Грань Верности

NC-17
В процессе
522
10
автор
Пэйринг и персонажи:
Размер:
планируется Макси, написано 1 159 страниц, 456 749 слов, 98 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
522 Нравится 911 Отзывы 138 В сборник

Глава LXXV Утрата

Настройки
Примечания:

Самое тяжелое — это не разлука.

Самое тяжелое — это когда видишь,

как пустеет комната, в которой еще так недавно

раздавался голос того, кого уже нет

*** ***10 лет назад*** Густые, свинцово-черные тучи сплошной пеленой затянули небосвод, безжалостно поглотив солнце и растоптав лазурь неба. Ни единого солнечного луча, ни просвета — лишь могильный сумрак, нависший над миром, давящий и безнадёжный. Ледяной ливень, неистовый и беспощадный, обрушился на землю сплошной стеной, словно сама природа изливала всю свою нескончаемую скорбь по чьей-то утрате. Каждая капля была как острое лезвие, пронзающее насквозь, неся с собой не влагу, тоску и леденящий душу холод. Эта мрачная, удушающая тень и всепоглощающий плач небес плотно обволокли величественный, роскошный особняк, возвышавшийся на холме, как неприступная крепость из мрачных сказок. Мраморные стены, отполированные до блеска, теперь потемнели от влаги, струи воды сбегали по ним, как бесконечные слезы. Но внутри этого сказочного замка не осталось и крупицы былого счастья. Величие и роскошь померкли, подавленные тяжестью невысказанной боли. Сквозь стены, обитые дорогими тканями, сквозь резные дубовые двери пробивался наружу не звонкий смех, а приглушённые, надрывные рыдания. Они эхом разносились по бесконечным коридорам и пустующим залам, отражаясь от парадных лестниц и высоких потолков с лепниной. Этот звук — тихий, но пронзительный стон человеческого горя — был теперь единственной музыкой в этом доме. Воздух внутри был густым и спёртым, пропитанным запахом слёз, дорогих духов и горькой пыли забвения. Казалось, само здание скорбело, затаив дыхание, замершее в немом ожидании. Ожидании того, что боль никогда не утихнет, а рана никогда не затянется. Замок из сказки превратился в мавзолей, где вместо сокровищ хранилась память о счастье, которое больше никогда не вернётся. Когда-то сияющий роскошный коридор, бывший гордостью особняка, теперь погрузился в глубокий, почти могильный мрак. Стены, украшенные некогда дорогими гобеленами и полотнами великих мастеров, теперь тонули в тенях, а с картин, казалось, смотрели не лица, а призраки, их улыбки искривлены в гримасах скорби под вспышками молний. Раскаты грома, низкие и гулкие, словно предвещающие неотвратимую беду, на мгновение разрывали темноту. Резкие, ослепительные сполохи молний врезались в пространство сквозь огромные, от пола до потолка, окна, заливая все вокруг синевато-белым, неестественным светом. В эти доли секунды проступали очертания позолоченных рам, мерцали хрустальные люстры, пыльные и потухшие, и скользили по паркету длинные, искаженные тени, будто души былых обитателей. В этом гнетущем, наполненном скорбью пространстве, где сама атмосфера была густой от невысказанной боли и забвения, эхом отдавались шаги. Они были медленными, неспешными, но невероятно уверенными, тяжелыми и четкими. Каждый шаг отдавался глухим стуком по дорогому, но теперь потемневшему от пыли и влаги паркету. Саша двигалась по погруженному во мрак коридору с внешним, почти леденящим спокойствием, её шаги были ровными и размеренными, отдававшимися глухим эхом по пустующим залам. Но внутри всё сжималось в тугой, болезненный комок. Её ладони, спрятанные в складках платья, были сжаты в белые от напряжения кулаки, так что короткие ногти впивались в кожу, оставляя на ней красные полумесяцы. "Всё хорошо... Всё в порядке... — беззвучно твердила она про себя, заставляя каждый мускул оставаться неподвижным, каждый нерв — не дрогнуть. — Я должна быть сильной... Я должна... . ради Джонни..." Это была её мантра, её щит против всепоглощающей боли. Она мысленно выстраивала перед собой стену из ледяной решимости, пытаясь загнать подальше, в самый тёмный угол души, ту агонию, что разрывала её изнутри. Но предательские слёзы, жгучие и солёные, упрямо катились по её бледным щекам, оставляя мокрые дорожки на коже. Она смахивала их резким, почти яростным движением руки, но на смену им тут же накатывали новые. Они были тихими свидетелями той бури, что бушевала в её душе. Внезапная, жестокая смерть их матери повисла над особняком тяжёлым, ядовитым туманом. Она не просто забрала близкого человека — она вырвала самый корень их семейного счастья, разбила вдребезги тот тёплый, солнечный мир, что существовал ещё совсем недавно. Каждая комната, каждый предмет в доме напоминал о ней, и это воспоминание было острым, как лезвие, и горьким, как полынь. Саша замерла посреди огромного, темного коридора, ощущая, как её маленькое сердце бешено колотится от страха и неподъёмной тяжести. Вопрос, мучительный и недетский, звенел в её голове: "Что делать дальше?" Как сохранить тот тёплый, солнечный уют, что царил в их доме, когда мама была жива? Как наполнить эти холодные, роскошные