Грань Верности

NC-17
В процессе
522
10
автор
Пэйринг и персонажи:
Размер:
планируется Макси, написано 1 159 страниц, 456 749 слов, 98 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
522 Нравится 911 Отзывы 138 В сборник

Глава XCI Разговор ни о чем

Настройки
Примечания:

У счастья нет цены, пока оно у тебя есть.

И она бесконечна, как только ты его лишаешься

*** Свет роскошной хрустальной лампы, подвешенной к высокому лепному потолку, разливался по кабинету, но вместо привычного великолепия он наполнял пространство холодным, мрачным оттенком, словно само сияние утратило свою способность согревать. Казалось, что даже центральная лампа, работающая на полную мощность, едва-едва освещает комнату, оставляя углы погружёнными в густую, непроницаемую тень. Но причина этого полумрака крылась не в неисправности света —  сама атмосфера. Здесь, в  кабинете, царила тяжелая скорбь — не та, что источает слёзы и громкие рыдания, а глубокая, молчаливая, что хранит в себе утраченные голоса тех, кого уже больше не вернуть на этот свет. Она оседала на мебели тонким слоем пыли, просачивалась в поры дерева, въедалась в кожу кресел и в хрупкий фарфор на каминной полке. Казалось, даже воздух здесь был гуще, тягучее, пропитанный памятью о людях, чьи тени всё ещё блуждали по этому пространству. Слёз не было слышно. Сил на них уже не осталось — они высохли давно, как высохли и краски, когда-то оживлявшие этот кабинет. Дорогие обои поблёкли, потеряв свои некогда насыщенные оттенки, став серыми и безжизненными. Ковёр выцвел, мебель потускнела, и даже золотые инкрустации на письменном столе казались теперь не блестящими, а тускло-жёлтыми, словно увядшими. Цвета, окружавшие кабинет, ушли вместе с ушедшими, оставив после себя лишь монохромный мир пепла и памяти, где каждый предмет напоминал о невосполнимой потере. В центре кабинета, за массивным письменным столом из тёмного, почти чёрного дуба, инкрустированного тонкими золотыми узорами, восседал глава семьи. Его кресло — роскошное, мягкое, обитое дорогой  кожей, которая едва заметно поблёскивала в тусклом свете лампы, — казалось троном, слишком тяжёлым для того, кто на нём сидел. Он занимал его не как властелин, а скорее как пленник, прикованный к этому месту долгом и годами, проведёнными в этом кабинете. Его поза была одновременно расслабленной и невыносимо тяжёлой. Он не сидел прямо, не держал спину с той подчёркнутой важностью, что свойственна людям его положения. Мужчина почти обмяк на своём кресле, будто тело его больше не слушалось, будто каждое движение требовало немыслимых усилий. В этой позе, усталой непринуждённости читалась вся та усталость, что копилась в нём долгими, бесконечными годами — годы борьбы,  потерь,  принятия решений, от которых зависели судьбы. Его голова была откинута на спинку кресла, утонув в мягкой, прохладной обивке, и казалось, что он пытается найти в этой опоре хотя бы минутное забвение. Белые, как лунный свет, длинные волосы рассыпались вокруг его лица в полнейшем беспорядке — пряди падали на плечи,  глаза,  подлокотники кресла, словно их обладатель давно перестал заботиться о своём внешнем виде. Этот хаос,  так не вязавшаяся с образом строгого и расчётливого главы семьи, говорили о многом: о бессонных ночах,  тяжёлых мыслях. Его руки, бледные, с тонкими пальцами, покоились на широких подлокотниках кресла  просто лежа, тяжело и неподвижно, будто даже они устали от постоянной работы, от бесконечных подписей и решений. В правой руке Мужчина держал стакан с янтарной жидкостью — виски, старый, выдержанный, с двумя кубиками льда, которые уже успели подтаять, наполняя напиток лёгкой, прозрачной влагой. Звук стука льда о прозрачные стенки стакана был единственным, что нарушало гнетущую тишину кабинета. Каждый звонкий удар кубика о стекло разносился эхом по комнате, словно отбивая секунды чьей-то заканчивающейся жизни, и этот звук был настолько отчётливым, что казалось, он проникает в самую душу, заставляя пространство вокруг вибрировать в такт его холодной мелодии. Молчание, воцарившееся в комнате, было не просто тишиной — оно было тяжёлым, густым, как застывшая смола, и каждый удар льда лишь подчёркивал его глубину. На дорогом, массивном столе из тёмного дерева, на поверхности которого ещё совсем недавно подписывались многомиллионные контракты, решались судьбы целых родов и принимались судьбоносные решения, теперь царил хаос. Те стопки бумаг, папки, изящные письменные приборы и дорогие безделушки, что всегда составляли порядок рабочего места, отсутствовали. Вместо них стояли три пустых бутылки из-под виски — опустевшие, сухие, с остатками янтарной жидкости на дне, которая уже начала засыхать, оставляя липкий след. Рядом с ними стояла ещё одна бутылка — наполовину полная, с прозрачной янтарной жидкостью, мерцающей в холодном свете лампы, и в ней отражался сам глава семьи, словно призрак, запертый внутри стеклянной темницы. Все остальные вещи, что когда-то занимали  места на столе  были просто сброшены на пол. Они лежали в беспорядке на дорогом ковре, как ненужный, отвлекающий мусор, как вещи, потерявшие всякое значение. Письма, счета, важные документы — всё было смято, порвано или просто безразлично скинуто на пол широким, небрежным жестом. Взгляд Джодаха был устремлён вверх, к высокому лепному потолку, где тяжёлые