Красная пыль

NC-17
Завершён
120
1
автор
Фэндом:
Размер:
142 страницы, 34 224 слова, 10 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
120 Нравится 94 Отзывы 32 В сборник

Глава 4. Пыль и золото

Настройки
      Ночь прожёвывает меня, но не глотает. Я не сплю. Лежу на спине, рассматриваю неровные разводы на потолке и думаю о Косте. О том, как он ухмылялся перед тем, как меня поцеловать. О том, как я замер идиотиной. Как он сказал: «Видишь? Всё просто» — и мне захотелось его убить.       Засыпаю на пару минут, выныриваю, засыпаю снова. Голова гудит. В какой-то момент решаю, что больше не могу находиться в этой комнате, в этом теле, в этом дурацком мире. Надеваю майку, беру телефон, шаркаю к двери.       За окном — жёлтое небо. Москва задыхается в смоге. Горят торфяники, горят лёгкие, горят последние приличные мысли. Выхожу в коридор и хочу сразу свернуть к лестнице, а Костя уже стоит у стены, скрестив руки. Ждёт.       — Ты выглядишь как человек, который хочет меня избежать, — произносит лениво, с усмешкой.       На нижней губе у него ссадина. Я невольно присматриваюсь. Красноватая, припухшая. Вчерашняя. Моя. Демонстративно проводит по ней кончиком языка.       — Послушай, — Костя отталкивается от стены и встаёт прямо передо мной. В просторной серой футболке, выпирающие ключицы, бледный, но глаза — такие синие, что от них почему-то трудно отвести взгляд. — Я не буду тебя больше провоцировать, окей? Если это так важно.       Не отвечаю.       — Просто… — задумчиво чешет затылок. — Без тебя мне как-то никуда.       Не знаю, злиться мне или смеяться.       — Как трогательно, — говорю. Голос звучит чужим.       — Вот и я думаю, — ухмыляется Костя.       Он отходит в сторону, давая мне дорогу. Прохожу мимо, но ощущение, что его взгляд вцепляется в мою спину, не покидает меня, даже когда уже спускаюсь по лестнице, оставляя его одного в коридоре.       Сажусь на ступеньку в подъезде, достаю свой кнопочный «Сони Эрикссон», втыкаю проводные наушники. Включаю Placebo — Meds, выкручиваю громкость до предела. В висках начинает пульсировать злость, но это даже приятно — теперь она не бесформенная, а имеет ритм, бит, структуру.       В голове всё равно одно и то же: губа Кости, его голос, этот чёртов ухмыл. «Без тебя мне никуда» — а мне куда? Я не подписывался на это дерьмо.       Пытаюсь переключиться, царапнув себя устоявшимся, но всё таким же больным прошлым. Вспоминаю съёмки.       Когда всё только начиналось, я не знал вообще ничего. Камера казалась мне чем-то внеземным, как корабль пришельцев. Не понимал, куда смотреть, когда говорить. Казалось, что стоит начать речь на запись, и я исчезну, испарюсь.       Но потом Мудровед подошёл, сжал плечо и сказал:       — Спокойно, Пашенька. Это просто телевидение.       Достал шоколадку из кармана и протянул мне, как собаке за хороший трюк.       — Глюкоза нужна мозгу, — говорил он.       — Я не хочу.       — Ещё как хочешь, просто кокетничаешь.       И я ел, хотя не был голоден.       Съёмки шли нон-стоп. За день могло быть пять дублей одной сцены, далее смена освещения, далее оператор ронял штатив, я спотыкался на ровном месте, забывал текст. В какой-то момент всё превращалось в ад, но я уже привыкал.       Мне нравилось доверять Мудроведу.       Первое время казалось, что он — главный. Что он всё понимает, знает, предугадывает. Подсказывал мне, когда улыбаться, когда молчать, когда отвечать. Я чувствовал себя персонажем в чужом сценарии, но мне было нормально.       А потом стал замечать, что за кадром Мудровед другой. Он не пытался меня учить. Просто смотрел, наблюдал. И теперь, спустя столько лет, мне страшно подумать, сколько всего он про меня понял раньше, чем я сам…       И тут сам Костя выходит на площадку, зевает, щурится, прикрывая глаза ладонью. Садится рядом, вытягивает ноги, обхватывает колени руками. Как будто просто вышел подышать, а не искать меня.       — Чё слушаешь?       Тянется, выдёргивает один наушник. В наушнике звучит 30 Seconds to Mars — The Kill.       Костя слушает секунд десять, потом закатывает глаза.       — О господи. Опять этот жалобный вопль. «Come, break me down…» — передразнивает он. — Прямо представляю, как этот ваш Лето сидит с блокнотом, выдумывает текст: «Так, что там у нас по депрессии? Разбитые мечты — есть. Саморазрушение — есть. Крик в пустоту — дважды».       — Иди нахрен, — говорю я, вырывая наушник.       — Ну чего ты? — Костя усмехается, кладёт руку мне на плечо.       Его пальцы тёплые, немного дрожащие. Вздрагиваю, подскакиваю, меня ударило током.       — Только без этого, ладно?       — Без чего? — Костя смотрит снизу вверх, отводит руку.       — Без… — я замолкаю, не зная, как объяснить.       Без этого снисходительного выражения. Без «я понимаю».       — Я просто хотел сказать… — Костя вновь обхватывает колени, качается вперёд-назад. — Мне жаль, что тебе пришлось это пережить.       У меня сжимается горло.       В голове вспышками: чёрный кабинет в милиции, жёлтый свет настольной лампы, мама рядом, но как будто очень далеко, какой-то мужик в форме, говорящий, что такие вещи нельзя рассказывать, что такими вещами не хвастаются, что такие вещи вообще лучше забыть.       Костя ждёт, потом тяжело вздыхает.       — Ты хотя бы скажи, если хочешь, чтобы я отстал.       Снова оставляю его без ответа. Но Костя и так во всё врубился.       В этот момент на лестничную клетку выглядывает сосед сверху — полноватый, лет пятидесяти, с лицом бункерного выживальщика и глазами человека, который везде видит заговор.       Он облачён в самодельную защиту от смога: респиратор на лице, очки для плавания, резиновые перчатки и поверх всего этого — дождевик цвета заплесневелой тряпки. В руках — грязная пластиковая бутылка с водой, из которой, похоже, иногда обрызгивает воздух, будто это поможет.       Мы с Костей замираем, сосед осматривает нас с недовольством.       — Ну да, кто бы сомневался… — бурчит сквозь респиратор. — Опять вы. Шайка малолетних дебоширов и бездельников. Хоть бы кто для страны полезное сделал.       — Вы не понимаете, товарищ, московский смог — это алхимический процесс, — тут же вступает Костя, делая театральный жест. — Мы все сейчас в печи, понимаете? Наша кожа, наша плоть, наши грехи — всё это очищается пламенем, это трансмутация, рождение нового мира.       Сосед моргает, пробуя решить, издеваются над ним или нет.       — Потому что Москва сама трансформируется. Видите этот воздух? Он золотой. Это частицы великой истории, кремлёвских звёзд, осевших на нас пеплом. Это реинкарнация, магия метрополии, великий круговорот…       — Ты дебил, что ли? — глухо произносит сосед и уходит обратно в квартиру, хлопнув дверью так, что с потолка сыпется крошево штукатурки.       Костя самодовольно улыбается.       — Вот и всё. Мистическое посвящение не прошёл, отступник. Прах к праху, респиратор к респиратору.       Вздыхаю. В такие моменты он мне даже немного нравится. Совсем чуть-чуть, почти незаметно.       С Костей сложно. Он мудак, но честный мудак. У него вечно в глазах светится нечистый азарт. И будь я более цельным, может, даже позволил Косте обнять меня, как он делает иногда, или потрепать по голове, или что-то ещё.       Но сейчас представляю чужие пальцы на своей коже — и меня начинает тошнить.       Легче слушать его голос, ходить рядом, считать, что мы на одной волне. А любое касание в определённый момент — как ворваться в зону с ядовитыми испарениями.       — Ну что, алхимик, пошли? — хмыкаю.       Костя кивает и спрыгивает через две ступеньки вниз. Я иду следом, стараясь не дышать слишком глубоко, потому что в воздухе не только московский смог, но и что-то ещё, витающее между нами.

