Стамбул для Тэхёна пахнет недолгим перелётом, смакованием пережитой радости и чем-то, что ещё предстоит выяснить — как желание получить трепетный ответ на вопрос, который привычно обставят «непонятым».
— Куда отвезти тебя? Чонгук нерешительно смотрит на знакомый автомобиль, который с полчаса назад Гаён пригнала к терминалу прилёта, и задумывается. Ехать с Тэхёном в одной машине теперь слишком. Он надеялся, что за время полёта хотя бы немного угомонит свои эмоции, приведёт их в порядок и сможет вернуться к привычной холодности, но ничего подобного. Он бесконечно благодарен дизайнеру за то, что тот даже здесь подумал в первую очередь о нём — в самолёте они сидели в разных его концах. Тэхён очень хотел находиться рядом, чтобы невзначай смуглой ладони касаться, но все свои желания засунул куда подальше, понимая — Чонгук сейчас ещё более шугливый зверь, который при любом взгляде в свою сторону тут же ускачет в неизвестном направлении. Пока они летели в Стамбул, каждый гадал — как же так случилось? Как произошла их первая откровенная близость? Тэхён силился раскопать причину такого поведения юноши, всё ещё не веря, что тот сам попросил о ласке, которой отдавался так самозабвенно, что мужчина этого так и не смог выкинуть из головы ни на минуту по пути обратно. А Чонгук? Винил себя за это же. Как поддался? Как стал таким слабым перед чужим напором? И сейчас, когда они уже не в сказочной Каппадокии, туманящей разум и гипнотизирующей сознание до необдуманностей, мысли понемногу устаканиваются. Нужно приложить все усилия, чтобы снова быть равнодушным, но для этого придётся уже сильнее глушить сердце затычкой, как слив в ванной. Сможет ли? — Наверное, не стоит, — отзывается юноша, не глядя на стоящего рядом Тэхёна. — Я хочу пройтись. — Нельзя так, — мотыляет головой дизайнер, отказываясь оставлять его здесь одного — до того же центра пешком довольно далеко. — Я высажу в любом месте, где захочешь. Но здесь не брошу. — Хорошо, тогда ближе к набережной, — переубеждать сейчас нет сил, да и уже уяснил — бесполезно. Тэхён обходит автомобиль и открывает заднюю пассажирскую, зная, что сейчас Чонгук тем более не согласится сесть спереди. Он усаживается внутрь, не бросая на мужчину ни единого взгляда и чувствует себя дико напряжённо. Едут молча, но даже это не помогает ему перестать ощущать себя натянутой тетивой, что вот-вот громко оборвётся. И только когда Тэхён останавливается у знакомой прогулочной дорожки в самом начале набережной, Чонгук, кажется, впервые шевелится. Подхватывает быстро свой портфель, норовя сбежать, но напоследок интересуется: — Сегодня будет съёмка? — Нет. — Почему? — Бон-Хва занят одной важной фотосессией, запланированной ещё полгода назад, — впервые обманывает дизайнер, тем самым давая Чонгуку ещё немного времени переварить случившееся. — Да и тебе нужно передохнуть после перелёта и… «Того, что всё ещё горит на губах». Но Тэхён не думает продолжить, а юноша и без этого понимает. Хочет даже выразить глубокую благодарность за понимание, но слова почему-то застревают костью в горле, и он лишь молча кивает. — Будь на связи, завтра последний день, я сообщу о времени и месте. — Хорошо, господин Ким. Какой господин? Тэхён медленно выпускает из себя воздух, когда за Чонгуком захлопывается дверь. Господин… Он до сих пор ощущает жар по всему телу от одного только воспоминания о податливых губах, сплетённых с его, а юноша продолжает звать господином? Мужчина усмехается, но сейчас это несколько тоскливо и удручающе. Он выруливает на плотную трассу, затянутый в спутанные размышления. Завтра последняя съёмка. Что ему делать? Он так и улетит? Оставит этот неогранённый турецкий алмаз здесь? Забудет? Ещё чего. Он обязан забрать его с собой. Мысль дичайшая, пульсирующая в воспалённом мозгу, но кроме неё ничего более разумного на ум не приходит. Тэхён не знает, как ему сегодняшний-то день без Чонгука выдержать, как ему дождаться завтрашнего дня и в очередной раз умереть от вселенской радости при виде него. А тут улететь насовсем. Ни хрена подобного. Он заканчивает дела в воскресенье, а в понедельник уже должен возвращаться в Корею, так что в его распоряжении есть ещё пара дней, за которые он должен всё бесповоротно изменить и ни за что не остаться без шафранового аромата и горячих каштанов.⌘⌘⌘