тени от хрустальной люстры плясали в такт едва заметному движению воздуха. Он смотрел туда с  напряжённой сосредоточенностью, будто надеялся найти в этих изящных узорах, в этой белой, безжизненной глади ответы на те самые вопросы, что так безжалостно терзали его сердце, не давая ни минуты покоя. Его янтарные глаза, обычно острые и проницательные, теперь казались мутными, потерянными, словно он пытался разглядеть что-то за пределами человеческого восприятия, которые могли бы разорвать этот порочный круг боли и сомнений. Джодах не мог мыслить здраво. Каждая попытка сосредоточиться,  робкий шаг к логическому анализу разбивался о стену эмоций, слишком острых, чтобы их можно было игнорировать. Его рассудок, всегда бывший его главным оружием, сейчас отказывался служить, погружаясь в липкую трясину отчаяния, где не было места ни расчётам, ни трезвой оценке собственных возможностей. Он не мог реально смотреть на ситуацию, не мог оценить свои  шансы — всё это расплывалось, теряло очертания, становилось призрачным и неважным, когда в груди бушевал пожар, пожирающий все мысли, кроме одной: почему? Казалось, что в этих бесконечных, мучительных раздумьях его сознание просто терялось, растворялось, как дым в тумане. Оно выпадало из тяжёлой, удушающей реальности настоящего, оставляя тело сидеть на дорогом кожаном кресле, а душу — блуждать где-то в холодных просторах собственных кошмаров. Время для него перестало существовать. Нарушая гнетущую, почти осязаемую тишину кабинета, медленно и с неким искусственным, отчётливым скрипом, дверь в помещение приоткрылась. Этот звук, похожий на сдавленный стон старого дерева, разорвал завесу молчания, пронзив воздух. Скрип был нарочитым, почти театральным, но в нём чувствовалась и та особая осторожность, с которой входят в комнату, где царит горе. В помещение бесшумно ступил Смотрящий. Его движения были плавными, почти кошачьими — ноги, обутые в мягкие кожаные сапоги, ступали по паркету без единого звука, словно он был  тенью, не имеющей веса. Мужчина двигался с той особенной, выверенной грацией человека, привыкшего быть незаметным,  наблюдать, а не привлекать к себе внимание. Секретарь закрыл за собой дверь. Его руки, облачённые в чёрные, туго натянутые перчатки, привычным движением поправили материал, разглаживая невидимые складки. Затем, не меняя темпа, он направился к рабочему столу Джодаха, туда, где среди пустых бутылок и беспорядка восседал сам глава семьи. Мех на капюшоне Смотрящего, серебряный, густой, с  отливом, переливался в холодном свете хрустальной лампы, отбрасывая на его плечи и спину причудливые тени. Каждый волосок этого меха казался живым, дышащим, и свет, проходя через него, создавал иллюзию движения, будто на плечах мужчины лежал не просто воротник, а шкура какого-то дикого, ночного зверя. А лицо, как всегда скрытое глубоким капюшоном, оставалось невидимым — лишь очертание, но в этой тени угадывалась усталость. Он стоял у стола, молчаливый, неподвижный, и казалось, что сама его фигура — воплощение той же скорби, что царила в этом кабинете, только облечённая в форму безмолвного наблюдателя, что пришёл засвидетельствовать, но не вмешиваться. Подойдя к массивному столу, за которым сидел Джодах, Смотрящий остановился на мгновение, давая себе время осмыслить увиденное. Его взгляд, холодный и цепкий, скользнул по поверхности стола, словно скальпель хирурга, разрезая воздух и обнажая каждую деталь этого царства запустения. Он видел разбросанные документы — смятые, разорванные, сброшенные вниз, как мусор, — и несколько пустых бутылок из-под алкоголя, безмолвно свидетельствующих о борьбе, которую Джодах вёл сам с собой, пытаясь утопить своих демонов в янтарной жидкости. Секретарь, не меняя выражения лица, медленно поднёс руку к лицу и кончиками пальцев, скрытых чёрной перчаткой, потёр переносицу — жест усталости, почти рефлекторный, но в нём не было ни капли осуждения. Не было привычного строгого взгляда, которым он, возможно, окинул бы любого другого в такой ситуации. Было лишь усталое, сдержанное понимание, что царило в его глазах, когда он смотрел на своего господина, погрязшего в пучине отчаяния. Он вздохнул — неглубоко, но с той особенной тяжестью, что говорит о принятии ситуации такой, какая она есть, без желания её исправлять или осуждать. — Господин, я полагаю, с вас на сегодняшний вечер вполне достаточно, — произнёс Смотрящий, и его голос, привычно холодный и лишённый каких-либо эмоциональных оттенков, прозвучал в тишине кабинета, как приговор. В этом тоне не было ни капли снисходительности или сочувствия, но и осуждения — тоже не было. Это была констатация факта, ледяная и неумолимая, словно он говорил о погоде или о каком-то техническом недочёте, а не о том, что его господин уже успел опустошить несколько бутылок алкоголя за одну ночь. — Много спиртного в столь короткий промежуток времени пагубно сказывается на состоянии вашего организма. К тому же, это вряд ли способствует ясности мыслей, которая так необходима вам сейчас. С этими словами он, не дожидаясь ответа и не обращая внимания на возможное возражение, протянул руку к столу и, схватив только что открытую бутылку виски, быстро и уверенно закрыл её пробкой. Смотрящий убрал бутылку в мини-бар, стоящий в углу кабинета. Он поставил её на полку и закрыл дверцу бара на