залы смехом, а не эхом рыданий? Как заменить брату материнскую ласку и совет? Ей было всего лишь восемь. Она ещё не успела толком узнать жизнь — только её светлую, беззаботную сторону: запах свежей выпечки из кухни, тёплые объятия перед сном, колыбельные. Теперь же ей предстояло в одночасье повзрослеть, отбросив все детские страхи и капризы. Ей нужно было научиться быть опорой, защитой, почти матерью для своего младшего брата. Вырастить его, поставить на ноги, не дать ему пропасть в этом холодном мире. Мысль об этом была пугающей и несправедливой. Слёзы снова подступили к глазам, но она снова сжала кулачки, глотая комок в горле. "Нет. Нельзя. Я не могу плакать. Джонни не должен видеть меня слабой". Да, она была ещё маленькой девочкой с тонкими косичками и в платьице с бантами. Но в её глазах, полных непролитых слёз, уже горела странная, недетская решимость. Где-то в глубине души, под слоем боли и страха, теплилась уверенность: она сильная. Она справится. Она должна. Саша, погружённая в тяжёлые размышления, не сразу осознала, что её ноги сами принесли её к знакомой, массивной двери из тёмного дерева. Она машинально протянула руку, и её пальцы сами нашли начищенную до блеска медную ручку, холодную и гладкую. За этой дверью находился её младший брат, Джон — маленький шестилетний гений, не по годам развитый, чей острый ум и пронзительный взгляд часто заставляли взрослых забывать о его истинном возрасте. Со стороны он казался маленьким взрослым: его манера держаться, чёткая речь, спокойная рассудительность были своеобразной бронёй, тщательно выстроенной для внешнего мира. Но Саша, знавшая его как никто другой, видела сквозь эту защиту. Она знала, что под этой маской невозмутимости скрывается очень ранимый, чувствительный мальчик, чьё сердце было таким же хрупким, как и у любого ребёнка. Особенно ярко это проявилось на похоронах матери. Пока Саша, не в силах сдержать душившую её боль, разрывалась от беззвучных, надрывных рыданий, её плечи сотрясались от спазм, а слёзы текли ручьями, Джон стоял рядом невероятно прямо и тихо. Его маленькая рука крепко сжимала её пальцы, а его лицо, бледное и серьёзное, было обращено вперёд. Он не проронил ни единой слезинки. В его глазах читалась не детская глубина боли, но и железная решимость. Казалось, он интуитивно понял, что в их рухнувшем мире кто-то один должен был оставаться сильным, должен был стать опорой. И он, шестилетний мальчик, добровольно взвалил на свои хрупкие плечи эту неподъёмную ношу. Вот только это вовсе не означало, что смерть матери прошла для него бесследно. Прикоснувшись ладонью к прохладной поверхности дерева, Саша едва слышно приоткрыла тяжёлую дверь, и из щели тут же донесся едва уловимый, но оттого ещё более пронзительный звук. Тихие, прерывистые всхлипы, приглушённые одеялом или подушкой, будто кто-то пытался задушить собственное горе, чтобы его не услышали. Сдержанные, но отчаянные рыдания ребёнка, который изо всех сил старается быть сильным, но у него не получается. Даже маленький гений, с его не по годам развитым умом, не мог безнаказанно перенести такую катастрофу. Его интеллект был бессилен перед всепоглощающей болью утраты. Разум понимал, а сердце — разрывалось. В горле у Саши резко и болезнено встал ком — горячий, колючий, сдавивший дыхание. Это была смесь невыразимой жалости, вины и собственной, загнанной глубоко внутрь боли. Знать, что твой самый дорогой человек страдает в одиночестве, запершись в своей комнате, пытаясь скрыть слёзы, — было невыносимо. Она на мгновение закрыла глаза, сделав глубокий, дрожащий вдох, собираясь с духом. Её маленькая рука снова сжалась в кулак. Она должна была быть сильной. Сейчас — для него. Тихо толкнув дверь, она переступила порог его комнаты. Воздух здесь был спёртым и горьким, наполненным тишиной, нарушаемой лишь этими подавленными, разбивающими сердце звуками. Она вошла не как сестра, а как маленькая леди, взвалившая на себя неподъёмную ношу взрослой ответственности, готовая вновь принести в жертву собственное горе, чтобы утешить его. Услышав скрип петлей и мягкий шум открывающейся двери, Джон вздрогнул, словно его поймали на месте преступления. Его маленькое тело напряглось, и он тут же, с почти панической быстротой, принялся яростно вытирать глаза и щёки рукавом своей пижамы, стараясь уничтожить все следы слёз. Он судорожно сглотнул ком в горле, пытаясь выровнять дыхание. "Нельзя, чтобы кто-то видел. Никто не должен знать. Я сильный. Я должен быть сильным" — эта мысль стучала в его висках навязчивым, истеричным ритмом. Он должен был оставаться непоколебимой скалой, опорой, особенно для неё. Но от Саши ему нечего было скрыть. Она видела его насквозь — всегда видела. Её детское, но невероятно проницательное сердце чувствовало его боль как свою собственную. Маленькая девочка, почти невесомая в своём ночном платьице, бесшумно подошла к огромной кровати, где брат сидел, съёжившись в комочек. Джон сидел, уткнувшись взглядом в узор на одеяле, его плечи были напряжены, а