***

      Костя хрустит банкой «Адреналина», роняя на стол капли цвета автомобильной охлаждающей жидкости. Я же ковыряю резиновый омлет.       — Читал, что в Красноярске студент открыл стрельбу в колледже? — спрашивает Костя, вытирая губы тыльной стороной ладони. — Его взяли, а в кабинете нашли сборник японских хокку.       — У нас если кто-то стреляет, то обязательно или на почве травли, или несчастной любви, или после прочтения чего-то подозрительного, — пододвигаю тарелку, вяло гадая, виновато ли здесь прокисшее молоко. — В прошлый раз кто-то расчленил мать после «Мастера и Маргариты».       — Вполне логично. После «Мастера и Маргариты» вообще трудно оставаться человеком, — Костя делает ещё один глоток энергетика и закуривает. На кухне пахнет никотином, искусственным лимоном и горячим пластиком.       Мы завтракаем под радио. Там какой-то дрожащий голос оглашает, что в подмосковных лесах нашли новые стихийные свалки, где-то тонет дачный посёлок, а в Перми три бабки подрались за единственный рабочий вентилятор.       — Кстати, а слышал про чувака-анархиста, который взял в заложники малявок в детском саду, а потом сдался, потому что ему предложили чебурек? — интересуется Костя.       — Слышал. Это классика. Еда сильнее революции.       — Ты бы что выбрал: сдаться за чебурек или за шавуху?       — Я не доводил бы до заложников, но если уж так — то шавуху.       — Ну ты предсказуемый, Гошан.       Всю первую половину дня я мрачно смотрю на грязную окраину Москвы. За окном не город, а кадр из «Сталкера»: небо цвета мочёной бумаги, солнце погасло, воздух можно намазывать на хлеб. В полдень Костя куда-то уходит, и у меня есть несколько часов свободы. Пытаюсь работать, но выходит как в анекдоте про русского художника: рисую — дичь, стираю — дичь, вообще не рисую — тоже дичь.       Ближе к ночи Костя возвращается с двумя бутылками пива и предлагает съездить к «Пыли».       — Давно не был в их логове. Неужто «Пыль» нас забыла?       Метро встречает духотой и сквозняками. Вагон полный, люди похожи на переваренные макароны. В глазах раздражение, от тел пахнет потом и гарью.       — Вот смотри, прямо перед нами иллюстрация к «Адским отродьям метро», — Костя кивает на пассажиров — мужик в майке-алкоголичке, которая уже стала частью его тела, бабка с запахом кошачьего корма и подросток в выцветшей толстовке с Linkin Park.       — Если честно, я больше переживаю, что к утру проснусь в виде кучки золы, — отвечаю.       Костя довольно приподнимает уголки губ, а поезд несёт нас в ночь.       Я засыпаю незаметно, с головой в хлорный запах Костиной футболки. До «Курской» — пятнадцать минут, как раз достаточно, чтобы провалиться в пустоту, где нет ни снов, ни мыслей. Просыпаюсь от толчка — поезд замедляется, двери открываются, кто-то выходит, кто-то заходит. Провод наушников врезается в шею, в кармане дребезжит «Сони Эрикссон». Костя смотрит на меня с выражением весёлого превосходства, точно я только что храпел на весь вагон.       — Уютно тебе, да?       Выпрямляюсь, потираю лицо, отгоняя сонливость.       — Ни черта не снилось.       — Ага, так и должно быть.       Выходим в ночную Москву. Воздух по-прежнему тяжёлый, однако ночной центр всё равно живёт — машинами, редкими гуляками, запахом горячего асфальта. Мимо нас проезжает дорогая тачка, из открытых окон — басы какого-то трэпа, крики, женский смех. Неон мокнет в лужах, дворники вяжут мусор в плотные полиэтиленовые кульки, барные вывески мигают красным и синим.       — Кто-то сейчас сидит в баре и думает, что вот она, жизнь, — говорю я.       — А кто-то идёт к заброшенным цехам, чтобы получить по ебалу, — философски замечает Костя.       И он прав.       Мы подходим к обители «Пыли» — старым, обгоревшим кирпичным коробкам на отшибе. Ещё метров за сто я замечаю движение в темноте. Слишком организованное, чтобы быть случайным. Ещё шаг, и перед нами вырастают три человека в балаклавах. Один в берцах и чёрной худи, двое других — в куртках, явно купленных в инете у бывшего охранника ЧОПа.       — Дай-ка угадаю, — цокает языком Костя. — Вы либо коллекторы, либо плохие ролевики.       Один делает шаг вперёд, замахивается. Я автоматически напрягаюсь, готовый отбивать удар, Костя тоже переходит в стойку, и тут из темноты раздаётся знакомый голос:       — Если бы я хотела посмотреть на мужской махач, то врубила бы «Бойцовский клуб».       Из-за спин балаклав выходит Шельма. Волосы чёрные, каре, как у Сельмы Блэр в девяностые. На шее татуировка «280.1» — свежая, ещё корочка не сошла.       Шельма приближается к одному из напавших на нас, шлёпает его по плечу:       — Вы что, ёбнутые? Это свои.       Балаклавы переглядываются, убирают руки в карманы.       — А чё сразу не сказали?       — Сами должны были узнать, — ворчит Шельма.       Костя громко вздыхает, стряхивает невидимую пыль с рукава, а я снова гляжу на Шельму. Татуировка светится в темноте, одна густая бровь кажется выше другой.       — Зачем тебе это? — спрашиваю, указывая на тату.       Она лениво улыбается.       — Чтоб не забывали.       Мы проходим дальше, мимо молчаливых балаклав, следуем за Шельмой в цех, и чем дальше, тем сильнее несёт металлом, гарью и чем-то сладким, липким. Вспоминаю, как видел Шельму в прошлом году — короткая встреча, на некой странной вписке, где я был случайным гостем, а она — тенью в коридоре, оставляющей за собой след табака и бензина. Тогда я подумал, что никогда её больше не увижу.       — Вспоминаешь? — вдруг спрашивает, читая мои мысли.       — А ты помнишь меня?       Шельма кивает:       — Конечно. Ты тогда был чуть другим.       Заходим в цех, понимаю, что здесь всё другое. Это не просто заброшка, не просто убежище для художников и маргиналов. Это — галерея. Только вместо белых стен — ржавые конструкции, вместо приглушённого света — тусклые лампы, вместо холстов — переделанные артефакты чужой роскоши.       В центре стоит унитаз. Золотой. Или, по крайней мере, что-то, выглядящее как золото. К нему прикручены светодиоды, и он медленно мигает.       — Украден из дома одного очень важного человека, — говорит Шельма.       — Кого?       — Ну, скажем так… того, кто очень любит комфорт.       — И теперь это… арт?       — Теперь это реликвия.       Оглядываюсь. Здесь — переделанные брендовые сумки, обтянутые колючей проволокой. Здесь — массивный телевизор, из которого течёт чёрная краска, заливая пол. Здесь — манекен в костюме, к которому приварен намордник.       — Познакомься с нашим костяком, — начинает Шельма, вводя меня в разреженный людской полукруг.       Первым оборачивается зависавший до этого в планшете Бес — высокий, худой, с лицом, как у римского мученика, и глазами, в которых горит то ли вера, то ли ненависть. Исполнитель акций, человек, который делает самое грязное и самое громкое.       — Помнишь, как на Кремлёвской стене нарисовали огромный член? Это он, — кивает Шельма.       Бес пожимает мне руку, молча, крепко, и снова уходит в тень.       Следующая — Лайка, граффитистка. Мелкая, рыженькая, в бомбере, разрисованном надписями, которые, оказывается, можно прочитать только в УФ-свете.       — Если видишь на фасадах города слово «Пыль» — это она, — поясняет Шельма.       Лайка скрещивает руки на груди и подмигивает:       — Ты с нами или так, на экскурсию?       — Пока на экскурсию.       Она кривит губы, не разочарованная, не удивлённая.       Дальше — Гадкий. Химик, автор всех местных дымовух, кислот и того, что он называет «персональным адом в баллончике». Выглядит как человек, который проводит слишком много времени в лаборатории и вообще мало спит.       — Только не трогай ничего, что стоит в пробирках, — советует мне, моргая с разной скоростью каждым глазом.       И наконец — Толстый. Движущая сила, человек, который тянет всё на себе. Сидит в углу, разбирает какую-то раму. Лицо простое, широкое, но в глазах — не тупость, а уверенность.       — Если нам нужно что-то достать, он всегда достаёт, — комментирует Шельма.       Костя молчит, разглядывает всё вокруг с вечным прищуром, хочет понять, насколько далеко всё это зашло.       — Так и чем вы тут занимаетесь? — спрашиваю я.       Шельма улыбается.       — Делаем мир честнее.       Гляжу на них — на Беса, Лайку, Гадкого, Толстого, на Шельму, возглавляющую всё это сборище, и с усмешкой осознаю, что это чертовски похоже на знакомство Нео с экипажем «Навуходоносора». Только у меня нет очков в тонкой металлической оправе и длинного кожаного плаща, а у Кости не имеется ни малейших признаков избранности. Он больше похож на человека, который попытался бы продать Морфеусу красную таблетку втридорога.       Тут Шельма замечает ссадину на Костиной губе:       — Это менты тебя так?       Костя молча указывает на меня.       Шельма усмехается и хлопает меня по лопаткам:       — Молодец, Гоша.       Ощущаю, как за моей спиной Бес сдержанно фыркает, а Лайка глазеет с новым интересом. Не то чтобы это было мне нужно.       Костя облизывает губу, проверяет, не зажила ли.       — У нас сделка с Ганей Краузе, — говорит он и пересказывает саму суть сомнительного прожекта. — Мне для этого нужен разрезанный портрет. Какой-нибудь богач, заказная работа, желательно напополам. Я помню, что у вас такие есть.       — Краузе, значит, — хмыкает Шельма. — Знаем такого. Никогда ему не доверяла.       — Это мой выбор, — возражает Костя.       Шельма задумывается на мгновение.       — У нас есть портрет.       Поворачивается и идёт вглубь цеха. Мы шагаем за ней, воздух становится гуще.       В дальнем углу, прислонённый к железной балке, стоит холст — огромный, с тёмными, жирными мазками. Лицо суховатого мужчины средних лет, в дорогом костюме, разрезано пополам, краска с краёв немного облупилась, как старая рана.       — Депутат один, — говорит Шельма. — Наш постоянный клиент, можно сказать.       Костя осматривает портрет, молча оценивает.       — Беру.       — Сначала услуга за услугу, — выдаёт Шельма.       Я напрягаюсь.       — Что за услуга?       — Пока рано говорить. Но это будет нечто масштабное.       — Мы решили повысить ставки, — бросает Бес, с лёгкой улыбкой, которая больше напоминает предупреждение.       Я смотрю на Костю, а он — на портрет. Знаю ведь, что согласится.

