Если дым праведника исчезает
с земной обители,
Смерть придёт через девять дней.
— Ты знал? Вопрос Ливио звучит неожиданно спокойно в свете поступка его собеседника. Николас упрямо не отвечает. Он сидит на ступенях церкви, чуть сгорбившись, взгляд в пустоту перед собой, ничего не видит, ничего не хочет видеть. В руке он лениво крутит мятую сигарету, пепел висит на самом краю, готовый осыпаться в липкую темно-красную жижу под ногами. Запекшаяся кровь в трещинах камня выглядит черной. Ливио стоит рядом, но не приближается. И не уходит. Он гол до пояса, грудь и плечи в поте, волосы слиплись от крови — своей или чужой, уже не важно. Он дышит неглубоко, раненый зверь, не сводя глаз с Николаса. — Ты знал? — настойчиво повторяет он, и теперь в его голосе глухая ярость, требующая ответа. — Что именно? Ливио вздыхает. Его пальцы, липкие от крови, глубже вдавливаются в зияющую рану на плече, копаются там, безжалостно выворачивая мышцы, разрывая их в поисках пули. Не вынимая, нет. Он просто давит, давит сильнее. — Я… — Вульфвуд подносит сигарету обратно к губам, но тут же опускает руку. Вкус дыма стал отвратителен. — Да какая к черту разница? — Какая разница?! Ты, сука, стрелял в меня! Он дышит тяжело, грудь ходит ходуном, в глазах — злость, боль, страх. — Я не… — Вульфвуд облизывает губы, глядя в землю. — Это был не я. — Оправдание. — Это. Был. Не я. Да и ты тоже стрелял в меня, да? Также будешь прикрываться своим Разло? Священник Даблфанг замирает. Где-то сзади хлопает дверь. В воздух взвился молочный, сладкий аромат. Николас с Ливио даже не поворачиваются; они и так знают, кто это. Вэш вздыхает, словно родитель, наткнувшийся на непоседливых детей, что набедокурили в момент, когда он едва успел отвернуться. — Так что, жрать не пойдем теперь что-ль? Так просто. Вульфвуд поднимается, кивает и заходит в церковь.<…>
Столовая при храме — крошечный закуток, пропитанный затхлой молитвой и гнильцой стен, на которых сквозь осыпавшуюся побелку угадываются фрески в свете одинокой лампы. Деревянный стол, темный от времени, покрыт потертой сине-зеленой бугристой клеенкой. Стулья скрипят при малейшем движении. Николас сидит, оперевшись локтем о стол, и крутит в пальцах ложку. Она погнута — следствие чьих-то нетерпеливых рук или слишком твердого куска еды. Перед ним глубокая тарелка с супом. Бледный бульон, тонкие полоски чего-то мясного. Есть не хочется. Ливио напротив — сидит, склонив голову, держит чашку с горячим чаем. Пар медленно тянется вверх, растворяясь в тепле лампы. Рука его все еще в крови, запекшейся на пальцах и манжете, он решил не тратить воду на подобную мелочь. Сам не притрагивается к съестному, только смотрит исподлобья, губы крепко сжаты. Вэш единственный, кто... кушает. Шумно втягивает лапшу, отхлебывает чай, жует хлеб с вареньем (или просто какой-то сладкой вязкой жижей, но она вкусная, так что пусть будет варенье), как будто ничего не произошло. За окнами ночь. Ветер свистит в проемах, потрескивают старые балки. Где-то в дальней комнате поскрипывает половица. — Чего так мрачно-то? — Вэш отрывает кусок хлеба и жует, пристально глядя на друзей. У Вульфвуда веко дергается уже. Он наклоняется вперед, кладет ложку рядом с тарелкой. Смотрит вниз, но видит не суп — только разбитый камень под ногами, темную кровь на ступенях, опущенные плечи Ливио. Вкус гари все еще во рту, тяжелый, прилипчивый, под ребрами болит. — А должно быть весело? Паникер пожимает плечами, ставит чашку на стол. — Я про то, что это не первый раз. Все равно сидим, жрем… — он проводит ладонью по столу, нагло смахивая крошки на пол. — Так что, может, не так уж все и плохо? Даблфанг смотрит в кружку, молчит. — Ты веришь в это, служитель Божий? — Николас с усмешкой глянул на него. — Я… — Ливио мнется, не поднимая глаз. Его перебили: за дверью раздается грохочущий глоток — ветер швырнул что-то в стену. Вдалеке пискляво завывает какой-то маленький зверь. Вэш берет еще один кусок хлеба и говорит: — Все равно суп остынет. Ну, — он сделал паузу, тщательно прожевал. — Можно было бы сделать вид, что это ужин семейный. — Семья, блин, — иронизирует Николас, опуская ложку в миску. — Смотришь