спина неестественно прямой. Единственное, что выдавало его — тихое, непроизвольное шмыганье носом, которое он уже не мог сдержать, и лёгкая дрожь, пробегавшая по его рукам. Он старался дышать ровно, но дыхание срывалось на предательские, короткие всхлипы. Он был похож на раненого зверька, который пытается убежать и спрятаться, но сил уже не осталось. Саша осторожно протянула свои маленькие, ещё пухленькие детские ручки и накрыла ими его холодные, сжатые в кулачки пальцы. Её прикосновение было мягким, почти невесомым, но полным безграничной нежности. Она изо всех сил натянула на своё бледное, заплаканное личико самую добрую, самую солнечную улыбку, какую только могла изобразить — такую, какой их мама всегда их встречала. Уголки её губ дрожали, а глаза, ещё красные и опухшие от слёз, упрямо пытались сиять сквозь пелену горя. Она изо всех сил старалась подбодрить его, стать для него лучиком света в этом внезапно наступившем мраке. Но, увы, у неё это получилось плохо. Улыбка вышла кривой, дрожащей и неестественной, больше похожей на гримасу боли. Сияние в глазах мгновенно тухло, уступая место влажному блеску новых, непрошенных слёз. Она сама была слишком разбита, чтобы по-настоящему кого-то ободрить. — Джонни, я... — её голосок, обычно такой звонкий и весёлый, прозвучал тихо, сдавленно и прерывисто. Она замялась, безнадёжно пытаясь подобрать нужные, волшебные слова, которые могли бы залатать дыру в его сердце, унять эту страшную боль. Но что она могла знать? Что могла сказать? Ведь ей было всего лишь восемь лет. Она не понимала, почему мама не просыпается, куда ушло её тепло, почему в доме стало так тихо и холодно. Ей самой было невыносимо страшно и одиноко. В её голове не было готовых ответов или мудрых советов. Была только слепая, отчаянная любовь к брату и инстинктивное желание просто быть рядом, даже если от этого не станет легче. — Джонни, помни... — её голос, несмотря на детскую высокую тональность, внезапно приобрёл невероятную, стальную твёрдость. — Я всегда буду рядом с тобой. Что бы ни случилось. На веки веков. Она произнесла это не как утешение, а как самый важный в её жизни обет. В её широко распахнутых, ещё влажных от слёз глазах горел настоящий огонь — не детского упрямства, а глубокой, непоколебимой решимости. Этот взгляд был ярче любой молнии за окном. Он не вселял надежду — он утверждал непреложный факт, словно закон мироздания. В нём читалась искренняя, выжженная в самой душе клятва, что эти слова — не пустой звук, не утешительная ложь, а нерушимая истина, которую она готова защищать ценой всего. И затем, как древний ритуал, скрепляющий самые важные договоры, она торжественно протянула к нему свой мизинец. Её маленький палец, ещё пухловатый от детства, был вытянут с невероятной серьёзностью. Это был не детский лепет — это был символ. Символ обещания, которое сильнее любой печати, любой подписи. Символ связи, которую не разорвать. Воздух в комнате был наполнен тишиной, нарушаемой лишь прерывистым, чуть слышным всхлипыванием. Джон, все еще пытаясь справиться с нахлынувшими эмоциями, шмыгнул носом и опустил взгляд, не в силах смотреть Саше прямо в глаза. Его пальцы нервно теребили край рубашки, выдавая внутреннюю борьбу. Он был не из тех, кто легко идет на сближение, его доверие нужно было заслужить. Но сейчас что-то переломилось внутри. Наконец, сделав глубокий вдох, он медленно, почти нерешительно поднял руку. Его маленький мизинец, казавшийся таким хрупким, дрогнул в воздухе, но все же мужественно потянулся в направлении Сашиной руке. Пальцы, Саши легкие и быстрые, как крылья мотылька, тут же встретили его жест. Два мизинца, теплые и немного липкие от слез и сладкого сока, сплелись в причудливый замок. Это был не просто детский «замочек» на слово, нет. В этом сплетении пальцев чувствовалась тяжесть настоящей клятвы, нерушимого договора, который был для них важнее любых взрослых договоренностей, скрепленных печатями. В этой тишине они клялись быть опорой друг другу, неразлучными спутниками, что бы ни приготовила им судьба. И тишину нарушил звонкий, выученный до автоматизма стишок, который Саша произнесла с торжественной серьезностью, хотя ее глаза лучились безудержной радостью: -Даю обещание на мизинце, если совру, проглочу тысячу иголок, клянусь!