Красная пыль

NC-17
Завершён
121
1
автор
Фэндом:
Размер:
142 страницы, 34 224 слова, 10 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
121 Нравится 94 Отзывы 32 В сборник

Глава 7. Точка невозврата

Настройки
      Толстый ведёт, а мы с Шельмой трясёмся на заднем сиденье побитой тачки. Летняя ночь, сырой асфальт, на обочинах тени веток — и кто-то невидимый, ползущий за диском полной пятнистой луны, разглядывает нас из темноты. Едем по Рублёвке, а ощущение, что не к особнякам, а в пасть какому-то древнему зверю.       Телефон вибрирует в кармане — приятель по универу кидает ссылку. Подписывает: «лол, деградация, но ржака». Лень открывать, но я загружаю. Слушаю.       Блогер с противным голосом, носовой, словно у него синусит, насмешливо орёт на фоне, где чередуются мемные рожи, гифки с котами и кислотные заглушки. Показывают видосы.       На экране: старая бабка, похожая на деклассированную ведьму, заходит в пиццерию, швыряет коробки с пиццей в работников и кричит что-то нечленораздельное, размахивая клюкой. Блогер добавляет закадрово:       — ААА, БОЖЕ МОЙ, БОЖЕ МОЙ! ЭТО МОЯ БАБУШКА, КОГДА НЕ НАШЛА ПЕНСИЮ!       Шельма замечает, что я усмехаюсь, тянется и забирает у меня один наушник. Слушает, поджимает губы.       — Какой-то он тупой, — спокойно комментирует.       И тут — следующая вставка.       Пьяный бомж, весь в синяках и грязи, стоит у ларька, размахивает руками и орёт школьникам:       — РВИ МЕТАЛЛ!!!       Школьники угорают, но так, нервно, боятся, что бомж полезет драться.       Блогер верещит:       — КОГДА СЛУШАЕШЬ «СЛИПНОТ» В 2007-М!       Шельма мотает головой и отдаёт мне наушник обратно.       — Раньше такое в камеди-клабах в полночь показывали, а теперь у блогеров хавают. Всё для масс, всё на отупение.       Я молчу. Вообще-то видосы смешные, но вот комментарии блогера — как если бы кто-то пытался объяснить анекдот с трёх попыток, пока окончательно не умер.       Толстый отрывается от дороги, хмыкает:       — Что, товарищи критики тут сидят? А не вы ли, товарищи художники, на днях соревновались, кто смешнее лекцию Дугина пропесочит?       Шельма бросает в него крышку от бутылки. Едем дальше, в ночь, в темноту, туда, где уже нет пути обратно.       Толстый, меж тем, что-то уплетает за рулём. У него, кажется, постоянный гастрономический нервяк: одной рукой держит подобие бургера, другой быстро поправляет зеркало, проверяя, не вяжется ли хвост. У Шельмы в пальцах пляшут планшет с картой особняков и зажигалка, которой она машинально щёлкает.       — Ты только не высовывайся особо, — бросает мне, даже не глядя.       — Если что, я умею перелезать через заборы, — отвечаю.       — Молодец, спайдербой. Только тут заборы с колючкой и камерами, так что давай-ка по взрослому.       Толстый фыркает, проглатывая своё нечто с соусом, и мимоходом кидает:       — Шельмочка вообще-то могла бы стать ментом, если бы захотела.       — Пошёл ты, — отвечает она ему буднично.       Мы тормозим в переулке, ведущем к тупику. Дальше идти пешком. Тут дома не для людей — для богов. Зелёные ёжики идеально подстриженных кустов, фасады цвета лёгкой желтухи. У ворот каждой виллы — будка охраны, в которой спят или смотрят YouTube мужики в чёрных свитерах.       Шельма, замотавшая, как и я, лицо тёмной арафаткой, показывает на провод у стены.       — Отключаем сигнализацию вот так. Видишь датчик? Его надо не резать, а коротнуть. Смотри…       Вытаскивает из кармана кусочек фольги, ловко сворачивает его в полоску и проталкивает между контактами. В воздухе пахнет горелым металлом.       — И что теперь?       — Теперь охрана не увидит, если ты тут будешь лазить, как обезьяна.       Я цепляюсь за выступ и перекидываю ноги через забор. Приземляюсь на мягкий газон, в котором можно утонуть.       Шельма за мной.       Во дворе ни души. Только бассейн с мутной водой, беседка с каменными колоннами и несколько неприлично дорогих скульптур, одна из которых, кажется, изображает какого-то философа, но по освещению похоже, что он сидит на унитазе.       Мы достаём трафарет. QR-код в полный метр. Я встряхиваю баллончик с чёрной краской, которая буквально за минуту оставляет витиеватый след в квадрате Малевича на депутатской стене.       — Всё готово? — спрашивает Шельма.       — Ага.       — Тогда пошли нахер отсюда.       Толстый ждёт нас в машине, нервно облизывая пальцы.       — Ну?       — Ну, теперь любой, кто наведёт камеру на код, увидит все офшоры этого депутата в Панаме.       Толстый ржёт. Шельма кивает, прикуривая сигарету. Я смотрю на неё и внезапно понимаю, что ей совсем не страшно. Нет, Шельма была права — она не такая, как Костя, который всё делает по фану. Шельма творит весь этот бедлам рационально, почти отстранённо.       — Ты мне доверяешь? — вдруг спрашивает, в голосе ни капли издёвки.       — Да, — отвечаю, потому как осознаю, что сейчас — единственный момент за день, когда можно сказать это слово.       Машина уносит нас в ночь. Снова сижу на заднем сиденье, трясусь по разбитой дороге. Шельма курит в открытое окно, дым течёт в щель, завихряется возле её скул. В свете одиноких фонарей она кажется ещё более усталой и хищной.       — Журналисты приедут утром, всё зафиксируют. Оппозиционные знакомые мои.       Привычно щёлкает зажигалкой, вижу отражение огня в её тёмных зрачках.       — Мы сделали идеальный инфоповод. Остальное пусть они раскручивают.       Соглашаюсь, а внутри у меня тлеет другой вопрос. Костя. Где он? В порядке ли? От недосыпа кажется, что вот он, перед нами, стоит в этом холодном свете фар, сутулится, щурит глаза.       Но когда приезжаем к цехам, Костя и остальные уже веселятся там, с баллончиками в руках. На фоне чёрного, сожжённого остова угнанного министерского BMW.       — Вы его из огнемёта жахнули? — рассматриваю завороженно тёмные разводы копоти.       — Ага, Гадкий от души постарался.       Блядь. Пропустил. Я должен был видеть, как оно горело, как стихия жрала чьи-то нехилые денежки.       Костя ухмыляется, прикусывая внутреннюю сторону щеки. У футболки замят вырез, острее проступают ключицы, на кистях следы краски, фаланги пальцев — тонкие карандаши. Он выше меня почти на голову, стоит так, что кажется, мол, смотрит исподлобья.       — Ты снова потерял момент.       — Но я хотя бы наблюдаю последствия.       — Ага.       Костя размышляет о чём-то секунду, затем размахивается и бросает в меня пустой баллончик. Ловлю его на автомате. Липнет к руке ярко-фиолетовым. Сжимаю его, убираю в карман.       Мир тускнеет. Тело окончательно сдаётся.       — Я… посплю немного.       — Воля твоя, Гошан. Только не ори, как обычно, подумают ещё, что шухер.       Плетусь в один из цехов и опускаюсь на прелые мешки со спрессованным цементом. Всё внутри ещё дрожит от адреналина, а свинцовая тяжесть придавила веки, и меня утягивает в тёмную, плотную пустоту. Никаких снов. Никакого осмысленного времени. Только вязкое забвение.       А потом — звуки.       Сначала они сливаются с фоном: металлический скрип, что-то стукнуло, простонал старый бетон — сам ангар разминается после долгого сна. А потом я слышу это чётче. Прерывистое дыхание, короткий сдавленный стук, низкий смешок. Вспыхивает свет от зажигалки, но не замечаю саму искру — лишь отражение на ржавых металлических листах. Осторожно поворачиваю голову, через щель между мешками открывается вид на соседний цех.       Шельма стоит спиной к стене, одна нога на поясе Кости. Они почти не раздеты — только немного сползшие джинсы, задранная Костина футболка. Всё быстро, голодно, словно просто вырывают друг у друга то, что давно должны были взять. Костя держит её за горло, его светлые глаза прищурены, рот чуть приоткрыт, пальцы сжимают тонкую ткань её худи. Лицо Шельмы — в тени, но я знаю этот взгляд. Тот самый, когда что-то замышляет.       Костя целует её в шею, руки вновь цепляются за ткань худи, неловко снимают, так, что Шельма остаётся в удлинённом чёрном топе. Опускает ногу Косте на бедро, и в этот момент мне хочется просто провалиться сквозь мешки.       Меня выворачивает, в желудок будто вылили уксус, вены стягиваются тонкой проволокой, я с трудом проглатываю слюну. В голове мысли натыкаются друг на друга, ломаясь вавилонской башней во время сноса.       Где-то далеко трещат кузнечики. Шельма коротко стонет, и мне хочется заткнуть уши. Не знаю, что именно сейчас чувствую, но это что-то склизкое, холодное и неприятное.       Просто секс. Просто Шельма. Просто Костя.       Но я больше не могу смотреть.       Перекатываюсь на другой бок, вдавливая лицо в мешки. Закрываю глаза. Тщетно стараюсь снова погрузиться в пустоту, однако теперь там лишь шорох одежды, рваные вдохи и звуки, от которых всё внутри меня сжимается в горький узел. В голове только пыль, сажные пятна на сгоревшей машине и жар от огнемёта.