Toygar Isikli — Biz iki masum
Пролив встречает заботливым братом, который хранит не одну тайну Чонгука, приветливо машет беснующимися волнами и одаривает солью прохладных брызг. Юноша стоит у самого края, заполняя лёгкие неистовой свежестью, пытаясь охладить сгорающее сердце, но всё бесполезно — то от смешных потуг его хозяина лишь ярче горит. — Глупое ты, — ругается вслух Чонгук, морща нос и сжимая грудную клетку, будто это способно помочь. — Вырежу, заткнёшься наконец. Он закрывает глаза, тяжело выдыхая и ощущая, как лицо орошает очередная порция холодных капель. Простоял бы так вечность, лишь бы не возвращаться к реальности, которая за эту ночь перевернулась на сто восемьдесят градусов, и больше ничего не будет как прежде. Абсолютно ничего — ни он, ни его жизнь, ни его нутро, которое расковыряли как муравьиную горку, и теперь бесконечное множество бегущих по нему чувств и эмоций напоминают длинные колонии, которые ни одним ядом не вытравить. Жаркие, будоражащие признания и речи влюблённого в него мужчины стоят в ушах нерушимой стеной, заставляя снова и снова оказываться в том волнительном мгновении, когда его бережно держали за талию и целовали так упоительно, что сил выносить это не было. Чонгук касается своих же губ, едва улыбаясь, оглаживает их, пытаясь собрать все-все отпечатки, все-все следы, которые здесь от Тэхёна остались. И сызнова душа полнится счастьем, которое по-прежнему ощущается запретным и неположенным. Не его оно уж точно. Но он не может перестать улыбаться — шире губы тянет, чувствуя, как щёки снова припекают и наливаются румянцем, а дыхание от громоздких эмоций учащается. Одно лишь воспоминание — а он уже непривычно безвольный и себе не принадлежит. Чонгук обнимает себя за плечи и вглядывается в глубокую синеву влажного покрывала перед собой — Босфор улыбается очередной волной, и юноша запрокидывает голову назад, упрямо вглядываясь в пасмурное, затянутое тучами небо. Может быть, хотя бы оно подскажет, как быть дальше? Что ему теперь делать с этой радостью? Как теперь выпутать себя из овладевшего чувства? Как вернуть сердце, которое он в небе над Каппадокией другому опрометчиво отдал? И как пережить то, что совсем скоро их пути разойдутся? Вопросов так много, что Чонгук не поспевает за ними, а голова густо тяжелеет от их количества. В довесок к этому — в сердце самый настоящий ураган, и с лица не сползает идиотская пьяная улыбка, как он теперь домой такой заявится? Нужно занять себя чем-то, отвлечь так сильно, чтобы хотя бы перестать лыбиться. Юноша глядит на наручные часы и понимает, что ещё успеет к открытию овощной лавки. Он и так уже сильно виноват перед Умутом за свою выдуманную болезнь, поэтому решает сегодня же вернуться к работе, да и полезно будет руки занять, а там глядишь и голова подтянется — дай бог опустеет немного. Когда он появляется на пороге, магазин ещё закрыт, но внутри виднеется хозяин, что-то записывающий в блокноте у кассы. Чонгук стучит в стеклянную дверь, и ему открывают через минуту. — Чонгук? Доброе утро, — мягко улыбается Умут. — Добрейшее, — широкая улыбка сбивает практически с ног. — Какие задачи на сегодня? — Тебе уже лучше? Я думал, ты ещё недомогаешь, — мужчина оставляет дверь распахнутой, ведь магазину уже пора и открыться, и опять встаёт за прилавок. — Я полностью здоров, спасибо, что дали мне пару дней отлежаться. Мой сменщик ещё не оклемался? — Сказал, что завтра уже сможет выйти, так что