- Джон, всегда такой скептичный и не любивший пафоса, лишь фыркнул на ее слова, но сделал это уже без тени былой грусти. По его лицу расползлась сдержанная, но самая что ни на есть искренняя улыбка. И глядя прямо в ее сияющие глаза, он так же твердо, втория ее ритуал, произнес всего одно, но исполненное глубочайшего смысла слово: -Клянусь-. В этом слове было все: и доверие, и облегчение, и надежда на дружбу, которая теперь казалась вечной. Внезапная серьезность, витавшая в воздухе всего мгновение назад, растаяла как дым. От собственной торжественности, от нелепости страшной клятвы про тысячу иголок и от счастья, что теперь они связаны нерушимым обетом, дети одновременно рассмеялись. Их смех, звонкий и беззаботный, будто колокольчики, залил всю комнату, смывая следы недавних слез. Они повалились на большую мягкую кровать, похожую на пушистое облако, и их смех постепенно стих, сменившись ровным, спокойным дыханием. Они уснули почти мгновенно, даже не разомкнув рук. Саша прижалась щекой к плечу Джона, а он обнял ее за плечи, их сплетенные мизинцы наконец разжались, но теперь вся их поза говорила о полном доверии и покое. Они не заметили, как дверь в комнату бесшумно приоткрылась, впуская полоску теплого желтого света из коридора. На пороге стоял отец, и на его усталом, мокром от слез лице расплылась умиротворенная, нежная улыбка. Он тихо, боясь разбудить своих маленьких ангелочков, подошел к кровати, поправил сбившуюся простыню и накрыл их мягким, пушистым одеялом, бережно укутав до самых подбородков. За окном тоже воцарился покой. Буйный дождь, что еще недавно барабанил по стеклу, иссяк, и последние капли с тихим «кап-кап» затихли в водосточном желобе. Тяжелые свинцовые тучи, изорванные ветром, поползли прочь, открывая бездонную бархатную синеву ночи. И в этой чистоте, пронзительной и безмятежной, зажглись мириады ярких звезд. Они мерцали холодным, но добрым светом, словно подмигивая спящим детям, чьи сны отныне были защищены двойной силой — звездным небом над головой и теплой клятвой, данной на мизинце. *** Настоящее время*** Ледяной ливень обрушился на город с неистовой силой, словно сама небесная твердь разверзлась, изливая на землю всю свою скорбь. Густые, тяжёлые капли, как слёзы разгневанных богов, барабанили по асфальту, по ржавым крышам, по разбитым витринам, окутывая всё вокруг леденящей, пронизывающей до костей влагой. Тучи — чёрные, непроглядные, беспросветные — нависли над улицами, как траурный саван, не пропуская ни единого луча света, ни намёка на надежду. Они давили на город своей свинцовой тяжестью, превращая день в подобие мрачных сумерек, где тени казались длиннее, а воздух — гуще. Атмосфера на улице была гнетущей, насыщенной невысказанной болью и всепоглощающей печалью. Каждый порыв ветра, пробирающийся сквозь узкие переулки, звучал как заунывный стон, а шелест мокрых листьев под ногами напоминал шёпот забытых душ. И посреди этого холодного ада, на залитом дождём асфальте, расползалось алое пятно — густая, тёмная кровь, которую ливень пытался смыть, но безуспешно. Капли падали в эту лужицу, образуя мириады мелких багровых брызг, каждая из которых несла в себе частичку чьей-то оборвавшейся жизни. Воздух был наполнен резким, металлическим запахом — запахом крови, смешанным с сыростью и пылью. Это был запах конца. Запах отчаяния, которое висело здесь почти осязаемой пеленой, проникая в лёгкие, в мозг, в самое сердце, напоминая о том, что иногда боль бывает сильнее, чем сама смерть. Душераздирающий рёв, похожий на стон смертельно раненного зверя, вырывался из пересохшего горла Джона, наполняя мрачные переулки эхом всепоглощающего горя. Этот звук, грубый и разорванный, казалось, впитывала в себя сама промозглая сырость стен, каждая трещина в асфальте, каждая сверкающая под ливнем лужа. Он не просто звучал — он висел в воздухе, густой и тяжёлый, как сама смерть. Джон с безумной, отчаянной силой вжимал в свою грудь окровавленное, безвольное тело сестры. Его пальцы, побелевшие от напряжения, впивались в её промокшее платье, оставляя на ткани грязные пятна, смешанные с алыми разводами. Он раскачивался на коленях, как маятник, будто пытаясь укачать её, вернуть в мир снов, из которого она уже никогда не проснётся. "Тепло... она ещё тёплая..." — эта мысль, как навязчивый бред, крутилась в его воспалённом сознании, единственная соломинка, за которую он цеплялся в бушующем океане отчаяния. Он прижимался щекой к её волосам, вдыхал знакомый запах, теперь смешанный с медным душком крови и сыростью, и лгал сам себе. Но жестокую правду нельзя было обмануть. Холод медленно, но неумолимо проникал в её плоть. Та иллюзия тепла, что он чувствовал, — была лишь отголоском его собственного тела, его лихорадочной дрожи, его отчаянных попыток согреть невозможное. Его тепло уходило в неё, растрачиваясь впустую, поглощаемое бездной небытия, а в ответ — лишь ледяная пустота, проступающая сквозь ткань одежды. С каждым ударом его сердца, с каждой его попыткой вдохнуть в неё жизнь, реальность становилась всё невыносимее. Он чувствовал, как под его ладонями исчезает последний намёк на упругость мышц, как кожа становится восковой и чужой. И этот тихий, незаметный уход тепла был страшнее любого крика. Потому что это был последний, молчаливый диалог между ними. Он отдавал ей своё тепло, свою жизнь, свою душу. А она... Она уже ушла. И оставался лишь вопль, что разрывал его изнутри, и ледяное понимание, что даже самая крепкая любовь не может победить смерть. Джон прижимал сестру к себе с такой силой, будто пытался вдавить её в самое сердце, спрятать от жестокости мира, который забрал её. Её лицо, бледное и безжизненное, уткнулось в его грудь, а он склонился над ней, его щека прижалась к её мокрым от дождя и