***

      …Я всегда брезговал не только алкоголем, но и мыслями о близости. Не то чтобы презирал, скорее, было что-то мутное, вязкое в самом процессе, чужое, мокнущее хлебом в руках. В школе над этим не задумываешься, в школе проще: любовь — это когда ты восемь раз проходишь мимо кабинета, где сидит объект обожания, и как бы случайно заглядываешь в проём. Всё, миссия выполнена, эндорфины поступили в кровь, можно идти играть в «Халву» или строчить злобные посты на форумах.       Но дальше — первый курс, первая попытка быть «нормальным».       Она была моей однокурсницей, носила угги и свитер с британским флагом. Слушала Oasis, Arctic Monkeys, The Kooks — её мир был цветной, лакированный, из рекламы Pepsi Light. Смеялась над моими шутками, присылала ссылки на клипы Blur, даже как-то купила мне шоколадку перед зачётом. В ноябре 2008-го в Москве выпал первый снег, и мы шли по бульвару, пока она не сказала:       — Пойдём ко мне, кофе с молоком попьём.       И я пошёл.       Квартира у неё — аккуратная, светлая, чайные коробочки ровно выстроены на полке, подоконник с книгами в мягких обложках. «Бойцовский клуб» и «Заводной апельсин», а по факту — Сесилия Ахерн и «PS: Я люблю тебя».       Она варила кофе с молоком, комната стала сладкой, с ванильным флёром.       — Кино посмотрим?       — Можно.       Включила «Гордость и предубеждение», но спустя пятнадцать минут уже повернулась ко мне, наклонилась ближе. Губы были тёплые, немного липкие от блеска, а я думал: «Её лак для волос пахнет арбузом».       Потом её руки скользнули под мою футболку, потом я ощутил тепло её тела, мягкость груди, потом…       …Паника.       На меня вдруг накинули целлофановый пакет и плотно затянули. Меня передёргивало, тело напряжено, дыхание спутанное.       Она тут же отстранилась.       — Всё нормально?       Я сидел, глядел в одну точку. Ждала. Минуту. Другую.       И тихо:       — Давай просто посмотрим кино.       Мы остались приятелями. Через неделю позвала меня гулять, и я согласился, потому что больше вопросов она не задавала.