завтра будешь снова отдыхать. Это ему на руку — не придётся снова нагло обманывать, чтобы сбежать на последнюю фотосессию. — Что ж, чем мне заняться? — Я не успевал здесь управляться один, — неловко чешет затылок Умут, — поэтому в подсобке скопилось несколько корзин с баклажанами, помидорами и парочка с грушами и яблоками. Всё нужно перебрать, уже начинают залёживаться. Я буду в течение дня помогать, когда покупателей не будет. — Да ладно вам, не нужно, — Чонгук излучает энергию, против которой не получается выступать. — Я и сам всё переберу. Столько филонил, нужно исправляться. — У тебя… Что-то случилось? — неожиданно интересуется хозяин, улыбаясь одним уголком губ. — Что-то радостное? Ты светишься, как натёртая лампа. — Нет, ничего такого нет, — юноша облизывает губы, немного раздражаясь на себя за то, что не может не быть таким очевидным. — Наверное устал лежать больным телом, вот и всё. — Что ж, тогда у тебя много дел, — кивает в сторону подсобки Умут, улыбаясь. Сам того не замечая, Чонгук заканчивает со всеми застоявшимися ящиками довольно быстро, работая как оголтелый и не чувствуя никакой усталости. Его душевный подъём готов помочь свернуть горы, но ему пока достаточно и того, что он приводит в порядок овощи и фрукты. Умут несколько поражается такой скорости, даже идёт проверить, глядя на юношу скептически, но диву даётся, когда видит, что в ящиках полный порядок, и ни одного гнилого плода и в помине нет. — Нет, с тобой явно что-то не то. Уж не влюбился ли ты часом? — Господин, — тупит взгляд Чонгук, уже подметая обрывки зелени в общем зале, — такие глупости не по мне. Знаете, я тут подумал, может нам добавить в лавку чего-то ещё? — Например? — непонимающе глядит на него хозяин, облокотившись на столешницу за кассой. — Мы могли бы добавить небольшую стойку со специями, допустим. Продавать зиру, сумак, чорек, антепский перец, шафран… На последнем утихает, вспоминая, как сладко эта горьковатая пряность звучит из уст мужчины, по которому он уже успел за сегодня затосковать. Сам не до конца понимает, как сейчас его глупые чувства толкают к такому предложению, которое Умут однозначно отклонит. — Слушай, я не думал об этом. Но почему бы и нет? Ближайший магазин специй в нашем районе только через несколько улиц, — задумчиво тянет хозяин. — Начать можно с основного, посмотреть, как пойдет. — Да, места здесь хватит, — оглядывается Чонгук, чувствуя какое-то нелепое воодушевление в груди. — Расположим всё в том углу, где света днём не так много, чтобы не портить специи. — Точно-точно, — соглашается Умут, загораясь внезапной идеей. — Что ж, я завтра разузнаю у других лавочников о поставщиках. Чонгук, я тебя не узнаю сегодня, Аллах-Аллах. — Мне вернуться к прежнему себе? — смеётся юноша, смущаясь. — Ни за что, — посмеивается в ответ мужчина и встаёт за кассу, когда входит пожилая пара, исправно приобретающая гранаты только в этой лавке.⌘⌘⌘
Сегодня Чонгук добирается домой пешком, так как голова до сих пор заполнена зудящими мыслями, и хочется проветриться. Неспешно шагая по узкому тротуару, он звонит Хосоку, немного коря себя за то, что за последние пару дней ни разу не вспомнил о лучшем друге, и по-детски беззаботно улыбается, когда слышит мягкий голос на другом конце провода. — Куда пропал? Я написал тебе кучу сообщений, но ты ни на одно не ответил, — возмущается по-доброму Хосок. — Я же говорил, что мы забором будем заниматься, — юноше совестно за упоминание своего вранья. — Устал, как собака. Вот вышел пройтись перед сном. — Может увидимся тогда? Я недалеко от твоего квартала. — А давай, я буду около нашей остановки. — Лечу!Mehemmed Cavadov — Derinlerde