крови волосам. Он вдыхал её запах — шампуня, дождя и сладковато-металлический запах крови — пытаясь запечатлеть его в памяти навсегда. Его тело сотрясали рыдания — не тихие слёзы, а глубокие, надрывные спазмы, вырывающиеся из самой глубины его существа. Он кричал — хрипло, безумно, обращаясь к небесам, которые молчали в ответ. Он молил — шептал обрывки молитв, которые терялись в шуме ливня. Он проклинал — судьбу, бога, весь мир, что позволил этому случиться. -Пожалуйста... Сашенька... открой глаза... посмотри на меня... — его голос срывался на шёпот, полный мольбы и безумной надежды. — Улыбнись... как раньше... пожалуйста... Он ждал. Замирал в ожидании. Прислушивался к каждому её вздоху, к каждому движению. Но в ответ была лишь тишина. Лишь неподвижность. Лишь холод, который проникал всё глубже, вытесняя последние остатки тепла. Его слова, его слёзы, его отчаяние — всё это уходило в никуда. Они бились о глухую стену безмолвия, растворяясь в струях дождя. Только дождь был их свидетелем. Только он слышал эти разбитые мольбы, впитывал их в себя и уносил в тёмные потоки, чтобы смыть в канализационные стоки — как смывает всё на своём пути. -Ты же обещала... обещала, что всегда будешь рядом... — сначала это был едва слышный шёпот, сорвавшийся с его запекшихся губ, обращённый больше к самому себе, чем к ней. Словно он пытался вновь ощутить ту самую клятву, произнесённую когда-то под смех и лунный свет, а не под вой ветра и стук дождя. Но с каждым словом голос набирал силу, сгусток боли подкатывал к горлу, превращая шёпот в надрывный, хриплый крик, больше похожий на рёв раненого зверя, попавшего в капкан. -ОБЕЩАЛА, ЧТО НЕ БРОСИШЬ, ЧТО НЕ ОСТАВИШЬ МЕНЯ ОДНОГО! — его вопль, полный невыносимой горечи и ярости от бессилия, рвал тишину, эхом отражаясь от мокрых стен, но тут же поглощаясь шумом ливня. В этом крике не было ничего, кроме чистого, неразбавленного отчаяния, которое пожирало его изнутри, выжигая разум, оставляя лишь пепел и боль. Слёзы, горячие и солёные, текли из его глаз непрерывным потоком, смешиваясь с ледяными струями дождя, катясь по его щекам и падая на её бледное, безжизненное лицо. Он тряс её за плечи, слабо, потом отчаяннее, пытаясь разбудить, вернуть, оживить — но её голова лишь безвольно покачивалась, а глаза оставались закрытыми навеки. Каждый вдох приносил с собой едкий, металлический запах крови, который заполнял лёгкие, проникал в мозг, становился навязчивым кошмаром, напоминая о том, что он держит в руках не её, а всего лишь оболочку, пустую и холодную. Её обещания растворились в дожде. Её улыбка осталась лишь в памяти. Её жизнь унесла пуля. А он остался один. С разорванным сердцем. С криком, который никто не слышал. И с ледяной пустотой, которая теперь будет его вечным спутником. -Так почему... почему ты меня бросаешь?!— его голос, сорванный до кровавого хрипа, вырвался не криком, а каким-то надтреснутым воем, в котором смешались все оттенки боли: недоумение ребёнка, преданного самым близким человеком, ярость мужчины, оказавшегося бессильным, и всепоглощающий ужас перед грядущим одиночеством. Эта буря отчаяния сносила все преграды, поглощала его целиком, с ног до головы, не оставляя ничего, кроме первобытной, животной агонии. -Саша... Саша... — его рыдания стали тише, но от этого лишь пронзительнее. Это уже не был плач — это были глухие, надрывные всхлипы, вырывающиеся из самой глубины груди, из самого нутра, где раньше билось сердце, а теперь зияла пустота. Его тело, обессиленное, обмякшее, больше не держалось — он просто лежал на ней, прижимаясь к холодной щеке, словно ища утешения там, где его уже не могло быть. Он не чувствовал собственное тело. Не чувствовал рваную, кровавую рану на ноге, из которой уже давно сочилась алая жизнь, окрашивая дождевую воду в ржавый цвет. Не чувствовал, как адски болит горло, разорванное криком. Не чувствовал ледяной дождь, хлеставший по спине. Всё его существо, всё его сознание было приковано лишь к одному: Холоду её кожи, который проникал сквозь одежду, обжигая хуже огня. Тяжести её тела, безвольной и неподвижной. Липкой, тёплой крови, которой была пропитана её одежда, его руки, его собственная грудь. Этот металлический запах стал единственным воздухом, которым он дышал, единственным запахом, который он теперь будет помнить. Он был окутан ею. Её смертью. Её последним моментом. И в этом страшном, объятии не было места ничему другому — только боль, только прощание, только тихий ужас от осознания, что теперь он останется совсем один. Лололошка застыл в нескольких шагах, словно вкопанный в раскисшую от дождя землю. Его обычно насмешливый или холодный взгляд был прикован к сгорбленной фигуре господина, который, рыдая, прижимал к себе безжизненное тело сестры. Эта картина была настолько пронзительной, настолько чуждой всему, что он знал, что даже его, привыкшего к смерти и крови, пронзила ледяная стрела осознания. Впервые за долгие годы убийства он понял. Понял, что смерть — это не просто прекращение биологических функций, не