Не знаю, сколько ещё мне бродить в темноте
Искать глазами тебя, наяву и во сне
И каждый раз понимая, что — «Вот, всё, я нашёл»
Но дождь решил за меня, тихо взял и прошёл
Первый, неумелый и жадный
Первый, но для нас он навсегда останется последним
Воскресное утро встречает Феликса пасмурным небом и первым проливным, мерзким дождём. Лёгкая толстовка промокает насквозь за ту жалкую сотню метров до его дома. В квартиру он заходит мокрым, как дворовой кот, и таким же несчастным. На его радость, родителей нет дома. Только пакеты, полные пустых бутылок, напоминают о вчерашнем веселье. Феликс кидает мокрые вещи в стиралку и становится под холодный душ. Хуже уже не будет, а сил нагреть пару кастрюль, у него нет. Кое-как вытеревшись насухо, он заваливается на кровать и вытягивает из-под подушки плеер. На маленьком табло — Оригами. Так кстати, именно то, что чувствует Феликс. Его невинная романтичная натура столкнулась с тем, что он не в силах описать словами, даже самому себе. Его чувства никому не нужны, его сердце отвергли, выкинули за ненадобностью. Он ни на что не годится. Он его не достоин. Всё, на что он может рассчитывать, это несколько часов, чтобы попытаться растопить сердце в пламени физической страсти. Не более. — Не хочу так, — тихий всхлип, и Феликс сворачивается клубочком, прижимая острые колени к содрогающейся груди. Марселевое одеяло абсолютно не греет, Феликса трясёт от холода, или от надвигающейся истерики. Приглушённо слышит звук отцовских шагов. — Вернулся? — Да, — шепчет, не доставая головы из-под одеяла, — укрой, пожалуйста, пледом. Отец достаёт из шкафа плед и накрывает им. Феликс слышит, как отец выходит. Несколько секунд тишины, новая песня, разрывающая сердце сильнее. «Сентябрь горит», как иронично. Будто его плейлист составлял какой-то садист, знающий как сделать побольнее. Ну да, он же сам его создавал, любовно выбирая песни и загружая в плеер. Под пледом становится жарко, но дрожь не перестаёт. Тихие шаги, и кровать прогибается под чужим весом. — Малыш, что с тобой? — нежная ладонь папы безошибочно находит его макушку, гладит влажные спутавшиеся волосы, достает из уха наушник, путая провода. — Я уже не малыш… — хриплый, дрожащий голос выдаёт его состояние. — Молодой альфа, — голос папы нежный, не свойственный его холерическому темпераменту и довольно агрессивной натуре. — Вылазь давай из своего кокона и расскажи папе, что с тобой произошло. — Рука исчезает, но теперь гладит спину поверх пледа. Веснушчатый нос выныривает, а потом появляются заплаканные глаза. — Ох, милый, — папа наклоняется, нежно целует в лоб. — Что случилось? — Меня отвергли… — всхлип, и лицо пропадает в огромной подушке. — Ну, полно тебе плакать, солнышко, не он, так другой, какие твои годы… Где ты был всю ночь? — У него и был, мы провели чудесную ночь, — Феликс смущается и снова прячет опухшее лицо в подушку. — А утром… утром он сказал, что не ищет серьёзных отношений. — Солнышко, ты не говорил, что тебе нравятся альфы, — тёплая рука немного дрожит, но не перестаёт гладить. — Некоторые альфы козлы, но не нужно отчаиваться, ты обязательно встретишь хорошего, который тебя полюбит всем сердцем. — Папа! — Феликс возмущённо поворачивается, — с чего ты решил! Я не по альфам! Это омега! Самый чудесный и красивый омега на свете. — Рыдания, на этот раз в голос распространяются по квартире, даже отец заглядывает проверить, что случилось. Феликс обнимает подушку и плачет, надрывно, будто подтекающая ранее плотина прорвалась, выливая всю боль и печаль. — Всё будет хорошо, — папа целует плечо, и выходит, прикрывая за собой дверь.***
