11
4 апреля 2025 г., 13:57
На время больничного моего приятеля мне пришлось переехать к нему. Забрав кое-какие вещи из своей квартиры в Мурино, я уже резво поднимался по лестничным пролётам. Гина дома не было — он уехал в «Найв», заверив, что напишет при любом удобном случае, дабы я не тревожился. Но я почему-то всё равно переживал.
Оставлять его одного с того самого момента стало моим самым большим страхом, поэтому я напрягался даже тогда, когда он просто уходил в ванную. Пару раз я даже пытался напроситься помочь ему — просто чтобы проконтролировать ситуацию и не допустить, чтобы он снова прописался в Мариинке. На это он только смеялся:
— Ты, Ромэо, комплексовать начнёшь.
На этот аргумент мне, конечно, нечего было возразить. Я только краснел и швырял в него всё, что попадалось под руку, бурча:
— Меня корнишонами не напугать!
Телефон коротко пискнул, оповещая о новом сообщении «ВКонтакте». Всё-таки живой.
— Еда дома есть? — коротко, но ясно. Ни тебе «здравствуйте», ни «как дела».
— Если я не проебусь с «Болоньезе», то будет, — отвечаю я, переводя взгляд на кипящую кастрюлю с макаронами.
— Бля, ты и макароны — вещи несовместимые, Ромэо.
И он, конечно, был прав. Макароны у меня переваривались всегда, а готовить их до состояния «аль денте» я считал высшим кулинарным мастерством.
— Пиздеть команды не было, — хмуро отвечаю я.
На той стороне зависают на несколько секунд. Почти уверен — он там ржёт.
— Понял. Салат будешь? Помидоро-огуречный.
— Если нарежешь ты, то буду. У меня стресс от варки макарон.
— Нарежу. Жди дома.
Я вижу, как он выходит из сети, и выдыхаю. Моё эмоциональное потрясение не даёт мне даже мысленно представить ситуацию, в которой у Гина окажется нож в руке. Даже если он просто режет салат.
— Ёбаный в рот! — восклицаю, подскакивая к шипящей кастрюле. Из-под крышки вырывается гигантская пена, и, пока я лихорадочно пытаюсь спасти ужин, умудряюсь обжечь руку.
Гин приехал спустя полтора часа — ездил предоставлять начальству закрытый больничный. Ещё пару дней ему разрешили отлежаться — по доброте душевной. Спасибо Юре, поговорившему с управляющим.
Мелочь, а приятно.
Интересно, понимает ли всё Пантелеев? Я уверен, что да. И что Гин вскрылся, и что накидался (в чём я до конца не уверен, ведь этот синеволосый изверг так и не рассказал мне лор своей последней попытки). Человеку, разбирающемуся в психологии, объяснять не надо. Явно он слышал историю о парне, у которого зрачки были размером с пятирублёвую монету — охранник наверняка проболтался. А дальше выводы напрашиваются сами собой.
Я отправил непутёвого накладывать пасту, а сам занялся салатом. Из привезённой мной старенькой колонки во всю играл "It's Been a Long, Long Time" в исполнении оркестра Гарри Джеймса.
Сам того не замечая, я начал медленно качаться под мелодию.
Эту песню я услышал ещё на своей родине — когда мы всей семьёй отправились в гости к моей любимой Mormor (бабушке по материнской линии) и заехали в семейное кафе на люнш.
Тогда сладкий голос Китти Каллен вынудил пятилетнего меня подпереть голову рукой и мечтательно вслушиваться в текст, которого я, конечно, не понимал. Английский у меня и сейчас еле-еле дотягивает до B1, но этого хватает, чтобы хотя бы объяснить иностранцу дорогу на Невском.
Да, эту песню мы тогда слушали всю дорогу в машине.
К слову, в тот день моя Mormor, едва я вышел из машины, схватила меня за руку и повела за дом, чтобы показать распустившиеся в оранжерее бутоны роз. И не абы каких, а сорта «принц Жардинер». С тех пор они так и остались моими любимыми цветами — хрупкие, беззащитные и болезненно-бледные. Такие же, как я сам.