ключ, который тут же, с глухим металлическим звуком, положил в карман своего чёрного камзола. Секретарь повернулся обратно к столу, и в его позе чувствовалась непоколебимая уверенность человека, который принял решение и не собирается его пересматривать. — С чего бы это? — переспросил Джодах, и его голос, хриплый от долгого молчания и выпитого виски, прозвучал с едва заметной ноткой удивления. Он приподнял одну бровь — тот самый характерный жест, который когда-то означал недоумение или лёгкую насмешку, но сейчас в нём читалась лишь пустота. Его глаза, тяжёлые, с тёмными кругами под ними, медленно опустились от потолка к лицу Смотрящего, но смотрели они сквозь него. — У меня, как ни как, сегодня траур, — продолжил Джодах, и в его голосе, только что таком равнодушном, вдруг прорезалась ледяная, болезненная ирония, разрывающая сердце на части. Каждое слово было пропитано горечью, словно он не говорил, а выплёвывал осколки разбитой души, пытаясь удержать их в воздухе, не дать упасть на пол вместе с его собственной жизнью. Джодах опустил свои фиолетовые глаза  и уставился на стакан, который до сих пор сжимал в правой руке. Янтарная жидкость лениво плескалась внутри, переливаясь призрачным светом хрустальной лампы, и этот танец алкоголя казался Джодаху единственным, что ещё имело смысл в этом разрушенном мире. Лёд уже почти растаял, оставляя прозрачные разводы на стекле, и виски, разбавленный водой, потерял свою крепость, но в этом было что-то символичное — даже его попытка утопить боль становилась слабее с каждой минутой. На слова господина, произнесённые с той ледяной, болезненной иронией,  Смотрящий не ответил сразу. Вместо этого он лишь пристально, почти не моргая, посмотрел на Джодаха. Его взгляд, обычно холодный и непроницаемый, как зимнее небо, на этот раз был наполнен чем-то иным. В нём не было привычной отстранённости, той ледяной маски, за которой он обычно прятал свои мысли. Не было и осуждения — того молчаливого укора, который многие на его месте сочли бы уместным, увидев своего господина в таком состоянии. В этом взгляде читалось что-то странное, почти незнакомое для того, кто привык видеть в Смотрящем лишь бесстрастного исполнителя. Там, в глубине его глаз, скрытых тенью капюшона, мерцало что-то тёплое, почти человеческое — понимание. Глубокое, тихое понимание того, что значит терять,  тонуть в пучине собственного горя, не находя сил выплыть на поверхность. Смотрящий не спешил нарушать молчание. Это был взгляд человека, который видел многие трагедии, который сам, возможно, терял близких, и который знал, что иногда единственное, что можно сделать для того, кто страдает, — это просто быть рядом. — Знаешь, мой старый друг, — произнёс Джодах, не отрывая взгляда от янтарной жидкости, лениво плескавшейся в стакане.  Он смотрел на отражение хрустальной лампы, искажённое алкоголем, и в этом маленьком, дрожащем мире, казалось, было больше смысла, чем во всём, что его окружало. — Раньше у меня, как мне казалось, был план. Незыблемый, чётко очерченный, выверенный до мельчайших деталей, как чертеж архитектора, от которого зависит судьба целого города. Я шёл по нему, не сворачивая, уверенный в каждом шаге,  в каждой запятой, что я сам же и расставил. Мне казалось, что если следовать этому плану, то ничего не сможет нас остановить. Что это — моя непробиваемая броня,  щит,  гарантия безопасности. — Он сделал паузу, и в этой паузе повисла тяжесть, почти осязаемая, как старый, выцветший бархат на стенах кабинета. Джодах медленно поднёс стакан к губам, но не сделал глотка, задержав его у самого лица, вдыхая терпкий запах выдержанного виски. — Вот только сейчас я задумываюсь... — его голос дрогнул, потеряв остатки той холодной уверенности, что держалась на честном слове, — ...а не иллюзия ли этот план? Не был ли он с самого начала лишь призрачной конструкцией, выстроенной из песка и надежд? Ведь он создавался специально, чтобы защитить моих детей. Я вложил в него всего себя, каждую частицу своего опыта. А он... он с этим не справился. Его голос сорвался на последней фразе, и он, наконец, сделал глоток. Холодный виски обжёг горло, протекая по пищеводу ледяной, колючей рекой, оставляя после себя горькое послевкусие. Он зажмурился на мгновение, чувствуя, как алкоголь расползается по телу, принося с собой не тепло, а лишь новую волну пустоты, которая заполняла его изнутри, как холодное, безжизненное море. Глоток был мучительным — не физически, а морально — он проглатывал свою собственную беспомощность, свою неспособность уберечь тех, кто был ему дорог. Стакан, казалось, стал тяжелее, а свет, отражающийся в янтарной жидкости, — тусклее. — Вы так завуалированно пытаетесь оправдать стену, что построили между собой и своими детьми? — голос Смотрящего прозвучал холодно, как сталь, и в нем не было ни капли колебания. Он смотрел на Джодаха сквозь тень капюшона, и его слова падали в тишину кабинета, как капли расплавленного свинца — тяжёлые, обжигающие, оставляющие после себя лишь дым и пустоту. Он видел насквозь эту хрупкую конструкцию, которую его господин с такой мукой пытался возвести, как последнее прибежище. Видел  иллюзию, что Джодах старательно выстраивал, словно карточный домик, надеясь, что она устоит хотя бы ещё один вечер. Но Смотрящий, пробил эту стену одним лишь взглядом, обнажая то, что пряталось за ней — не твёрдость, не холодную расчётливость, а всего лишь страх. Страх признать, что план, которому он служил всю свою жизнь, был лишь ширмой, за которой он прятал собственную уязвимость,  неуверенность в своих же собственных силах защитить тех, кого любил больше всего на свете. — Ха-ха-ха! Вот так всегда, — усмехнулся Джодах, и его смех, сухой и горький, прозвучал в тишине кабинета, как звон разбитого стекла. В нём не было радости — только ирония, смешанная с обречённостью, понимание того, что его раскрыли с поличным. — Ты видишь меня насквозь.  