Красная пыль

NC-17
Завершён
120
1
автор
Фэндом:
Размер:
142 страницы, 34 224 слова, 10 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
120 Нравится 94 Отзывы 32 В сборник

Глава 8. Ганя продаёт душу

Настройки
      Свет густой, вязкий, как сгущёнка. Комната пахнет молоком и ванилью. На столе огромный торт с кремовыми цыплятами — такие жирные, блестящие, будто живые, будто зачирикают. За спиной папа, он поднимает меня вверх, к потолку, смеётся:       — Ну что, Гоша, два годика, да? Гигант просто, скоро нас с мамой догонишь!       Я пищу от восторга, вцепляюсь в его волосы. Папа приносит коробку с диафильмом, суёт плёнку в проектор. Щелчок, другой, и на стене вспыхивает лицо Кота Леопольда.       — Давайте жить дружно! — лепечет папа за Леопольда титр, а затем шепчет мне на ухо:       — Врунишка.       Я оборачиваюсь — он улыбается.       — Но пусть так считает, — добавляет. — Красиво же.       Свет диапроектора мерцает, всё вокруг становится плоским, как и рисунок на плёнке. Кремовые цыплята, торт, папа тают в розоватой дымке, блекнут, расплываются, растворяются.

***

      Просыпаюсь под жужжание вентилятора. Костя сидит рядом, склонившись над телефоном. Секунду думаю, что ещё сплю — Костя выглядит так, как не должен — домашний, совсем обыкновенный, в чистой в кои-то веки футболке.       — О, — причмокивает он, замечая, что я очнулся. — Вернулся, бродяга.       — Чё… — кашляю, горло как наждак. — Чё со мной?       Костя закрывает телефон, потягивается.       — Ты почти три дня в отключке был. Мы тебя из Ховринки волокли, как говна мешок.       Три дня. Пытаюсь вспомнить последние часы в Ховринке. Краски, лестница, чувство, что проваливаюсь в чёрную дыру, и… руки. Тёплые, крепкие, поймавшие меня на краю.       — Это ты меня… — слова выходят сипло.       Костя кивает.       — Я. Ты вообще чуть не двинул кони. Ну ты даёшь, Гошан.       Опускаю голову на подушку, сил двигаться нет.       — Телефон мой…       — Сдох. Я тебя еле нашёл. Толстый, сука, тоже чуть не сдох, пока тащили тебя вниз.       — А если нас… по номерам…       Костя усмехается.       — Расслабься. У «Пыли» номера всегда как бы замазаны грязью.       Вздыхаю. У меня нет сил даже смеяться, а хочется. Как бы замазаны. Конечно.       — Короче, ешь, — Костя тянется к тумбочке, достаёт пластиковый контейнер.       Открывает — внутри картошка, жареная курица, помидоры, кусочек хлеба. Запах такой, что закручивается желудок. Сажусь, как в тумане беру вилку. Еда простая, жирная, настоящая, набрасываюсь на неё, запихивая в себя куски, чувствуя, как с каждым внутри что-то наполняется.       Доев, поднимаю глаза — Костя улыбается мне краешком губ, приносит кружку с тяжёлым ароматом мяты.       — Пей, — говорит. — Помнишь, мамка моя так делала, когда заебусь в ноль?       Беру кружку. Ободок шершавый, поцарапанный, синие буквы: «Мир! Труд! Май!» — кто-то когда-то выбил их ножом.       Глотаю. Почти обжигает, но сразу разливается по телу, как бы кладут горячую руку на спину.       — Что я проспал? — спрашиваю всё ещё сипло.       Костя прислоняется к стене.       — Всё, — он зевает. — Пока ты вальсировал в коме, все три работы для Гани были доделаны.       Я моргаю.       — Какие три?       — Для его богачей. Ольшанский, блядь.       А, ну да. Ганя Краузе, что толкает «утерянные шедевры» концептуалистов, втирает, наверное, мол, работы нашли в каком-то советском подвале среди тараканов и жопных газет. И богачи жрут, как фуагру.       — Я состарил их, — продолжает Костя. — Всё по технологии. Куриное яйцо, сигаретный пепел, чуть бензина — прям дух 80-х.       