Поток мыслей растворился, когда Гин, поставив на стол две тарелки, беззвучно вырвал у меня нож, убрал его в сторону и, не говоря ни слова, притянул меня к себе.
Его объятия были настойчивыми, но мягкими, словно это было чем-то естественным. Я уже даже не сопротивлялся.
Я чувствовал его тепло. Ощущал каждое движение. А когда он прижал меня ближе, я неожиданно для себя опустил голову на его плечо.
Мы качались в такт.
А Китти Каллен, наполняя пространство кухни своим голосом, словно приглашала нас в неизведанную близость.
Kiss me once, then kiss me twice
Then kiss me once again
It's been a long, long time
Haven't felt like this, my dear
Since I can't remember when
It's been a long, long time
Что-то болезненно ёкнуло — как будто каждый аккорд эхом отозвался в груди. Прошло всего несколько месяцев с тех пор, как Гин начал прикасаться ко мне с той особенной, почти трепетной нежностью. И с каждым разом я всё отчётливее чувствовал: его объятия становились крепче, настойчивее, будто он вжимал меня в себя, пытаясь по-настоящему спрятать.
«Тогда запомни: ты мне действительно важен, Ромэо».
Он тихо мычал мелодию себе под нос, и мы танцевали, словно престарелая супружеская пара — плавно, не торопясь, покачивались из стороны в сторону. Его ладони на моей спине плотно прижимали нас друг к другу.
Лишь тогда я понял, что значу для него намного больше, чем он мог бы показать словами.
Мои скулы вспыхнули румянцем — достаточно было просто подумать об этом. Что со мной, чёрт побери? Сердце колотится как бешеное. Я нахмурился, упёрся ладонями в его грудь и отстранился в тот самый момент, когда песня закончилась.
Раньше я чувствовал нечто подобное.
Стараясь скрыть смятение, медленно опустился на стул. Гин занял место напротив и начал трапезу, пока я наблюдал за каждым его движением, словно в них было что-то новое, едва уловимое. Всё выглядело буднично, как и на любом другом нашем ужине — ни слов, ни обсуждений, только еда. Но вдруг я снова ощутил, как сердце сбивается с ритма. Не больно, просто... не так, как должно.
— Что с рукой? — кивает на ожог, тот самый, добытый в сражении с кипящей кастрюлей.
— Обжёгся, — отвечаю, утыкаясь в тарелку. Легкое ощущение тахикардии не покидает меня, как будто внутренние органы начали двигаться не в том порядке. Вроде бы ничего страшного, но что-то щемяще не так. Я не знал, что именно — может быть, просто моя нервная система дала сбой. В конце концов, я тоже живой человек. Моё тело — химическая реакция, а я — просто её результат. Но почему мне тогда так не по себе?
Отрешенно напоминаю себе, что то же самое чувство я испытывал тогда, в Мурино, когда Гин привёз мне паспорт. Но сейчас оно в разы сильнее, настолько, что еда встаёт комом в груди, а аппетит пропадает мгновенно.
— Руку, — звучит его низкий, хрипловатый голос, возвращая меня в реальность. Я послушно подаю обожжённую конечность, продолжая жевать помидоры.
Свою порцию он доел минутами ранее. Гин всегда ел быстро, и поначалу я пытался подстроиться под него. Но он, мягко похлопывая меня по спине, шептал, что еда никуда не денется. В этом было что-то натужно заботливое — почти неестественное. Я не верил, что он на самом деле не устает ждать, пока я по полчаса пережёвываю каждый кусок.
Всплывает аптечка, за ней — тюбик с едва читаемой надписью «Пантенол». Гин выдавливает мазь на пальцы и аккуратно смазывает покрасневшую кожу. Перед глазами всё плывёт, сердце снова срывается в галоп. Мне кажется, что даже нейроны в голове начинают работать иначе — с перегрузкой, как старая проводка. Я не могу отвести взгляд. Пальцы Гина — точные, нежные, эстетичные. Мой мозг, как заевший проигрыватель, не может найти объяснение происходящему. Это не вписывалось ни в одну из привычных схем моего восприятия.