Даже приукрасить происходящее не даёшь, чтобы я хоть на минуту поверил, что всё было не напрасно. Он поднёс стакан к губам и одним коротким, резким движением осушил его до дна, чувствуя, как холодная янтарная жидкость обжигает горло, оставляя после себя лишь горькое послевкусие. Лёд, почти полностью растаявший, звякнул о стенки стакана, и Джодах с глухим стуком поставил его на стол. Звук был тяжёлым, почти агрессивным, и от этого удара последний кубик льда, ещё не успевший растаять, слегка подпрыгнул в стакане, словно в такт его внутреннему напряжению. Затем, глубоко выдохнув, он поставил локти на край стола, тяжело опершись на них всем корпусом, и переплел пальцы рук в замок. Его поза, только что расслабленная до предела, вдруг стала напряжённой, собранной. Выражение лица, ещё секунду назад сохранявшее маску спокойного, почти отстранённого равнодушия, в одно мгновение сменилось на серьёзное, суровое. Глаза, фиолетовые, глубокие, потухшие было, снова зажглись тем холодным, цепким светом. Он смотрел на Смотрящего, и в его взгляде больше не было отчаяния — только тяжёлая, выстраданная сосредоточенность, та, что рождается, когда человек принимает правду и готов двигаться дальше, даже если она разрывает его изнутри. — Я потерял всё, что мне было дорого, — начал Джодах, и как ни странно, его голос не дрогнул. Он звучал ровно, с металлической отчётливостью, словно каждое слово было вырезано на камне, чтобы не стереться под напором эмоций. Но эта твёрдость была обманчивой — в ней чувствовалось напряжение, словно он держал себя в руках из последних сил, чтобы голос не сорвался. — Я не сумел защитить их. Не сумел уберечь от того, что должно было случиться, несмотря на все мои усилия, на все мои планы,  всю мою веру в то, что я сильнее обстоятельств. Он сделал паузу, и в этой паузе повисла тяжесть, почти осязаемая, как пыль на старых книгах. Его пальцы, переплетённые в замок, слегка сжались, побелели на костяшках — единственный признак той бури, что бушевала под маской внешнего спокойствия. — Я строил планы. Выверенные, чёткие, до мельчайших деталей продуманные. Возводил стены вокруг своего сердца,  своей семьи, — думал, что если буду достаточно осторожным, хитрым, сильным, то смогу обмануть судьбу. Не впустить в свой дом холодный, липкий запах смерти. — Его голос стал чуть тише, но не потерял своей твёрдости. — Я верил, что если построить крепость, то тьма не сможет проникнуть внутрь. Что если не позволять себе чувствовать слишком сильно, то боль не сможет ранить. Он опустил глаза, рассматривая переплетённые пальцы на столе, но взгляд его был устремлён куда-то внутрь себя, в ту бездну, где обитали его самые тёмные мысли. — Но к сожалению, всё это не дало того результата, на который я надеялся. Мои планы оказались лишь иллюзией. Мои стены — песком. А моя вера в собственную непогрешимость — лишь самообманом, который рассыпался в прах, как только реальность постучалась в дверь. — Он поднял глаза на Смотрящего, и в них, наконец, мелькнула та самая уязвимость, которую он так долго скрывал. — И теперь передо мной встаёт главный вопрос...  Как защитить то единственное, что у меня ещё есть? Как защитить моего сына? Его голос, некогда серьёзный и твёрдый, с каждым словом становился слабее, тише, словно силы, державшие его, начали покидать тело. В груди становилось тяжело, воздух, казалось, сгустился, и каждый вдох давался с трудом. И хотя на его глазах не было слёз, в каждой интонации,  чувствовалась та глубокая, невыразимая боль, что разрывала его изнутри, оставляя лишь пустоту, заполненную страхом и отчаянием. Слушая господина, Смотрящий слегка склонил голову набок — медленное, почти механическое движение, которое придавало его фигуре сходство с хищной птицей, прислушивающейся к шороху в траве. Его поза оставалась неподвижной, но в этом наклоне чувствовалась глубокая сосредоточенность, словно он анализировал каждое слово Джодаха, раскладывая его на составные части. Мех на капюшоне едва заметно колыхнулся от его дыхания, но больше ничто не выдавало его внутреннего состояния — он оставался загадочным, как всегда. — А вы уверены, господин, — тихо, но с той особенной, ледяной чёткостью, что была свойственна его голосу, произнёс Смотрящий, — что Джон нуждается в вашей защите? Этот вопрос повис в воздухе, как приговор, которого ждали долго и мучительно, зная, что он неизбежен, но всё равно надеясь, что его удастся избежать. Он эхом разнёсся по кабинету, отражаясь  в каждую щель этого пространства, пропитанного скорбью. Ведь если воздвигнуто столько преград, столько защитных стен и планов, а смерть всё равно пришла, унеся самых дорогих, — разве не стоит попробовать иной путь? Может быть, тогда всё изменится. Может быть, именно