***

      Заставляю себя выйти на улицу. Воздух ночной, а не остывший после жары, несёт палёной резиной и гарью — это где-то рядом ещё тлеет сожжённое авто. Вокруг мерцают оранжевые всполохи от ламп и фонарей. Голова тяжёлая, мысли тянутся расплавленным воском.       — Ты охренела, Шельма?! — орёт, меж тем, Бес, срывая голос. — Куда это ты с этим притырком ходила?       Шельма напротив, руки скрещены на груди, губы поджаты в тонкую линию. Она вообще не повышает голос — отвечает ровно, хлёстко, даёт затрещину:       — Успокойся, Бес.       — Ты мне ещё указывать будешь?! — он делает шаг вперёд, а Шельма мирно стоит без движения, взгляд острый.       — Ты перепил. Утром всё уже забудешь.       И тут меня прошибает. Гляжу на Беса, на его бешеную челюсть, на вену, что вздувается у виска. Он не просто орёт — ревнует. И, судя по всему, давно.       Какого хрена, а? Какого хрена я даже не знал? Сердце стучит быстрее, неприятно, с каким-то подташнивающим отголоском.       А в стороне стоит Костя. Курит. Просто курит. Не вмешивается, не интересуется. Обычное выражение лица, тонкие скулы под лунным светом, сигарета между пальцами. Делает затяжку, потом выпускает дым, и снова затяжку.       Не смотрит на меня, и вот это выбешивает больше всего. Даже не парится. Я — просто ещё один кусок металлолома среди этих гаражей.       Сжимаю кулаки.       — Всё, Бес, иди проспись, — говорит Шельма, и голос у неё железный.       Бес ещё секунду пылает, сплёвывает себе под ноги и разворачивается.       Костя же тушит мыском окурок, и наконец — наконец-то! — встречается со мной взглядом.       И в Костиных глазах… Ничего. Абсолютный ноль. И это бесит меня ещё сильнее. Подбегаю, хватаю его за запястье и тащу за угол, между старыми кирпичными стенами. Костя не сопротивляется, не дёргается, обыкновенно идёт за мной, чуть приволакивая ноги, и хмыкает:       — Гошан, ты что, романтический ужин хочешь при свечах?       Угол глухой, темнота жирная, голоса с улицы доносятся слабо, но нас не видно.       — Чего бесишься-то? — тянет Костя, глядя на меня в полумраке. Глаза у него опять чуть сощурены, в них теперь — ленивое веселье, как у человека, который полагает, что разложил тебя по полочкам раньше, чем ты понял сам себя.       Тварь. Он знает. Он уже догадался.       — Ах ты… — вырывается у меня сквозь зубы, не успеваю даже подумать.       Рывком хватаю его за шею и прижимаю к стене. Целую. Резко, жёстко, зло, стараясь впиться в его губы зубами, да не выходит. Костя, чёрт бы его побрал, не вздрагивает, лишь приоткрывает глаза чуть шире, и я чувствую, как он усмехается в этот поцелуй.       Сука.       Отстраняюсь, в груди кипит всё.       — Получай, — шиплю. — Тебе ведь нравится провокация. Со всеми и вся.       Костя не отвечает, просто медленно проводит пальцами по губе, оценивая попытку укуса.       Я же резко вставляю в уши наушники. Музыка глухая, басы отдают в затылок. Сжимаю телефон в руке и ухожу быстрым шагом, почти бегу, прочь из этого лабиринта ангаров, гаражей и сожжённого металлолома.       Через пятнадцать минут Курский вокзал встречает меня жёлтыми лампами и немытым полом. Забиваюсь в «Макдак», где круглосуточно тусуются такие же бездомные на одну ночь. Кто-то цедит колу в углу, бликуют витрины с пирожками и кексами, с инфернальным звуком работает фритюрница.       На диване у окна, под урчащим кондиционером, я вытягиваюсь, закрываю глаза и думаю: «Только бы не домой».