Чонгуку встреча с близким человеком должна пойти на пользу — поможет заглушить неутихающий разум. Он старательно настраивает себя на то, чтобы ничем не выдать своей запевшей души, и пока идёт от лавки к знакомой остановке, пытается несколько раз хмурить брови и давить улыбку, что весь день с лица не сползает. Неподалеку под тенью раскидистого дерева пустует скамейка, на которой они часто сидят, поглощая мороженое и болтая о том, о сём, когда выдаётся свободное время. Когда Чонгук издали замечает друга, на сердце становится так легко, что улыбку всё же не сдержать — широкая, лучистая. Он машет Хосоку, и тот ускоряет шаг. — Будто вечность тебя не видел! — Восклицает радушно друг, обнимая и приподнимая Чонгука над землей так, словно тот ничего не весит. — И я скучал. Как твой выходной? Они садятся на потёртые деревянные перекладины и откидываются на спинку, глядя на почти пустынную дорогу. — Да тухло, маялся от скуки. На остров принца без тебя не захотел плыть, поэтому остался в городе, но так и не придумал, чем заняться. Проторчал во дворе, валялся в гамаке. — Скучно, — вздыхает юноша, чувствуя укол вины за то, что мог провести с Хосоком время, которого у них обычно не так много, чтобы вместе отдохнуть. — Ничего, в следующий совместный свободный день — я весь твой. — Ловлю тебя на слове, — легонько толкает друга в плечо Хосок, улыбаясь. Всегда такой — прелестно улыбчивый. С ним никогда не бывает тревожно, даже если на душе кошки скребут. Чонгук знает, что рядом с другом всегда может утешить своё сердце, если в нём темным-темно. Только сейчас внутри до страшного ярко и тепло, а он этим поделиться не может. Какой смысл? Мимолетная романтичная сказка буквально через пару дней превратится в зыбкое воспоминание, крупицы которого Чонгук будет ещё очень долго пытаться удержать, просыпая меж пальцев. От мысли об этом сердце неприятно сжимается, а лицо быстро-быстро тухнет, как задутая свеча. — О чем задумался? Брови насупил. Всё хорошо? — взволнованно интересуется Хосок, смотря на друга в упор. — Да, устал, только и всего. — Не умеешь ты лгать. Никогда не умел. Выкладывай. — Нет ничего, Хосок, — юноша кладёт раскрытую ладонь на грудь, пытаясь звучать правдоподобно бодро. — Ты бы первым узнал, случись что. Тяжко. Душа полнится валунами от того, что самому близкому не может приоткрыться. Чонгук ненадолго проваливается в себя, опять внезапно возвращаясь мыслями к прошлому. Оно как вязкая трясина — любит неожиданно затягивать, перманентно возникая внутри юноши, сколько бы он ни пытался засыпать её или иссушить. В самый сложный период своей жизни, когда тучи сгустились над ним так, как ни один день не знал, Хосок был единственным, к чьему плечу Чонгук смог приложить больную голову и в чьи руки вложил израненное сердце. И после этого не было ни дня, когда бы юноша мысленно не благодарил друга за то, что тот был рядом постоянно. Вытаскивал из дома, развлекал, но что самое важное и значимое — слушал. Всегда был молчаливым внимательным слушателем, не имеющим в себе ни капли осуждения или упрека. Хосок — всегда на его стороне. Когда Чонгук после самой тёмной ночи впервые открылся кому-то и стыдливо рассказал о своей ориентации, друг и бровью не повёл. Не оттолкнул. Не вывалил на него поток ругательств. Не оскорбил. Лишь молча обнял, да так крепко, что юноша на миг засомневался — а такой ли он ужасный? Так ли плохо то, что естество его выбирает не девушек? Так ли мерзко то, что он впервые в жизни влюбился и в парня? Все эти вопросы он даже робко озвучил, внутренне дрожа от безумного страха услышать лишь утвердительные ответы на каждый. Но Хосок ни на один не ответил «Да». Он лишь отрицательно качал головой и повторял «Нет» с такой твёрдостью, что у Чонгука поселилось зерно хлипкой уверенности в том, что он — не испорчен. Что его можно продолжать любить просто так, а не за то, кого он сердцем выбирает. Хосок поддерживал, как мог. И постепенно кровоточащая рана в юном сердце затянулась, но покрылась тонкой коркой, которую, к сожалению, до сих пор можно очень запросто ковырнуть и пустить наружу всё, что