в том, чтобы отпустить контроль, чтобы довериться тем, кого пытаешься защитить, и кроется та самая тайна, что способна уберечь от будущих потерь. Но эти мысли, догадки были лишь призраками, которые не смели обрести голос, — слишком опасными,  чтобы их можно было произнести в присутствии главы семьи. Молчание и тягучую, почти осязаемую тишину кабинета, разорвала тихая, болезненная усмешка Джодаха. Она была слабой, почти неслышной, но в этой слабости чувствовалась та особая горечь, что накапливается годами, когда человек понимает, что его лучшие намерения разбиваются о железную волю другого человека. Его губы изогнулись в кривоватой, невесёлой улыбке, которая не коснулась его глаз — они оставались холодными, пустыми, устремлёнными в никуда. — Джон не из тех, кто молча примет то, что я запру его в золотой клетке, — произнёс мужчина, и в его голосе звучала та странная смесь гордости за сына и смирения перед неизбежностью его непокорности. — Даже если эта клетка будет инкрустирована бриллиантами и выстлана шёлком, он найдёт способ разбить её вдребезги. Удержать его в ней будет невозможно.  Он всегда сбегает, когда чувствует, что его свобода под угрозой, когда кто-то пытается решать за него. Я понял это уже давно. Джодах сделал паузу, и в этой паузе его взгляд стал ещё более отстранённым. — И всё же я продолжал себя обманывать, — продолжил он, и его голос стал ещё тише, почти шёпотом, в котором слышалась усталость человека, уставшего от самого себя. — Продолжал лелеять надежду, что если накидывать на него цепи по одной, постепенно,  то, возможно, однажды я смогу обуздать его характер. Сделать так, чтобы он перестал видеть во мне врага, чтобы он позволил себя защитить. Но это лишь иллюзии... Иллюзии, которые я сам себе создал, потому что реальность была слишком болезненной, чтобы признать её. Он тяжело вздохнул, и этот вздох был полон той горечи, что накапливалась годами, как налёт на старом серебре, делая его всё темнее и тусклее. — Я хотел верить, что если буду достаточно настойчив,построю достаточно много стен, то смогу его удержать. Но он — не тот, кого можно удержать.  И теперь, когда я потерял всё, что было мне дорого, я наконец понимаю: моя ошибка была не в том, что я пытался его защитить. Моя ошибка была в том, что я пытался защищать Джона, ломая его волю, а не укрепляя её. — Поэтому вы и приставили к нему Лололошку, — произнёс Смотрящий, и его голос был лишён привычной вопросительной интонации, словно он подтверждал очевидный факт, в котором не осталось ни капли сомнения. — Вы надеялись, что этот убийца,  станет идеальным стражем — не просто телохранителем, а той самой непроницаемой стеной, которая оградит Джона от всего, что может причинить ему вред. Он сделал короткую паузу, и в его голосе послышалась та особая, едва уловимая горечь, которая редко появлялась в его бесстрастной речи. — Но всё пошло не так, как вы того хотели, господин. Лололошка перестал быть вашим инструментом. Его верность сместилась. Она больше не принадлежит вам, теперь он верен лишь Джону, как единственному господину, который имеет над ним власть. — К сожалению, тут ты прав, — согласился Джодах, и в его голосе прозвучала та горькая, выстраданная мудрость, что рождается лишь после долгих лет разочарований. — Я и представить не мог, что этот кровожадный убийца, механизм, созданный для того, чтобы сеять смерть и выполнять приказы, встанет перед моим сыном на колени. И как самый преданный, верный пёс,  начнёт клясться в верности. Он, который никогда не знал жалости, проходил сквозь жизни, как лезвие сквозь бумагу, вдруг превратился в тень, готовую следовать за моим сыном хоть в ад. Джодах откинулся на спинку кресла, и его голова снова нашла опору в мягкой обивке, но на этот раз в этом движении не было расслабленности — была лишь тяжёлая, почти болезненная отстранённость, словно он пытался дистанцироваться от собственных мыслей, не давая им захватить себя целиком. — Но я признаюсь честно, мой  друг, — продолжил мужчина, и его голос стал тише, но в этой тишине чувствовалась скрытая, клокочущая под поверхностью тревога, — меня это настораживает. И даже больше, чем настораживает, это пугает меня.Я впервые за долгие годы столкнулся с тем, что не могу прочитать, что у этого наёмника на уме. Его глаза — как ледяные озёра, за которыми я не вижу ни дна, ни отражения своих собственных ожиданий. Он непредсказуем, опасен, и он находится рядом с моим сыном, как тень, готовая защищать и убивать, но в какой момент эта защита может превратиться в угрозу? Этого я не знаю. Джодах сделал паузу, и воздух в кабинете, казалось, стал ещё более холодным, пронизывающим до костей. — Но что-то мне подсказывает, — добавил он, и его голос обрёл ту ледяную, безжалостную серьёзность, что была свойственна ему в самые опасные моменты, — что Лололошкой движет вовсе не собачья верность. Не долг,  не та слепая преданность, которую можно вбить в голову тренировками. Нет, этим человеком движет самая настоящая, что ни на есть безумная одержимость. Та, которая способна уничтожить всё на своём пути, если её объект окажется под угрозой. И я, как отец, не могу этого одобрить. Как бы я ни был благодарен за то, что он спас Джона, я не могу закрыть глаза на то, что этот человек — не просто защитник. Он — одержимый убийца. И одержимость, особенно такая, как его, никогда не приводит ни к чему хорошему. — Мне избавиться от него? — голос Смотрящего прозвучал с той привычной, ледяной интонацией, которая не оставляла сомнений в его готовности. В этом вопросе не было ни колебаний, ни сомнений — только холодная, деловая готовность выполнить приказ, словно речь шла о том, чтобы убрать со стола пустую бутылку или заменить перегоревшую лампу. Но Джодах лишь усмехнулся, и в этой усмешке была та особая горечь, что смешивается с восхищением и досадой. — Избавиться? — переспросил он, и в его голосе зазвучала едва уловимая издевка, которая не касалась Смотрящего, но была обращена скорее к самому себе, к тому парадоксу, который он никак не мог разрешить. — Было бы неплохо.  