20
7 мая 2025 г., 20:56
Я просыпаюсь раньше него.
Свет — серый, ленивый, питерский — режет глаза, и я щурюсь, пытаясь сообразить, где нахожусь. Не сразу вспоминаю. Наша комната. Наше одеяло. Наше — это важно. Хотя ощущается иначе. Не моё личное. Чужое. Точнее — не только моё.
Гин рядом.
Лежит на спине, раскинув руки, одна ладонь почти касается моего плеча. Спит крепко, тихо, даже лицо у него как будто спокойное. Без своих привычных ироничных складок на лбу. Без насмешки в уголках губ. Просто лицо. Просто человек. А я смотрю на него — и не знаю, куда себя деть.
Потому что теперь мы поцеловались.
Потому что это не был случайный поцелуй. И не был пьяным, скорее, до безумия чувственным. И не был просто проверкой, или чем-то выдавленным из жалости. Это было… настоящее. Настоящее, мать его.
Я лежу, словно под прицелом, глядя в потолок. Одеяло задрано до груди. Сердце колотится так, будто вот-вот лопнет. Примерно так же, как вчера, когда я дотянулся до него, когда закрыл глаза и позволил себе — чёрт возьми, позволил.
Тревога с утра — как обязательный кофе. Только хуже. Глотка не пересохла, она выгорела.
Стараюсь не шевелиться, чтобы не разбудить его, и одновременно — дёргаюсь каждый раз, как будто он может почувствовать мои мысли. Я снова думаю слишком много. И слишком громко.
А если это была ошибка?
А если он не считает это чем-то важным?
А если всё, что между нами есть, я себе выдумал?
Он шевелится. Я замираю. Его рука соскальзывает с подушки, пальцы задевают мою шею. Не открывает глаз. Кажется, дышит чуть глубже. Или это я задержал дыхание?
Нужно встать. Сделать вид, что всё нормально. Что я умею в такие утра. Что я… взрослый человек.
Сбрасываю одеяло. Холодно. В нос бьёт запах вчерашнего ужина и табака. Мята из заварки ещё витает где-то в воздухе. Мелочи. Но они меня сбивают. Потому что раньше в этом было одиночество, а теперь — что-то другое. Что-то… с оттенком глупой надежды. На что я надеюсь, конечно, не понимаю, но в голове полный бардак, ибо теперь я осознал, что мои чувства могут быть взаимны.
На цыпочках ухожу на кухню, включаю чайник. Дрожат руки. Делаю себе кофе, не замечая, как ложка вываливает в кружку лишнее. Пусть будет крепкий. Очень крепкий. Пусть он, чёрт побери, разбудит меня до конца.
Сажусь за стол и просто смотрю в окно. Внутри так пусто.
Проходит минут десять. Слышу, как хлопает дверь в ванную. Не смотрю — специально. Чувствую, как он подходит ближе. Лёгкие шаги босиком. Не торопясь. Так, будто мы просыпались вместе сто раз. Так, будто всё это — нормально.
— Доброе утро, — говорит Гин. Голос у него хриплый, ещё не проснувшийся, и от этого становится только хуже. Хуже — потому что слишком хорошо.
— Угу, — выдавливаю из себя. Зачем-то делаю глоток — кофе обжигает язык.
Он тянется к чайнику, молча наливает воду в кружку. Не спрашивает, что было вчера. Не обсуждает. Как будто… боится? Или не хочет? Или я всё преувеличил?
В ванной мы провалялись часов шесть от силы, смотрели друг на друга в полной темноте, а вода была такой холодной, что кости продрогли. Не знаю как, но я даже умудрился там уснуть.
— Спал плохо, — вдруг говорит он. — Снилось что-то. Сам не помню.
Я молчу. Я всё ещё внутри своего тела, как в клетке.
— Ты как? — спрашивает он. И в голосе нет шутки. Просто вопрос.
— Нормально, — отвечаю. Опять лгу. А может, и не лгу. Мне неловко. Нормально — это же диапазон. В нём есть место и панике, и растерянности, и каким-то глупым мечтам.
Гин кивает. Садится напротив. Его взгляд цепляется за мои пальцы. Не за глаза. Не за лицо. За руки. Как будто тоже не знает, что теперь.
