стола пачку папирос и вышел вон, а я долго сидел один в темноте, одуревая от летней духоты, усталости и тревоги. …Проваливаясь в сон, я то ли в нем, то ли наяву совсем близко слышал негромкий перезвон железных струн и Глебов голос, который уже не цыгану песни подбирал, а проговаривал смутно знакомые мне по школе стихи: — Узнаю тебя, жизнь! Принимаю! И приветствую звоном щита! Но только чувство было у меня такое, будто никто из нас такой жизни не принимает и что вообще мы вроде как поссорились, и опять виной всему была проклятая заноза — сидела она во мне и кололась когда придется, то ли к правде пробиться желая, то ли просто меня самого побольнее проткнуть. Думая о том, как бы эту занозу вытащить и заодно себя не потерять, я беспокойно вертелся с боку на бок и провертелся бы, наверное, до рассвета, если бы теплая рука, протянутая с дивана, вдруг не коснулась моего затылка, а вслед за ней и весь Жеглов целиком не перебрался бы со вздохом на свое привычное место возле меня и не прижался ко мне спиной. А утром он ушел еще до моего пробуждения, и встретились мы только на работе. Настала суббота — день короткий и потому почти праздничный для всех, кроме дежурных подразделений. Вечером в клубе торжественно открыли смотр самодеятельности. В первом отделении здорово пел хор, плясали парни и девчонки, вихрастый старший лейтенант Федоров из ППС лихо наяривал на балалайке, а наша спортивная команда выстроилась в какую-то сложную фигуру и долго махала флажками. Вообще-то я в команду тоже входил — инструктор Филимонов как вцепился в меня со своим первенством по самбо, так и не отстал, и поэтому я честно к этому первенству готовился, ну а для показа фигур на сцене мне роста не хватало — да и ладно. Во втором отделении давали пьесу из революционной жизни под названием «Пылающий рассвет», и задействована в ней была такая толпа народу, что зрителей в зале оказалось едва ли не меньше, чем актеров на сцене, ну а в сюжете я потерялся с самого начала и попытался было обратиться за разъяснениями к соседям, но слева от меня сидел и натурально спал, посвистывая носом, Иван Пасюк, а справа вертела головой по сторонам и то и дело суетливо хлопала сухими своими ладошками копыринская супруга… Все началось с того, что незнакомый высокий парень в тельняшке и с пулеметной лентой через плечо — наверное, из новобранцев, — объявил себя советской властью и отправился наводить порядок в разрушенной гражданской войной деревне, а сбоку от занавеса в это время строили козни белогвардейцы во главе с Гришей, которого я даже узнал не сразу, потому что девчонки нарисовали ему углем усы, бороду и совершенно ужасающие брови, — правда, вместо эполет Грише достались какие-то паучьи лапы из золотой бумаги, да и кинжала было не видать, но Гриша и без кинжала справлялся отлично и вообще играл чуть ли не лучше всех. Вот грянул бой, и матросы с белогвардейцами заметались по сцене. Колина роль оказалась бессловесной — одетый в милицейскую форму и старинную гимназическую фуражку, он, пригнувшись, пробежал от последнего ряда в зрительном зале к сцене, и ранец его, как следовало понимать, был набит патронами для матросов, у которых они именно в эту минуту заканчивались. Ну а когда и зачем во всей этой мешанине появился цыган с гитарой наперевес, я так и не понял, хотя Жеглову, по-хорошему, стоило бы предупредить меня о том, какая судьба ожидает его героя. Кумачовая рубаха действительно была сшита из остатков скатерти и на ком угодно другом смотрелась бы нелепо, но Глеб в любом рванье был удивительно хорош, а потому и всех недостатков его второпях изготовленного наряда, дополненного обычными брюками и сапогами, никто из публики не заметил. Когда Жеглов, усевшись