***
…я снова у него в кабинете. Деревянные шкафы. Запах канифоли. Он улыбается, улыбка — липкая патока. — Пашенька, ты знаешь, что искусство — это всегда про телесность? Тянет ко мне руку, длинные пальцы раздвигают воздух, как лезвия. Я отступаю. Стены комнаты начинают сжиматься, превращаясь в коробку с маргарином. Мудровед медленно надевает белые хирургические перчатки. — Давай обсудим наши секреты, Пашенька. Я вжимаюсь в стену, но она становится мягкой, как вата.***
Просыпаюсь в холодном поту. Мне необходимо куда-то выйти. Шарю по столу, хватаю телефон, врубаю браузер. В глазах плывут слова: «Гараж» представляет: Вениамин Мелахберг — «Отражения в луже». Я перечитываю описание. Мелахберг — прямо имя из легенд. Чувак, который в конце 80-х был в арт-группе «Анатомическая трансцендентность», устраивал «Свободные манипуляции» — я читал, как толпой бродили по подмосковным полям с палитрами, исписавали сугробы цитатами Фуко. Потом Мелахберг уехал в Европу, а теперь вернулся, принёс нам свои акварельные антисоветские галлюцинации. Смотрю на фотку в анонсе. Худощавый мужик лет сорока пяти, крашеные в бледно-рыжий волосы, тёмно-зелёные глаза, вытянутое гладковыбритое лицо. Водолазка, какая-то чудная, с узорами, похожими на осциллограмму сердечного ритма. Приспущенные на кончик носа солнцезащитные очки, кажется, что носит их постоянно, даже в темноте. А на выставке, говорят, будут картины, которых не было. Коты, которых не существовало. Натурщицы в боди-арте, похожие на размытые воспоминания. Хватаю ключи, надеваю кеды. Чёрт с ним, с летом. Чёрт с ним, с воздухом. Мне надо это видеть.***
«Гараж» — стерильный параллелепипед, пахнущий свежей краской, крепким кофе и мятной жвачкой. Здесь тише, чем в московском метро в три часа ночи, а воздух прошёл через фильтр для премиумных лёгких. Не знаю, что я тут делаю. Вернее, знаю, однако это не помогает. Вокруг вышагивают люди — ухоженные, расслабленные, со сложными именами и ещё более сложными взглядами. Прохожу на выставку Мелахберга. В первую же минуту меня встречают две абсолютно голые девушки, покрытые краской — одна красной, другая синей, стоят у входа, как живые статуи. Красная делает движение к моему лицу, хочет коснуться, но её рука зависает в воздухе. Синяя посмеивается. Я заливаюсь краской, в отличие от них, не концептуально. Делаю вид, что меня не сломило первое испытание, и захожу внутрь. Тут темно, всё покрывает голубоватый свет. Первая же картина цепляет сразу — странные коты, как бы вырезанные из плёнки советского мультфильма, только вместо добродушных морд — гротескные, мутирующие физиономии, точно Чеширский Кот встретился с трипами Франциско Гойи. — Нравится? Дёргаюсь. Человек позади окликает мягко, просто. Оборачиваюсь. Это Мелахберг. Чёрный пиджак поверх водолазки, рыжеватые волосы, проницательная зелень глаз. — Да, — отвечаю и вдруг чувствую себя школьником, которого вызвали к доске. — Я сам немного рисую. В духе авангарда. Только… сейчас ничего не выходит. — У всех такое бывает, — говорит Мелахберг и смотрит на котов, будто вспоминая, откуда они пришли. — В девяносто первом и девяносто третьем вообще думал, что сойду с ума. А потом всё прошло. Его голос звучит так… правдиво. В этот момент он даже моложе меня. Мелахберг водит меня по залу, как экскурсовод, но в его интонациях нет ни капли заученности. Останавливается у одной работы — что-то среднее между знаком радиации и иконой. — Это сделано из старых дорожных знаков, найденных на свалке. Я хотел показать, что в хаосе распада всё становится новым золотым тельцом. Люди молятся даже мусору. Мысленно соглашаюсь. Удивительно, но мне не хочется выглядеть умнее, чем я есть. Просто слушаю, вдыхаю его слова, как никотин, хотя не курю. Следующая работа — жёлто-чёрный холст, на котором огромными буквами написано: «СВОБОДА — ЭТО КОГДА БОИШЬСЯ ДРУГИХ МЕНЬШЕ, ЧЕМ СЕБЯ». — Эта фраза пришла ко мне в восемьдесят восьмом, когда лежал в дурке, — говорит Мелахберг. — Думал, умру там, а я просто стал другим. Хочу что-то ответить, но горло пересыхает. — Извините, мне нужно воды, — выпаливаю, кивнув ему, устремляюсь в сторону буфета. В буфете стерильно, как в операционной. Девушка с зелёными волосами лениво раскладывает миндальные круассаны. Покупаю бутылку воды, отпиваю жадно. И тут вижу его. Мужика в сером пиджаке, с аккуратной стрижкой банковского клерка. Сидит за столиком с мальчиком лет десяти. Кормит его пирожным с ладони. Неторопливо, нежно. Затем вытирает ему губы салфеткой. Меня опять бьёт током. — Эй, что за хрень? — подхожу резко, кровь стучит в висках. Мужик поднимает на меня глаза. Удивлён. — Оставьте нас в покое, молодой человек. — Ты как? — спрашиваю уже мальчика. — Всё в порядке? Мальчик кривится: — Это мой дядя, отвали. Вновь гляжу на мужика. У него глаза хищника, который не боится. — Ага, конечно, — говорю, ощущая, как по спине стекает пот. — Может, милицию позовём, а? Мужик усмехается. — Зовите. Только не удивляйтесь, если потом вам самим придётся объясняться. Не понимаю, кого мне сейчас хочется убить сильнее — его или себя. Мелахберг появляется в буфете, как персонаж из фильмов Скорсезе — вроде бы случайно, но именно в тот момент, когда ситуация накаляется. Не спрашивает, что случилось, просто скользит взглядом по мне, по мужику, по мальчику, делает едва заметный жест рукой — и напряжение тут же испаряется. — Идём, — произносит спокойно. — Здесь не место для таких дискуссий. Не сразу понимаю, что Мелахберг не просит, а констатирует. И я уже не могу оставаться здесь. Садимся за столик у окна, в углу. Мелахберг кивает официантке, через минуту перед ним появляется стакан виски. — Выпьешь? — Я не пью, — говорю на автомате. — Хорошая привычка, — чуть улыбается, делает глоток. — Ну, рассказывай. Тру виски ладонями, как будто это поможет вернуть ощущение контроля. — Мне показалось, что тот мальчик… Ну, вы видели, как он его кормил? Как губы вытирал? Это же не нормально, да? — Ты бы удивился, сколько ненормального проходит мимо нас каждый день. — Так что, просто закрывать на это глаза? Мелахберг смотрит на меня поверх края стакана. — Закрывать глаза или выцарапывать себе их — это один и тот же процесс, просто с разными последствиями. Моргаю. Кажется, начинается разговор, к которому я не готов. — У вас есть дети? — спрашиваю просто, лишь бы заполнить паузу. Мелахберг качает головой. — Я закоренелый холостяк, слишком эгоистичен для семьи. Голос его звучит ровно, без сожаления, без привычных ноток самобичевания, которые принято добавлять в такие ответы. Чувствую, как напряжение в груди чуть отпускает. Мелахберг не пытается меня утешить. Не говорит, что я параноик, что зря вмешался. Внимательно слушает, и я благодарен ему за это. На прощание Мелахберг пожимает мне руку, тепло, немного крепче, чем это делают обычные знакомые. Не в стиле «братан-братан», не в стиле «деловой контракт заключили», а как-то по-человечески. — Заглядывай ещё, Гоша. Художникам полезно видеть работы друг друга. Соглашаюсь, хотя не уверен, художник ли я теперь. На улице ещё не стемнело, но солнце уже проваливается куда-то за Москву-реку, воздух густеет от выхлопов, тротуары слиплись от жары. Достаю наушники, тыкаю в плейлист. Врубается «Нет!» «П.Т.В.П.». «Я не ждал тебя и ничего я не хотел…» Метро шумит, давит, однако наушники делают из него киношный фон. Люди проходят мимо, ничего не значащие силуэты. Как и я для них. Нет, Мелахберг ни в чём не похож на Костю. Ни в чём. Костя радикалит истерично, у него всё — вызов, драка с миром, где он всё равно в итоге оказывается избитым. Костя — это протест, у которого нет второго дыхания. И в этом его слабость. А Мелахберг какой-то… зрелый. Он не кидается на заборы с краской, не вырезает из картин лица богачей, просто живёт так, как считает нужным. Не отмахивается от проблем, но и не орёт о них, не требует, чтобы кто-то признал его правоту. Я вот тоже был эпатажником, когда рисовал своё. Условно «радикальным», только то был безопасный вызов. Без последствий, без риска. Думаю об этом, пока метро везёт меня через всю Москву. Поездка кажется долгой, и в какой-то момент понимаю, что просто не хочу выходить.***