на нас — и так и веет родственным уютом. — Эй, ну, это же как… — Паникер машет рукой, подбирая слова. — Старая сцена, знаешь, где трое друзей, раненые, уставшие, пережившие какую-то дичь, сидят за одним столом, едят, и вот это все. Разделите ужин все вместе, и все станет нормальным. — Не станет, — отрезает Ливио. — Не станет, — кивает Николас. — Ой, ну вас. Не уважаете вы клише, — Вэш делает вид, что обиделся, и бросает в Вульфвуда хлебной коркой. Тот лениво перехватывает ее в воздухе, но есть не спешит. Теплый свет лампы выхватывает пряди его темных волос, бросает блики на лицо, делает тени под глазами еще глубже. Паникер обводит взглядом своих друзей, между которыми точно сразу тысячи кошек пробежало, и вздыхает. — Ну ладно, — ворчит он, подтягивая к себе чай. — Давайте хотя бы не молчать, а? Ужинать в тишине как-то… совсем по-стариковски. Николас моргает, медленно поднимает голову. Губы дернулись в мягкой улыбке. — И о чем предлагаешь говорить? О погоде? Даблфанг смотрит в чашку, пальцы напряженно сжимают керамический бок, и кажется, что он сейчас сдавит ее до хруста. За окном гуляет ветер, срывая песчаную пыль с голых камней. — Что ты теперь будешь делать, Вульфвуд? Николас берет ложку, зачерпывает суп и опускает обратно, но не ест, дожидаясь молитвы — это персонально Паникеру плевать на правила. — Ну, не знаю, — наконец говорит он, облизывая губы. — Наверное, сначала доем ужин. — Ты серьезно? — А что? Раз уж я теперь несмертный, могу хотя бы спокойно поесть. Ливио смотрит на него, как на идиота, а затем переводит взгляд на Вэша, который наблюдает за ними с привычной смесью легкости, и лицо его полнится очевидной нежности. — Ну, по крайней мере, у меня сегодня есть компания, — вздыхает священник. — Клуб нежити, — ласково фыркает Паникер. — Клуб тех, кому никак не сдохнуть, — Николас скалится. — Окститесь, — Даблфанг откидывается на спинку стула, делает крестное знамение перед едой и складывает руки в молитвенном жесте. — Очи всех на Тя, Господи, уповают, и Ты даешь им пищу во благовремении, отверзаешь Ты щедрую руку Твою и исполняешь всякое животное благоволения… Господи, благослави пищу и питие наше через Христа, Господа нашего. Аминь, — вздыхает, — Хотя бы поешьте уже. Ливио наконец берет ложку, словно проверяет, ощущает ли ее вес. Николас делает глоток супа — на вкус как вода с чем-то постным, но зато горячо. Жует медленно, почти медитативно. В этом ужине нет уюта, но разделить миг было все равно приятно.<…>
Ведут его за пределы, ведут за пределы, уводят за границы границ, уводят за границы беспредельного к пробуждению… Ты — не свой. Вэш наблюдает за Вульфвудом. Ливио уже ушел, оставив их вдвоем, и теперь в этой крошечной столовой не было лишних ушей. Кощунство ли так называть близкого друга, исповедовавшегося перед ними, а также накормившего вдоволь? Конечно. Но факт есть факт. Ему даже положили добавку, видя, с каким голодом Паникер накинулся на местное хрючево, смакуя текстуру, вкус, пусть даже и довольно посредственный. Не в пище дело. Дело в том, что он может есть не один. Мир на миг становится меньше, тише. Перед ним — человек, который не умрет. Так же, как и он сам. Он, Ливио и Николас. Проклятые. Эгоистичные мысли тянут корни в грудь, укореняются в каждом вдохе. Невыносимо. Он опускает взгляд на Вульфвуда. Тот сидит, склонившись над чашкой, плечи поникшие, одна рука лежит на столе, едва касаясь потертой клеенки. Пальцы чуть подрагивают, будто чувствуют отголоски недавнего. В этом теле кипела чужая воля. Это тело было не его в типичном понимании. Но теперь оно есть. — Эй, — негромко говорит Вэш. Николас чуть приподнимает голову, брови его взметнулись вверх. — Что? Голос Нико отстраненный. Но он смотрит на него — по-настоящему. Паникеру этого хватает. Его тело наполнено странной, щемящей теплотой. Его живот сводит. И он осознает: он не отпустит в надежде вечной жизни, которую обещал неизменный в слове Бог прежде вековых времен. Ни его. Ни Ливио. — Мысль у меня шальная промелькнула. — Мм-м? Вэш усмехается, откидывается на спинку стула, запрокидывает голову, глядя в потолок, уходя от всей своей благосущности последующими