***

      Во сне мне четырнадцать.       Гримёрка — смесь запахов дешёвого аквагрима, пудры, выдохшихся духов и алюминиевой фольги от шоколадных батончиков. Лампы вокруг зеркала выбеливают всё до нереальности. Сижу на высоком стуле, ноги болтаются в воздухе.       Мудровед крутится рядом в костюме дурацкого мудреца, в парике с плешью и халате с аппликацией молнии. Мы только что сняли сценку про электричество, где я был Пашенькой — мальчиком, который не понимает, почему не стоит совать пальцы в розетку. Кажется, я даже не сказал ни одной реплики — только таращился в камеру, пока Мудровед вещал, а в конце изображал осознание.       — Батончик? — предлагает он, разрывая новую золотистую упаковку.       Вкус разливается по нёбу: приторное дешёвое какао и вязкая карамель.       — Ты молодец, Пашенька, — говорит Мудровед, откидываясь на спинку старого кресла. — Даже не ёрзал в этот раз.       Ненавижу, когда он называет меня так. Но лучше промолчу.       Мудровед тяжело вздыхает, проводит ладонью по лицу. В свете гримёрных ламп его кожа предстаёт натянутым пергаментом. Пялится на своё отражение, разглядывая морщины у глаз, которые грим уже не скроет.       — Устал я, Пашенька, — почти шёпотом, вынимая из кармана салфетку. — Ох, устал…       Тянется ко мне, вытирает моё лицо — убирает остатки нарисованных карандашом веснушек. Его пальцы мягкие, немного влажные, я не вздрагиваю, не отворачиваюсь.       Смотрю на своё отражение — Пашенька из экрана. Притворяюсь, что мне всё равно, свет режет глаза.       — В девяностых я думал, что умру, Пашенька, — голос у Мудроведа бархатистый, обволакивающий. — Я ведь был актёром, ты знаешь? Настоящим. Гамлетом. Мольером. Мне хлопали стоя.       Я киваю.       — А потом… потом голод. Театр сгорел, моя квартира превратилась в склад для соседского ларька. Я продавал вещи мамы. Представляешь? Её платье в горошек купил алкаш с рынка.       Моргаю, стараясь изобразить сочувствие.       — Бедный, бедный Валерий Евгеньевич, — говорю тихо.       Он трогает меня за руку, легко, почти невесомо.       — Спасибо, Пашенька. Ты один меня понимаешь.       Его ладони вдруг становятся тянучее карамели, глаза блестят влажной благодарностью.       И тут комната начинает дышать. Стены расползаются, становятся дряблыми и резиновыми, гримёрные лампы вспыхивают, ослепляют окончательно. В зеркале — не моё лицо, а чёрная дыра, из которой вылетают длинные морщинистые руки с сальными кольцами. Они хватают меня за плечи.       — Пашенька…       Руки Мудроведа превращаются в бледных уродливых кукол, что визжат, болтаются, скалятся крашеными ртами. В его улыбке что-то неправильно — зубы слишком длинные, закручиваются, как виноградная лоза.       Закричать не получается.       Мудровед растворяется в складках собственного халата, его клоунский парик разрастается, заполняет комнату, становится стенами, потолком, полом — мир сужается до красных, жирных локонов, обвивающих меня.       Я тону.

