Назланмак

NC-17
Завершён
1035
6
автор
Фэндом:
Пэйринг и персонажи:
Размер:
466 страниц, 172 350 слов, 21 часть
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
1035 Нравится 370 Отзывы 500 В сборник

Запах заключения

Настройки

      Стамбул для Тэхёна пахнет тихой безызвестностью, притаившейся ловушкой и чем-то болезненно ожидаемым — как когда знаешь, где и как погибнешь, но по итогу всё равно чувствуешь боль в груди.

      Стены давят на Чонгука всё утро своей тишиной и непроницаемостью. Он пялится в каждую из них по очереди, сидя на кровати абсолютно неподвижно. Едва заметные узоры блеклых обоев давят на глаза и раздражают. Пространство время от время сужается до таких крошечных, узких размеров, что на мгновение дыхание спирает и становится страшно — до смерти страшно задохнуться в собственной комнате. Но так же быстро, как это происходит, всё и кончается: стоит юноше зажмурить глаза и сделать пару затяжных вдохов и выдохов, как всё приходит в норму. Стены снова на своих местах, потолок перестаёт стремительно опускаться на голову и не норовит пригвоздить к полу, не намеревается расплющить подобно титаническому прессу.              Неизменно одно — тоска.              Она не меняет положения, так и находится в самой глубине чонгукова сердца, ковыряя и ковыряя изнутри кривым ногтем, тем самым делая неприятно до болезненных спазмов по всему телу. Чонгук сейчас особенно нуждается в Тэхёне — ему жизненно необходим рядом его островок спокойствия, куда можно приткнуть свой нос и ненадолго позабыть обо всём, что не даёт нормально жить. Но только у него нет возможности связаться с ним и вряд ли появится теперь когда-либо, пока мужчина не вернётся в Стамбул и не узнает, в чём дело.              Но Чонгук разве сможет сидеть вот так спокойно? Раньше ему это удавалось, ведь из раза в раз, когда его вот так запирали на недели, он словно умело натасканная собака учился привыкать и сидеть взаперти, проглотив язык и заглушая свой скулёж. Да, свободы хотелось, да она была необходима больше кислорода, да хотелось привычной жизни обратно, но даже тогда было не настолько невыносимо, а сейчас внутри кусающая жажда услышать голос Тэхёна, который скажет, что решит и эту проблему. Обнимет, утешит голосом и вселит уверенность в том, что совсем скоро всё непременно изменится и станет непоколебимо лучше.              А потому заточение в этот раз абсолютно другое — ему хочется сопротивляться. Есть ради чего.              Ради кого.              Чонгук бросает уставший взгляд в сторону окна, но идея кажется довольно сомнительной, потому как Барыш всегда наперёд думает о таких вещах, и каждый раз предусмотрительно под окном сыновьей спальни растягивает шипованные ленты, не позволяющие соскочить с окна на ближайшие метры. Юноша сползает с кровати, подходит к окну и горько кивает сам себе — уже разложено, уже острые шипы блестят в солнечных лучах, мерцая предупреждением.              Безумие, но Чонгук впервые не боится их. Сейчас он смотрит на острые концы, поблескивающие внизу и видит в них необходимую свободу. Пусть поранит ноги и руки, пусть даже неуклюже распластается всем телом и каждой клеткой ощутит остроту и боль — абсолютно плевать, зато сможет сбежать, сможет добежать до Хосока, сможет взять телефон и позвонить ему.              Он опускает взгляд к своим домашним тапочкам на тонкой подошве, даже не надеясь, что они смягчат хотя бы что-то, и больше не медлит — лезет на подоконник и хватается за ручку, но тут же перепуганно замирает, когда слышит позади хруст в дверном замке. Соскакивает мгновенно и хватает со стола рядом раскрытую книгу дрожащими пальцами.              Когда дверь распахивается, и на пороге возникает не только Барыш, но и мать, юноша в удивлении округляет глаза, делая вид, что оторвался от чтения всего с секунду назад.              — Никах завтра, — сухо бросает мужчина. — Ты не должен выглядеть истощённо, поэтому, — подталкивает женщину в спину, — мать принесла тебе завтрак.              И он удаляется, спускается вниз, не убирая под футболку злосчастного ключа, а оставляет его висеть на груди бельмом, которое успевает отблеснуть Чонгуку прямо в глаза.              Пынар мелкими шагами торопливо входит в спальню сына, но каждый шаг даётся ей с трудом, а сама она усиленно сдерживает позывы и старается не закашляться до темноты перед глазами.              — Он опять растянул шипы?              — Угу, — юноша садится на постель, рядом с подносом, на котором тосты, густо смазанные ароматной густой помазухой по маминому рецепту. — Не верю, что он пустил тебя ко мне.              — Сам же слышал, — женщина устраивается по другую сторону завтрака и кладёт на бутерброд тонкие ломтики сыра, а после протягивает сыну. — Только из-за церемонии. Боится, как бы чего не заподозрили.              Мать почти шепчет, потому как дверь запирать не разрешено, и она так и остаётся открытой, пропуская в коридор каждый глухой звук.              — Я всё придумала, милый, — она поднимает к Чонгуку глаза, полные беспокойства и печали, которые ничем вытравить невозможно. — Помогу тебе сбежать из дома, никакого никаха быть не должно.              Чонгук перестаёт жевать, и если до этого у него в целом не было аппетита, но он мог проталкивать еду в рот, то сейчас в глотке попросту встаёт тугой ком, и даже сложно что-то вымолвить. Он с трудом проглатывает последнее и шепчет:              — Нет, не говори таких вещей. Я не сбегу, я не оставлю тебя здесь одну, и я… Я ради тебя сделаю всё, я обязан…              — Тшшш, — Пынар тянет ладонь к сыновьей и накрывает, сразу же успокаивая материнским искренним теплом необъятной заботы. — Не обязан. Чонгук, — она заглядывает ему не просто в глаза, а куда-то глубже, в самое нутро, — сколько я буду ждать лёгкие?              Юноша тупит взгляд, неспособный вынести такой неприкрытой безысходности, сочащейся в простом вопросе.              — Сколько? Сколько я уже жду их? Деньги ускорят процесс, да, но настолько ли быстро, чтобы успеть?              — Мам, не говори так, — Чонгук снова смотрит в родное лицо, едва сдерживая бурлящие эмоции. — Ты должна верить в то, что органы найдутся. Должна верить в то, что тебе смогут помочь, должна…              — В первую очередь я должна думать о своём ребенке.              Пынар касается сыновьей щеки и в это мгновение видит в нём трехлетнего ребенка, которого впервые в жизни толкнули на детской площадке дети постарше, полные злобы и грубости. И перед ней дитя, что не может сдержать обиды, но изо всех сил пытается не заплакать, чтобы не расстроить мать.              — Мне не нужны никакие новые лёгкие, если при этом я буду знать, что ты душишь себя в чужом доме с человеком, которого никогда не полюбишь.              — Ты не понимаешь, что говоришь, — мотыляет головой Чонгук, хотя слова, сказанные матерью, делают больно правдой.              — Это ты не понимаешь, но я тебя не виню, ведь у тебя пока нет своего дитя. Когда будет, ты обязательно поймешь меня, родной. А пока просто дай мне в последний раз помочь тебе.              Голос её дрожит, и это слышится даже в полушёпоте, за которым Чонгуку приходится наклоняться к женщине ближе.              — Никаких последних разов, моя султанша, что ты говоришь такое? — фыркает юноша, заворачивая эмоции в притворное возмущение словно в газету.              — Вечером я попрошу отца выпустить тебя, чтобы примерить костюм для никаха, — Пынар слабой рукой складывает посуду на подносе так, чтобы было удобнее унести. — Уверена, он захочет взглянуть, чтобы понять, не стыдно ли будет в таком появиться. И я как-будто случайно испорчу молнию на брюках.              — Ай, боже, как ты только додумалась до этого, — в юноше вскипает адреналин уже только от одной затеи.              — Он уже поднимается, — заслышав скрип ступеней, мать, насколько это возможно, быстро поднимается с постели и добавляет последнее: — просто сделаешь всё, что я скажу. И не вздумай не послушаться.              — Выходи, — командует Барыш, возникая в дверном проёме подобно палачу, что пришёл за каторжником.              И женщина уже стоит перед ним с подносом, который держать даже пару секунд почти что невыносимо из-за физической слабости. Как только отец отходит в сторону и пропускает её, тут же снимает с шеи ключ и вновь запирает Чонгука, больше не проронив ни слова.              Юноша ещё долго всматривается в потрескавшееся дерево старой двери, гоняя по кругу в голове мысли и обдумывая всё, что ему сказала мать. Ужасной силы тоска снова сжимает сердце до невозможности дышать, только теперь она вдвое сильнее — не только по Тэхёну, но ещё и о матери, что готова на всё ради него.              И тут же в голову лезут следом мысли о том, что ни мужчины, ни уж тем более матери он не заслуживает. Это он должен помогать ей, это он должен был уже давно наступить на горло собственной гордости и чувствам и попросить у Тэхёна помощи, денег, связей — но он не сделал ровным счетом ничего, а Пынар всё равно придумывает пути, которыми сможет вывести сына из этого мрака, полностью отодвинув саму себя в сторону и не ставя на первое место своё здоровье.              Чонгук не заслуживает её.       И он обязан сделать всё, что в его силах, чтобы хоть как-то отплатить за то, как она к нему и для него.              Он сделает.       Сразу же, как только окажется за пределами этой тюрьмы.       

