Режущее пустословие

NC-17
Завершён
117
2
Фэндом:
Пэйринг и персонажи:
Размер:
50 страниц, 24 088 слов, 5 частей
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Запрещено в любом виде

кто она такая, чтобы говорить «нет»?

Настройки

Love me — I don′t believe in your love,

Hate me — I don't care at all

I′m nothing, I am eternal nothing

But I'm trying, still I'm trying…

Darker Times — Berenika

Изнывающе душно — и, парадоксальным образом, это ощущение совершенно не связано со свежестью, царящей в помещении и настойчиво гуляющей прохладой, от которой не спасает даже объёмный вязаный свитер, накинутый поверх футболки, — Лена ёжится и напрасно кутается в него сильнее. Взгляд блуждает по стенам, выкрашенным в нейтральный серый цвет; всё здесь выглядит каким-то стерильным и вылизанным — нет ни единой лишней детали, а обстановка больше напоминает операционную, чем «творческую мастерскую». Пустоту заполняют лишь пара мягких кресел да журнальный столик — а в углу с игрушкой скучает большой чёрный шпиц, преданно глядя на хозяйку и время от времени повиливая хвостом — пёс будто чувствует её состояние и старается как-то поддержать своим присутствием. В звукозаписывающей студии просторно, а кроме них троих никого нет, да даже и так как будто бы каждый наедине с собой: Оля то и дело что-то увлечённо бубнит себе под нос, барабанит пальцами по столу, хмурит брови и выглядит такой сосредоточенной и одновременно потерянной, что Лене даже становится жаль её. Чувствуется, что всё произошедшее накануне оставило неизгладимый след; она изо всех сил старается не смотреть в глаза, избегает лишних прикосновений и в принципе держится отстранённо, как будто та — не просто бывшая возлюбленная, а какая-то смертельная болезнь, с которой лучше никогда в жизни не контактировать. И это немного задевает, признаться честно, но Темникова держится, стараясь не подавать виду, что её это хоть как-то трогает; она привыкла к такому отношению — даже, можно сказать, заслужила его; но всё равно больно, как бы там ни было. Глаза же, в отличии от тела, постоянно цепляются за Серябкину — так и норовят подловить на мимолётном взгляде — и каждый раз встречаются с неизменной печалью, поселившейся там, где раньше плескалось лишь упрямое бесстрашие с примесью наивной доброты. Сейчас её нельзя было назвать наивной — за прошедшие годы Оля изменилась и изменилась кардинально, но разрушительная боль, поселившаяся глубоко-глубоко внутри, не исчезла до сих пор. Лене бы хотелось сейчас что-то сказать, успокоить или просто ненадолго обнять — прижать к себе и пообещать, что когда-то у обеих всё наладится; но она молча буравит взглядом, понимая, что любые слова будут звучать фальшиво и неестественно, словно вымученные извинения, и лишь еще больше усугубят и без того напряжённую ситуацию. Нужно просто дать ей время — пусть переварит случившееся, придёт в себя и тогда, возможно, всё вернётся на круги своя. Нужно — необходимо! — закончить с треком и отгородиться друг от друга. Так лучше — так будет правильнее. За окном — как и в ней — всё серое и безликое; нет красок, нет эмоций, а лишь навязчивая тишина, давящая на уши — и вдруг в этой тишине, как гром среди ясного неба, на неё обрушивается вопрос: «а стоило ли всё это вообще начинать?». Разумеется, появление в инфополе такой неожиданной коллаборации неминуемо вызовет ошеломительный резонанс, взбудоражив даже тех, кто уже давно махнул рукой на их творчество — всё будет выглядеть так, словно в тихий пруд бросили увесистый булыжник: поклонники и хейтеры, СМИ и простые обыватели — все только и будут делать, что обсуждать долгожданное воссоединение двух ярких звёзд российского шоу-бизнеса; но вместе с восторженными возгласами и предвкушением музыкального шедевра вновь поползут мерзкие слухи об их старой связи — обязательно всплывёт то самое нашумевшее интервью, где Серябкина без стеснения призналась в их давнем романе, всполыхнув едва затухший костёр из сплетен и домыслов, который Лена с таким остервенением пыталась потушить долгие годы, тщательно оберегая своё имя и репутацию — сейчас же всё вновь полетит к чертям, придётся как и раньше отрицать всё это как сущий бред, выставляя саму себя лживой дурой перед лицом общественности. Совместный трек может стать как огромным успехом, так и полным провалом — как говорится, палка о двух концах; и что будет теперь — сложно представить. Взор всё чаще отвлекается и падает на обручальное кольцо, поблёскивающее на безымянном пальце немым укором — изящное, но от того не менее чуждое сейчас — то дразнит, то напоминает о далёком прошлом, утерянных обещаниях и разрушенных надеждах, и будто взывает к благоразумию, призывая остепениться, образумиться и вернуться скорее в объятия семьи. Невольно проводит языком по нёбу, ощущая приторный вкус вины, въевшийся в подсознание и сводящий скулы от тягостных мыслей, что всё это зашло слишком далеко, и пора бы уже заканчивать с этой дурью, не теребя прошлое и не мучая ни себя, ни Олю — и отчего-то сейчас тошнит от одной только мысли, что эта женщина в первую очередь жена и мать, а уже потом — певица, поэт и просто творческая личность; а Лена так нагло влезает в её жизнь по первому зову и провоцирует первой, как та самая паршивая овца, что портит всё стадо. Похоронить, закопать заживо ту частичку себя, что с маниакальным