***

      Глухое бормотание. Запах масла и остывшего кофе. Открываю глаза.       — Вставай давай, милок, — бубнит кто-то над ухом.       Я в «Макдаке» на Курском. За окном светает, передо мной пластиковый поднос с пустым стаканом из-под колы. На соседнем диванчике сидит уборщица в синем халате.       — Тут спать нельзя, — добавляет она, протирая тряпкой стол.       В ушах гудит, вынимаю наушники из сдохшего телефона. Мудровед исчез, а голос в голове ещё звучит.       Пашенька…       Тру лицо, пытаюсь вспомнить, как оказался здесь, но мозг отказывается подчиняться. Смотрю на часы: шесть утра. Снаружи всё просыпается.       На улице тихо, город ещё не до конца вспомнил, что он Москва. Смога и правда стало меньше, или это утренний свет его разогнал. Вон, даже небо какое-то бледное, размытое, с тонкими облаками, растаявшими тюбиками белой гуаши.       «О, самое бессильное и позорное время в жизни моего народа – время от рассвета до открытия магазинов!»       Вот же Веничка, вот же гений.       Только у него это было про то, что он стоит с бодуна, ждёт, когда откроют винный. А у меня — что делать с этой утром-новой Москвой? Куда себя деть, если даже чёртов «Макдак» уже прогнал взашей?       Иду по пустым тротуарам, на автомате шагая к цехам. Просто чтоб идти, просто чтоб чем-то заняться, пока мир не проснулся и не потребовал от меня новой дани.       Главное, чтоб Кости там не было, не хочу его видеть. А вот с Шельмой надо бы поговорить.       Но первым, кого я встречаю у забора, оказывается Толстый.       — Гошан, ты вовремя! — вскакивает с бетонного блока, на котором сидел, нервно чешет бороду. Глаза у него какие-то припухшие, красные, как будто не спал.       — Что случилось?       Толстый оглядывается, потом тащит меня за угол.       — Мы сваливаем.       — В смысле?       — В прямом. Всё, концерт окончен. Шельма пробила по своим каналам, что сюда скоро выдвинутся… ну, те, кто посерьёзнее ментов.       Я вкуриваю не сразу.       — ФСБ?       — Ну типа того.       От этих слов у меня резко становится пусто в груди.       — Шельма сказала, что лучше валить, — продолжает Толстый. — Мы грузим всё, что можно, и уёбываем в Ховринку.       Я моргаю.       — В Ховринку?       Толстый кивает.       — Ну да. Там пусто, там лабиринты, там никому до нас дела не будет.       Смотрю на цеха, ещё живые, ещё полные краски, угнанных тачек, бессонных людей, которые создавали искусство из мракобесия, и меня прошибает страх. Сейчас придут те, кто не оставляет вторых шансов.       — Золотой унитаз — в кузов, живо! — голос Шельмы как удар мокрой тряпкой по лицу.       Она появляется резко, узкая, длинноногая, в грязной топе на тонких лямках, под глазами тени. Кажется, тоже не спала вообще.       Толстый дёргается, бежит к грузовику.       — А Бумер? — на ходу.       — Бумер пусть стоит. Пусть любуются.       Снова хочу что-то спросить, а Шельма уже смотрит на меня, щурится, чувствую, как взгляд насквозь меня просвечивает.       — Где ты был? — голос ровный, но напряжение в нём колет стекловатой. — Мы тебя с Костей искали.       Я сглатываю.       — В Москве.       — Очень конкретно, Гоша, спасибо.       Шельма раздражённо закидывает на плечо холщовую сумку.       — Сейчас не до этого, короче. Теперь ты нам нужен.       — Для чего?       — Для того, чтобы свалить отсюда.       Шельма не ждёт моего ответа. Она уже идёт к грузовику, руководит новенькими. Не спрашиваю, почему именно я нужен, просто молча хватаю с земли чей-то арт-объект — гигантскую гипсовую жопу, размалёванную двуглавыми орлами, и перетаскиваю её в кузов.       — Поаккуратнее, — цедит рядом парень в мятой рубашке, кажется один из тех «шестёрок», но без балаклавы. — Это политический манифест.       — Это жопа, — уточняю я.       — Ну, и это тоже, — задумчиво выдаёт он.       Кузов грузовика противненько скрипит, когда мы, загруженные до отказа всяким концептуальным хламом, трогаемся с места. Я вжимаюсь в угол, обнимая гипсовую жопу. Мозгом понимаю, что выгляжу как полнейший идиот, но что-то в этом есть утешительное. Может, в том, что она твёрдая, непредвзятая, не задаёт вопросов. Рядом устраивается Лайка — маленькая, веснушчатая, в зелёной футболке, от неё несёт краской и ещё чем-то химическим.       — Ох, Гоша, не могу, — фыркает. — Ты выглядишь так, будто у тебя с этой штукой давний роман.       — Не осуждай моё прошлое, — бурчу.       Лайка хихикает, а смех у неё какой-то нервный. Гадкий, сидящий напротив, тоже напрягся, крутит в руках нечто похожее на большую конфету в обёртке. Грузовик покачивается, выворачивая на пустую улицу.       И тут сзади раздаётся вой сирены. Мы замираем. Гадкий первый подскакивает, прижимается к щели в борту.       — Бляха-муха...       — Чего там?       — Хвост.       Мы поворачиваемся к проёму. На хвосте у нас милицейская «девятка», едет пока ровно, но едет за нами.       — Может, мимо? — шепчет Лайка.       — Может, нихуя.       Водила прибавляет газу, грузовик дёргается, мы чуть не падаем на экспонаты. Милицейская тачка тоже ускоряется.       — Охуенно. Просто идеально, — цежу сквозь зубы, пока грузовик сотрясается от кочек.       Лайка хватает меня за рукав.       — Что делаем?       Гадкий медленно разворачивает конфету-обёртку, в его руках что-то мерцает — цвета бегают, как бензиновое пятно.       — Держитесь, нахуй.       Швыряет штуку за борт. Секунда — и дорога за нами вспыхивает цветным дымом. Сначала синий, затем розовый, затем вообще какой-то цвет детской неожиданности. Менты хуячат по тормозам.       Грузовик заносит, нас трясёт, я ухожу лбом в гипсовую жопу, но зато от погони отрываемся. Лайка ржёт в голос, Гадкий победно вскидывает руки.       — Красота!       Долго петляем по окраинам, сердце всё ещё стучит, но страх отступает.