«Пятёрочка» на Ракетном бульваре — кошмар для интроверта. В очереди передо мной торчит бабка с пустыми глазами и тележкой, набитой спредом «Любимое лето» и бутылками пива «Охота». За ней — младший школьник с шоколадным батончиком в руке. Охранник с лицом гоблина стоит в углу, сверлит каждого взглядом, мол, ты обязательно что-то украдёшь. Беру хлеб, сыр, яйца, сосиски «Сливочные», потому как «Докторские» выглядят трёхнедельными. Чищеный картофель в упаковке, бутылка «Бонаквы». — Карточка есть? — кассирша смотрит так, если б я только что спросил, можно ли ей отрезать ухо. — Нет. — Наклейки собираете? — Нет. — Пакет нужен? — Да, чёрт возьми. Расплачиваюсь, ухожу, спотыкаясь о порог, и ощущаю на себе взгляд охранника. На улице из «Магнита» напротив выходит такой же парень, как я, только в его пакете штук восемь «Балтики девятки». Мы с ним мгновенно осознаём, что живём в одной стране, но в параллельных вселенных.***
Сижу перед телевизором, ем сосиски с горчицей прямо руками, пью воду. Костя сказал бы: «Ты как советский школьник. Где водка?» Переключаю каналы. Первый канал — «Пусть говорят». В студии бабка плачет о том, как её дочь уехала в секту, и теперь вернулась, но с демоном внутри. Малахов делает лицо, словно он вот-вот проведёт обряд экзорцизма. Переключаю. Россия-1 — новости. Про Путина. Потом про Медведева. Потом про Путина. Переключаю. НТВ — «Чистосердечное признание». Мужик со всклокоченными волосами рассказывает, как задушил любовницу и выбросил в реку. Музыка из «Пилы» на фоне. Переключаю. ТНТ — «Дом-2». Два амбала в обтягивающих футболках спорят, кто трахнет Олю. Оля сидит, красит губы, делает вид, что она из другой цивилизации. Переключаю. РЕН ТВ — какой-то мужик в белом халате вещает, что инопланетяне живут среди нас и управляют Госдепом. В углу экрана изображение глаз, похожих на рептильи. СТС — «Бетховен-6». МУЗ-ТВ — клип Сердючки. ТВ-3 — фильм ужасов про демона, пожирающего людей в электричках. MTV — «Бивис и Баттхед». Щёлкаю, щёлкаю, щёлкаю, пока картинки не превращаются в кашу, пока мозг не превращается в кашу, пока я не понимаю, где сон, где реальность. Врубаю чёрный экран. Сижу в тишине, глядя в пустоту. От скуки можно утонуть. Скука — радиация, которая разлагает мысли. Это хуже похмелья, хуже болячек, хуже любых экономических кризисов. Скука разъедает тебя изнутри, превращает в овоща, который сидит в своей квартире с сосисками в тарелке, смотрит телевизор и не может понять, что делать со своей жизнью. Понемногу сворачивает крышу. Телефон звонит так неожиданно, что я вздрагиваю и роняю сосиску в горчичный омут. Вытираю руку о штаны, смотрю на экран. Номер неизвестен. Ну, как всегда. Кто-то хочет денег, кто-то хочет втереться в доверие, кто-то хочет убить. — Гош, это Шельма. Моргаю. — Эм. Привет. Откуда у неё мой номер? — Слушай, тебе надо прийти в себя после панички. Ты был вообще каким-то вялым у нас. Пошли прогуляемся. Горбушка жива, как никогда. Горбушка. Даже не вспоминал, что она существует. Как динозавр, который не знает, что вымер. — Ты про Горбушкин двор? Он ещё дышит? — Он ещё кашляет. Жду тебя в метро, не опаздывай. И трубка мёртвая.***