словами: — О том, что ты, кажется, теперь мой. Вульфвуд от удивления давится. Кашель тяжелый, сухой и утробный, после него он что-то отхаркивает в полный стакан и прочищает горло, чтобы выдавить жалкое: — …чего, блин? — Ну, ты теперь такой же, как я, — Паникер пожимает плечами. — Похож, как минимум. — Это еще не значит, что ты можешь так говорить. Вэш видит: Ник, мягко говоря, смутился. — Могу. Так весело дразнить его. Гуманоидный Тайфун никогда не был один — всегда были люди, всегда были имена, были лица, были улыбки, были слезы, одни сменялись другими, но никто, никто не оставался. Впервые за всю его бесконечную жизнь у него появился шанс обзавестись более глубокими отношениями. Николас вытирает губы тыльной стороной ладони, смотрит в окно. — В еде что-то было, лохматый? Вэш качает головой. Он не знает, как облечь в слова то, что просто чувствует. Как долго он искал? Как долго ждал? Что он может сказать? Что он счастлив? Что внутри него бушует странная, почти дикая радость? Что он хочет схватить Вульфвуда за руку, за плечи, за шею — удержать, убедиться, что он есть, что он здесь, что не уйдет, что не исчезнет, как исчезали все остальные? Что в нем самом все клокочет, бурлит, плещется? Что Вэш боится, что дружба с человеком, пускай и не-живым в привычном понимании — несовершенное знание? — Я что, выгляжу, как нарик? — Ну… — Николас поджимает губы и стучит пальцем по подбородку. — Временами? — Но у меня нет зависимостей! — возмущается Паникер. — А пончики? — Это другое, ведь моя мечта — стать пончиковым монополистом. — Ты, кажется, термины напрочь перепутал. Вэш надул щеки и скрестил руки, изображая обиду. — Так где ночуем? — наконец спрашивает Вульфвуд, растягивая слова в тяжелом выдохе. Паникер задумчиво тычет пальцем в столешницу. — Тут можно, конечно, — кивает он на столовую, имея в виду в целом всю церквушку или упованский приют. — Ливио не выгонит. — Но? — поднимает бровь Николас. — Но тут холодно, сыро, и если ты ночью начнешь орать, проснется вся округа, — буднично отвечает Паникер. — А ты ведь начнешь, да? Вульфвуд сжимает зубы, и его челюсть неприятно хрустнула. — …иди ты. — То есть да, — заключает Вэш и поднимается из-за стола. Он берет со стула свой плащ, встряхивает его и набрасывает на плечи. — Ладно, пойдем искать. Может, в гостинице чего найдем. — Нет. Я не хочу к людям, — резко отзывается Ник. Паникер кидает на него быстрый взгляд, спокойно уточняя: — Да? — Да, — тот коротко трясет головой. — Идти в город, в людное место, когда я… когда я вот такой… — он сжимает пальцы в кулаки, но не договаривает. — Понял, — неожиданно легко соглашается Вэш. Он запихивает руки в карманы. — Тогда… Он делает паузу, прищурившись, потом щелкает пальцами протеза — звук получился громким «кланг!». — Тут недалеко была одна часовня, где раньше ночевали беспризорники. Старая, никому не нужная. Ливио рассказывал. Там можно. Вульфвуд смотрит на него долго, потом устало проводит рукой по лицу. Не помнит он таковой постройки. Что, уже новую возвели и новую забросить успели за его отсутствие? (Справедливости ради, его здесь не было до его смерти лет десять, но он не считал годы — что жизни, что отсутствия. Дурной тон.) — Ну и хрен с тобой, Лохматый, веди. Вэша не нужно уговаривать дважды. Он уже направляется к выходу, даже не глядя, идет так, словно точно знает дорогу, хотя, возможно, и понятия не имеет, где именно это здание. Николас следует за ним, особенно остро чувствуя эту постоянную тяжесть в теле — словно оно не до конца его, словно он шаг за шагом только заново осваивает его. И эта мысль вызывает отвращение. Сзади, у дальней двери, Ливио стоит с тряпками для того, чтобы подготовить спальное место — которое уже не нужно, — наблюдая за их уходом во фрустрации. — Эй, — Вульфвуд замирает на пороге, не оборачиваясь. Ливио приподнимает брови и подходит ближе, немного резко суя в его руки постельное белье. — Я… — Николас осекается, будто слова застряли в горле, беря вещи, на которые смотрит в непонятках, ведь не ради них подозвал, а ради таких сложных слов… — Ты был прав. Даблфанг склоняет голову к плечу, задумывается, но все равно не припоминает, о чем речь. — По поводу? Николас медлит, но затем просто мотает головой и выдыхает: — Всего. И прежде чем Ливио успевает ответить, он уходит, шаг за шагом догоняя Вэша, оставляя за собой только неродной запах сигаретного дыма и неприятное ощущение чего-то недосказанного.<…>