— Слушай, — говорит Эленберг, — вчера…
Я жду. Кажется, не дышу, но по моему выражению лица заметно, что вот так открывать душу мне было тяжко. Гин явно хочет что-то сказать, но решает промолчать, не закончив мысль.
И поднимает глаза. Наконец-то. Смотрит прямо. И я вдруг понимаю: он боится не меньше меня. Просто лучше это скрывает.
— … для тебя это было так важно?
Я киваю. Не сразу. Не резко. Просто честно. Да. Понятно без слов.
— Да, — бросаю, отворачиваясь.
— Ясно, — кивает он. И будто отпускает. Как будто на секунду — но мы поняли друг друга.
Сидим в тишине.
Он пьёт свой чай. Я свой кипяток с кофеином. Где-то грохочет поезд. Где-то проезжает машина. А у нас — тихо.
Очень, очень тихо.
После завтрака Гин ушёл в душ. Я остался сидеть на кухне, перебирая крошки на столе, будто от этого зависел исход нашего разговора. Того самого, короткого, но, блядь, настоящего.
Он спросил, было ли это важно.
Я сказал "да".
Зачем я это сказал?
Теперь внутри всё сжалось. Мозг работает в режиме самосохранения: не смотреть, не говорить, не приближаться. Сделать вид, что мы просто… ну, не знаю. Друзья? Сожители? Два человека, которым случайно стало тепло в одной комнате. Больше ничего. Если он спросил о такой очевидной вещи, то значит ли это, что для него это ничего не значит?
Я ушёл в комнату под предлогом "порисовать", запретив ему заходить. Хотя, если честно, смотреть на карандаши было больно. Они пахли прошлой ночью. Словами. Холодной водой. Откровенностью. Его слезами. И ещё чем-то — тем, что у меня нет права называть.
Я слышал, как он ходит по квартире. Шум воды. Его любимые потёртые джинсы шуршат о пол. Потом — хлопок дверцы шкафа. Он не спрашивает, что я действительно делаю. Не зовёт. Не заглядывает.
Он дал мне пространство.
Как будто понял.
И от этого стало только хуже.
Я сижу перед листом, смотрю в пустоту и делаю вид, что занят. Карандаш в руке. Но ни одна линия не выходит такой, как надо. Всё раздражает: бумага, свет из окна, сквозняк, даже собственное дыхание. Хочется выключить всё.
Спустя час Гин всё же стучит. Тихо. Неуверенно.
— Я в магазин. Нужно что-то? — спрашивает он из-за двери.
— Нет, — отвечаю я, не поднимая головы.
Пауза. И снова его шаги, удаляющиеся по коридору. Хлопок входной двери.
Я выдыхаю только тогда, когда он уходит. Ладони влажные, сердце колотится.
Почему я так себя веду? Сам же отторгаю дорогое.
Потому что рассказал всё. Вчера. Слишком много. Потому что видел, как он смотрел на меня, когда я упомянул... те шрамы. Потому что поцеловал его, показал свою слабость. Потому что хотел этого. Потому что теперь не знаю, кто я такой.
Он увидел меня насквозь.
И это страшно.
Гораздо страшнее, чем оставаться одному.
Когда он возвращается, я делаю вид, что сплю. Лежу на боку, лицом к стене, даже не шевелюсь. Он не подходит. Не трогает. Только оставляет что-то на кухонном столе — слышу шелест пакета, стук тех несчастных яблок из «Пятерочки». Потом снова тишина.
Вечером я выхожу — не поесть, нет, — просто посидеть на кухне, чтобы не подумал, будто я сбежал. Гин возится с непонятно откуда взявшейся гитарой, не поднимая на меня взгляда. Он, как всегда, спокоен. Но я-то знаю. Он всё чувствует. Всегда чувствует. Даже когда молчит.
— Всё нормально? — спрашивает он.
Я киваю. Совершенно неубедительно.
Он не настаивает. И мне от этого хочется выть.
Я ложусь спать раньше. Без «спокойной ночи», без дурацкой шутки, без его привычного: «Закрой окно, не простынь, Ромэо». Он остаётся в зале чинить гитару, а я закрываю дверь и падаю в постель, не раздеваясь.
Мне страшно, что если я сейчас встречусь с ним взглядом, то… всё. Я не выдержу, а потому стараюсь уснуть, пока он не лёг рядом.
Да, мы живём в одной квартире.
И будто в разных мирах.