Избавиться от этого вечного напоминания о том,  что существует кто-то, кто не подчиняется моим приказам. Но... Он сделал паузу, и его глаза, устремлённые в потолок, вдруг потеряли фокус, погрузившись в воспоминания, которые были такими же острыми, как в тот день, когда они произошли. — Разве такие, как он, вообще умирают, Смотрящий? — спросил он, и в его голосе промелькнула странная смесь уважения и бессильной злобы. — Я помню тренировочный полигон, когда  мы бросили его в ту мясорубку, чтобы проверить, на что он способен. Лололошка прошёл его без единой царапины и капли пота. Он просто шёл, как тень, оставляя за собой трупы, и на его лице не дрогнул ни один мускул. Он был механизмом, идеально отточенным орудием. И такие, как он, не умирают. Их можно только запереть, уничтожить физически, но они всегда возвращаются —  как кошмары, напоминание о том, что мы не всесильны. — Признаюсь честно, — начал Джодах, и его голос стал тише, почти доверительным, но в этой доверительности чувствовалась та особая, скрытая угроза, что всегда присутствует в голосе человека, который привык взвешивать жизни на невидимых весах, — я не раз подумывал о том, чтобы тихо, без лишнего шума, избавиться от его дурного влияния на моего сына. Он, как ядовитый плющ, опутал его своими корнями, и с каждым днём мне казалось, что он всё глубже проникает в душу Джона, делая его зависимым, слабым, подверженным этой безумной одержимости. В его глазах я видел не просто слугу, не просто охранника — я видел что-то большее, что-то, что перерастало в опасную, почти паразитическую связь. Джодах сжал пальцы в замок, и его костяшки побелели от напряжения, выдав ту бурю эмоций, что бушевала внутри, за этой спокойной, ледяной маской. — А после ранения Джона, — продолжил он, и в его голосе прорезалась та особая, холодная жестокость, которую он редко показывал даже самым близким, — я и вовсе хотел вышвырнуть Лололошку на улицу, как нашкодившую собаку, за то, что он не смог выполнить свои прямые обязательства. Он был приставлен к Джону для защиты, а в результате позволил ему получить ранение, которое могло стоить ему жизни. . Он должен был стать его щитом, стеной, последней линией обороны. Но он провалил свою миссию, и это стало для меня последней каплей, переполнившей чашу моего терпения. — Да что там говорить, Смотрящий, — добавил он, и его голос стал жёстче, как сталь, прошедшая закалку, — я до сих пор желаю от него избавиться. Каждый раз, когда вижу его тень, следующую за Джоном, слышу его голос, вижу, как он смотрит на моего сына, я чувствую, как внутри меня поднимается это ледяное, неумолимое желание уничтожить его. Я хочу вырезать Лололошку из жизни Джона, как вырезают раковую опухоль, чтобы он больше не мог отравлять его,  не мог влиять на его волю. — И что же вам тогда мешает это сделать? — спросил Смотрящий, и в его голосе прозвучало искреннее недоумение, смешанное с холодной практичностью человека, который привык видеть в мире лишь чёткие, однозначные решения. Он действительно не понимал. За все годы службы он видел, как его господин легко и безжалостно избавлялся от тех, кто становился помехой, кто переставал быть полезным, вызывал хотя бы тень сомнения. Судьбы решались одним взмахом руки, коротким приказом, и никто не смел оспаривать эти решения. Для Смотрящего,  привыкшего к чёткой иерархии и безусловному подчинению, ситуация с Лололошкой выглядела как аномалия,  сбой в системе, который требовал немедленного исправления. Джодах поднял взгляд на своего секретаря, и в его фиолетовых глазах, вдруг промелькнул странный оттенок — что-то тёплое, почти человеческое, что редко появлялось на его лице. — Джон, — ответил мужчина, и его голос, только что стальной и безжалостный, вдруг дрогнул, потеряв свою твёрдость. — Если бы не этот убийца...  