юноша так отчаянно пытается сдерживать внутри себя. Старается забыть личную беду прошлых лет, честно и очень усердно, но сейчас, когда сквозь давнюю болячку в самое ядро его запечатанного сердца проникает Тэхён, не вспоминать не выходит. Оттого и страшно до темнеющего рассудка. Всё повторится, если отец учует сыновью влюблённость. А он обязательно почувствует — в душу безжалостно влезет, как это было в тот самый раз. Всё истопчет, оставив после себя лишь оголённую рыхлую землю, в которой больше никогда ничего не прорастёт. — Я очень надеюсь, что ты через какое-то время сможешь со мной поделиться, — тоскливо отзывается рядом Хосок, видя, как сильно Чонгук уходит в себя. — Хосок, я… — он дико растерян и даже ненавидит себя за то, что снова оказывается в плену собственной памяти. — Всё сложно. Пока у меня нет сил. — Очень прошу, не закрывайся. Ты ведь знаешь, что я всегда выслушаю. Помогу, если потребуется. Только расскажи. — Обязательно, — Чонгук выдавливает из себя серую полуулыбку. — Но чуть позже. Дай мне немного времени. — Сколько нужно. — Спасибо. Ненадолго повисает молчание, но оно не тяготит их. Им всегда легко и приятно помолчать рядом друг с другом, и Чонгук безмерно благодарен всевышнему за единственное светлое пятно в своей жизни, являющееся островком спокойствия и понимания в любое время дня и ночи. — Завтра работаем как и всегда? — спрашивает он, надеясь на то, что никаких важных мероприятий в ресторане не запланировано — он пока не очень настроен на привычную работу. — Нет, всё спокойно. Надеюсь, к вечеру ничего не изменится. — И я. — Поздно уже, мне до завтра нужно успеть дописать новую песню, а то Дефне не слезет с меня живьём. — Беги, конечно. Мне тоже пора. Они прощаются, коротко обнимают друг друга и расходятся в разных направлениях. Чонгук неторопливо поднимается в горку родной улицы, чувствуя, как много тяготеет его сердце от предвкушения встречи с отцом, который однозначно сейчас мрачнее самой глубокой ночи. Но отмазка заготовлена, осталось вывалить её настолько равнодушно, чтобы в неё поверили без расспросов. У него точно получится.⌘⌘⌘
Время уже близится к десяти вечера, когда Чонгук переступает порог дома. В такое время родители обычно уже отправляются в свою спальню, но сегодня, юноша уверен, отец будет дожидаться его в гостиной до самого последнего. Но когда он туда входит, то никак не ожидает увидеть мать, нервно теребящую платок на коленях. — Добрый вечер, мама, — мягко звучит Чонгук, оставляя портфель в кресле у кофейного столика. — Почему не позвонил? — голос её дрожит, а плечи опущены вниз так, словно на них тяжесть всего мира. — Я… мы переживали. Юноша усмехается, кривя уголки губ. Отец и волновался? Чушь собачья. Максимум — переживал, что лишний день денег не увидит. И отругает исключительно за это, никак иначе. — Прости, мама, — Чонгук опускается на колени перед сникшей женщиной, вглядывается в её лицо снизу вверх и неприятно отмечает, как сильно болезнь и многолетняя усталость исказили её лицо. — Прости, что заставил волноваться обо мне. Но всё в порядке. Я работал. Мать не унимает рук и всё продолжает комкать платок, который вовсе не успокаивает. Чувствует, как сын бережно накрывает её дрожь своими тёплыми ладонями. — Отец кричал? — Нет, — слеза, падающая на тёмную юбку выдает ложь. — Не думай об этом. Тебе… нужно зайти к нему. Он ждёт. На каждом слове у женщины голос трещит, будто сухая ветка, на которую наступают со всей силы, чтобы раскрошить. Что ей сделать, чтобы не дать сыну переступить порог отцовской комнаты? Как предотвратить беду? Не сможет. Ведь если осмелится защищать — муж может зашибить. Прямо как и в прошлый, казавшийся неудачно позабытым, раз. Мать поднимает печальные глаза, полные жгущей влаги, и сердце в груди испуганно замирает от увиденного — Чонгук, её единственный и горячо любимый сын, самый нежный и