⌘⌘⌘

      Костюм ужасно тесный. Буквально душит, хотя сидит чётко по размеру и выглядит на юноше превосходно, несмотря на то, что ткани не столь дорогие и довольно просты. Стандартный чёрный цвет, без каких-либо полос и акцентов, но Чонгуку безумно идёт, и Пынар вполне могла бы восхищаться тем, что видит пред собой, если бы могла с уверенностью сказать, что всё, что творится — по любви.              Но материнское сердце никогда так сильно не выло, как сейчас, пока женщина крайний раз приглаживает лацканы пиджака, смотря на сына снизу вверх.              — Ты должен выглядеть растерянным, когда я сломаю застежку, — предупреждает мать, когда слышит мерный звук шагов мужа.              Она тянет сухие руки к полам пиджака, приподнимает как раз в тот момент, когда Барыш возникает на пороге гостиной, и хватается за железную исправную собачку.              — Как тебе, Барыш? — интересуется довольно равнодушно, но на деле её сердце глухо отдаётся за рёбрами от волнения.              — Сносно, — бросает он, едва взглянув на сына.              Он хочет усесться на диван и по привычке включить телевизор, делая вид, что ему безразлично, но Чонгук отчётливо видит, какой точный, оценивающий, пусть и короткий взгляд приходится в его сторону.              — Аллах-Аллах, — внезапно восклицает женщина, дёрнув за тонкую плашку металла, тем самым оторвав её от основания. — Руки совсем не слушаются!              Юноша на миг цепенеет и пытается уловить хотя бы малейшую эмоцию на лице отца, что таки садится на диван позади. Но тому словно нет дела.              — Ну как я так могла? Испортить брюки собственного сына… Нет, так нельзя.              Со стороны отца ни звука. Он бессловесно поднимается, а на лице мелькает недовольство от того, что пришлось снова подняться и уделить внимание происходящему, только и всего.              — Что здесь?              — Сломала… — Пынар довольно умело разыгрывает обеспокоенность и удивление от собственной оплошности. — Волнуюсь, наверное, но я такая неуклюжая! Что же делать? Швейная лавка-то уже закрыта, вечер на дворе, а завтра не будет времени и…              — Да тихо ты, женщина! — рявкает Барыш, кривя лицо от раздражения. — Возьми с любых моих брюк и дело с концом, только не кудахтай уже.              Чонгук глядит на мать, что изображает неподдельное удивление, хотя во взгляде читается то, что именно такой исход она и предполагала. Или это ему только кажется, ведь он изначально знал о затее? Времени размышлять над этим нет, потому что Пынар следующей репликой пытается не дать мужу вернуться на диван.              — А с каких? Ты ведь знаешь, я не могу без разрешения…              — Я же сказал, что можно! — вскипает Барыш.              — Я не знаю, какие брюки можно взять… Может быть ты покажешь мне, чтобы потом не вышло так, что я взяла не те…              — В могилу сведешь, Аллах-Аллах, — пыхтит мужчина, так и не усевшись на диван. — Я дам тебе брюки, и вы оставите меня в покое!              Пынар ждёт, пока муж оставит их обоих позади, спешно кивает Чонгуку куда-то в сторону, давая тем самым сигнал о том, что это — шанс сбежать из дома, и торопится вслед за мужем, дабы не навлечь ещё больше гнева. Как только они скрываются в коридоре, а затем шаги стихают в самом конце, юноша озирается по сторонам, хотя почему, сам в толк не возьмёт, но он попросту растерян. Адреналин и страх завладевают телом и головой пугающе быстро, но он заставляет себя двигаться и уже спешит к выходу из гостиной, а после в коридоре, в привычной темноте, пытается нащупать свои кроссовки ногами.              Как только он неуклюже обувается, злясь на свою нерасторопность и хватается за ручку двери, то за спиной слышится громкий голос разъярённого отца.              — Глупцы!              И в коридоре показывается его мерзкий силуэт, что даже во мраке пугает своей злобой. Чонгук почти что шагает за дверь, ведь шанс всего один и упускать его никак нельзя, но то, что происходит в следующее мгновение, заставляет юношу оцепенеть и крепче сжать металлическую потрескавшуюся ручку буквально до боли в костяшках.              На пороге спальни возникает Пынар, что-то бормочущая в спину мужа и тянущая к нему руки, и Барыш резво разворачивается к ней, чтобы отвесить пощечину.              Хлёсткую, громкую, разрезающую воздух силой и агрессией.              В это мгновение в Чонгуке поднимается лавина ненависти нечеловеческой силы и все мысли о победе улетучиваются, когда он видит, как этот точный удар заставляет женщину впечататься в ближайшую стену и искать в ней опору. Короткий вскрик ввинчивается в ушные раковины с громким скрежетом, и сердце Чонгука лопается от отвращения. Он отпускает ручку и, не скидывая обуви, несётся на человека, которого не то, что отцом, человеком не считает.              — Только попробуй! — рявкает Барыш, предвидя намерение юноши наброситься на него.              Даже в темноте радужки Чонгука сверкают злостью и дикостью, и когда он пытается достать лицо мужчины сжатым кулаком, его руку перехватывают и сжимают запястье так сильно и больно, что юноша вскрикивает.              Косточки зажимают в тиски, а кожа горит от хватки, но он больше кричит от отчаяния и безысходности — не то, что не вышло — мать тронута.              Снова.              — Ублюдок! — выплёвывает Чонгук, а затем и в самом деле сплёвывает вязкий сгусток слюны в разгневанное лицо напротив. — Ненавижу!              Барыш звереет от такой глупой наглости и свободной рукой одаривает юношу более размашистой пощёчиной, нежели мать, совсем не заботясь о том, что лицо может налиться уродливым синяком и у стороны невесты обязательно возникнут вопросы.              — Гнильё, — харкает он сипло, ещё сильнее сжимая и без того ноющее запястье Чонгука. — За это ты ответишь, выблядок!              Где-то позади них всхлипывает Пынар, которая наблюдает за происходящим с болящим сердцем и ненавистью к себе — ее план провалился, и то, что сейчас творят с ее сыном — её вина и только. Женщина беспомощно сжимает на груди старенький кардиган и давится слезами, страшась последствий.              Она бы стерпела все удары, которые пришлись бы на неё, когда она осталась бы один на один с мужем, если бы Чонгук таки сбежал. Она бы вынесла, а если и нет — так даже лучше. Готова уже была и умереть под гнётом Барыша и болезни, но с лёгким сердцем, если бы знала, что всё получилось, и теперь её сын на пути к тому, кто его защитит и сможет оберегать всю оставшуюся жизнь.              Только вот не учла того факта, что Чонгук — истинно её сын. И не сможет уйти, если увидит то, что, к сожалению, успел увидеть.              Просчиталась.              И теперь расплата будет до страшного болезненной.              — Это всего лишь мои пальцы, — скалится Барыш, потягивая сына на себя и вынуждая заглянуть в своё лицо. — Но я напомню тебе, каково это — держать руки в кандалах.              Нет.              Нетнетнет. У Чонгука темнеет перед глазами от одних только воспоминаний. И он глотает воздух словно рыба, которую выловили для того, чтобы забить и подать на ужин.              — Что, соскучился? Я тебя порадую, не сомневайся, отродье.              И Барыш тащит Чонгука за собой по коридору, пока мать пытается двигаться за ними, но сил у неё не хватает — от переживаний грудь сдавливает сильнее и дышать практически невозможно. Мужчина волочет сына во двор, пока тот силится сопротивляться, крича и извиваясь.              — Только пикни ещё раз, — шипит на него отец, разворачиваясь у входа в сарай. — Я и её посажу рядом!              — Нет! Мама не при чем! Прошу…              Чонгук скулит, едва стоя на коленях и чувствуя, как слёзы жгут глаза.              — Да что ты? — усмехается Барыш, снова таща за собой и открывая сухую дверь.              — Клянусь! Идея сбежать… — всхлип. — Моя. И только.              — Сделаю вид, что поверил.              В руках мужчины звенит толстая длинная цепь, и Чонгука простреливает этим самым звуком — он слышал его несколько раз в жизни, но этот противный скрип въелся в его нутро так прочно, что сейчас его звучание посылает по коже волну колючих мурашек и холод по спине.              Когда он приходит в себя и начинает осознавать всё, что случилось совсем недавно, находит себя в тёмном холодном чулане прикованным к газовой трубе, на которой даже сейчас можно нащупать те самые засечки, которые он оставил здесь с несколько лет назад, когда просидел в заточении неделю.              И всё по той же причине — из-за собственного слабого сердца.              За дверью не слышно ничего, даже голоса матери. Сколько он находится здесь, не знает, ведь сознание отключилось ровно в тот момент, когда Барыш прямо во дворе дома заковал его руки в металлические жгуты и потащил к дому.              Кажется, что в груди печёт, но слёзы не проступают — эмоции сейчас заблокированы, и нет сил даже на малейшее негодование. В груди, в голове — полнейшее ничто.              И только в сердце едва пульсирует одно короткое имя, которое держит на плаву.       