не его присутствие, если бы не эта его безумная, всепоглощающая преданность, я не думаю, что Джон смог бы оправиться после смерти Саши. — Джодах сделал паузу, словно собираясь с силами, чтобы произнести следующие слова. — Она была его всем, светом, опорой, связью с этим миром. И когда её не стало... я видел, как он гаснет. Как его глаза теряют цвет, душа покидает тело, оставляя лишь пустую оболочку. Я боялся, что потеряю обоих детей за одну ночь. Голос Джодаха стал совсем тихим, почти шёпотом, и в этом шёпоте слышалась та боль, которую он обычно прятал за маской величия и власти. — Но Лололошка... он появился рядом с ним не как слуга,  а как кто-то, кто разделил с ним эту пустоту. Кто не дал ему упасть в ту пропасть, куда я не мог за ним последовать. И я, как отец,  который потерял уже слишком много, не могу сейчас уничтожить единственную нить, которая держит моего сына на этом свете. Даже если эта нить сплетена из безумия и одержимости. — Его голос снова стал твёрже, но в этой твёрдости чувствовалась та особая, выстраданная мудрость, что приходит с годами, когда начинаешь понимать, что некоторые вещи важнее собственного контроля. — Поэтому я не могу его тронуть. Пока Лололошка нужен Джону, он будет жить. Хоть Смотрящий и понимал, что его господин смотрит на эту ситуацию не только с позиции главы рода Харрис, привыкшего принимать безжалостные решения во благо семьи, но и с позиции отца, который боится потерять  сына, — ему всё равно было тяжело принять тот факт, что Джодах, несмотря на всю свою власть и могущество, вынужден через силу терпеть присутствие этого убийцы. Для Смотрящего, человека, привыкшего к чётким, однозначным решениям, эта уступчивость казалась почти предательством собственных принципов. Он видел в Лололошке угрозу, опасную аномалию, которую следовало устранить, пока она не успела пустить корни глубже, и его холодный, расчётливый ум не мог смириться с тем, что его господин выбирает терпение вместо действия. — Как по мне лучше избавиться от раненого пса — произнёс он, и его голос был холодным, как зимний ветер, пронизывающий до костей. В его словах не было злобы или личной неприязни — лишь та особая, отстранённая жестокость, что свойственна людям, которые привыкли смотреть на мир через призму эффективности. Для него Лололошка был не человеком, а инструментом, который сломался и перестал выполнять свою функцию. А сломанный инструмент нужно либо чинить, либо выбрасывать — и Смотрящий был уверен, что второй вариант в данном случае более предпочтителен. — Ха-ха-ха! Друг мой, — рассмеялся Джодах, и этот смех, сухой и горький, прозвучал в тишине кабинета, не принося ни капли облегчения. В нём не было злорадства,  упрёка — только та особая, выстраданная мудрость человека, который видел слишком много смертей и слишком много предательств, чтобы не знать, что иногда самые опасные союзники — это те, кого считают слабыми. — По-моему, ты забыл, как жестоки могут быть верные раненые псы, когда их хозяину грозит опасность. Когда они чувствуют, что тот, кому они присягнули, находится на волосок от гибели, они становятся в десять раз опаснее, чем самые безжалостные хищники. В них просыпается та первобытная, животная ярость, которая не знает страха, сомнений, жалости. Он откинулся на спинку кресла, и в его движении чувствовалась та особая, тяжёлая уверенность человека, который уже принял решение и не собирается его пересматривать. — Этот раненый пёс, — продолжил он, и его голос стал тише, но в этой тишине слышалась сталь, — может ещё сослужить хорошую службу. Он знает, что такое боль, предательство. И он знает, что его единственный смысл существования — это защита того, кто стал для него всем. И пока этот смысл существует, он будет сражаться до последнего вздоха, не задавая вопросов. А это, Смотрящий, —  именно то, что нам сейчас нужно, оружие, которое само наводится на цель. Смотрящий лишь покачал головой, и в этом движении чувствовалась та особая, молчаливая усталость человека, который привык подчиняться, даже когда не согласен. Его капюшон слегка колыхнулся, и на мгновение показалось, что он хочет что-то добавить, но он промолчал. Знал: что бы он ни сказал, господин уже всё решил. — На данный момент, пока Джон находится в столь уязвимом эмоциональном состоянии, я не буду ничего делать с Лололошкой. — Голос Джодаха был ровным, почти безразличным, но в этой ровности чувствовалась сталь, которую невозможно было согнуть. — Я спущу на тормозах его безумную верность, позволю ему быть рядом с моим сыном. Но это не значит, Смотрящий, что я оставлю его без контроля. — Ты будешь наблюдать за этим убийцей в оба глаза. Каждый его шаг, движение, взгляд, который он бросает на Джона. Мне нужно знать, что он замышляет, что он чувствует, чем дышит в те моменты, когда думает, что его никто не видит. — Джодах сделал паузу, и в этой паузе повисла та особая, ледяная угроза, которая была понятна без лишних слов. — Никто не знает, что этот убийца может вытворить. Он может быть самым преданным псом на свете, но даже самые преданные псы кусают, когда чувствуют угрозу. А его угроза — это всё, что может отдалить его от Джона. И если он почувствует, что кто-то пытается встать между ними, никто не знает, на что он способен. Его голос стал совсем тихим, почти шёпотом, но в этом шёпоте чувствовалась та особая, холодная сталь, которая не оставляла сомнений в его словах. — Я доверяю ему защиту моего сына, потому что у меня нет другого выбора, — сказал он, и в его голосе впервые за этот разговор промелькнула та почти незаметная, но такая реальная усталость. — Но я не доверяю его безумию. И пока я жив, я буду следить за тем, чтобы это безумие не вышло из-под контроля. Ты понял меня, Смотрящий? Ты будешь тем, кто не позволит ему переступить черту, за которой будет только хаос и разрушение. — Как прикажете, господин, — произнёс Смотрящий, и его голос был ровным, лишённым каких-либо эмоций, но в этой ровности чувствовалась та особая, ледяная готовность, которая не оставляла сомнений в его намерениях. Он прижал руку к груди — жест, который был одновременно