трогательный — влюблён. Она считывает это по глазам, впервые за последние шесть лет сияющим так ярко, что комната кажется теплее и уютнее. Считывает по мягкости взора, которым он встревоженно бродит по материнскому лицу. Чутким сердцем она ощущает изменения в сыне, которые чересчур явно проступают на нежных щеках. Влюблён чистейше, с головой. И от этого женщине особенно больно — второго раза отец не снесёт. Сегодня ночью стамбульская земля снова познает бурлящий гнев, который разнесёт этот дом в щепки. — Не ходи, — трясёт она головой, уже роняя слёзы так часто, что у Чонгука заходится сердце. — Не ходи к нему, иди отсюда. — Мама, чего ты такое говоришь? — юноша растирает мамины руки, холодеющие буквально за считанные секунды. — Я не боюсь его, пойду. Да и что такого? Я работал, смена затянулась. — Не ходи, — шепчет мать, смотря за спину сына, только бы с его обманывающим взглядом не встречаться. — Не переживай, милая моя, всё будет хорошо. Ты ведь знаешь — не объяснюсь, будет только хуже. Он встаёт, целует женщину в лоб и направляется в спальню отца. Спрашивает разрешения войти, получает утвердительный ответ и оказывается внутри. На прикроватной тумбочке со стороны Барыша горит настольная лампа, а на дальней стене слабо мигает плохо работающее бра, не позволяя пространству выбраться из полумрака. Отец сидит на постели со стороны матери, перебирая чётки и неслышно ропча губами молитву. — Добрый вечер, отец, — Чонгук довольно спокойно приближается к тучному мужчине, чтобы, как полагается, поцеловать руку и приложиться лбом.Cem Adrian, Mark Eliyahu, Sezgin Alkan — Hüküm
Но как только он касается громадной ладони губами, так отец резко и сильно пихает её в лицо сыну, отталкивая от себя. — Не смей прикасаться ко мне, — тихо, с умело скрытой агрессией проговаривает Барыш. — Что… случилось? — юноша настолько ошарашен, что так и продолжает сидеть на старом выцветшем ковре, начиная подрагивать всем естеством. Он никогда не получал в свой адрес ничего подобного за то, что задерживался на работе на всю ночь. Да, в этот раз всё было не так, но отцу-то откуда знать? — Что случилось? Ты ещё имеешь совесть спросить? Чонгук пытается приподняться, но Барыш обращает гневный взгляд в его сторону и рявкает: — Сидеть! Сын безнадёжно опускает веки, и сердце его уходит в пятки — начинается. Внутри всё полнится грузной тревогой, а к горлу стремительно подкатывает тошнота. Всё повторяется. Повторяется. И сегодня ему снова предстоит погибнуть. — Мерзкое отродье, — шипит отец, неуклюже вставая. Он склоняется над сыном и хватает за щёки, сжимает так сильно, что все мышцы лица сводит болезненным спазмом. — Я думал, что тогда смог выбить из тебя всю эту дурь, о которую даже испачкаться страшно, — сдавливает ещё сильнее, выбивая из Чонгука скулящий свист. — Но видимо было мало. Барыш раздувает ноздри, нависая над сыном, затаившем от накрывающего страха дыхание. Его глаза судорожно бегают по мрачной спальне, лишь бы в лицо ненавистного родителя не смотреть, но животный ужас настолько поглощает Чонгука, что теперь абсолютно всё вокруг — его отец. Куда бы он ни посмотрел — везде его налитое кровью и злобой лицо, проникающее внутрь и отравляющее всё то, прекрасное, что смогло пробиться спустя столько лет. — Ничего, мне не сложно научить тебя ещё раз, сынок, — криво улыбается Барыш и после сказанного смачно плюёт в смятое лицо. Чонгук жмурится, улавливая тонкий шлейф ранее выпитого травяного чая и кисловатый запах, исходящий от отца постоянно. Юноша всегда считал, что это — его истинная скользкая личина, дающая о себе знать через запах. Гниющая змея, такое бы название он дал, если бы его спросили об этом. Барыш откидывает от себя сына, дыша тяжелее, чем до этого, потому как ненависть к лежащему на полу юноше пробирает разрядом. За всю свою жизнь он так и не смог ни разу взглянуть на Чонгука мало-мальски