Я криво усмехаюсь.       — Лёгким движением руки из говна и палок получаем искусство?       Костя щурится.       — Из говна и палок получаем деньги.       Уходит к себе, через полминуты возвращается, кидает мне на колени тяжёлый подрамник. Я опускаю глаза.       Холст, разрезанный, заклеенный, замазанный чёрной, матовой краской, живописный вид неких гротескных морд. Узнаю его сразу.       — Это же…       — Ага, — кивает Костя. — Тот самый портрет, олигархический.       Изучаю холст, его рваные края. Там, под слоями краски, до сих пор кто-то есть.       — Теперь он — никто, — заявляет Костя. — Чистый концепт.       Я судорожно вдыхаю. Простил ли я Костю? Да. Как и в прошлый раз, как и в следующий.       — А тебе не жалко? — спрашиваю, указывая на портрет.       Костя пожимает плечами.       — Я уже получил своё.       Окидывает холст взглядом, как боксёр смотрит на выбитый зуб — с уважением, без сожаления.       — Мне процесс важен, — продолжает он. — А куда это потом попадёт — похер.       Да, Костя, видимо, способен так легко отпускать свои работы, что уплывут в квартиры, где паркет натёрт воском, а воздух пропитан антиквариатом и дорогими виски.       Но я? Вот она, третья работа, та самая, ховринская. На ней сплетаются слои краски, царапины, отпечатки моих пальцев, я ж не рисовал, а выгребал из себя всё, что копошилось в тёмных уголках сознания.       Должен ли её отдать? В руки какому-то богачу, который повесит её над своим итальянским диваном и будет жевать под ним сыры с плесенью, за сотку баксов килограмм?       Может, оно и к лучшему. Может, картина перенесёт туда, к покупателю, всю ту дрянь, что я в неё впихнул. Пусть эта тоска, этот ужас, это липкое ощущение чужих глаз в пустых окнах Ховринки теперь живут у него в доме, пусть, когда он останется один, краска начнёт шептать. Пусть ему тоже станет страшно.       Но быстро осекаюсь. Нет. Никому нельзя такого желать, никому нельзя подобное переживать.       Костя, меж тем, заявляет, что пройдётся, проветрится. Пустая кружка остывает в моих ладонях, на кухне в агонии гудит холодильник. Я знаю, куда Костя намылился.       Года четыре назад я боялся выходить на балкон нашего девятого этажа в Коломне — чудилось, что бетонное основание может прогнуться, и я ухну вниз, обняв спутниковую тарелку. Но после Ховринки страх высоты словно испарился.       Преодолевая слабость, натягиваю на себя пижамные штаны, выхожу на площадку. Чердак всегда открыт, главное, не забыть про щель в полу у выхода. Там можно сломать ноги или провалиться в вентиляцию и застрять. Однажды туда голубь попал — неделю воняло тухлятиной, пока не нашли.       Вылезаю через слуховое окно, цепляюсь за край.       Перед глазами всплывает сценка из «Ералаша». Выпуск 93-го года, вроде, «Он и она». Мелкая девчонка в куртке с цветастыми вставками, в широких вельветовых штанах, карабкается по пожарной лестнице на крышу многоэтажки. За мальчишкой, доставучим дурачком-поклонником. «Даже здесь от тебя не скроешься!» — заявляет она к его недоумению и как бы отстранённо начинает читать книжку.       Да, Гошан, даже здесь от тебя не скрыться.       Костя курит, стоя у края крыши, спиной ко мне, держит двумя пальцами сигарету, немного отведённую в сторону. Из-под его футболки выглядывает острая ключица, тонкая, как крыло стрекозы.       Подхожу и сажусь рядом, ощущая шершавый бетон под ладонями. Костя затягивается, глядя в жёлтое небо. Солнце уже не светит, только висит где-то вдалеке перегоревшей лампочкой. Москва коптит, съедая нежно-гуашные рассеянные облачка.       — Чего молчишь? — спрашиваю.       — А что говорить?       Костя курит медленно, а потом вдруг усмехается.       — Если я прыгну, ты тоже полезешь?       Гляжу вниз. Пять этажей.       — Сначала дождусь тебя. И проверю, стоит ли повторять.       Костя вновь усмехается, ветер шевелит его короткие, в пару миллиметров волосы. Внизу гудит город, автомобили лениво ползут по Ракетному.       — Ты больше не сердишься? — наконец выдаёт Костя.       — На тебя?       — На весь мир.       — Не вижу смысла.       Костя докуривает и тушит сигарету о бетон.       — Пойдём, — мягко говорит он, и я следую за ним вглубь чердака.       В квартире снова заваливаюсь на кровать, проверяю заряд телефона, который через минуту коротким залпом пиликает.       Шельма [20:47]: Очнулся, царевич?       Закатываю глаза, но улыбаюсь.       Я [20:47]: Здарова. Жив, цел, орёл. Не дождётесь.       Шельма [20:48]: Ну и слава яйцам. Не хочешь со мной погулять? У вас, на ВДНХ.       Я [20:49]: Лады, выдвигаюсь.       Шельма [20:49]: Охуеть, быстро согласился. Тебя там приворожили, что ли?       Я [20:49]: Да, в Ховринке. Увижу тебя — укушу.       Шельма [20:50]: Извращенец. Давай дуй, буду ждать на входе, около ракеты.       Блокирую телефон, ищу рюкзак. Костя опять пропал, наверное, ушёл в магазин или сидит у себя, перебирает кисти, как святой реликварий.       До метро дохожу неспеша. Всё вокруг — люди, машины, воздух — какое-то вязкое, потею в своей чёрной футболке, хоть и вечер. У входа в подземку — привычный бардак: продавцы с ящиками черешни, бабки с кружками семечек, мужик в майке с волками орёт что-то в телефон.       Внезапно слышу за спиной:       — Георгий?       Я вздрагиваю и разворачиваюсь. Передо мной стоит парень, чуть старше меня, высокий, с тёмными волосами, носом с горбинкой, щёки впалые, глаза бледные и рыбьи. Он в старых джинсах и зелёной рубашке, мятый воротничок, странное лицо — будто одновременно и знакомое, и чужое.       — Ты же Георгий, да?       Меня коробит от этого имени.       — Ты кто?       — Не помнишь меня?       Я медлю.       — Стас, — напоминает парень. — Театр юного зрителя.       Желудок сжимается в комок. Стас улыбается, и я понимаю, что он ни хрена не удивлён.       — Я играл сына мельника, а Валерий Евгеньевич — Кота в сапогах.       В животе начинают неспешно перекашиваться внутренности.       — Мы ещё давали против него показания, — продолжает Стас. — Ты же помнишь?       Всплывает зал суда. Линолеумный пол, запах канцелярского клея, прокурор с пятном от кофе на манжете.       — Ты это… не сожалеешь спустя столько лет?       — О чём?       — О том, что мы сделали.       — Мы ничего не делали.       — Но мы же…       Изнутри некто сильно тянет кожу наружу, с нажимом пробуя вытащить через глаза.       — Ладно, извини. Не ожидал тебя встретить. Но может, ты хоть знаешь, где сейчас…       — Слушай, иди нахуй, — бросаю я и прохожу мимо него.       Но даже когда спускаюсь в переход, чудится, что этот Стас всё ещё торчит сзади и пялится мне вслед.       Подхожу к ракете, жду Шельму, а в голове — кашица. Стас. Тогда, почти четыре года назад, он вроде только поступил в театральное, от которого у него остались, как сейчас убедился, звонкий, хорошо поставленный голос, практически идеальная дикция. И виноватые глаза, те же, что в суде.       Точно, видел же его через зал — Стас сидел в дальнем ряду, рядом с родителями, выпрямив спину. Мне тогда было шестнадцать, я тёр кулаки о колени и не знал, как дышать правильно.       Когда подходили к суду, он ещё шёл передо мной.       — Привет, — бросил через плечо.       Я промолчал.       — Ты ведь в Коломне живёшь? Я там летом был, в лагере. Круто у вас.       «У вас».       Стас улыбнулся мне, натянуто. И я вдруг понял, что он завидует. Потому что я был любимчиком, потому что я был Пашенькой.       — Ах, Пашенька… — говорил Мудровед с той особенной интонацией, будто облизывался. — Ты у нас лучший.       Лучший.       Сжимаю зубы. Пиликает телефон, выводя из воспоминаний, Шельма пишет:       Шельма [21:20]: Ты где, Гош?       Быстро набираю:       Я [21:21]: Тут, уже у ракеты.       Бросаю последний взгляд на улицу — Стаса давно нет. Лишь знойное марево плывёт над тротуаром.       С Шельмой, закупившись шавухой, идём к нашей теплотрассе, посидеть на трубах, потупить. Пустырь на ВДНХ — такая точка, где Москва кончается. Фонари тут слабые, жёлтые глаза больной кошки. Теплотрасса гудит внутри труб, но снаружи металл уже остывает, приятно холодит задницу. Ветерок несёт запахи шавухи, бензина и распаренного асфальта.       Шельма, жуя, рассказывает:       — Ну, мы окончательно обосновались. Даже краны не текут, представляешь?       — Там, что ли, были краны?       — Типа того. Можно сказать, водопровод.       Говорит это с гордостью, будто рассказывает про обустроенную студию в центре. По факту же они тусят в бетонном склепе, где даже уличные собаки боятся задерживаться надолго.       Я молча гляжу перед собой. Легко сказать, что пустырь — просто городская степь, но он живёт. Линии труб проложены венами, кусты между ними — волосы на пересохшей коже. Дальше темнеет контур высотки, как старый шрам. Я задерживаю дыхание. Раньше боялся смотреть на такие вещи. Теперь — нет.       — Опять залипаешь, — Шельма хмыкает. — Что на этот раз?       — Ничего, — подношу шавуху ко рту, откусываю, прожёвываю, не спеша.       Шельма пьёт колу из банки. У неё тонкие запястья, ногти в чёрном лаке, уже потрескавшемся.       — Ладно, я знаю, что ты мне не расскажешь, но всё же… Тебя снова накрыло?       Кидает такой взгляд, что в животе опять сжимается пружина.       — Я в порядке.       Шельма делает паузу, щёлкает языком.       — Ну, если что, мы всегда там. Тебе никто не запрещает приходить.       И улыбается уголком губ. На фоне темнеющего неба глаза у неё почти светятся.       — Да уж, — выдыхаю. — Только вы и неформалы тусующиеся.       — Мы же сами неформалы, — Шельма смеётся.       — Да, но ты понимаешь, о чём я. Те, кто приходит, потому что Ховринка — это модно.       — Они приносят бухло. И не задают вопросов. Так что мне норм.       На трубах потрескалась краска. Раньше казалось, что такие вещи отваливаются старой кожей, и под ними что-то новое. Но сейчас я знаю, что нет. Под краской всегда одна лишь ржавчина.       — А вы это… с Бесом встречаетесь? — неожиданно для себя выдаю, чтобы отвлечь Шельму.       Хмыкает, допивая колу.       — Встречаемся? Нет. Просто спим вместе. У нас так принято.       Совсем беззаботно, а глаза блестят. Внутри у Шельмы, чую, ещё какой-то диалог, о котором уже она мне не скажет.       — Тебя это так напрягает?       Пожимаю плечами.       — Да какая разница.       Шельма отрывает у банки язычок, крутит его в пальцах.       — Слушай, я же вижу, как тебя всё время колбасит. Понимаю, что ты мне не признаешься, пока не захочешь. Но если вдруг…       Делает паузу, смотрит на меня не в лоб, а как бы вбок. Как если бы пыталась не спугнуть.       — Может, я чем-то помочь могу?       Тишина между нами растягивается, вот-вот лопнет.       — Нет, — говорю я.       Язык не поворачивается. Шельма ждёт. Провожу пальцем по жестянке с колой. Чувствую, как острие медленно сдирает ржавчину с горла.       — Я… снимался в детской передаче. «Познавай-ка» называлась.       Шельма моргает.       — Чего?       — В нулевые выходила.       Она хмурится, напрягает память.       — Не помню такой.       — Немудренно. Её сейчас нигде нет.       Заметно, как до Шельмы доходит. А ничего не говорит, не выдаёт удивления, не спрашивает, что случилось. Кладёт руку мне на спину. Еле-еле, почти невесомо, и я чувствую, что наконец-то могу дышать.       Затем Шельма откидывается на трубу, подмигивает:       — Давай-ка лучше сыграем в «Я никогда не».       — Серьёзно?       — Ну а что? Держу пари, у тебя есть куча забавных историй. И у меня. Давай с безопасных вопросов начнём.       Я выдыхаю. Ладно.       — Давай.       Шельма поднимает руку, пять пальцев вверх.       — Я никогда не… падала с дерева.       Задумываюсь. Было. Лет в семь полез за мячом, свалился на чей-то забор. Минус один палец.       — Было. Аж до трещины в запастье.       Шельма скалится.       — Ну вот, ещё одна тёмная тайна.       Моя очередь.       — Я никогда не… сбегал из дома.       Шельма загибает палец.       — Ну, это не «сбегала», это скорее… «ушла и не предупредила».       — Сколько тебя не было?       — Ну-у… два дня.       Я фыркаю.       — Это уже побег.       Шельма дёргает плечом.       — Давай следующий.       — Я никогда не… — она задумывается. — Не надевала одежду наизнанку и не выходила так в люди.       Автоматически загибаю палец.       — Чёрт, — смеётся она. — И как?       — С недосыпа, на первом курсе. Но всем было пофиг.       — Это Москва, детка.       Ещё пара вопросов про странную еду, нелепые падения, первое пиво в четырнадцать лет. Мы смеёмся, рассказывая истории из детства, пытаемся вытрясти друг из друга остатки боли.       Небо над трубами мутно-жёлтое, вдалеке видно огни ВДНХ. Шельма хрустит салатом из шавухи, лениво спрашивает:       — Ну что, усложним?       Осторожничает ведь.       — Нет.       И мы сидим молча, пока Шельма не берёт меня за руку, неожиданно, как само собой разумеющееся.       — Здесь ты сломал запястье?       Вздрагиваю от её пальцев, холодных после банки колы, которыми она обводит мои костяшки.       — Ага.       Шельма смотрит внимательно.       — Ты правша?       — Да.       — Значит, неудобно было?       — Жесть как неудобно, — нервно отвечаю. — Помню, когда гипс наложили, он всё чесался, я пытался карандаш туда засунуть.       Шельма улыбается.       — И?       — И тот застрял.       Она хохочет.       — Как же ты его достал?       — Не достал. Пришлось идти к врачу, он пинцетом вытягивал, смотрел на меня, как на дебила.       Шельма качает головой.       — Трагикомедия.       По-прежнему держит меня за руку, чуть сжимает.       — А я в двенадцать разбила бровь, — вдруг признаётся она.       — Где?       Шельма подносит палец к лицу, показывает место над левым глазом.       — Мне потом швы накладывали, и теперь у меня одна бровь выше другой.       Вглядываюсь. Теперь понятно. Изучаю Шельмино лицо, её тёмные глаза, лёгкий изгиб губ. Что за чертовщина меня в ней так цепляет?       Шельма немного склоняет голову, разглядывая меня в ответ, воздух между нами становится странно плотным, как перед грозой.       Отводя взгляд, тихо смеюсь:       — Иронично, да? Сидим на трубах, обсуждаем детские травмы.       — Насквозь романтично, — отвечает она.       Мои пальцы по-прежнему в её ладони, и почему-то не убираю их.       Когда уже совсем темнеет, подаю руку Шельме, и она ловко спрыгивает с трубы, хватаясь за меня. Тонкие пальцы, ногти короткие, обкусанные наверху.       — Вот это я, конечно, леди, — театрально отряхивает шорты. — Спасибо, добрый кавалер, а то каблуки бы сломала.       Прыскает, и я тоже. Город плавится в мягких оранжевых тонах, воздух уже прохладнее, но ещё несёт в себе дневную сушь и пыль. Мы неспешно идём к метро, ритмично сминая кроссовками песок под ногами. Вечер тёплый, уже с намёком на ночь, висит запах нагретого асфальта, который остывает, перемешиваясь с чем-то зелёным — то ли трава так пахнет, то ли где-то кустарник разросся.       — Знаешь, как я с Бесом познакомилась? — вдруг спрашивает Шельма.       Качаю головой, хотя мог бы догадаться.       — Он раньше был прямо за Бога, — ухмыляется Шельма. — Отец у него батюшка, Бес даже в какой-то церковной движухе участвовал, пытался агитировать всех ходить в храмы. Буквально забрасывал на плечо икону и шагал так по городу.       — Не верю.       — Я бы тоже не поверила. Но так было. Мы встретились в каком-то чатике, он ко мне подкатывал с цитатами отцов церкви, а я ему в ответ ссылки на венских акционистов. Спорили. Полгода.       — Классическая любовная история.       — Почти. Бес как-то раз оказался в центре скандала, когда у них в храме взяточничество вскрылось. Какой-то святоша запутался в рясе и с лестницы навернулся, прямо на Беса. Тот ему подняться бросился помогать, а из батюшки вдруг пачка зелёненьких выпала, Бес заметил, и его огрели кадилом. После этого сказал: «Всё, мне хватит».       Смеюсь. Это так по-бесовски.       Доходим до входа в метро. Шельма оборачивается ко мне, задумчиво смотрит.       — Гоша, ты… Если что, ты же напишешь?       Медлю с ответом, но киваю. Она чуть склоняет голову, коротко целует меня в щёку — совсем лёгкое касание. И всё.       — Ладно, не скучай, — Шельма разворачивается, и я гляжу, как она скрывается в тёмном тоннеле перехода.       Метро шумит, за спиной гудит ночной город, и ловлю себя на том, что опять стою и залипаю.

***

      А утро начинается с того, что Костя, потягиваясь, выходит из своей комнаты и сразу ступает ко мне.       — Ну что, как погуляли? — спрашивает, садясь на подоконник с сигаретой.       Я неопределённо дёргаю плечом.       — Нормально.       — Это твоя новая тактика общения? Говорить так мало, что людям станет стыдно задавать вопросы?       В этот момент у Кости пиликает телефон. Сообщение от Гани.       — Так, — на секунду замирает, пробегает глазами текст. — Ганя говорит, что отправил своего человека за картинами.       — Какого человека?       — Ща увидим.       Через десять минут в дверь стучат. Костя идёт открывать, и в проёме появляется молодой парень, на вид лет двадцати пяти, крепкий, квадратный, с короткой стрижкой и выражением лица, которое можно описать словом «никакое». Ни эмоций, ни заинтересованности, просто стоит, смотрит.       — От Краузе, — говорит он голосом, каким обычно сообщают размер обуви.       Костя жестом приглашает его внутрь. Парень проходит в комнату, оглядывается, цепляет взглядом выставленные картины, берёт их без вопросов.       — Всё? — уточняет он.       Костя кивает. Парень кивает в ответ и уходит, так и не поменяв выражение лица. А я только сейчас осознаю, что надо было попросить аванс.       — Блин, Кость…       — Что?       — Мы вообще предоплату с него взять собирались?       Костя спокойно делает затяжку и небрежно откидывается назад.       — Ганя уже прислал.       — Что? Когда?       — На днях. Двести баксов, пока ты был в отключке.       — Ой, ну конечно. А сказать мне ты не хотел?       Костя улыбается.       — Хотел. Но не было бы сюрприза.       Закатываю глаза и падаю на диван. Великие бизнесмены, мать их.