***

      В бывшем складе цеха пахнет разогретым металлом, пылью и чем-то маслянисто-сладковатым, точно тут одновременно варили парафин и жарили старые промасленные тряпки. Вдоль стены стоят покорёженные стеллажи, кое-где валяются забытые ящики, а в углу — целая гора старых советских вывесок, скрученных в рулоны.       В центре импровизированного застолья — деревянный ящик, на нём бутылка водки, пластиковые стаканчики и порезанная ножом булка. Костя с Бесом пьют чистоганом, Лайка мешает с газировкой, Толстый вообще хлещет из горла, причмокивая и наслаждаясь моментом, как медведь на водопое.       Мне, как первокласснику, наливают томатный сок. Костя ставит передо мной стакан и сдержанно ухмыляется.       — Пей, мелкий, витаминизируйся.       Жижа в стакане вязкая и кислая, отпиваю и чувствую, как по спине ползут липкие мурашки, словно меня только что облили этим соком с головы до ног.       — А ведь я когда-то училась в Суриковке, — неожиданно говорит нам с Костей Шельма, откидываясь на ящичек с краской. Свет из лампы отражается на её шее, отчего свеженабитая татуировка «280.1» выглядит ещё ярче. — Но бросила.       Достаёт сигарету, лениво прокручивает её в пальцах.       — У меня была дипломная работа. «Голая пионерка у мавзолея».       — Ну, классика, — хмыкает Бес.       — Её признали аморальной. Ну как аморальной… Знаешь, что мне сказал мой куратор?       Несколько меняется в лице, пародируя какой-то жеманный профессорский тон:       — «Вы оскорбляете светлый образ советского детства!»       — А ты? — Костя выдувает дым.       — Спросила, какого хрена у него тогда дома висит гобелен с голой Афродитой.       — И что?       — А ничего. Он аж посинел, а мою работу сняли с выставки.       Шельма делает паузу, улыбается.       — А впервые я попала под колпак три года назад, когда устроила акцию «Унитазная Россия».       Я слышал про это.       — Это когда ты…       — Поставила в центре галереи унитаз, да, — заявляет Шельма. — Гениально, не так ли?       Толстый с шумом ставит пустую бутылку на ящик.       — Что ж ты, Шельмочка, хотела сказать этим жестом?       — Что Россия смывает себя в унитаз. Что в туалете больше искусства, чем в половине «официальных» галерей. Да и мне просто хотелось поставить унитаз в центре экспозиции, пусть сами трактуют, как хотят.       Лайка ржёт.       — Да там у этого куратора чуть инсульт не случился.       Слушаю их, гляжу, как разговаривают, смеются, спорят, а мне снова начинает не хватать воздуха. Склад становится теснее, стены незаметно двигаются, приближаясь ко мне.       Шельма замечает. Подходит, кладёт ладонь мне на плечо — чуть жёстче, чем стоило бы, но тепло.       — Гоша. Всё нормально.       — Нормально… Просто… душно.       — Костя, — говорит, не глядя на него. — Отвези его домой.       Костя затягивается, медленно выпускает дым.       — Думаешь, это поможет?       — Думаю, ты поможешь, — отвечает Шельма и почти ласково улыбается.       Костя цокает языком, опять берёт меня за плечо.       — Ладно, пошли, Гошан. Подышим московским смогом. Может, он тебя лучше любого томатного сока поставит на ноги.