на ящик с патронами, исполнил под гитару революционные частушки на стихи Маяковского, зал пришел в восторг. Потом опять поднялась какая-то суета, опустился и снова поднялся занавес, проскакала по сцене конница верхом на взятых из коридора стульях, кто-то что-то спел, кто-то сплясал, и вот возле опущенного занавеса остались стоять друг против друга двое — белогвардеец с большим картонным револьвером и безоружный цыган в красной рубахе. Я понятия не имел, какие повороты сюжета привели к этому их обоих, но начал догадываться, чем все закончится, и по спине моей пробежал совсем не театральный холодок. При звуке выстрела — за сценой кто-то со всей дури шарахнул колотушкой в медный таз — Глеб, качнувшись с носка на пятку, так натурально завалился навзничь и в зал перед этим посмотрел такими понимающими, полными смертной муки глазами, что вокруг со всех сторон затрещали аплодисменты, а у меня в груди все перекувыркнулось и не сразу встало на место, потому что смотреть, как убивают моего Жеглова, я даже в спектакле не мог, хотя, разумеется, и признавал всю условность театрального искусства… Дожидаться, пока закончится все это бестолковое действо, я не стал и, разбудив нечаянным толчком спящего Ивана, принялся пробираться к выходу. — Вже все? — спросил меня громким шепотом Пасюк. — Нет, нет, сиди дальше, — тоже шепотом ответил я и, оказавшись за дверями зала, с облегчением вздохнул. Глеба я отыскал на площадке между этажами: усталый, потный, он сидел спиной к окну, расстегнув кумачовую рубаху, из-под которой виднелась его затертая голубая майка, и жадно курил папиросу. Тут же лежали гитара и сверток с Глебовой гимнастеркой. Я подошел к нему, молча стащил с подоконника и крепко обнял — нет, не обнял даже, а вцепился изо всех сил, уткнувшись в грудь лицом. — Володя, ты чего? — удивился он, обнимая меня в ответ и украдкой целуя в макушку. — Я с тобой, может, жизнь прожить хочу, — набравшись духу, буркнул я, — а тебя тут убивают ни за что ни про что. Предупреждать надо. Жеглов улыбнулся как-то по-грустному, весь посерьезнел и повторил уже сказанное однажды: — Оно если случается, то без предупреждения, а это все — дурачество и суеверия, — и, выпустив меня из объятий, предложил: — Пойдем, Володя, домой. Хватит с меня этой цыганщины. Или ты остаться хочешь? — Не хочу, — сказал я честно, — но ребята, наверное, обидятся. Гриша вон как старался. Глеб рассмеялся. — Кто-кто, а Гриша точно нас простит. Ему сегодня, если по справедливости, вся слава должна достаться, а девчонки теперь вообще за него драться будут. Вон сколько таланта в человеке пропадает, — и это сказал он без издевки, всерьез, а я, вслед за Жегловым по лестнице спускаясь, отчего-то вспомнил, как мне предложили звонить в колокольчик за сценой, и стало мне вдруг до чертиков обидно, и я, не совладав с ребяческой этой обидой, пробормотал себе под нос: — А у меня никаких талантов нет и уже не появится… Жеглов остановился и, поправив неловко висевшую на спине гитару — ее надо было вернуть в помещение музыкального кружка на первом этаже, — взглянул на меня с той редкой теплотой, которую я, может, и замечал раньше в его взгляде, вот только предназначалась она обычно другим. — Помнишь, когда мы только познакомились, нам один чудик на вызове выдал, что в человеке самое главное — чтобы он был человечным? Я кивнул, удивляясь тому, насколько точно Глеб запомнил эту странную фразу: тогда мне казалось, что над подобными суждениями он готов разве что насмехаться зло. — Так вот, Володя, это про тебя, а уж талант это или нет — решай сам, — сказал Жеглов, хлопнул меня по плечу и побежал вниз, перепрыгивая через ступеньки.
91 Нравится 77 Отзывы 19 В сборник
Отзывы (3)