просто очередной этап в череде насилия. Это катастрофа. Это разрыв вселенной, после которого ничего уже не будет прежним. Она несёт за собой такое всепоглощающее отчаяние, такую чёрную, бездонную пустоту, перед которой человеческая психика ломается, как сухая ветка. И от этого зрелища по его спине пробежала дрожь — не от холода, а от жуткого, первобытного ужаса. Он чувствовал, как его собственное сердце, закалённое в бесчисленных жестокостях, начало трещать по швам, разрываясь на тысячи острых осколков. Каждый крик Джона, каждый его сдавленный, разорванный рык отзывался внутри Лололошки острой, непривычной болью. Он сжал кулак так, что ногти впились в кожу, а зубы с силой вонзились в собственную губу до крови. Медный, знакомый вкус заполнил рот, но эта боль была ничтожной по сравнению с тем, что творилось у него внутри. Он видел, как его господин, всегда такой сильный и непоколебимый, безмолвно кричал, его тело сотрясали спазмы, а пальцы впивались в одежду сестры, будто пытаясь удержать ускользающую душу. И Лололошка, циник и прагматик, стоял и не знал, что делать. Никакая жестокость, никакое оружие не могло остановить эту боль. Ничто не могло заткнуть эту рану. Лололошка стоял в оцепенении, его обычно быстрый и расчетливый ум парализовало зрелище чужого всепоглощающего горя. Он инстинктивно сделал шаг вперед, рука непроизвольно потянулась к плечу господина, но замерла в воздухе, так и не коснувшись его. Слова, сотни фраз, пустых утешений и практичных советов, вертелись у него в голове, но все они казались до смешного ничтожными, жалкими и неуместными перед лицом такой бездны отчаяния. Что можно сказать тому, у кого только что отняли вселенную? Ничего. Любое слово будет звучать как насмешка. Любое прикосновение — как ожог. Он чувствовал себя абсолютно беспомощным, и это чувство было для него новым и оттого еще более мучительным. Его здоровая рука сжалась в тугой, стальной кулак, так что костяшки побелели, а мышцы предплечья напряглись до дрожи. Он грыз свою и без того разбитую губу, чувствуя, как адреналин ярости и боли смешивается с вкусом крови на языке. Его аналитический ум, уже отбросивший шок, холодно и четко оценивал ситуацию. Он видел, как господин, не чувствуя собственной раны, истекает кровью — и физической, и душевной. Видел, как его сознание уходит в небытие, захлестываемое волнами невыносимой боли. Видел, как трещина на его психике расширяется с каждой секундой, угрожая превратиться в пропасть, из которой уже не будет возврата. "Если его сейчас не выдернуть... не заставить сосредоточиться на чем-то другом, на чем угодно... он сломается. Окончательно и бесповоротно", — пронеслось в голове у Лололошки с пугающей ясностью. Это был уже не просто человек в горе — это была ходячая катастрофа, тикающая бомба, которая могла уничтожить себя сама. Но как? Как до него достучаться? Как заставить того, кто оглох и ослеп от горя, услышать и увидеть? Как заставить его встать и идти, когда он сам похоронил себя вместе с ней? Лололошка понимал, что любое действие будет жестоким. Любое слово — ударом. Но бездействие было смертным приговором. Он должен был стать тем грубым, резким толчком, что возвращает в реальность, даже если эта реальность — самое страшное, что только может быть. Лололошка медленно перевёл взгляд на Окетру. Его глаза, обычно скрытые маской равнодушия или насмешки, сейчас были предельно ясными, острыми и невероятно серьёзными. В них не было ни капли привычного цинизма — лишь твёрдая, холодная решимость и безмолвный, но оттого ещё более пронзительный призыв. Он не моргнул, не отвел взгляда, словно пронзая её этим взором, передавая всю тяжесть момента и безоговорочную необходимость действий. Это был взгляд-приказ, взгляд-признание того, что только они сейчас могут остановить надвигающуюся катастрофу. Окетра, стоявшая чуть поодаль, смотрела на Сашу с болью, застывшей в её собственном сердце. Слёзы, которые она не могла сдержать, текли по её щекам, оставляя мокрые дорожки на запылённой коже. Она поднесла рукав своего потрёпанного пиджака к лицу, грубо, почти яростно вытерла глаза, смазав слёзы вместе с дождевой водой и грязью. Её взгляд встретился со взглядом Лололошки. И в ту же секунду понимание, мгновенное и полное, словно удар тока, прошло между ними. Никаких слов не потребовалось. Её подбородок резко дёрнулся вниз в коротком, чётком кивке. В этом движении не было ни капли сомнения, лишь тяжёлая, как свинец, готовность. Готовность стать соучастником жестокости, которая, возможно, спасёт юношу от самого себя. Готовность насильно вернуть его в мир живых, даже если этот мир для него теперь стал адом. Лололошка действовал с молниеносной, отточенной резкостью, не оставляя места ни для сомнений, ни для сопротивления. Одним порывистым, но точным движением он сократил расстояние, опустившись на колени в ледяную лужу, смешанную с кровью и дождем. Его здоровая рука — сильная, словно стальной капкан, — молниеносно обвила талию господина, впиваясь пальцами в мокрую ткань его