***

      Подвал Ховринки пропитан сыростью и гнилью. Вносим экспонаты в темноту, освещённую лишь дрожащими лучами фонариков. Пол везде усыпан мусором — чьи-то старые ботинки, распоротые кресла, ржавая медицинская каталка, словно здесь всё ещё по ночам кого-то привозят.       Я скидываю коробку и оглядываюсь. Вот вонючий матрас у стены, вот лужа некой жидкости, похожей на нефть, вот лестница вверх, к дырявым этажам, где когда-то шагнул с девятого в саму пасть один пацан. Его потом шкрябали по бетону лопатами.       Помню эти форумы, ублюдочный подростковый хоррор, легенды: сатанисты, жертвоприношения, ОМОН, что всех перестрелял. И теперь они здесь. Они и мы.       Толстый, Шельма и Бес приезжают минут через десять. Гадкий, уже освоившийся, садится на коробку и с выражением аниматора на детском утреннике рассказывает, как мы кинули ментов.       — И тут я, значит, дрожащими руками, хоба! Бросаю бомбу, и всё, вспышка! Охуительно красиво, как клип Rammstein!       Лайка хихикает. Толстый злой, вид у него человека, который в гробу видел все эти приключения. Шельма сосредоточенная, натянутая, всё командует и командует, голос её охрип, как в старом Nokia, когда тот садится на морозе. Бес держится чуть позади, курит, косится то на неё, то на нас.       Выцепляю момент, когда Шельма наконец расслабляется, и дёргаю её за локоть.       — Нам надо поговорить.       — Гош, потом.       — Нет. Сейчас.       Шельма вздыхает.       — Окей, пошли.       Удаляемся вглубь подвала, подальше от всех. Шельма опережает меня, не позволяя открыть рот.       — Гош, вчера Бес перебрал, но мы уже разобрались. Всё нормально.       Изучает меня прямо, без привычной иронии.       — Вы тоже с Костей помиритесь.       И она туда же. В подтверждение:       — Мы не знали, что ты там.       Значит, я не призрак, значит, меня не игнорируют. Даже не осознаю, что именно чувствую. Страх? Стыд? Злобу? Вспоминаю её голос, когда спросила:       «Ты мне доверяешь?»       Слышу, как говорю это вслух. Шельма опускает глаза.       И тут меня накрывает. Как если бы мне сломали ребро, и теперь воздух режет лёгкие, и все эти потроха необходимо вынуть. Я должен выразить это, должен сделать из этого картину.       Хватаю в соседней комнате огромный лист бумаги. Банки с краской лёгкие, но почему-то дрожат в руках.       Я бегу.       Бегу по голым треснувшим лестницам, где выбитые окна и от стен отваливается штукатурка. Меня не волнует, что пол может провалиться, что внизу кричат, что Толстый зовёт, а Лайка матерится. Меня несёт выше и выше.       Выхожу на пролёт третьего этажа, с гулким эхом швыряю лист на бетон, придавливаю его коленями, открываю банку с густой чёрной краской. Мажу пальцем, вывожу линию, нарушаю контур и рву его. Как всё это, рвёт меня. Мажу, царапаю.       Краска жирно ложится на бумагу, но мне мало — размазываю её ладонями, раздавливаю банку, пальцы становятся чёрными, и теперь это часть меня.       Я не знаю, что рисую. Это не лицо Кости, не руки Шельмы, не моя рожа, не мой страх и не моя ярость. Это что-то шевелящееся, кривое, ломаное, как глюк на экране старого телевизора.       А Ховринка начинает говорить. Сперва — тихо.       Ну же, давай.       Потом громче.       Ты на верном пути, мальчик.       