…Легато знал, что боль была самым действенным инструментом. Он выучил это давно — задолго до того, как его тело стало вместилищем для чужой воли. Задолго до того, как он перестал быть чем-то цельным, отдельным, настоящим… (А принадлежал ли он когда-либо себе?) Сломить Вэша, казалось, было невозможно. Легато пытался десятки раз. Каждый раз он наблюдал, как тот вырывается из цепей, как его вера в людей побеждает даже самую глубокую агонию. Но если не удается сломать его сразу, то можно сделать так, чтобы он сам начал гнить изнутри. В его по крупицам выверенном плане было множество деталей, которые еще ни разу не давали сбоя. Если он не склонит Вэша на сторону Господина, тогда накажет за то, что Господин из-за него ни разу не взглянул на него, его правую руку, его длань, его раба. — Твоя боль — это дань Ему, — произнес он негромко, больше для себя. — Даже если я умру, боль будет с тобой вечно. Он принадлежит Найвсу целиком. Каждая клетка его тела, каждая капля крови — ради него, ради его цели. Но в последней, финальной вспышке он сделает нечто ради себя. Привяжет Вэша, разлучника его Вселенной, к еще одному проклятию. Теперь, даже если его собственное тело истлело в песках, он продолжал жить. — Вульфвуд, Вульфвуд, Вульфвуд, — пробормотал он, почти ласково. Как долго ты сможешь сдерживаться? Как долго ты сможешь оставаться собой? Как долго после моей смерти, Вэш, ты будешь защищать того, кто в конечном итоге тебя уничтожит? Кажется, что стакан этой поданной воды чист, прохладен, сладок и нежен, ласков и спокоен; выпив ее, возможно устранить голод, жажду и другие бесчисленные тяготы — но в этом стакане запрятана капля смертельного яда. Его губы тронула слабая, едва заметная тень улыбки. Совсем не долго. Тьма давила со всех сторон. Запах железа, стерильности и трупной ванильной вони смешивался в воздухе. Он прошел в помещение с операционным столом, сложив руки за спиной. Док был занят — склонился над бездыханным телом, проверяя параметры, делая записи в свой блокнот, которому доверял больше, чем кому-либо на этой умирающей планете. — Вы уверены? — голос Дока был ровным, даже ленивым, но в нем слышался интерес. — Не задавайте глупых вопросов, — Легато даже не пошевелился. Он смотрел на лицо мертвеца, изучая каждую линию, каждую незавершенную эмоцию, которую можно было прочитать в расслабленных чертах. В его случае сильнейший покой, который осеняет только смерть — недолговечен. Николас Д Вульфвуд умер с мыслью о Вэше. С мыслью о том, что он оставит его одного в сложной борьбе против Ган-хо-Ганс. — Это твой последний козырь против второго близнеца? — спросил старик, методично подготавливая место для сохранения трупа. Блюссамерс хмыкнул, медленно переведя взгляд на Дока. — Возможно. Док вскинул бровь, но промолчал. Он знал, что Легато не любит, когда его мысли вытаскивают наружу. Это делало их… грязными. А Легато терпеть не мог грязь, кроме той, что оставлял сам. Его ладонь легла на холодный лоб мертвого Вульфвуда. Запрокинул голову, точно в предвкушении откровения, будто в брезгливой молитве перед мерзостью, в которую предстояло погрузиться. — Сколько раз ты собираешься ломать его? Пока он не перестанет вставать? Легато ответил, не открывая глаз. — Ровно столько, сколько потребуется. Физические оковы были бесполезны. Куда надежнее страх. Искалеченная любовь, превращенная в капкан. — Ты слишком хорошо его знаешь, — Док фыркнул без тени восхищения. Легато распрямился и кивнул, и в движении этом было что-то грациозное. — Конечно. Мне ведь приказано его уничтожить. А чтобы уничтожить кого-то по-настоящему — нужно знать, за что он держится. Он склонился над мертвым ухом, замер на секунду — и прошептал: — Ты всегда будешь частью его боли. И вот тогда Блюссамерс улыбнулся. Кривая улыбка расползалась на его лице, отражая садистскую радость — он был уверен в собственном гении.