⌘⌘⌘

      Она всего лишь хочет почувствовать. Хотя бы что-то. Нечто иное, кроме всепоглощающей ненависти, что взросла внутри внезапно, но так стремительно, что уже успела пропитать всю её сущность.              Ненависть к себе, в первую очередь, ведь она — никчёмная. Любить её нельзя. Бану вообще не создана для столь возвышенного и чистого чувства. Куда ей? Чонгук это очень явно показывает и доказывает своим красноречивым равнодушием, будто бы не нарочно указывая девушке её место.              А где оно вообще, её место? И есть ли оно? Не здесь, не в родительском доме, не во временном пребывании у брата, не в Стамбуле? А хотя бы где-нибудь? На любом клочке земли или в бескрайней водной глади?              Нет.              И Бану с горечью это осознаёт каждый день всё сильнее, острее. Понимание того, что она явно лишняя для всего и всех в этом мире, разрушает её и без того больное сознание, вынимая потрескавшиеся кирпичи один за одним без жалости.              Так почему она вообще возомнила себе, что её место может быть рядом с Чонгуком? Самоуверенность, гордыня, раздутое эго? Что конкретно дает ей возможность думать о своём полноценном праве на нахождение рядом с этим парнем?              Все эти качества ужасно преувеличены и сменяются полным ощущением себя ничтожеством буквально каждый час, тогда что?              Абсолютно ни-че-го.              И то, что вскрылась связь её брата с предметом её сердечных нездоровых воздыханий, наконец помогло это понять. Жаль, что не сможет смиренно принять, как это подобает взрослому, зрелому человеку, коим она не является и никогда не сможет, даже если когда-нибудь ввиду глупости ей этого захочется хотя бы на мгновение.              Помимо этого разъедающего чувства, Бану не может отмахнуться от ненависти к Чонгуку — не выбрал, к брату — предал, к отцу — не додал, к матери — не долюбила. Каждому есть, что предъявить, но не получить ответов и объяснений, почему же каждый из них посчитал правильным так обходиться с ней? Она не ищет жалости, не опирается на свой диагноз, прося хотя бы каплю должного внимания, но тем не менее с каждой своей истерикой и глупой выходкой она неумолимо надеется именно на это: пусть пожалеют, пусть закроют глаза, путь будет дозволено всё.              С отцом зачастую выходит. Мать стоит на последнем месте в этом списке, и Бану уже практически нет дела до такого явления, как «материнская любовь», потому как очевидно, что оно должно было быть с самого начала.              И только Тэхён теперь будет держаться стойко, абсолютно настороженно и начеку. Его предательство не даёт больше никаких надежд.              Надежду девушка видит прямо сейчас в спасительном кристалле, прозрачном и чистом, сквозь который приятно смотреть на этот мир, что отвернут от неё без шанса на принятие. А метамфетамин на это вполне способен, ведь только он добродушно распахивает перед Бану свои тёплые объятия и никогда не поворачивается к ней спиной.              Всегда рад, всегда учтив, всегда на её стороне.              И, быть может, здесь её место?              Она любит это проверять каждый раз, когда запирается в крошечной комнате под самой крышей их роскошного особняка, ведь только оттуда сомнительные запахи не могут добраться до домочадцев и выдать очередное грехопадение. Наркотик никогда не предавал её, не сделает этого и сейчас — именно так он ей и шепчет, пока Бану бережно укладывает кристалл в излюбленную стеклянную трубку. Именно словами обожания мет бурлит, когда его нагревают снизу, именно ласково зазывает каждым пузырьком, приглашая в мир, где девушке не то, чтобы есть место — там всё для неё одной.              Она — истинная хозяйка цветного, счастливого оазиса, в котором ей хорошо каждый раз.              Пары покалывают носовую полость, обволакивая и оседая на стенках, когда она протяжно вдыхает, поднеся трубку к лицу. Мурашки тут же проступают на смуглой коже, превращая её в шероховатые оголённые участки. Не хочется прикрыться, избавиться от колючего чувства — тоже, потому как Бану ценит каждый момент. Каждое своё ощущение знает наизусть, но радуется всегда, словно эта доза — первая и неповторимая.              По телу постепенно разливается привычное тепло, побуждающее, наоборот, к тому, чтобы расстегнуть шёлковую рубашку ещё на пару пуговиц до пупка и откинуться на спинку небольшой софы. И Бану расслабляется, ожидая, когда первая волна физических ощущений сменится следующим этапом.              Дрожь.              Так любима, ведь позволяет чувствовать каждую конечность, что ощущается принадлежащей ей полностью и в то же время совершенно чужой, лёгкой и эфемерной.              Девушка прикрывает глаза, и блаженная улыбка сама по себе трогает губы, но держится на лице недолго, потому как челюсти начинает сводить — не каждый раз так бывает, но довольно часто, поэтому Бану не пугается, зная, что это очередная реакция, приближающая её к бездне более приятных ощущений.              Сжатое лицо постепенно расслабляется, принимает привычную форму и редкое выражение удовольствия на лице. Девушка вновь ощущает приливы тепла, молясь, чтобы в этот раз они были хотя бы чуточку подольше, чем обычно, потому как ей хочется оттянуть тот самый момент, когда эйфорию внезапно сменяют мысли о собственной никчёмности и разрастающейся пустоте внутри. Вот тебе и обратная сторона наслаждения — зачастую приходится платить собственным ментальным уничтожением. Но не будь оно ей знакомо в трезвой жизни, она бы после первого же раза пришла в дикий ужас и, кто знает, смогла бы вообще дальше травить себя по всем фронтам, либо же остановилась в самом начале. Но в её случае мысли о собственной жалкой персоне и тревожное состояние после — мелочи, которые не могут отвадить от употребления.              Бану пробирает смех. Поначалу тихий, едва слышный, напоминающий мышиный писк, но после его сменяет истеричный, наливающийся громкостью вперемешку с отчаянием. Тело, что не ощущается весомым, содрогается, и девушка едва наклоняется вперёд, упираясь ладонями в сиденье под собой. Ради одной минуты такого беззаботного смеха, который едва ли можно назвать искренним, Бану готова снова и снова покупать метамфетамин, просто потому, что больше ничего в жизни не заставляет смеяться. Нет причин для радости. Ни единой.              Тело теряет свою лёгкость, теперь же наоборот, наливается свинцом и тянет вниз, а она и не сопротивляется: девушка сползает тряпичной куклой на пол, выложенный светлой плиткой и укладывается на живот, задрав перед этим рубашку до шеи — ей нравится этот контраст жара по всему телу и холодного напольного покрытия. Создается мнимое ощущение того, что она восприимчива хотя бы к чему-то, хотя бы что-то может заставить её ощутить собственный кожный покров, то пылающий, то леденящийся.              Перекладываясь с одной щеки на другую каждые несколько минут, она остужает горящее лицо, продолжая нервно смеяться и ёрзать по полу всеми конечностями, цепляясь ногтями за каждую шероховатость и собирая подушечками каждую пылинку, десятки которых она отправляет в рот, облизывая пальцы. Мир вокруг больше не кажется чёрным и беспроглядным, напротив — теперь цветной, живой, тёплый. Такой, в котором и жить хочется, и равнодушие Чонгука воспринимается легче. Ведь о каком безразличии может идти речь, когда сейчас он здесь, с ней рядом? Будь ему наплевать, разве сидел бы он над ней и поправлял бы растрепавшиеся волосы? Разве трепал бы за щёки и улыбался так широко, глядя на неё сверху вниз?              Очевидно, что он нуждается в ней, потому и пришёл, ведь так? Бану поднимает голову и тянется к его мерцающей ладони лицом, тычется носом в ароматную кожу словно псина и высовывает язык в желании облизать хозяина, вернувшегося домой. На мгновение щенячье счастье настолько овладевает её естеством, что хочется подпрыгнуть и взвизгнуть, выказав тем самым свою преданность и абсолютную любовь. Девушка фокусирует плывущий взгляд на сияющей фигуре, сотканной из миллионов крошечных созведий и имеющей лицо её возлюбленного, и встаёт на колени, не отводя глаз.              — Чонгук… мой милый, я знала, что придёшь, — бормочет она, снова носом ища пути, куда уткнуться. — Я сделала для тебя пахлаву, принести? Ты садись, а я сниму твою обувь, душа моя.              И она руками тянется ниже, норовит дотянуться до шнурков, которые терпеть не может и мысленно обещает себе завтра же купить ему пару ботинок из дорогой итальянской кожи, а это безобразие выбросить. Но стоит ей потянуть за шероховатые кончики, как Чонгук делает шаг назад, потом ещё один, и Бану поднимает голову, обращая к юноше полный растерянности взгляд.              — Я ведь каждый день это делаю, — дрожащим голосом произносит девушка, продолжая стоять на коленях, что уже онемели. — Сегодня что-то не так? Давай, не упрямься, протяни мне ногу.              Но сверкающий образ делает ещё пару шагов назад, и Бану охватывает жалящая тревога, что сиреной опасности бьёт по ушам. Она спешно прикрывает их ладонями и жмурится, словно глохнет и не знает, куда деваться от громких щелчков. Преодолевая собственные ощущения, Бану разлепляет глаза и цепляется туманным взглядом за обожаемый облик, что уже растворяется малиновой дымкой в пространстве и исчезает без шанса поймать и закупорить в банке. Она зовёт его по имени, будто тем самым можно вернуть Чонгука обратно, кричит надрывно, напрягаясь всем телом и дрожа уже так сильно, что вот-вот завалится на бок.              — Чонгук! Чонгук!              Имя юноши глухими толчками доносится до первого этажа, отец улавливает крики дочери, но, прикрывая глаза, делает вид, что ничего не слышит и продолжает работу, ведь если он сейчас поднимется и попытается успокоить — точно знает, что снова пообещает ей всё, что угодно, лишь бы она пришла в себя и не кричала так, будто ей из груди вырезают сердце.       