***

      К вечеру за окнами грохочет гром, сотрясая стекло. За ним не ливень, а вселенская порка за все наши грехи. Костя со щелчком захлопывает раму, оборачивается ко мне — с влажными висками. Я тоже успел вымокнуть, пока пялился на бурю.       — Гошан, ты как та крыса с «Титаника», которая думала, что убежала с корабля, а попала в Атлантиду, — Костя взъерошивает мне волосы, отчего и без того спутанная фиолетовая макушка топорщится во все стороны.       Шлёпаю его по руке.       — А ты — как тот мужик, который вместо спасательного жилета взял бухло.       Костя довольно усмехается и разваливается на диване.       Телевизор показывает абсолютную чушь. Реалити-шоу, где группа людей в костюмах фруктов пробирается через полосу препятствий. На экране — парень в костюме банана орёт, будто его сейчас отправят в нарезку самых нелепых смертей.       — Вот и вся наша жизнь, Гошан, — философски комментирует Костя, закидывая ноги на стол. — Влез на эту хуйню, сорвался, шмякнулся.       — Ну ты-то точно манго. Или этот, личи.       — С хуя ли я личи?       — Какой-то непонятный и в панцире.       Костя одобрительно ржёт, не замечая, как пепел падает ему на футболку.       — Ща, не дёргайся, — я инстинктивно наклоняюсь, чтобы оттереть, но в этот момент гремит гром, сверкает молния — и всё, мир вырубается. Электричество в отключке. Темнота заливает квартиру, только свет фар проносится за окном.       Не вижу ни черта и не успеваю среагировать, когда заваливаюсь прямо на Костю, ловлю его плечо. Горячее дыхание у виска. Дождь колотит по подоконнику. Мы замираем.       Костя шевелится первым. Его рука скользит мне на затылок, пальцы чуть сжимают пряди, проверяет, смоется ли мой фиолетовый цвет от дождя.       — Ты меня больше не спровоцируешь, — выдыхаю.       — Спровоцирую, — расслабленно отвечает Костя.       Новый разряд молнии вспыхивает за окном. И прежде чем оглушающий гром снова вскроет нас, Костя тянется вперёд и целует меня. Губы горячие, жёсткие, и на секунду у меня зависает мозг, потом цепляюсь за Костю, вжимаюсь в этот поцелуй. Всё не происходит, а снится. За стенами ливень смывает весь смог, барабанит по крыше сбившимся метрономом. Мы на грани. Воздух пропитан грозой, целуемся жадно, вслепую, пытаемся друг друга утопить.       Меня отбрасывает на диван. Костя надвигается сверху, ладонью спускается по моей щеке, хватает за шею. В темноте всё становится острее — касания, дыхание, едва слышное поскрипывание диванных пружин. Чувствую, как он улыбается, когда прикусывает мне губу. И, кажется, отвечаю тем же. Костина рука касается моей талии, проходит вверх по ребрам. Кожа под футболкой чуткая, натянутая струна.       — Чего ты хочешь? — слышу его голос, тихий-тихий.       Мнусь.       Костя наклоняется, лбом касается моего виска.       — Всё нормально, — говорит он, и я ему верю. — Просто закрой глаза.       И тянется к резинке моих пижамных штанов.       Гроза раскалывает ночь пополам. Мне жарко, но не так, как от духоты перед ливнем. Это другая жара — не удушливая, а вязкая, расплавленный воск, гул в ушах после концерта в подвале. Провожу ладонью по Костиной голове, по коротким, почти ежовым волосам. Они шершавые, как ткань старых плюшевых игрушек, как стены лестничной клетки, обшарпанной тысячами чужих рук.       Я не жалею, вообще. Жалеют те, кто совершает ошибки, а у меня они в жизни были размером с телевизионную башню, и говорят о них только шёпотом. Сейчас же всё выглядит верным.       Тело отзывается медленно, в случайном порядке. Вдох. Костя пахнет чем-то совсем уж бытовым: сигаретами, порошком, которым стирает свои футболки, вчерашним кофе. Мне нравится. В этом есть что-то успокаивающее, что-то из детства, наверное, запах сожжённой на солнце резины возле качелей.       