и знаком уважения, и молчаливым обещанием. Его пальцы, скрытые чёрной перчаткой, на мгновение задержались на ткани камзола. Он слегка наклонил голову, и тень, отбрасываемая капюшоном, стала глубже, скрывая его лицо. Смотрящий знал, что ему дали не просто приказ наблюдать, ему дали разрешение. Разрешение на устранение, если Лололошка переступит ту невидимую черту, за которой его безумная преданность превратится в угрозу для Джона. Он стоял неподвижно, и его фигура, застывшая в полумраке кабинета, казалась воплощением самой смерти — тихой, терпеливой, неумолимой. — Чуть не забыл, — произнёс Джодах, и его голос стал таким же холодным и равнодушным, как осенний ветер, пронизывающий до костей. В нём не было ни капли тепла, только та особая, ледяная отстранённость, которая появлялась у него, когда он говорил о врагах. — Передай этому убийце, чтобы завтра с утра он зашёл в мой кабинет. Хочу услышать его мнение по поводу той твари. Он не обернулся, вместо этого Джодах медленно развернул своё кресло, и теперь его фигура оказалась обращена к большому панорамному окну, за которым уже сгущались сумерки, окрашивая небо в густые, тяжёлые тона. Его руки легли на подлокотники кресла, и в этой позе чувствовалась та особая, тяжеловесная власть человека, который привык смотреть на мир со стороны. Свет хрустальной лампы падал на его спину, оставляя лицо в тени, но даже в этой тени угадывалась  сосредоточенная серьёзность, с которой он готовился к предстоящему разговору. — Вы говорите о телохранителе Окетре? — спросил Смотрящий, и в его голосе слышалась скорее вежливая формальность, чем искреннее незнание. Он уже знал, кого имел в виду господин, что речь идёт о той самой наёмнице. Но он спросил, потому что так требовал этикет,  в их мире даже очевидные вещи нужно было произносить вслух, чтобы не оставить места для случайных ошибок. — Да, — подтвердил Джодах, и в его голосе промелькнула  особая, едва заметная усмешка — Он просил не убивать её, сказал, что ему нужно время, чтобы поговорить с ней, задать несколько вопросов, разобраться в её роли во всей этой истории. Лололошка хочет понять, что она знает, скрывает, кто стоит за её появлением здесь, в нашем доме. Джодах слегка повернул голову, и в профиль, освещённый холодным светом лампы, было видно, как его губы изогнулись в едва заметной, почти хищной улыбке. — Хочу узнать, что он действительно хочет получить из этого разговора. — Его голос стал задумчивым, почти философским, но в этой задумчивости чувствовалась сталь, готовая в любой момент обернуться острым лезвием. — Возможно, он действительно надеется найти ответы, которые помогут нам распутать этот клубок. Или, может быть, он просто тянет время, пытаясь спасти свою подругу, думая, что сможет убедить её или найти способ вытащить из того положения, в которое она попала. Он усмехнулся, и этот смех, тихий и холодный, прозвучал в тишине кабинета, как предвестник бури. — Но я прекрасно догадываюсь, чем закончится их разговор. — Его голос стал жёстче, почти безжалостным, и в нём чувствовалась та особая, ледяная уверенность человека, который видел слишком много предательств, чтобы обманываться иллюзиями. — Лололошка не из тех, кто прощает, оставляет шанс. Он — орудие, и орудия не разговаривают с врагами, чтобы прийти к компромиссу. Они разговаривают с ними, чтобы узнать, где нанести удар. Этот разговор закончится  алой кровью, как и все разговоры, которые ведёт наш верный убийца. Смотрящий лишь ещё раз поклонился — медленно, почти церемониально, в этом жесте чувствовалась та особая, учтивость, которая была не просто данью этикету, а отражением глубины его уважения к господину. Его фигура, облачённая в чёрный плащ с меховым воротником, на мгновение замерла в полумраке кабинета, и казалось, что сама тень, отбрасываемая хрустальной лампой, почтительно склонилась вместе с ним. Затем, бесшумно, как призрак, секретарь развернулся и направился к выходу, его шаги не издавали ни звука на дорогом паркете, словно он не касался пола, а плыл над ним, оставляя за собой лишь холодное, осязаемое присутствие. — Спокойной ночи, господин, — произнёс Смотрящий на прощание, и его голос прозвучал в тишине кабинета, как последний аккорд уходящей в небытие мелодии. В этих словах не было привычной холодной отстранённости — в них чувствовалась  особая, почти человеческая теплота, которую Смотрящий редко позволял себе проявлять даже перед лицом самого господина. Дверь, массивная, из тёмного дуба, медленно закрылась за ним, издав тот особенный, глухой, солидный звук, который бывает только у дверей, созданных для того,  чтобы сохранять тайны и не впускать посторонних. Щелчок замка прозвучал как последний вздох, и кабинет погрузился в ту особую, звенящую тишину, которая остаётся, когда из комнаты уходит последний живой звук. Теперь здесь не было никого, кроме Джодаха и того, что витало в воздухе. Тяжёлое, как старые шторы, одиночество. Отчаяние, пропитавшее каждую пору дерева, нить ковра, луч света, что ещё пытался пробиться сквозь хрусталь лампы. Скорбь, оседающая на поверхности стола, как невидимая пыль. И траур — тот самый, который нельзя отмыть, который остаётся в сердце навсегда, искажая вздох, каждую мысль, желание жить дальше. ***Продолжение следует***
Примечания:
522 Нравится 911 Отзывы 138 В сборник
Отзывы (1)