Стены дрожат от вечернего ветра, тени меняются, и вот они уже не просто силуэты. Кто-то стоит в углу, шевелится в проёме.       — Это вы, да? — спрашиваю, не оглядываясь.       Ты слышишь нас.       — Кого же?       Тех, кого не пощадили.       Сатанисты, убитые омоновцами? Я хрен знает. Но они здесь. Ховринка помнит их, Ховринка помнит меня. Я не должен спать, если закрою глаза, они заговорят громче.       Вдруг выплывают человеческие шаги, голос.       — Гоша.       Это Шельма. В руках пакет, в нём шелестит что-то съедобное.       — Все разошлись. Здесь опасно. И тебе тоже пора домой.       Беру бутылку воды, пью, ощущая грим в уголках рта. Не ем. Шельма протягивает руку, но я отстраняюсь от неё.       — Уходи.       — Гош…       — Ты мешаешь.       Вижу, как что-то в её лице дёргается, но Шельма ничего не говорит. Просто кивает, разворачивается, исчезает в темноте. А я остаюсь наедине с голосами.       Это не я рисую, это кто-то другой. Рука движется сама. Кисть, сжатая в пальцах, скользит по бумаге слишком уверенно, линии ложатся безошибочно.       И вот он уже здесь, смотрит из рисунка. Седые волосы, мягкая улыбка. Гримёрка, шоколадные батончики, салфетка, тёплые пальцы, ласковый голос.       — Пашенька.       Нет.       Нет.       Нет.       Погружаюсь в его глаза и понимаю — он живой и ждёт ответа.       — Тебя здесь нет.       — Конечно же, я есть.       Он наклоняется вперёд, рука вытягивается из бумаги, вижу, как пальцы дрожат, чувствую их тепло.       — Ты ведь знаешь, что я всегда хотел тебя уберечь.       Я не двигаюсь, застыл. Его голос слишком мягкий, слишком знакомый, слишком настоящий.       — Ты меня создал.       — Нет.       — Ты меня помнишь.       — Нет.       — Ты сам меня позвал.       — ЗАТКНИСЬ.       Я раскалываю банку с краской, зачёркиваю его лицо. Раз, два, три. Красный, чёрный, грязный жёлтый. Размазываю руками, разбиваю рисунок в мясо.       — ЭТО ТЫ ВИНОВАТ.       Он молчит, бумага течёт. Из глазниц, где были масляные зрачки, змеится маслянистая краска. Понимаю, что Ховринка смеётся:       — Ты его убил, Гоша.       — Молодец, Гоша.       — Но он всё равно вернётся.       И я чувствую это. Он всё ещё здесь, просто прячется.

***

      Утро подкралось незаметно. Ещё минуту назад было тёмно, и Ховринка пела мне свои мертвецкие колыбельные, а теперь узкие окна режут пространство грязным рассветом.       Я ощущаю своё тело, тяжёлое, пустое. Каждая клетка — разбитая батарейка.       Картина передо мной тоже выжата: рваные линии, засохшие потёки краски. Мазки, которые выглядят так, словно их кто-то царапал ногтями. Но это то, что нужно. Это оно. Всё, что было внутри, — отныне здесь.       Хочу подняться, а колени предают. Меня шатает, хватаюсь за стену, но это не стена, а воздух, пустота, лестничный пролёт. Нога уходит в никуда. Я падаю. Мгновенная тишина, только сердце вбивает себя в грудь с размаху.       И тут руки. Жёсткие, крепкие, тёплые. Обнимают, держат.       Костя.       Я почти вырубаюсь. Запах табака. Голос шепчущий, уставший.       — Теперь тебе станет легче.       Хочу сказать что-то умное, важное, пронзительное, а выходит только тихий вздох.       Легче? Не знаю. Но Костя держит крепко.
121 Нравится 94 Отзывы 32 В сборник
Отзывы (9)