Выхожу из вагона, жёлтый свет ламп вонзает иголки в глаза. «Багратионовская». Серый пол, рекламные листовки с жалкими слоганами, прохладный воздух с запахом креозота. Шельма уже здесь, сидит на перилах эскалатора, ноги болтаются, кроссовки в заштопанных дырках. Тут она реальная, простая, почти домашняя: джинсы, серая худи, волосы, собранные в небрежный узел. И мягкая улыбка. — Гоша, — приветствует Шельма, спрыгивая с перил. — Как сам? Жив? — Скорее, существую. — Ну, это уже заявка на жизнь. Пошли. Горбушка всё ещё тут. Я не был на ней годами. Последний раз, кажется, покупал пиратский диск с «Half-Life 2» и DVD с «Куклами» Такеши Китано. Тогда это был мегаполис для гиков, святилище для коллекционеров, рынок контрафактного счастья. Теперь он выглядит, точно престарелая рок-звезда в парике. Те же вывески, но облезшие, те же витрины, но пустоватые. Народ ходит, но не так плотно, как раньше. — Реально, как старый VHS, который зажевало, а кассета ещё проигрывается, — замечаю я. Шельма смеётся. — Где-то на фоне играет саундтрек из «Матрицы», и продают клавиатуры с анимешными кнопками. Шагаем мимо рядов. Старички с прилавков всё ещё здесь, выглядят уставшими, уже десять лет как ждут конца света, только он всё никак не наступает. Бродим мимо ларьков. Футболки с логотипами «Кино», винилы со старыми записями, диски, которые уже никому не нужны. — Никто не покупает, — замечает Шельма. — Все просто ходят, как по музею. Я чувствую, как что-то странное шевелится внутри. Ностальгия? Нет, не то. Ощущение, что зашёл в мир, который давно должен был умереть, но почему-то ещё стоит. Как старая георгиевская ленточка на чей-то антенне, как забытый аккаунт в «Живом Журнале». Шельма резко разворачивается. — А ты хоть хочешь что-то купить? Или просто посмотреть на руины? Гляжу на диск с Windows XP, на коробку с китайскими наушниками, на ключницу с надписью «ДЕД НЕ ПРАВ, НО ОН СТАРШЕ». — Наверное, просто хочу впитать эту атмосферу, пока она не испарилась. Шельма кивает. — Хороший ответ. И мы идём дальше, растворяясь в шуме, среди людей, которые всё ещё думают, что можно приобрести прошлое и заставить его работать. Шельма таскает меня по ларькам, словно я её потерянный младший брат, которого надо срочно нарядить в нечто более уместное, чем моя затасканная толстовка и джинсы с оторванной шлёвкой. — Примерь вот это. На мою голову опускается белая шляпа в стиле Майкла Джексона, ощущаю себя идиотом. — Какой-то Мерлин Менсон на минималках, — говорю, крутясь перед зеркалом. — Не ной. Давай ещё вот эти. Теперь очки. Круглые, с тёмными линзами, будто сняты с Джона Леннона или Мелахберга. Вдруг вспоминаю последнего — в пиджаке поверх водолазки, с усталым взглядом, добрым, а пронзительным. Рассказывающего про свои картины, про то, как мир сходит с ума, но художник обязан его удерживать хотя бы в рамках холста. — Ты чего завис? — Шельма машет передо мной рукой. — Был сегодня на выставке у Мелахберга. В «Гараже». — И как? — Неплохо. Там были… странные коты. Шельма усмехается. — А он сам какой? — В смысле? — Ну, человек. Я задумываюсь. — Не похож на позёра. Знаешь, есть люди, которые всю жизнь орут, какие они революционеры, но на самом деле просто хотят лайков. Он не такой. Он правда делает то, что считает нужным. — Он хороший. Сама когда-то видела его вживую. Мелахберг не из тех, кто делает культ из себя. Просто живёт. — Так и есть. В этот момент Шельма резко поворачивает к стойке с красками для волос, вытаскивает фиолетовую упаковку и смотрит на меня с подозрительно заговорщицкой улыбкой. — Гош, а давай тебе макушку покрасим? Я отшатываюсь. — Что? — Ну чисто макушку. Будешь как панк, но с намёком. Ты же сам говорил, что тебе не хватает радикальности. — Когда я это говорил? — Я тебя мысленно цитирую. Рассматриваю краску. Фиолетовый. Не зелёный, не красный. Фиолетовый. Что мне терять? — Ладно, но если выйдет криво, ты будешь это исправлять. — Ага. А если красиво — то ты влюбишься в своё отражение. Шельма быстро расплачивается, и мы вываливаемся на улицу. — Поехали ко мне. — Погоди, я только что согласился на окрашивание, но не на поездку в логово сумасшествия. — Поздно, Гоша. Всё уже решено. И я даже не спорю. Едем в вагоне. Вентиляторы гудят, обшивка дребезжит, дед с газетой «Московский комсомолец» читает вслух новости. Гляжу на своё отражение в окне. Голова ещё не фиолетовая, но скоро будет. И почему-то мне уже даже не страшно.***