одежды. Резким, мощным движением он рванул Джона на себя, отрывая его от холодного, безжизненного тела сестры. Это было жестоко, грубо, но необходимо — как хирургическое отсечение гниющей конечности, чтобы спасти жизнь. В тот же миг Окетра, будто её и Лололошку связывала невидимая нить, стремительно бросилась вперед. Её движения были быстрыми и чёткими, но в них читалась невероятная, почти священная осторожность. Она не вырвала, а подхватила тело Саши, обняв его с неожиданной нежностью, и тут же отступила на несколько шагов, создавая физическую дистанцию, которая была сейчас так нужна. И пока Джон, оглушённый внезапностью, ещё не успел осознать потерю, Лололошка уже прижал его к себе с почти медвежьей силой. Он зажал бьющееся в истерике тело господина, уткнув его лицо, залитое слезами и кровью, в свою собственную грудь — грубую, в грубой ткани, но живую и тёплую. Он держал его, чувствуя, как то тело в его объятиях бьётся в конвульсиях рыданий, как слёзы и слюна впитываются в его пиджак. Он не отпускал, принимая на себя весь этот удар, всю эту боль, становясь живым щитом между господином и пропастью, в которую тот так отчаянно рвался. -Нет! Нет! Отпусти! Саша! ВЕРНИТЕ ЕЁ! — крик Джона был уже не человеческим, а каким-то животным, полным безумной ярости и невыносимой боли. Его тело, обезумевшее от горя, выгибалось в мощных, хаотичных судорогах. Он бился в стальных объятиях Лололошки, как пойманная птица, разрывающая себе крылья о прутья клетки. Его кулаки, ослабленные кровопотерей и горем, но всё ещё отчаянные, беспорядочно били по спине, по бокам, по груди убийцы. Он попадал по старым шрамам, по свежим ранам, по перевязанной руке, из-под «бинтов» которой тут же проступила алая кровь, растекаясь по ткани. Каждый удар отзывался в теле Лололошки острой, жгучей болью, но он лишь стиснул зубы до хруста, не издав ни звука. Ему было всё равно. Физическая боль была ничем по сравнению с тем адом, что творился в душе его господина. Он был щитом. И щит должен принимать на себя удары. Он лишь ещё крепче прижал Джона к себе, почти вдавливая его в свою грудь, пытаясь сдержать эту разрушительную бурю силой своих мышц. Его губы, прижатые к мокрым от дождя и слёз волосам господина, шептали хрипло, настойчиво, как заклинание: -Всё кончено... Всё уже закончилось... Успокойтесь... Дышите... Просто дышите...- Он повторял это снова и снова, глухим, монотонным шёпотом, пытаясь пробиться сквозь завесу истерики, не словами утешения, которых не существовало, а ритмом, звуком, физическим присутствием. Он был якорем в бушующем море горя, и он не мог позволить этому якорю сорваться. Но Джон был глух к любым словам, к любым доводам разума. Его сознание, разорванное в клочья невыносимой болью, тонуло в океане чистого, неразбавленного отчаяния. Мысли, словно осколки разбитого зеркала, отражали лишь одно: её нет. Её больше никогда не будет. Он не видел будущего, не понимал, как сделать следующий вдох, не то что жить дальше. Перед ним зияла лишь бесконечная, чёрная пустота, и единственным якорем в ней было это ледяное, безжизненное тело, которое у него отняли. Он не боролся больше. Его силы, и без того подточенные раной и шоком, окончательно иссякли. Вместо яростных попыток вырваться его тело сотрясали теперь лишь глухие, надрывные рыдания, которые выходили из самой глубины его существа, разрывая грудь изнутри. Он уткнулся лицом в грудь Лололошки, в грубую, мокрую ткань его пиджака, и рыдал, не стесняясь, не сдерживаясь, изливая всю свою боль, весь свой ужас, всю свою сокрушённую душу. Его слёзы были горячими и бесконечными, они впитывались в ткань, смешиваясь с дождём и кровью самого убийцы. Его пальцы, уже не бившие, а бессильно вцепившиеся в одежду Лололошки, дрожали мелкой, неконтролируемой дрожью. А Лололошка... Лололошка продолжал держать его. Его объятия не ослабевали, в них не было ни капли осуждения или нетерпения. В этой жестокой, необходимой жестокости, вдруг проявилась странная, искренняя нежность. Он прижимал к себе это обезумевшее от горя существо, чувствуя, как каждое его рыдание отдаётся эхом в его собственной груди. Он не говорил больше ничего. Он просто был там. Был той скалой, о которую разбивалась эта буря страдания. Был живым доказательством того, что даже в самом кромешном аду ты не один. Он понимал, что слова бесполезны. Что никакие доводы не вернут ей жизнь. Но он всё равно не отпускал. Потому что иногда единственное, что можно сделать — это принять чужую боль и молча разделить её с ним. Лололошка замер на мгновение, чувствуя, как тело господина бьётся в конвульсиях безутешного горя в его объятиях. Его собственное сердце сжималось от чужой боли, которую он теперь носил в себе. Он знал, что слова бессильны, что разум Джона захлёстнула такая волна отчаяния, которая не отступит сама. — Простите меня, господин, — его голос прозвучал непривычно тихо, почти нежно, пробиваясь сквозь шум дождя и прерывистые рыдания. В этих словах не было и тени привычного сарказма или насмешки — только