⌘⌘⌘

      Материнское сердце дрожит ежесекундно. Пынар не может не думать о сыне, что прикован и заперт в сырости. Стоит хотя бы на миг воскресить в голове эту страшную картину, которую она уже видела несколько лет назад, так все её слабое тело и вовсе теряет жизнь, становится бледным, бескровным, а лицо полнится такой неподдельной болью, что при одном взгляде на женщину, у любого собственный орган замрёт.       Пынар остаток дня проводит в спальне, не выказывая носа в коридор за неимением сил, как физических, так и моральных. Смотреть в лицо мужа, что так зверски обходится с её единственным родным существом — невыносимо. Готовить для него ужин — мерзко. Обхаживать и гладить его парадный костюм на завтра — тошно. Выплевать бы ему в лицо всю свою ненависть, окунуть бы в своё отвращение, да только давно уже её характер сломлен и исковеркан настолько, что женщина давным-давно перестала быть собой и выжгла в себе способность показывать истинные эмоции.              После сегодняшнего морального потрясения она вовсе лишена сил и может разве что едва передвигаться по спальне, потому как сидеть неподвижно — выше её сил. Голова тут же заполняется образами, картинки измождённого, замученного сына лезут и лезут, беря женщину штурмом и не давая дышать, поэтому она выбирает мало-мальски двигаться, лишь бы глушить мыслительные процессы. Единственная важная мысль, сверлящая мозг насквозь об одном — помочь. Да, никах уже вот-вот, и Барыш выпустит сына, всё кончится, ведь когда Чонгук официально поменяет свой статус и станет мужем Бану, на его плечи ляжет громадная ответственность, поклонение которой Барыш ни за что не осквернит, а значит больше он не сможет вести себя подобным образом. Но Чонгук страдает прямо сейчас, так почему же она должна смирительно дожидаться завтрашнего вечера? Её сын просидит прикованным всю ночь и весь завтрашний день? Да Пынар лучше себе глотку перережет — единственное, что пробилось в ней прежнего — её нрав на одну короткую долю секунды.              Женщина выскальзывает из спальни и, остановившись в полумраке коридора второго этажа, глубоко дышит несколько раз, а после относительно спокойно спускается вниз и проходит в кухню. Ужин через час, это ей только на руку: она принимается чистить овощи на пряное рагу, нарочно гремит посудой, создавая видимость того, что ничего в доме не изменилось — она так же готовит ужин, не держит зла и вот-вот окликнет Барыша к столу. Утирая руки о фартук, Пынар возникает в дверном проёме гостиной, всколыхнув собой тяжёлый воздух и бесцветно проговаривает:              — Картофель закончился.              В ответ тишина. Мужчина даже не отвлекается от просмотра ящика и не меняет положения.              — Барыш, картофель кончился, — повторяет терпеливо, зная, что с первого раза муж обычно не отзывается, а со второго…              — Надоедливая пиявка, — …раздражается. — Чего тебе?              — Картофеля нет.              — Плевать на него! Что-то еще?              — Он для рагу, а ты ведь не выносишь рагу без картофеля…              Мужчина хмыкает, сужает глаза, продолжая пялиться в телевизор, а после смягчается:              — Лавка закрыта уже, ты ведь в курсе, женщина?              — Я выбегу к Лейле? Она как раз задолжала нам несколько картофелин, брала у нас на той неделе, — сердце грохочет в груди, но Пынар ничем себя не выдает.              — Туда и обратно.              Он даже не бросает взгляда в сторону Пынар, потому как не слышит в голосе чего-то подозрительного, не улавливает перемен в женщине — ему попросту это не под силу. Да и Барыш уверен в том, что его никогда не посмеют ослушаться, никогда его жена ни одной живой душе не сможет поведать о том, что он может удерживать сына взаперти, или о том, что она живёт в своём личном аду уже столько лет. Это не в их менталитете, и никогда не будет, а посему смысла тревожиться и быть более осторожным вовсе нет.       Сегодня достаточно прохладно для того, чтобы разгуливать по вечерним улицам Стамбула в одном лишь кардигане, да фартуке сверху, но Пынар некогда было одеваться — она и без этого довольно медлительна ввиду болезни, нельзя тратить время, которого и так нет. На ходу вспоминая местоположение ресторана, где работает её сын, женщина ни на минуту не останавливается, хотя уже у пекарни внизу улицы она ощущает себя прилично уставшей. Всего секунда на передышку, и теперь все последующие заняты мыслями о том, что ничего не выйдет.       Женщина присаживается на край скамьи на остановке, трёт занывшие колени и роняет крупные слёзы на запятнанный старый фартук — она не сможет. Слишком слаба, слишком далеко идти, да даже ехать — без малого полчаса в одну сторону, а Барыш кинется её искать уже минут через десять, ибо Лейла живет всего через три дома. Пынар цепляет край фартука и промачивает покрасневшие глаза, а когда отнимает засаленную ткань от лица, то ей на миг кажется, что она всё же сошла с ума от бессилия.       Хосок.       Протягивает свой клетчатый салатовый платок и растерянно хлопает ресницами, не понимая, почему госпожа Пынар здесь одна, ещё и в слезах.       — С вами всё в порядке, госпожа? Почему вы здесь?       — Я… я бежала к тебе, дорогой, — задыхаясь, отвечает женщина, чувствуя вновь подступающую влагу к глазам.       — Ко мне? — парень хмурится, совсем не понимая. — А где Чонгук? Обычно вы выходите только с ним.       Пынар тревожно озирается по сторонам и начинает тараторить:       — Он запер его, моего Чонгука, Барыш, в подвале, — она сжимает ткань на коленях, пытаясь унять дрожь, вызванную далеко не холодом.       Хосок замечает это и наспех скидывает с себя ветровку, заботливо кутает в неё женские острые плечи и помогает подняться, осознавая, что быть вне дома долго женщине не разрешается.       — Тебе нужно позвонить ему, — в голосе нечто большее, чем просьба. — Хосок, сообщи ему, что Чонгука вот-вот женят, завтра, понимаешь? Господин Тэхён должен узнать и…       — Как вы сказали? — он ушам своим не верит.       Пынар, наконец, сбавляет словесный темп и замирает — ляпнула. Вдруг её сын не делился этим даже со своим близким другом, вдруг она, старая глупая женщина, проболталась?       — Я знаю, да, — парень сразу же считывает испуг на сухом лице и стремится успокоить бедную женщину. — Но вы откуда? Чонгук осмелился поделиться с вами?       На мгновение меж ними образуется тишина: Хосок ожидает ответа и мягко вглядывается в поникшую госпожу, что вновь чувствует своё сердце расстроенным инструментом, пищащим со скрипом.       — Не всем. Имени он никогда не упоминал, я сама всё увидела, дорогой.       Он кивает, ведь женщина права — слишком заметно для тех, кто так хорошо знает Чонгука.       