Даже спустя неделю Феликсу хорошо не стало. Первые три дня он не вставал практически с кровати, лишь в туалет и попить воды. Щёки впали, и под глазами пролегли тёмные круги. На четвертый день папа стащил его с кровати и волоком затащил в ванную. Феликс сидел в одних боксерах, а папа поливал его ковшиком, как маленького, мыл и прочёсывал чёрный колтун на месте шелковистых волос. Красные полосы на бёдрах от отросших немного ногтей практически прошли, что не могло не радовать, иначе бы папа не отстал бы с расспросами. Когда на донышке оставалось буквально пару литров, папа вышел, наказав закончить самому. Впервые за это время он вспомнил больше, чем утренний разговор. Он вспомнил их ночь, то время, когда было всё хорошо, то время, когда он был счастлив, пускай и недолго. Этого хватает, чтобы мурашки пробежали по влажной спине, кровь отлила от пунцовых щёк вниз. Чтобы, как несколько дней назад, он себя ласкал с именем Джинни на губах, но со слезами горечи на щеках и ранами на сердце. Тёплой воды не хватило, чтобы убрать сотворённый беспорядок, и он обливается ледяной. Дрожа, выбегает из ванной, обернувшись полотенцем. В четверг за ним заходит Джисон и под ручку сопровождает в лицей. Папа даёт им побольше вкусняшек и крепко обнимает на прощание. На улице всё холоднее, осень набирает обороты, клёны окрашивают листву в огненные оттенки. Стадион 51-ой уже раскис от дождей, и парни аккуратно проходят к лицею по уцелевшим клочкам асфальта. — Бро, чем ты болел? — не выдерживая гнетущего молчания, спрашивает Джисон. — Я, конечно, пиздел, что у тебя грипп, но что на самом деле было-то? Выглядишь хреново. — Душа, Сони, болела, да и сейчас болит, — одаривает едва живым взглядом лучшего друга. — Забей. — Что за секреты? — чувство такта Джисону неизвестно. Он заглядывает прямо в глаза. — Меня отверг омега. — Пффф, тоже мне проблема. Что, омег мало? Вон, в классе две трети, на любой вкус, хоть ромашки, хоть розы. — Хан не разделяет его уныния. — Тем более ты красивый, хоть и тощий. Только выбирай. — Я уже выбрал, — фыркает Феликс и спешит ко входу, через пару секунд их оглушает висящий прямо над входом звонок.***
Через неделю Феликс начинает дышать уже не рваными вдохами, а полноценно, полной грудью. Это чувство несравнимо ни с чем, кроме его любви к Хёнджину. Несколько раз он порывается позвонить или написать, но понимает, что ответ ему не понравится. Что если бы Хёнджин изменил бы свое мнение, он бы ему сам сообщил. Но увы. Он один раз даже набирает, но «абонент вне зоне действия сети». Наверное, в метро… Так даже лучше, — не узнает о его моменте слабости.***
В начале октября температура падает к нулю и выпадает первый снег. Но бегать, как дебилы, по стадиону, отмораживая жопу и яйца, никто не отменял. Хорошо хоть дали горячую воду и можно отогреваться по вечерам. Вот и сегодня они бегают эти триста метров, пока пальцы на ногах не немеют в кроссовках, а яйца не звенят в трусах. Или это только у Феликса звенят, от приближающегося гона. Он даже думает написать Хёнджину, предложить провести вместе и будь, что будет, но благоразумие и нежное сердце побеждает ебливого зверя внутри. Он только покупает новую банку вазелина и закидывает в тумбочку возле кровати. Когда очередной раз пробежав эти триста, да чтоб физрук-омега уже отсосал у тракториста и отстал от них, будто нет стометровки или кросса, Феликс, прислоняясь к совдеповской имитации шведской стенки, чувствует знакомый запах яблок. Словно бешеная собака вертит головой и замечает, что между школами идёт он. Тот же кожаный плащ, под ним лёгкий синий свитерок. Чёрная шапка скрывает бритую голову. Феликс кидает Джисону, чтоб прикрыл, и бежит, словно ставит мировой рекорд. Остаётся несколько метров, на последнем выдохе. — Джинни! Феликс упирается руками в колени, загнанно дышит, поднимая голову, смотрит сквозь растрёпанную чёлку. Хёнджин оборачиваясь, застывает, глядя на него. — Привет, — Хёнджин говорит тихо, делает шаг навстречу, ещё один. Аккуратно убирает чужую чёлку, задевая пальцами щёку. Феликс хватается за эту руку, как за спасательный круг. — Пойдём на трубы, у тебя руки ледяные. — Феликс молча тянет за пределы стадиона в сторону старой котельни, на трубы. Он там всегда с пацанами прогуливает уроки. Едва выпавший снег растаял вокруг труб, укутанных тепловатой, виднеющейся