Он не замечает ничего странного, убирает тюбик, поднимается, несёт свою тарелку в раковину, а после мягко треплет мои волосы.
Стало спокойнее.
Последние дни августа тянулись мучительно долго. Я давно не появлялся в своей квартире, остался у Гина даже после его выхода на работу — и в целом это меня устраивало. Если бы не одно «но».
Это «но» — тревожащая меня тахикардия. Я, будучи человеком, минимально, но всё же разбирающимся в медицине, дал своему состоянию вполне себе объяснимый диагноз, назвав его «болоньеза мóмент». Данная хворь, которую, как мне казалось, следовало бы включить в Международную классификацию болезней, сопровождалась бессонницей, тахикардией, аритмией и снижением когнитивных способностей.
Естественно, я понятия не имел, чем это лечить, о чём и сообщил Юре Пантелееву, когда Гин в очередной раз притащил меня в «Найв».
— Понимаешь? Гину сказать не могу. Не хочу, чтобы волновался. Но со мной что-то происходит, — делюсь я, разрисовывая ручку на белой салфетке.
— А твоя эта... болезнь... она появилась после какого-то конкретного события? — Юра склоняет голову, как бы невзначай. Я коротко киваю. Ну не рассказывать же ему, что особенно ярко всё это вспыхнуло после того, как мы с Гином, как две влюблённые бабки, танцевали в обнимку на кухне. Не сомневаюсь, Юра бы всё понял, но, увы, уровень доверия у нас не настолько высокий.
— А в этом событии присутствовал Гин? – я замираю, вскидываю бровь, но вновь киваю, подтверждая его слова.
— Ну да. А что? – вижу, как взгляд Юры смягчается, и на лице появляется ехидная ухмылка.
— Сразу бы сказал. Никто тебя осуждать не собирается. А то завуалировал тут, — цокает языком Пантелеев, поднимая стулья и укладывая их на стойку.
Я хватаю ещё один, поднимаюсь на носки, стараясь повторить его движения. Стулья тяжёлые, и после пары попыток плечи начинают ныть.
— Юр, ты о чём?
— А? — он останавливается, наблюдая, как я пыхчу с очередным стулом. Его губы растягиваются в лёгкую улыбку. Он будто смотрит сквозь меня, но я не придаю этому значения. — Мэл, ты ведь парень не глупый. Какой нахуй «болоньеза мóмент»? Это обычная влюблённость, не более.
Мои глаза широко раскрываются от услышанного, а стул чуть не падает на пол. Точнее, он бы точно грохнулся, если бы стоящий сзади двухметровый баул не подхватил конструкцию и не закинул её на барную стойку с той же лёгкостью, с какой я роняю свои тщательно выстроенные барьеры.
– Юрий… как Вас по батюшке? – медленно начинаю я, смотря на продолжающего улыбаться собеседника. Лыбится во все тридцать два, аж ударить хочется.
– Владимирович, – собрав себя в руки и состроив серьёзную физиономию, Юра отвечает мне.
– … Владимирович. Вы, вроде как, человек не глупый, – цитирую я его же слова, на что вижу, как парень еле сдерживается, чтобы не засмеяться в голос, – какая нахуй… влюблённость?
– Обыкновенная. Сам посуди! Живёте вместе? Вместе. Спите на одной кровати? Спите. Гин мне рассказывал о ваших долгих разговорах, о том, какой же Максимка интересный мальчик! И вкус у него музыкальный отменный, и художник он, и готовит вкусно. А, да, недавно совсем говорит мне такой: «я на обед не пойду, потерплю пару часов, Мэл там щей наварил, обидится, если не поем».
Пытаюсь проморгаться. У меня ощущение, что Юра говорит на абсолютно незнакомом мне языке, при этом я его прекрасно понимаю. Мы же буквально ведём себя, как семейная пара во всех аспектах. Разве что сексом не занимаемся, и в губы не целуемся.