То, как он смотрит на Тэхёна, слишком живо и красноречиво, а то, каким голосом он произносит одно его лишь имя — отзывается даже в самом чёрством сердце мягкой трелью. Тяжело не заметить, если у тебя в груди душа вместо камня.       — Вы вся дрожите, думаю, пора возвращаться, — Хосок встревожен, а его мозг уже усиленно выискивает план действий, поэтому он бережно помогает подняться со скамьи и ведёт в сторону жилой улицы.       — Церемония уже завтра, Хосок, обязательно передай господину, слышишь? — Пынар тяжело передвигает ногами, поднимаясь в горку и опираясь о локоть парня. — Он должен успеть.       — Успеет, не сомневайтесь, — мягко, успокаивая. — В ком угодно можете сомневаться, но не в Тэхене.       — Ты так хорошо его знаешь? — по правде говоря, женщине тоже хотелось бы узнать немного ближе человека, которому её сын свою душу отдал.       — Нет, что вы. Я и видел-то его всего пару-тройку раз. Но вы ведь сами сказали, что по Чонгуку все заметили, так и я. Господин — взрослый, воспитанный, сдержанный, но один его взгляд на вашего сына и сомнений нет.       Пынар легонько тянет Хосока на себя, вынуждая остановиться и оборачивается к низенькому бледно-желтому дому.       — Надеюсь, что всё так, как ты говоришь, милый. Поторопись только, я молю, мой несчастный… мой дорогой сын там… — она всхлипывает, снова ломаясь от одного только лишь представления Чонгука, почти что пришитого к трубе в чулане.       — Тише-тише, — Хосок очень хочет прижать дрожащий плачущий комок к себе и утешить хотя бы немного, но не может позволить себе подобного в такой час и на пустой улице. — Я прямо сейчас же свяжусь с господином.       — Спасибо, храни тебя Аллах, сынок, — Пынар утирает влагу с глаз. — Я зайду к Лейле, потом дойду сама, ты беги.       Парень кивает, поджимая от негодования губы в тонкую линию и срывается вниз по улице, по пути пытаясь вытащить мобильник из плотного кармана своих тёмных джинсов. Пальцы судорожно листают телефонную книгу, нервно жмут кнопку вызова, и Хосок прикрывает глаза, поднося телефон к уху. Гудок, два, три. Ничего. Ожидание затягивается до момента, пока женский монотонный голос не сообщает о том, что дозвониться не получилось и просит попробовать снова. Хосок звонит. Ещё раз, пять, почти десять — глухо.       — Чем ты таким там занят? — с раздражением задаёт он вопрос в вечернюю пустоту.       И, запихивая телефон обратно, возвращается на улицу Чонгука, не намереваясь находиться в стороне и ничего не предпринимать. Интересно, обнаружил ли уже Барыш ту самую дыру на заднем дворе, которую они с Чонгуком проделали с несколько месяцев назад, чтобы он мог пролезать к другу иногда по ночам в надежде посмотреть хотя бы парочку фильмов, скачанных заранее. Работа отнимает всё свободное время у обоих, а заикнуться при Барыше о чём-то подобном даже не думалось ни одному из них, ведь оба прекрасно знают, на какой ответ могут наткнуться. Вот Хосок и проделал лазейку, когда отца Чонгука не было дома. Правда, за эти месяцы воспользоваться ей удавалось от силы несколько раз, потому как незанятых ночей практически не было.       Какое облегчение — дыра всё так же прикрыта кустом персиковой розы, которую сюда высадил сам Хосок, чтобы отверстие открыто не зияло и не давало пролезать уличным кошкам.       Стесав кожу на боках сквозь рубашку, парень всё же проникает на задний двор и выпрямляется, наспех отряхиваясь от щепок и кучки листьев с розового куста. Цепкий взгляд тут же хватается за разложенные ленты из шипов, и в груди поднимается волна злости. Животное, а не человек.       — Тебя бы самого на такие шипы усадить задн…       — Так и передам господину Барышу, — слышится позади насмешливый неприятный голос.       Хосок, сердце которого пропускает удар, оборачивается и видит за забором стоящего Левента, сложившего на груди руки и выказывающего своей позой некоторое превосходство в сложившейся ситуации.       — Тебе чё здесь? — грубо бросает ему в лицо Хосок, подбираясь.       — Могу задать тебе тот же вопрос. Все ещё носишься с этим щенком Чонгуком?       Он хотел бы вложить в свой вопрос как можно больше равнодушия и, быть может, щепотку пренебрежения, но всё же мышцы лица на имени соседа дергаются и выдают давнюю болячку.       Левент в виду своего премерзкого характера в детстве никогда друзей особо не имел, а рядом в основном были лишь те, кто отчаянно заглядывал ему в рот и больше боялся, чем уважал. Только вот с одним Хосоком Левенту всегда хотелось дружить. Когда-то они жили на одной улице, пока родители не переехали и не увезли с собой солнечного, улыбающегося ребенка в отдалённый квартал, который с того дня Левенту виделся миражом, к которому всегда хотелось приблизиться. Но пока этого не случилось, задиристый мальчишка с вечно угрюмым лицом собирал вокруг себя других ребят, подначивал на различные хулиганства в виде закидывания яйцами окон старушки Эзры в конце улицы или же на междусобную войну с детьми соседней улицы, которую Левент всегда выигрывал, подбивая на драки. Только вот ему всегда хотелось, чтобы Хосок, обычно сидящий на ступеньках с альбомом в руках, присоединился к ним, чтобы бросил своё глупое рисование, приемлимое для девчонок и носился вместе с Левентом по узким улочкам с яйцами в руках. Чтобы смеялся над его шутками и заражал своим заливистым смехом, журя и шутя в ответ. Иногда ему даже хотелось, чтобы Хосок был тем, кто одёрнет его и скажет «Эй, ну хватит уже баловаться, эта лужа давно высохла!», только вот чистенький и опрятный Хосок всегда выбирал более спокойный круг и, если сегодня никто из тихонь двора не появлялся, он вполне комфортно находился там один, рисуя или разглядывая картинки в журналах, которые Левент всегда мечтал поразглядывать вместе.       А когда предмет его детских обожаний внезапно нашёл себе нового друга в лице странного кудрявого мальчонки, который стал чаще выползать на улицу, Левент ощутил, будто из-под носа воруют самое ценное. Стоило ему отвлечься от цепляния жестяных банок на очередного кота и бросить взгляд в сторону ступенек, на которых всегда светило солнце, так его всё чаще и чаще стала заслонять уродливая туча, в которую абсолютно всегда мечталось запустить мячом или длинной палкой. С тех самых пор и без того недолюбленный ребенок стал жестче, грубее, больше даже не надеясь на то, чтобы сдружиться с Хосоком. «Пусть и таскается со своим дружком-размазнёй, ему до меня все равно далеко!», так он говорил себе каждый вечер после стакана тёплого молока перед сном, когда очередной день не приблизил их и не взрастил почву для дружбы.       — По-прежнему мечтаешь занять его место? — не остаётся в долгу Хосок, видя перед собой всё того же восьмилетнего грубияна.       