из порванного брезента. Феликс подталкивает к наиболее целому куску, подходит ближе. — Я очень скучал, — его взгляд бегает по румяному лицу, подмечая накрашенные ресницы, гигиеничку на потрескавшихся губах, несколько волосинок, выбившихся из чёткой границы брови. Такие мелочи, которые, казалось, он забыл. Он шагает ближе, вжимает омегу в трубы и лезет ладонями под плащ, нежится в мягкой ткани свитера. Чувствует удары любимого сердца, те ощущаются сильнее собственного. Хёнджин упирается руками в трубу, не отвечая на объятия. — Ты мог прийти или позвонить, — шепчет отстранённо в опасной близости от искусанных губ. — Я не хочу просто греть тебе постель, — внезапно прорезаются агрессивные порыкивания в собственном голосе. Он усиливает хватку на талии, сжимает тисками. Отчаянный поцелуй, и стон омеги в ответ. — Я хочу, — Феликс рычит, подсаживая Хёнджина на трубу, снова целует, углубляется, не чувствуя сопротивления. — Чтобы ты, — Хёнджин обвивает узкую талию ногами, впечатывая в себя Феликса, и целует в ответ. — Стал моим. — Феликс стонет в поцелуй, отвечает всё так же пылко, как в прошлый раз. — Пожалуйста Джинни… — Приходи ко мне, я чувствую, у тебя скоро гон, — тон становится игривым, пятки упираются в ягодицы. — Или ты так завёлся, что возьмёшь меня прямо здесь? — неприкрытое издевательство, сдобренное омежьими феромонами, провоцирует Феликса, и он толкается своим возбуждением в чужую промежность. Руки под свитером скользят по тонкой талии, язык исследует шею, застревая надолго на феромонной железе. Смесь их запахов окутывает, создавая собственный мирок. — Феликс! Давай возвращайся! — Хан стоит возле забора стадиона, и вряд-ли видит что-то больше, чем его чернявая макушка. — Тебя физрук уже ищет. — Сейчас иду, — кричит в ответ, и целует мягко напоследок. — Я обязательно приду, только когда ты согласишься быть моим. Он поправляет свитер и запахивает посильнее плащ. Нежно гладит по раскрасневшейся щеке, и убегает, не прощаясь.***
Хёнджин не шёл из головы никак, во снах манил и звал, из-за чего Феликс даже пару раз просыпался, как подросток, в липких трусах. Днём мерещился в каждом встречном-поперечном, а на занятиях альфа писал стихи, витая в облаках. Гон прошёл легко за три дня и ту баночку вазелина, а ещё за пять килограммов спелых зелёных яблок. То что видели эти яблоки и испытали на себе, не пожелаешь и врагу. Половина пала в обманчиво маленьких руках, забрызгивая всё вокруг соком, превращаясь в ароматную кашицу, а вторая была нещадно сожрана до сиротливо сброшенных на пол веточек. На четвёртое утро Феликс, как ни в чём не бывало, струсил в окно остатки яблок и кинул простынь в стирку, засыпая двойной порцией порошка. Горячий душ, и он уже собран в школу. Сколько бы Джисон не пытался выведать, с кем тогда общался Феликс, любопытство белки осталось неудовлетворённым. Волна отчаяния, так преследовавшая последнюю неделю до гона, после встречи бесследно пропала, и даже любимые песни не цепляли. В груди зарождается огонь, заставляющий действовать. В толстой тетрадке в клетку на 96 листов появляются новые строки. В течение пары дней оформляясь в текст баллады. Феликс ищет у отца в гараже старую семиструнную гитару. Ей бы новые струны, но он боится столкнуться в магазине с Хёнджином. Уговаривает Джисона купить, а сам сидит в подворотне и ждёт. Не зря боялся, именно Джинни продаёт струны, и всю дорогу Феликс, как маньяк, нюхает коробочку, благо Джисон нёс её в пакете. Три вечера он мучает гитару, родителей и всех соседей, но всё же умудряется набрынчать что-то приличное и подходящее тексту. По нехитрому подсчёту, сегодня вечером омега должен быть дома. Феликс тщательно моется, бреется, даже сушит волосы феном. Надевает любимую толстовку и кожаные штаны, ждавшие своего звёздного часа не первый месяц. Пальцы дрожат, когда он цепляет серьгу в ухо. Гитара в чехле, начищенные мартинсы на ногах, новая косуха нараспашку, быстрый вдох-выдох, и он выходит из дома.