У Шельмы на «Кунцевской» всё неожиданно… обычно. Ожидал чего угодно — бардака, алтаря из развешанных трусов с автографами каких-нибудь панк-идолов, но квартира вполне стандартная: минимализм, нейтральные цвета, никаких кислотных пятен на стенах. Только на книжной полке рядом с «Постмодернизмом для чайников» валяется плюшевый медведь без одного глаза. — Пока безумие спит, — говорит Шельма, заметив мой взгляд. — Зато спокойно. Она заваривает мате, зелёный, как мутировавший чай. — Это не наркотик? — спрашиваю я, вертя в руках кружку. — Нет, но если очень захотеть — можно и в этом увидеть шизу. Пробую. Горько, терпко, однако не отвратительно. Шельма щёлкает пальцем по упаковке с краской. — Пора. Ведёт меня в ванную. Там тоже всё подозрительно прилично — лишь полка с шампунями, одно полотенце с изображением Че Гевары и зеркало, в котором я всё ещё нормальный. Шельма надевает перчатки. — Сиди ровно, не двигайся, не бойся. — Ты хоть знаешь, что делаешь? — Ага. В детстве хотела быть парикмахером, но судьба выбрала меня для высших целей. Она расчёсывает мои волосы. Ощущаю, как аккуратно разделяет пряди, мажет кистью макушку, массирует кожу. — Фиолетовый — это духовность, интуиция, погружение в глубины. — Это цвет баклажана. Смеётся. — Тебе пойдёт. Ванная пахнет краской и чем-то ещё — может, перцем, может, Шельмой. — Тебя Костя не душит? — неожиданно спрашивает она. Я зависаю. — Что? — Ну… просто. Он любит контролировать. Быть центром. А ты вроде как рядом, но не всегда по своей воле. Шельма продолжает намазывать краску. — Это не так. — Ты так сказал, будто сам не уверен. — Я просто… хрен знает, Шельма. Иногда мне кажется, что всё это игра. Игра в протест, в искусство, в революцию. И не понятно, кто играет, а кто по-настоящему. Шельма кивает. — Вот поэтому я и не с такими. Ставит таймер. — Скоро будешь как звезда альтернативного рока 90-х. Закрываю глаза. Мне почему-то хорошо. На финальной стадии Шельма стягивает с рук перчатки и кидает их в раковину. — Ну всё, господин постмодернист, смотрите на своё отражение. Всматриваюсь. Всё тот же я. Те же скулы, те же уставшие глаза. Только теперь макушка фиолетовая, сверху как бы разлили виноградную «Фанту», и она застыла в волосах. — Ну как? — спрашивает Шельма. Я верчу головой. — Как будто всю жизнь таким был. Она довольно щёлкает языком. — Ну вот и прекрасно. Поднимаю на неё взгляд. — Зачем ты это всё, Шельма? — В смысле? — Ну… Зачем проводишь со мной день, тащишь по магазинам, красишь? Шельма опирается на дверной косяк. — Затем, что ты выглядишь, как человек, которому давно не было радостно. Знаю, что твои таблетки ни хрена не помогают. Сказано без осуждения. — Откуда ты знаешь? — Младшая сестра на них сидела. Никакого эффекта. Только сонливость и ощущение, что внутри пусто, как в ракушке. Понимающе киваю. — Как её зовут? — Настя. — А тебя? Шельма усмехается: — Ты же знаешь. — Анна? Ася? Шельма делает рукой неопределённый жест. — Это одно и то же. Она подходит ближе и ладонью проводит по моей макушке. Тёплая рука. Я не дёргаюсь, не напрягаюсь. Впервые за долгое время чужое прикосновение не колет под рёбра, а приносит что-то странное, уютное. Шельма глазеет на меня с лёгкой улыбкой. — Теперь ты не только мысленно радикальный, но и визуально. Искажаю немного лицо. — Осталось только научиться радоваться этому. Шельма пожимает плечами. — Всё будет. И в этот момент я почти ей верю.