Дождь за окном лупит, смывает всё ненужное. Гроза уходит, и в комнате на секунду становится непривычно тихо. Я касаюсь Костиной шеи кончиками пальцев, он дышит быстрее, чем надо.       Зажмуриваюсь сильнее и позволяю всему этому просто быть. Быть, пока не врубится электричество.       Костя напоследок целует меня крепко, с неожиданным жаром, ставит жирную точку, пока не отойдёт в ванную. Слышу, как там включается вода, шуршит полотенце, что-то глухо падает на пол, так же естественно, как флёр Костиных касаний у меня на губах.       Лежу на диване, смотрю в потолок, где пляшут тени, и понимаю: что-то меняется. Не резко, не драматично, а собранно.       Костя возвращается, садится рядом, как ни в чём не бывало. Берёт пульт, убавляет громкость.       — Знаешь, чем онанисты отличаются от философов? — спрашивает буднично.       Я поворачиваю к нему голову.       — Они работают руками.       Костя ржёт, а я поджимаю губы.       Снова смотрим это идиотское шоу. Только теперь в абсолютной тишине, никто не комментирует ведущего с лицом менеджера из «Евросети», никто не угорает над участниками, обсуждающими свои «мечты детства». Но мне всё равно легче.       Не эйфорично, не с фанфарами и слезами облегчения, а просто… легче. Как если бы несколько лет волочил за собой чемодан с кирпичами, а потом кто-то невзначай выбросил половину.       Сажусь поудобнее, вытягиваю ноги. Кажется, начинаю побеждать своё прошлое.

***

      Проходит неделя. Лето окончательно превращается в жаркую массу. Привычно лежу на диване под вентилятором, гоняю пальцем пульт, пока Костя нервно ходит по комнате, проверяя телефон. Ганя молчит. Ганя пропал.       Аукцион, который он обещал, должен был состояться ещё вчера. Где обещанные деньги? Где отчёты, восторженные покупатели, звонкие нули на банковском счёте?       — Я найду и убью его, — заявляет Костя, отбрасывая телефон на кровать. — Но сначала отрежу ему яйца.       — Ага, — бурчу я. — И сядешь. Поздравляю. Это будет твоя лучшая акция.       Костя цедит сквозь зубы что-то матерное, закуривает, делает пару резких шагов.       — Кстати, — поворачиваюсь к нему, сощурившись. — А где половина того аванса, что он прислал?       Костя замолкает.       — Ну…       — Ты её проел, да?       — Не только.       — Пропил?       — Не только.       — Ну конечно, — раздражённо выдыхаю, но даже не удивлён.       Находить оправдания для Кости — это уже какое-то подсознательное хобби, как коллекционировать фантики. Сейчас он скажет что-то вроде «но ведь было весело» или «надо ж было как-то расслабиться», а я опять выпалю «да пошёл ты».       — Я купил японскую зажигалку.       — Господи.       — Она в виде гроба!       — Ты идиот.       Костя делает нарочито обиженное лицо.       — Ладно, — откидываюсь на спинку дивана. — Хрен с тобой, Кость. Всё равно Ганя нас кинул.       И тут я вдруг понимаю. Картина из Ховринки уплыла с молотка, выходит. Ненавижу себя за неё. За тот кусок гнилья, что вытащил из своей души на бумагу, за вонь промозглой заброшки, за грязные бинты, за тени, что видел ночью.       И вот её больше нет.       Представляю, как кто-то — богач, галерист, коллекционер — смотрит на мою картину сейчас. Возможно, выпучивает глаза, возможно, давится своим просекко. Представляю, как картину повесят где-нибудь на выставке, где люди будут подходить, разглядывать мазки, выискивать смыслы.       И всё это больше не моё. Как скинуть кожу, под которой оказывается нечто новое, свежее, как выцарапать из себя всю грязь, выкинуть в мусорный бак и впервые за долгие годы почувствовать, что рана может затянуться.       Ганя, конечно, ублюдок, но я ему благодарен.
120 Нравится 94 Отзывы 32 В сборник
Отзывы (9)