Он всегда знал о желании Левента. Не мог не замечать этих упрямых взглядов после любой дурацкой выходки — тот всегда ждал одобрения, не задумываясь о том, что испугать соседскую девчонку страшной маской Франкенштейна может оказаться чем-то глупым. Хосок всего раз получал «предложение» о дружбе от Левента: после футбольного матча двора на двор, в котором их команда победила, но он отказался, потому как этот вздёрнутый, наглый мальчишка не вызывал в нём интереса. Да как с ним дружить-то? Если он любит узнавать про космос и музыку, то Левент в этих направлениях может только кому-то тумаков до звёзд перед глазами раздавать да звонко стучать пустыми бутылками под окнами вредных старушек. Они слишком разные, потому Хосок сразу отмёл от себя подобную возможность дружбы. И стоит ли говорить о том, что когда рядом неожиданно появился смышлёный и любознательный Чонгук, смотрящий на мир так, будто он впервые знакомится с небом над головой и брусчаткой под ногами, то у Хосока сердце маслом смазали и оно больше ни дня не скрипело о новых друзьях?       С тех пор в его окружении нет близких людей, подобных Чонгуку, просто потому что ему больше никого и не нужно.       — Да я лучше себе глаза голыми руками вырву, нежели стану хоть чуть на него похожим, — буквально с пеной у рта фыркает Левент, делая пару шагов вперёд и соприкасаясь сложенными руками с забором. — Ни за что не хочу на мир его глазами смотреть, слишком мерзко.       Хосок понимает, о чём речь, ведь друг рассказывал о том, кто приложил руку, а точнее свой бескостный язык-помело к тому, чтобы Барыш узнал о связи Чонгука с мужчиной.       — С годами ты становишься всё более омерзительным, Левент, хотя казалось бы, куда ещё-то? — он окидывает его брезгливым взглядом, а в голове проносится беглая мысль о том, что, возможно, подружись они когда-то, он смог бы посеять в этом человеке хотя бы что-то светлое и живое, но чего уж теперь.       — Посмотрим, каким длинным будет твой язык, когда я постучусь и расскажу господину Барышу о том, что ты шаришься на его заднем дворе, — сужая глаза, цедит сквозь зубы Левент.       — Валяй, — Хосок на миг дёргает уголками губ. — Только не забудь потом и к своему отцу зайти и рассказать, где обычно ты шаришься, — он делает язвительный акцент на последнем слове. — Вдруг тоже по чьим-то дворам? Или же домам?       То, как в секунду меняется лицо напротив, не ускользает от внимательных глаз Хосока: подскакивает правая бровь, а ноздри пару раз широко раздуваются, в то время как губы поджимаются до белой полосы вокруг них. Как же удачно совсем недавно Хосок после ночной смены решил пройтись пешком и в одном из пустых переулков натолкнулся на ужасно занимательную картину: в слюни пьяный парень тащил за собой такую же пьяную молоденькую девушку, которая и не думала сопротивляться, наоборот, пыталась более или менее ровно переставлять ноги и заливисто смеялась, неспособная шевелить языком. То был Левент, но то была далеко не его невеста.       — Не трать время на имитацию удивления и уж тем более не придумывай оправданий, мне вообще безразлично, что и как, — Хосок закатывает глаза, буквально слыша, как гудят шестерёнки в мозгу Левента. — Ты просто уйдёшь, и всё останется, как и прежде.       Долго уговаривать никого не пришлось, ведь Левент не мог допустить того, чтобы та грязная ночь всплыла наружу и разрушила то, чего он так долго добивался: приличной девушки, крошечного уважения, стабильности во всех сферах. Потому он, до скрежета сжав зубы, разворачивается и шагает в сторону родительского дома. Хосок с облегчением выдыхает, благодаря свою способность оказываться в нужное время в нужных местах и снова таращится на шипованные ленты. Если попробует сдвинуть хотя бы немного — привлечёт внимание шумом, потому как Барыш предусмотрительно подложил под них тонкие металлические листы с выпуклыми кнопками. Ублюдок-стратег.       А подлезть к стене через них не получится.       Чёрт.       Единственное, что приходит на ум — взобраться по водосточной трубе, хотя и этот план довольно сомнительный, но иного не остаётся, и Хосок, всё же с трудом ступая по одному шипованному ряду, добирается до трубы. Стоит ему обхватить её руками и совсем немного подтянуться, как внутри что-то дребезжит и катится с самого верха, заставляя парня вздрогнуть от неожиданности и округлить глаза. Шум определённо слышится внутри дома, потому что стены у него тонкие, пропускающие даже посланную звуком вибрацию. Хосок замирает, прислушиваясь, и кажется, будто чужое присутствие не обнаружено хозяином дома, но через минуту слышится щелчок дверной ручки с другой стороны дома и тяжёлые шаги по скрипящему порогу.       — Проклятые коты, пошли вон! — орёт Барыш, заворачивая на задний двор.       Хосок едва успевает сползти с трубы и юркнуть в шарообразный куст, к которому пролезть, минуя ленту, невозможно, а потому есть надежда на то, что Барыш его не обнаружит. Практически не дыша, парень наблюдает за тучной фигурой, что замирает посреди двора на пару минут. Но после он возвращается в дом, и теперь Хосок может вылезти из своего колючего убежища.       После нескольких неудачных попыток, ему таки удается добраться до окна второго этажа, которое с трудом, но ползёт вверх, будучи приоткрытым до этого. Парень оказывается в крошечной комнате, где госпожа Пынар хранит постельное бельё и различный бытовой текстиль, а потому часто оставляет приоткрытой фрамугу — чтобы ткани не прели в духоте днём и не сырели по ночам.       Ощущая себя мелким зверьком, проникшим в логово хищника, Хосок бесшумно и с острым слухом покидает комнату и пытается угадать, где в этом доме это чудовище могло приковать Чонгука, где могло запереть, как безвольную скотину на убой. Припоминает, что видел неприметную дверцу около спальни друга и идёт вглубь коридора, молясь, чтобы Чонгук был там.       — Чонгук, — совсем тихо произносит Хосок, прижимаясь ухом к двери, которую перед этим безуспешно попытался открыть. — Ты здесь?       Поначалу не слышится ничего, но стоит парню произнести имя друга ещё пару раз и погромче, как он различает за дверью глухое лязганье.              Твою же мать, это всё правда. Барыш действительно сошёл с ума и усадил сына на цепь.              — Чонгук, я обязательно вытащу тебя отсюда, — пытаясь сдерживать эмоции, проговаривает полушёпотом Хосок. — Я дозвонюсь сегодня Тэхёну и он примчится первым же рейсом, слышишь?              Он не ждёт ответа, потому как догадывается, что Барыш посадил сына подальше от двери, чтобы тот не мог выдать себя звуками. Хосок снова и снова обещает сделать всё, что в его силах, пока не слышит внизу шарканье домашних тапочек и первую, противно скулящую ступень. Пулей мчится обратно, прежде, чем Барыш возникает на втором этаже, и осторожно спускается по трубе.              Когда он сбегает к остановке с бешено ухающим сердцем и вытаскивает телефон, то обнаруживает, что Тэхён ему так и не перезвонил, а когда набирает его снова, трубку по-прежнему никто не берёт.       