– Юрий Владимирович, – тяжело выдыхаю. Этот разговор злит и смешит меня до того, что я стискиваю зубы.
– Мэл. Ты же сам всё понимаешь. Влюбился, и влюбился. Тебе повезло, что ты в Питере, город ещё более толерантный. Окажись ты, например, в Уфе моей любимой, тут же отхватил бы только за внешний вид. Как говорится: у нас, в Башкортостане, за такое пизды дают.
Еще на моменте «влюбился» начинаю пятиться назад, невольно упираясь спиной во что-то твёрдое. Внутри меня буквально бурлит кровь, а кончики рук холодеют.
Оборачиваюсь и вижу причину такой широкой улыбки Пантелеева: весь разговор прошёл под чутким надзором Эленберга.
Ну и тупица ты, Мэл, то есть улетающие в никуда стулья тебя не смутили?
– Чё надо, каланча? – испытываю такую неловкость, что не нахожу ничего лучше, как напасть первым. Не сдерживаясь, Гин начинает смеяться на пару с Пантелеевым, который уже лежит на полу, надрывая живот, пока я становлюсь красным до такой степени, будто на меня навели прожектор. А после мигом бледнею, чувствуя подступающую к горлу тошноту.
– Мэл… – холодные пальцы касаются моего плеча, Гин никак не может успокоиться, продолжая смеяться до слёз, а я резко отмахиваюсь, не позволяя прикасаться к себе, чего он не замечает за приступом смеха.
Тусклый свет бара режет глаза, воздух густой, тёплый, пропитанный табаком и смехом этих двоих. Почему он смеётся? Смотрю в его глаза, отчего сердце вновь болезненно пытается пробить грудную клетку, и я, прикусив нижнюю губу, встаю в ступор. Меня тошнит, и воздух в лёгкие не влезает, как будто я задыхаюсь.
Мне надо было сразу уйти, как Юра начал эту тему, сразу выбросить этот бред из головы, но я остался, слушал, смотрел на то, как Гин смеётся. Прямо в лицо. Над тем, что услышал о моих «чувствах»?
Нужно уходить.
Руки сами хватают рюкзак и телефон с пола.
Встаю настолько резко, что громкий смех замолкает в секунду, но мне плевать.
– Мэл… Мэл, стой! – даже не оборачиваюсь, выбегая из бара под оклики Гина.
Воздух снаружи режет лёгкие, холодный и резкий. Громкий барный гул остаётся позади.
Ночь пахнет сыростью и дымом. Фонари размазывают жёлтые пятна по мокрому асфальту, но я их не вижу. Я бегу.
Дыхание сбивается, спортивная куртка хлопает по бокам, ноги скользят по гладким плитам. В груди всё ещё горит, но теперь это другой огонь — злость, обида, стыд.
Чёрт возьми, он смеялся.
Смех врезался в меня, как осколок стекла. Не понимаю. Почему? Что было смешного? Я бы предпочёл, чтобы он разозлился, отвернулся, проклял меня — что угодно, только не это. Вырываюсь из переулка на широкую улицу, поток машин ослепляет, огни магазинов мелькают в боковом зрении. Люди на тротуаре — расплывчатые силуэты, тени, которые мне неинтересны.
Я просто хочу убежать.
От этих мыслей, от этого жара внутри, от себя самого. А самое болезненное то, что своим уходом я невольно подтвердил слова Юры, и теперь точно выгляжу, как полнейший идиот даже для себя самого, не то что для Гина. Я не должен был позволять себе это. Я давно научился держать чувства на коротком поводке, сжимать их в кулаке, душить ещё до того, как они пустят корни. Правда ли это влюблённость?
Срываюсь с тротуара, перебегаю дорогу на красный. Водитель орёт мне вслед, визг тормозов рвёт воздух, но мне плевать. Я бегу.
Холод въедается под кожу, гул города давит на уши. Я бегу.
Пока не останется ничего, кроме гулкого стука сердца.