с симпатией. Не говоря уж об искренней отцовской любви. В его глазах Чонгук — плод греха. И относиться к нему иначе он не научился за все двадцать два года, ведь с каждым в суровой душе ненависть только нарастала. Барыш, всякий раз бросая взгляд в сторону сына, ощущает себя грязным и опороченным, так может ли он полюбить существо, заставляющее его пропитываться скользким чувством и к самому себе? Нет. Пынар, его жена и мать Чонгука, была уготована Барышу практически с самого рождения. Их отцы договорились о браке детей, когда тем и двух лет не было. И когда Барыш вырос, он не смог отказаться и противостоять отцу — его семья была и остаётся верной старым традициям, которые и сам Барыш менять не хочет и не собирается. Он всю жизнь прожил с нелюбимой женщиной, которая родила не от него. И у него нет ни великого желания, ни сил менять устои. Для кого? Для Чонгука? Дать тому жить так, как велит сердце? Самому выбирать судьбу? Этот пацан ежедневно напоминает о жалкой судьбе Барыша, а он вдруг станет благородным и одарит возможностью жить счастливо, как он сам никогда не мог? Ни черта подобного. Пынар была энергичной девушкой, свободолюбивой словно дикая птица и жизнерадостной, как самый бурный и чистый ребёнок. Всегда имела стремления и планы на эту жизнь. Мечтала выучиться, хотя и понимала, что родители не будут потакать такому её желанию. Она с подросткового возраста знала свою судьбу — будет выдана замуж, станет женой и матерью, которая и рта не сможет раскрыть, а будет лишь обслугой собственного мужа и детей до самой старости. Не устраивало, бунтовалась. И характер её своенравный как есть весь передался сыну. Чонгук точь-в-точь такой же — вздёрнутый, любознательный, не терпящий того, чтобы приручали. Пыл её остужали быстро и на корню, обрубая любые попытки сопротивляться. Отец был строгим, а мать — его тенью. Такая же модель семьи перетекла и в её собственную, события которой потушили в ней абсолютно каждую, мигающую надеждой, свечу. И когда пришло время выходить за Барыша, случилось то, чего все так страшились — Пынар влюбилась. Безумно, отчаянно, как умеет не всякая женщина. Её возлюбленным стал приезжий в Стамбул кореец. Молодой, статный. Пленил турецкую девушку своими разговорами, покорил харизмой и такой же живостью ума, как у неё самой. Она даже не старалась заглушить изнывающую по любви душу — отдалась чувству без остатка, потеряв голову. Верила слепо каждому красивому слову, уверовала в каждое обещание, из-за слепости влюблённого сердца не сумев распознать ложь. Чон Минджун — имя, которое Пынар похоронила внутри себя сразу же, как только осталась брошенной. Он не собирался жениться, тем более на турчанке, не хотел продолжать отношения, как только узнал о случайной беременности. Испарился из Стамбула так же быстро, как и возник, и больше она в жизни о нём ничего не слышала, да и предпочла выкорчевать первого в своей жизни мужчину из раненного сердца с корнем. Избавиться от ребенка — великий грех. И несмотря на то, что рожать будучи вне брака в обществе порицается, её родители за неё приняли решение сохранить ребёнка. Встал вопрос о том, как быть с предстоящей свадьбой. Но здесь тоже всё было решено быстро: мужчине позорно отказываться от выбранной невесты, даже если она совершила подобное безрассудство. Отец Барыша имел весомое положение в обществе, поэтому не мог допустить того, чтобы на их семью и честь легло грязное пятно. Если бы они разорвали помолвку, то Барыш никогда бы больше не смог жениться — ни один отец не рискнул бы отдать дочь человеку, чья семья и он сам не держат слова. Ни в жизнь. Поэтому его вынудили стиснуть зубы и, смирившись с чужим плодом, жениться. Ненависть в душе Барыша протяжно заныла сразу же в тот миг, когда они надели кольца на пальцы друг друга. Сейчас, стоя палачом у свернувшегося на ковре сына и нехотя вспоминая всё это, он