⌘⌘⌘

             Сколько времени он уже сидит в ванной, поджав к себе колени? Полчаса? Час? Вода остыла, а Чонгук и не замечает того, что кожа его тела покрыта колючими мурашками. Он невидяще вглядывается в тонкие слои почти растворившейся пены и с трудом поднимает веки — распухли от слёз прошедшей ночью. Юноша с огромным трудом заставляет себя подцепить мочалку, висящую на кране и плеснуть на нее геля, только вот она неловко вываливается из рук, и Чонгук безвольно опускает их под воду. Вот бы она могла смыть эти уродливые потемневшие следы от наручников на запястьях. Хотя, привычными наручниками это назвать сложно: всего-то кривые обмотки проволоки, которыми Барыш уже не в первый раз окольцовывал сыновьи руки, зная, какой адский дискомфорт они вызывают своей теснотой и шершавостью.       Он старается не вглядываться в свою кожу слишком долго, чтобы перестать, наконец, жалеть себя и хотя бы ненадолго перестать думать о том, что Тэхён так и не появился у порога его дома, а ведь уже вечер. Как Барыш с пару часов вытащил его из чулана, Чонгук даже не помнит, потому как его сознание всю ночь и весь сегодняшний день пребывает в непонятном, неприятном состоянии, отказываясь возвращаться в реальность. Оно и не удивительно — предпочтительнее отречься хотя бы на время от того, что творится в жизни хозяина, а потому всё естество противится, и Чонгук не в состоянии заставить себя элементарно помыться.       Но он вынужден: в дверь тихонько скребётся мать.       — Милый, может быть…       — Нет, — сипло выдавливает Чонгук. — Я заканчиваю.       Пынар оставляет сына и, смаргивая первую соль с глаз, спускается обратно в гостиную, где ещё раз окидывает взглядом подготовленный костюм для церемонии. Будь он проклят.       Будь всё проклято.       Когда Чонгук показывается в комнате с ещё немного влажными волосами, Барыш бросает на него короткий взгляд через плечо, сканируя.       — Не с таким мрачным лицом, — фыркает он, приглаживая усы перед зеркалом. — Как на похороны, Аллах-Аллах.       «А это они и есть», — куда мрачнее думается юноше, но он помалкивает.       — Ну же, чего ты стоишь там, милый? Давай, помогу одеться, — подзывает к себе мать тонкой рукой, а он не может с места сдвинуться.       Он не может и не желает отправляться на эту церемонию. Не хочет убедиться в том, что… возможно… Тэхён не успеет ничего предпринять. Одна только эта жалящая мысль терзает сердце настолько сильно, чтоб ему приходится даже ухватиться за грудную клетку и чаще задышать от нехватки кислорода. Пынар подскакивает к сыну, тут же полнясь тревогой и улавливая едва слышную усмешку в чужом голосе:       — Хуже бабы, — плюет Барыш, отлепляясь уже, наконец, от зеркала. — Какое счастье, что совсем скоро ты скроешься с глаз моих долой.       Чонгук догадывался о том, что теперь ему, конечно, придется покинуть родительский дом по очевидным причинам: по-хорошему Бану после бракосочетания обязана переехать к мужу, но ясно как день, что сюда она не согласится ехать, даже если отец её вынудит. Но он не станет — слишком избаловал роскошью и своим отношением, а потому девушка запросто разубедит его в соблюдении традиций и потребует, чтобы Чонгук переехал к ним.       Его не устраивает никакой вариант.       Даже если родители Бану преподнесут дорогущий подарок в виде отдельного дома — ему и этого не нужно. Он попросту удавится там под потолком.       — Вот так, — мягко выдыхает Пынар, оставляя на лацкане небольшую бутоньерку и приглаживая веточку эвкалипта. — Ты превосходен.       И это правда. Чонгук подходит к зеркалу, стоящему в углу гостиной и скользит взглядом по своей фигуре: брюки правильной длины и молния уже заменена, на ремне сияет натёртая до блеска бляшка, рубашка выглажена до идеала и аккуратно заправлена за пояс, на пиджаке ни соринки. Цветочная деталь придаёт образу парадности, но юноша видит в этом аксессуаре лишь поминальный атрибут и отводит от него взгляд к своему лицу, обрамлённому уже приглаженными волнами. И лучше бы ему в него не смотреться, потому что тот, кто напротив — не он вовсе. Измученное создание, глаза покрасневшие, а припухлость с век ещё не сошла, губы сухие и всё время плотно сжаты, а взгляд… Никакущий. Настолько безжизненный, что это обязательно бросится в глаза, если Чонгук не попытается хотя бы самую малость пустить в него немного искры или цвета.       Но он не постарается — пусть видят. Не его забота.       Он застёгивает пару пуговиц на пиджаке и оборачивается к матери, что уже облачена в скромное бордовое платье, едва отдающее мелким сиянием. В этот миг, когда юноша глядит на неё, стоящую дрожащим станом со сложенными ладошками на уровне груди, вспоминает, что всё это делается в первую очередь ради неё, и только эта мысль не даёт ему согнуться пополам.       — Долго мы ещё будем тут друг другом любоваться? — с неотъемлемым раздражением интересуется в пустоту Барыш. — Выходите.       Бану настояла на том, чтобы церемония никаха прошла в их роскошном доме, а не в мечети, потому как её несколько угнетает атмосфера там, а она не желает омрачать такой важный день лишними неудобствами. После официальной части запланирован праздничный ужин, на который родители девушки пригласили близких друзей семьи, поэтому гораздо удобнее, по мнению Бану, провести всё в одном месте. Отец долго не сопротивлялся, так как он не настолько ублажает традиции, как Барыш, но перед тем, как пригласить имама к себе домой, он, конечно же, посоветовался с будущим родственником. Тот противиться не стал, осознавая, что не имеет права спорить.       На пороге их сразу же встречают хозяева дома, ту же обдавая семью Чонгука радушными улыбками и сдержанными, но, очевидно, дорогими образами. Обмен любезностями, притворная радость со стороны Барыша и безысходная вежливость Чонгука — всё это остаётся на подъездной дорожке, и все вскоре оказываются внутри.       Юношу начинает тошнить от праздничного убранства, хотя это даже не официальное бракосочетание, и страшно подумать, что будет на настоящей регистрации. А в том, что она обязательно будет в ближайшее время, сомневаться больше не приходится, и это осознание ломает в крошку последнее.       Чонгук хочет забиться в угол, потому что его начинает лихорадить и бросать из стороны в сторону, но ему приходится держать лицо, когда Хакан любезно водит его от гостя к гостю и знакомит со своими друзьями, представляя юношу будущим мужем его ненаглядной дочурки. Друзья мужчины кажутся приветливыми и доброжелательными, но все их лица для Чонгука выглядят серыми пятнами и сливаются в единое, блеклое месиво. Когда вынужденный обход заканчивается, мужчина подводит его к столу, подготовленному для церемонии.       — Я знаю, что тебе нелегко сейчас… и, возможно, нам бы всем стоило попросить у тебя прощения, но…       — Прощения? — Чонгук поднимает к Хакану свои опечаленные глаза, выдающие его ночные слёзы. — Ни за что бы вас такой благодатью не одарил. Я вас понимаю, господин Хакан, — смягчается на долю юноша. — Всё ради дочери, да, но могу вас поздравить — в вас не осталось человечности.       Это он говорит? Чонгук опускает глаза, чувствуя себя несколько неловко, но сказанного уже не воротишь, да и то, что сорвалось против его воли — чистейшая правда.       — Ты прав, — тихо отзывается мужчина, не злясь ни на грамм. — Моя дочь, она… способна лишить человека многого, к сожалению. Я потому и прошу у тебя прощения, Чонгук. Но, увы, это всё, что я могу сказать.       Юноша опускает веки, борясь с жалостью, которую он испытывает к Хакану. Жалкий в своём слабоволии, жалкий в своём подчинении дочери, жалкий в неумении отказать. И тем не менее, его жаль по-доброму — больше хочется встряхнуть и открыть ему глаза, нежели махнуть на него рукой и оставить слепым до конца жизни.       Чонгук оборачивается на небольшой гул, который внезапно поднимается в гостиной, и замечает, что Бану уже спустилась и входит в комнату лёгкой, неторопливой походкой, приковывая к себе все до единого взгляды. Глупо отрицать то, насколько роскошно она выглядит в своём изумрудном твидовом платье с длинными рукавами и треугольным вырезом на шее. Длина наряда достаточно прилична для подобного мероприятия, но тем не менее ноги немного приоткрывает разрез. Волосы её уложены в элегантный пучок на затылке, а лицо обрамляют две завитые пряди, которые то и дело сталкиваются с длинными тонкими серьгами-цепочками.       