глубокая, неподдельная скорбь и тяжесть предстоящего действия. — Но это... для вашего же блага. Он сделал глубокий вдох, собираясь с духом, и его взгляд на секунду стал твёрдым и безжалостным, каким он бывал лишь в самые решающие моменты боёв. Одно резкое, отточенное движение ребром ладони — быстрее, чем моргание глаза. Удар пришёлся точно в нужную точку на шее, рассчитанный так, чтобы не навредить, а лишь прервать на время бушующую в сознании бурю. Джон вздрогнул всем телом. Его рыдания, его крики, всё его отчаянное сопротивление — оборвалось в одно мгновение. Его глаза, полные немого ужаса и слёз, на секунду расширились от непонимания, а затем веки медленно сомкнулись. Тело, ещё секунду назад напряжённое в яростной борьбе, внезапно обмякло, стало безвольным и тяжёлым в руках Лололошки. Тишина, наступившая после этого, была оглушительной и неестественной. Слышен был лишь мерный стук дождя да тяжёлое дыхание самого убийцы. Лололошка бережно поддержал бесчувственное тело, не давая ему упасть в грязь. Он наклонился и легко, почти благоговейно, прикоснулся губами к мокрым волосам на макушке Джона. Этот жест был наполнен невысказанной болью и странной, суровой нежностью. — Прости... — снова прошептал он, уже самому себе, понимая, что другого выхода не было. Что это было единственное решение — жестокое, но необходимое, чтобы дать его господину хоть несколько минут забытья, хоть крошечную передышку от адской реальности, что разорвала его душу на части. Окетра стояла, безвольно опустив плечи, её тело сотрясала мелкая, неконтролируемая дрожь. На её руках лежало безжизненное тело госпожи — такое же хрупкое и невесомое, как и при жизни, но теперь отягощённое страшной, окончательной тяжестью смерти. Слёзы, которые она уже не пыталась сдерживать, текли по её лицу, смешиваясь с дождём и капая на холодные пальцы Саши. — Что... что дальше?.. — её голос прозвучал сдавленно, хрипло, разрываясь между рыданиями. В нём не было ни силы, ни уверенности — только растерянность, боль и леденящий душу страх перед будущим, которое наступило слишком внезапно и слишком жестоко. Лололошка медленно поднялся с колен, его движения были выверенными и экономичными, несмотря на рану и моральное истощение. Здоровой рукой, напрягая стальные мышцы плеча и предплечья, он подхватил бесчувственное тело господина, легко приподнял его и прижал к своей груди, как мать прижимает ребёнка. Джон безвольно повис на его мощной руке, голова упала на плечо убийцы. Холодный, отстранённый взгляд Лололошки скользнул по Окетре, по телу в её руках, по окружающему их мраку. Его лицо было каменной маской, за которой скрывалась буря, но ни один мускул не дрогнул. — Возвращаемся, — его голос прозвучал металлически-ровно, безжизненно и пусто. В нём не было ни капли эмоций — ни горя, ни злости, ни сострадания. Это был голос машины, запрограммированной на выполнение задачи. Голос, который резал слух своим ледяным спокойствием, контрастируя с всеобщим отчаянием. Но именно эта ледяная решимость, это отсутствие колебаний и были тем якорем, который не давал им всем полностью погрузиться в хаос горя. Кто-то должен был взять на себя эту роль. Кто-то должен был вести. Даже если для этого пришлось заморозить собственное сердце. Монотонный, мерзкий шлепок шагов по раскисшему асфальту был единственным звуком, нарушающим гнетущую тишину. Он разносился эхом по пустынным улицам, словно похоронный барабанный бой, отбивающий такт всеобщей скорби. Каждый шаг отдавался в ушах тяжелым, влажным звуком, будто сама земля нехотя отпускала их, не желая выпускать из объятий этого кошмара. Тихий, размеренный перезвон капель смешивался с этим ритмом. Алая, почти черная в темноте жидкость медленно сочилась из ран, падая с одежды, с рук, с безжизненно свисающей руки Джона. Каждая капля, падая в лужу, издавала едва слышный "плюх", создавая жутковатую, траурную мелодию в унисон с дождем. Дождь пытался смыть эти багровые следы, растекавшиеся по серому асфальту причудливыми, страшными узорами, но они появлялись вновь и вновь, словно сама земля истекала кровью. Тьма сгущалась, непроглядная и беспощадная. Она не просто отсутствовал свет — она была физически осязаемой, тяжелой пеленой, которая давила на плечи, заставляла учащенно биться сердце и сковывала дыхание. Фонари, если они и были, лишь отбрасывали блеклые, размытые пятна света, в которых клубился туман и мелькали холодные струи дождя, делая окружающий мир еще более зловещим и нереальным. И над всем этим царило отчаяние. Оно витало в воздухе, густое, как смог, горькое на вкус. Оно липло к коже вместе с влагой, проникало в легкие с каждым вдохом, заставляло сжиматься желудок. Это было чувство полной безысходности, потерянности и боли, которое окутало улицу, дома, небо — все вокруг, не оставляя ни малейшего просвета, ни крупицы надежды. Казалось, сама вселенная скорбит вместе с ними, а холодный ветер, пробирающий до костей, — это ее стон. ***Продолжение следует***
Примечания:
522 Нравится 911 Отзывы 138 В сборник
Отзывы (8)