ощущает, как неуправляемое чувство раздирает грудную клетку и требует выхода. Барыш не удерживает его в узде, наоборот, дает волю и сильно пинает Чонгука в живот, отчего тот тут же сворачивается сильнее, обвивая ушибленный участок трясущимися от боли руками. — Умоляю, отец… — слабо хрипит, чувствуя нестерпимое жжение. — Остановись. — И не подумаю. Ты не останавливался, когда по Каппадокии с каким-то ублюдком разгуливал. Так? — Что? — у юноши едва хватает сил, чтобы поднять к отцу голову и округлить слезящиеся глаза. Нет. Нет, нет, нет. Быть того не может. Откуда он узнал? Чонгука тошнит в разы сильнее, и он сглатывает кислую горечь, чтобы не замарать ковровое покрытие прямо сейчас. Точно знает — его в эти же массы ткнут лицом и заставят захлебнуться. — Думал, никто не узнает? Наивный выродок. Левент, представляешь ли, видел вас. Как тебе, понравилось летать? Юноша опускает налитые свинцом веки, не справляясь с физической болью и нытьём собственного разума. Левент — сын их соседа и близкого друга отца. Избалованный, озлобленный и высокомерный, Чонгук его на дух не переносит. И когда тот уехал учиться заграницу, он был очень рад тому, что будет крайне редко видеть рожу этого заносчивого урода. Конечно, тот не упустил бы такой возможности — лишний раз омрачить жизнь Чонгука, которому завидовал ещё со времен, когда им было по пять. Мысли о недоумке выбиваются из пульсирующей головы одним точным ударом отцовской ноги по рёбрам. Юноша закашливается, а после и вовсе почти не может дышать, когда Барыш наносит следующий удар прямо в солнечное сплетение. В глазах темнеет стремительно, а уши закладывает сильнее, чем когда-либо. Чонгук весь скукоживается в крошечный ком, беззащитный и жалкий. Вся его радость минувших дней мгновенно истончается, крошится и оседает грязной пылью рядом с ним. — Неужто ты думал, что я не узнаю? Не один ты любишь Каппадокию, милый мой, — издевается диким голосом отец, плюясь слюной. — Понравилось? — очередной жёсткий удар по рёбрам сбоку, которые Чонгук не успевает прикрыть руками. Он плачет. Неслышно, чтобы лишний раз не злить Барыша, зная, как тот не выносит проявлений слабости, а уж тем более от него. Но слёзы самовольно жгут щёки, скатываясь на ковёр и затекая в ложбинку до боли сжатых губ. Ни единого всхлипывания не слышится — только лишь отцовское тяжёлое, участившееся от избиения, дыхание. — Не смей думать, что у тебя есть право на подобную мерзость, — выплёвывает Барыш, наступая Чонгуку на голову, которую тот безуспешно силится спрятать непослушными руками — всё тело горит от боли, и сил сопротивляться нет. — Гнилое отродье. Я не потерплю такого позорища! Но что хуже мерзких слов и ранит сильнее — жалость. К самому себе. Удушающее отвращение к тому, что причиной происходящему является он сам и его чувства, что до сего момента окрыляли. Чонгук знал, что обязательно поплатится за то, что снова попытался довериться сердцу, безнадёжно влюблённому и живущему надеждой на то, что что-то может получиться. Знал. И несмотря на это, хотел побыть хотя бы недолго, но счастливым. Плата за счастье в виде Тэхёна — боль и унижение в отцовской спальне. Как он вообще мог допустить мысль о том, что полюбить кого-то — для него? Глупец, отвечающий за допущенную громадную ошибку увечьями на теле и глубокими рубцами на сердце в это самое мгновение. Отец ещё что-то кричит сверху, снизвергая на сына всю силу извечной ненависти, проходится по ослабленному, уже вовсе недвигающемуся телу ударами, выбивающими последнее, но Чонгук больше не слышит — разум отключается. А лучше бы и сердце вовсе остановилось. Тогда бы он не знал, каково это — быть сломленным во второй раз.Стамбул для Чонгука пахнет беснующимся Босфором, неконтролируемым послевкусием счастья и чем-то унизительно обречённым — словно спящая рана внезапно открывается снова, уничтожая болью, помноженной на сто.