Девушка сразу же направляет свой цепкий взгляд в сторону Чонгука, и его буквально всего стягивает жгутом поперёк живота от властности, что сочится из прищуренных глаз. И он мог бы сравнить её с хищным зверем, не выпускающим из поля зрения свою жертву, но это слишком снисходительно. Она скорее напоминает демона перекрёстка, который только и ждёт, что твою душу, которую никогда больше не вернёт, не взирая на все твои страдания и мольбы. А сегодня, сейчас, когда Чонгук впервые не отводит от неё глаз довольно долго, начинает замечать в них некие бесовские огни, что скачут и скачут, не прячась по углам. Радужки девушки то вспыхивают пожирающим пламенем, то меркнут и приобретают пугающую черноту, норовящую засосать.       Юноша перестаёт фокусироваться на безумном взгляде и отмечает, что Бану сегодня двигается немного иначе, чем он видел до этого: за те немногочисленные встречи, что у них были, он точно помнит — она была куда живее и активнее, но сегодня каждый её жест и поворот головы будто искусственно замедлены. Чонгук немного клонит голову к плечу, уже глядя на нее более внимательно, но в целом больше никаких изменений не замечает, а те, что приметил, к чему приписать не понимает.       Его внимание привлекает входящий в гостиную имам, после прибытия которого гости рассаживаются за длинным, щедро накрытым праздничным столом, и молодых приглашают на их места за столом в центре. Низенький, но довольно крепкий мужчина средних лет, одетый в светлую мантию, предназначенную для подобных торжеств, приветствует молодых, а после предлагает свидетелям занять и их места. Чонгук даже понятия не имел о свидетелях, а уж о том, чтобы выбрать кого-то со своей стороны и вовсе речи не было — Бану решительно заявила отцу, что не потерпит кого-то постороннего, ибо очевидно, что это риск. Вдруг какой-нибудь особо щепетильный друг её будущего мужа окажется рьяным противником брака и создаст помехи на никахе. Но в целом юноше до этого дела нет, он даже и рад, потому как не очень-то ему и хотелось бы, чтобы Хосок наблюдал воочию весь этот цирк.       Имам приступает к чтению вступительной проповеди, которая в обязательном порядке восхваляет Господа и провозглашает аят, призывающий к богобоязненности между супругами в отношениях. Чонгук слушает вполуха, опустив глаза и сидя напротив Бану, что наоборот, с него глаз не сводит и, кажется, вовсе не дышит. Когда проповедь оканчивается, имам обращается к Чонгуку и интересуется, желает ли он совершить иджаб. У юноши на мгновение застывает лицо, и он даже не моргает, потому что ему нечего ответить. Он должен согласиться, обязан попросить разрешения у её отца и у неё самой при всех присутствующих, но язык его не слушается, и он не в состоянии вымолвить ни слова. Имам вопросительно смотрит на Хакана, а тот лишь кивает, мол «ничего, пропускаем», и тогда мужчина обращается к невесте лицом с вопросом:       — Согласна ли ты была вступить в брак с этим мужчиной?       Бану молчит, а после опускает взгляд, подтверждая тем самым свое искреннее согласие.       Чонгук знает о том, что невеста в лучших традициях должна ответить молчанием, но о том, что женщинам задают вопрос в прошедшем времени, никогда не слышал. Это режет слух, но Бану задают тот же самый вопрос ещё два раза, и она оба раза подтверждает свое согласие красноречивой тишиной и полуулыбкой.       — Согласен ли ты вступить в брак с этой женщиной?       Он не сразу реагирует, не сразу слышит, и имаму приходится повторить второй раз, что отражается неудовольствием на лице Бану.       — Согласен ли ты вступить в брак с этой женщиной? — голос священнослужителя спокойный, в нём ни тени раздражения.       — Согласен.       Его «согласен» звучит желчью, поднятой с самых недр и перемешанной с таким отчаянием, которое ни одна живая душа прежде в своей жизни не слышала. Пынар ещё очень долго крутит звук голоса сына, что изменился в мгновение, растерял каждую свою полную жизни ноту и никогда больше звучать как раньше не будет.             Согласенсогласенсогласенсогласенсогласен.       Чонгук и сам проворачивает своё проклятье в голове, оно автоматически вырезается на подкорке, шьётся чёрной нитью по сердцу и пережимает глотку ошейником с шипами по внутренней стороне. Всё его естество дрожит и идёт вибрацией сопротивления, да только вот уже всё сделано, и от осознания того, что Тэхён позволил это, его начинает колотить в разы сильнее.       Не помешал, не сорвал церемонию, не убедил отца, не сделал ровным счётом ничего, но повторяя и повторяя все эти умозаключения в кричащем разуме, юноша пытается утешить себя надеждой, что мужчина, возможно, пытался. Чонгук выискивает оправдания, придумывает их в своей голове так старательно, как мог бы выдумывать, если бы ему самому сейчас приходилось оправдываться за своё бездействие и разбитые им же вдребезги чувства и надежды, слова и обещания, которых не сдержал. Которые предали, как и его — мальчишку, что так быстро и до глупости наивно поверил в то, что он может быть любим кем-то, что его может желать кто-то, что его может сберечь кто-то.       Как же, оказывается, больно, когда твою веру так запросто топчут своим отсутствием и потворством происходящего.       От умерщвляющих мыслей отвлекает настойчивый голос имама, который просит передать невесте махр, который его отец и господин Хакан обсудили вчера без детей, и который Барыш перед выходом вложил в нагрудный карман пиджака Чонгука со словами «Ты обязательно выплатишь мне эту сумму обратно».       Мерзость.       Юноша дрожащими пальцами лезет в карман и выуживает оттуда продолговатую бархатную коробочку алого цвета, спрашивая самого себя, должен ли он передать её имаму или же необходимо самому вручить подарок невесте. Но священнослужитель продолжает неподвижно стоять, тогда Чонгук приподнимается и шагает в сторону Бану, а затем протягивает руку с футляром и не знает, должен ли сказать хотя бы что-нибудь. Даже если и необходимо произнести какую-то фразу, он не сможет — его голосовые связки лопнули после ядовитого «Согласен».       Но говорить не приходится: Бану согласно кивает имаму и, когда жених вновь занимает своё место на другом конце стола, мужчина переходит к заключительной части никаха, начиная зачитывать молитву о единстве и будущем благополучии новоиспечённой семьи. Чонгуку хочется громко рассмеяться, размазывая при этом слёзы безысходности по щекам, потому как эти душещипательные речи о светлом будущем их с Бану семьи настолько сильно «трогают» его в данную минуту — настолько ему сейчас противно, что подкатывающий спазм вот-вот выпотрошит его целиком прямо на ковёр.       — Примите мои поздравления, божьи дети, отныне вы — муж и жена. Да будет доволен вами Аллах!       Чонгук только тогда вспоминает, что помимо них здесь есть ещё куча незнакомых людей, не считая его родителей, когда все они встают со своих мест и начинают громко хлопать с тошнотворными улыбками на лицах. И даже не сразу замечает, как ему в руки суют документ о состоявшемся никахе, куда уже вписаны их имена, имена свидетелей, а также описан махр.       Всё происходящее кажется сном: всё слишком ненатуральное, громкое и действующее на расшатанные остатки нервов, как в самом ненормальном кошмаре под наркотиками. Сердце больно отдаётся в груди, а Чонгук только его гулкое биение и слышит — все остальные звуки сливаются в единый звук, который стремительно заглушается и остается едва уловимым писком на фоне его собственной трагедии. Комната кренится перед глазами, но юноша держится на ногах, сжимая пальцами документ в твёрдой обложке до побелевших костяшек. Он старается сфокусировать плывущий взгляд хотя бы на чём-то, но комната уже прилично размазана, и поэтому ему приходится цепляться глазами за радостные лица. Одно, второе, третье — это по-прежнему те серые кривые пятна, не имеющие ни пола, ни возраста, ни имён. Взгляд скользит дальше и застывает.

      Тэхён.

      Чонгук опускает веки, а в грудь словно бьют со всей дури ногой — воздух вышибает моментально и приходится чаще дышать, чтобы вновь найти себя. Очевидно, что это лишь оптическая иллюзия, и чонгуково сознание играется с ним, пытаясь хотя бы так дать ему спасительную подушку в виде образа, но только когда он медленно открывает глаза, мужчина на том конце гостиной никуда не девается.       И теперь Чонгук краем глаза начинает замечать, что в комнате всё стихло: ни движения, ни хлопка, ни улыбки — все взгляды устремлены к сыну Хакана, который ледяным голосом режет пространство и заставляет всех вмиг умолкнуть:       — Как же приятно узнать, что ты больше не можешь доверять словам собственного отца.

      

Стамбул для Чонгука пахнет поднятыми со дна триггерами, заточением в золотой клетке и чем-то до смерти разочаровывающим — убивающее ощущение того, что то единственное наполнявшее надеждой впервые за всю жизнь, теперь сбрасывает с вершины воздушного замка и позволяет расшибиться об асфальт.

1035 Нравится 370 Отзывы 500 В сборник
Отзывы (20)