***

      Костя ведёт меня по ночной Москве. Вроде бы уже не дневная духотень, ночь, а всё равно — кислород здесь разлит экономно.       На ВДНХ тихо. Улица пустая, редкие машины скользят мимо, из открытых окон домов доносится звук телека — там или сериалы с наглухо избитыми сюжетами, или рекламные паузы с басистым «Покупай! Прямо сейчас!» Ракетный бульвар в этом смысле какой-то особенно метафоричный. Всегда представляю, как Костя, выйдя во двор, смотрит на улицу с табличкой «Ракетный бульвар, 13», иронично хмыкает, представляя себе полетевшие в космос хрущобы.       — Твою мать, — бормотал бы он. — Почему не назвать улицу «Коммунальная орбита» или там «Проспект межгалактического отчаяния»?       Квартира наша — панельная, арендная, на втором этаже, хозяйка приходит раз в месяц — худая женщина в возрасте, с прической, как у главбуха в ЖЭКе. Помешана на чистоте и даже раз в пару недель требует присылать фото раковины. Костя с ней всегда ругался — витиевато, сдержанно, вёл переговоры о капитуляции, но в итоге покорял её обаянием.       — Ой, Костенька, ну я вас умоляю, ну хоть мусор вынесите, что ж вы, как бандиты!       — Галина Михайловна, ну что ж вы, как инквизиция. Мы же порядочные люди. Мусор? Я его сортирую. Бумага сюда, пластиковые бутылки вон туда, остатки моей веры в человечество — в бачок, где они растворяются в первичном отчаянии.       В итоге она машет рукой, берёт свою тысячу долларов за месяц и уходит, вздыхая, что «хорошие же ребята, а живут как в склепе».       Теперь этот склеп пахнет мятой. Костя суёт мне в руки горячую кружку.       — Пей.       Делаю глоток. Чай терпкий, чуть горьковатый, но после него в голове наконец появляется прохлада.       — Так у нас в Твери делали, — говорит Костя, откидываясь на стул. — Особенно когда мать перестала тайком от свекрови курить травку.       Я приподнимаю брови:       — А кто в Твери её продавал? Баба Нюра с рынка?       Костя ржёт.       — Не, мамка доставала где-то у своих друзей. Типа… йога-студия, вся херня. До сих пор помню этот духан из её комнаты. Я ещё малой был, думал, что у неё какие-то волшебные благовония.       Делает глоток чая, замирает.       — Потом свекровь всё ж узнала.       — Ну и?       — Ну, и мамка завязала.       Неторопливо отпиваю чай, и становится легче. Тело оседает в нормальную гравитацию, мозги из режима «мусоросжигательный завод» переходят в режим «усталый офис».       — Спасибо.       Костя лишь щёлкает зажигалкой и закуривает. Телефон мой с выдернутыми наушниками валяется на подоконнике. Маленький экран светится тусклым оранжевым квадратом. Из динамика звучит вначале альтернативщина, а затем нежданно льётся Michel Legrand — The Windmills of Your Mind.       Глухие аккорды в начале, словно кто-то медленно прокручивает киноплёнку, смазывая реальность. Потом вступает голос, обволакивающе-одурманивающий, тёплый и одинокий.       «Round, like a circle in a spiral, like a wheel within a wheel…»       Костя, к моему удивлению, не просит вырубить эту французскую меланхолию, а ложится спиной на пол, руки за головой, взъерошенный, уставший, а довольный.       — Ты знаешь, что это? — спрашиваю я, кивком показывая на телефон.       — Из кино же, помнишь, глядели давно? Стив Маккуин, афера, шахматы и то, как всё бесполезно.       Я зависаю на шахматах. Маккуин целовал женщину в этом фильме долго, растянуто, как мазок чёрной туши на белом листе.       Костя поворачивает голову ко мне, узнаёт что-то в моём взгляде, ухмыляется.       — Ты влюбился в эту мелодию?       — Она… словно тянет вниз.       — Это называется тягучесть. Легран был таким же, как мы. Всё через постель и музыку.       Лежу на полу рядом с Костей. В квартире только этот звук, больше ничего — ни машин, ни соседей, ни даже дыхания.       «Like the circles that you find in the windmills of your mind…»       Пальцы Кости тянутся ко мне. Я не знаю, кто первый, но вот — он держит меня за запястье.       Я не отстраняюсь.       Я не двигаюсь.       Я просто есть.       — Ты боишься? — спрашивает, тихо, как будто он не Костя, а кто-то другой, похожий на него, но мягче.       — Да, — говорю.       Он наклоняется ближе.       Где-то в телефонном динамике мелодия взмывает вверх, обнажая лёгкую агонию, оркестр дышит в такт с нашим мелким шевелением.       — Видишь, всё просто, — шепчет Костя.       И этого хватает.
120 Нравится 94 Отзывы 32 В сборник
Отзывы (7)