упорством цепляется за эту женщину — давно напрашивающееся, хоть и чертовски болезненное решение; заглушить тошнотворный зуд, что изнутри грызёт кости — завязать узлом и вышвырнуть на помойку — больше не терпится и не дышится в навязанных обстоятельствах. Мысли же не прекращают терзать и множатся с каждой секундой — как вирус, подхваченный в людном месте и начинающий стремительно прогрессировать, заражая всё больше и больше клеток. Исковеркать, сжечь, залить бензином и растоптать изъеденные коры зависти и досады чувства; прервать связь — уехать домой в Португалию и больше не отвечать на звонки — выдернуть все чувства с корнем и поскорее уйти с головой в материнство; заезженная, конечно, но именно она ощущает ответственность, не позволяя окончательно погрязнуть в трясине вседозволенности; прийти домой с букетом цветов и новой игрушкой, чтобы порадовать дочь, а вечером, уложив её в кровать, прижаться к мужу и просить прощения, на коленях вымаливая прощение за слабость, разумеется, не упоминая измену — лишь бы он и дальше продолжал её любить такой, какой она есть, с её многочисленными скелетами в шкафу и вечными метаниями. Ребёнок — вот единственное, что у неё есть в этой жизни, что не приносит боли, разочарований и сомнений; только видя, как Сашенька счастливо улыбается и что-то увлечённо рассказывает, Лена ощущает в себе жизнь, испытывая острое, болезненное желание отгородить её от всякого зла и несчастий; а к мужу — скорее тёплая привязанность, привычка, но никак не любовь — с ним до сих пор удобно, спокойно и надёжно — да и только. Но и это — не панацея от тоски, ведь зуд одиночества по-прежнему не отпускает; от него не спасут ни цветы, ни обещания, ни ласковые слова. Самое паршивое — чувствовать себя одинокой среди близких людей. Особенно гложет подлое осознание, что всё это начала именно она, навязав Серябкиной отвратительное блядство, а теперь не знает, как выпутаться и избежать неизбежной расплаты за мимолётную слабость. Разве это называется жизнью, когда всё зиждется на вранье и выстраивается из гнилых досок? В прошлом — лишь невыносимая боль, настоящее — душная пустота, а будущее и вовсе пугает своей неопределённостью. Намётанный глаз, как бы между прочим, вновь выцепляет на чужом пальце обручальное кольцо, а на языке вертится лишь одно — не стоило касаться её вовсе, ведь потом отмыться уже не представляется возможным; натворить бед — по молодости-глупости можно, но теперь к чему всё это опять привело? Темникова так глупо поступила: прижала, приласкала, обнажила до костей, затянула в трясину общей зависимости, показала ту самую грань, переступив через которую дороги назад просто не может быть, — как будто этого было мало: так некстати дала почувствовать то, что для обеих давно под запретом. Заигралась, забылась, не сдержалась — и теперь предстоит расплачиваться за собственные ошибки, и за чужие тоже. Самое смешное и вместе с тем ужасное, что обе ведь в браке — что с одной, что с другой стороны — ответственность; у каждой есть своя семья, и они уже давным-давно не девушки, которым можно списать все грехи по глупости молодости, а две взрослые женщины, обременённые обязательствами. Какая глупая, непростительная ошибка — так низко пасть, обнажив глубоко спрятанные чувства и отдавшись им, чтобы лишить Олю возможности прожить честную и счастливую жизнь. Разве она вправе принимать за неё подобные решения? — Если поменять всего несколько слов в третьем куплете и припеве, получится бомба, — настойчивый голос вырывает из омута тягостных размышлений и заставляет перевести глаза на фигуру рядом. — Как думаешь? Пытливый взгляд на чужое лицо с нетерпеливым ожиданием, и уже временно позабытый интерес разжигается снова — на секунду ухватиться за ниточку — и тут же опять бежать, отталкивая всё так же изо всех сил. А Оля так пристально смотрит на неё — хочет, это видно, искренне хочет, чтобы Лена впитала весь смысл происходящего, приняла близко к сердцу и перенесла через себя так же сильно, как и она сама, но Темникова лишь машинально улыбается в ответ, показывая, что якобы полностью погружена в процесс; ей становится немного стыдно, но ничего не может с собой поделать — всецело отдаться творчеству и прочувствовать каждую строчку уже не представляется возможным. Сегодня нет никакого вдохновения, нет стремления, и даже простого желания — ничего не осталось, кроме назойливых мыслей. Вид Серябкиной не внушает оптимизма — замученная и осунувшаяся, с покрасневшими глазами от недосыпа из-за прошлой стычки — она изнемождённо трёт переносицу и продолжает что-то сосредоточенно бормотать, как будто даже не замечая — есть кто-то рядом или нет — полностью поглощённая собственными мыслями. Опять ускользает — уходит с головой в себя — но теперь это выглядит не как проявление увлечённости творчеством, а как бегство от реальности и страх перед настоящим — тем самым настоящим, в котором обе они сделали что-то не так. Понимает, что лучше не стоит мешать, ведь если её сейчас отвлечь и нарушить этот хрупкий душевный баланс, то случиться может всё, что угодно: от гневной вспышки до слёзной истерики от усталости, — и что тогда делать, Лена просто не представляет. Остановившись, Серябкина тяжело вздыхает и замолкает, накрывая тыльной стороной ладони глаза. — Ты хоть слушаешь меня? — резко нарушает внезапно нависшую тишину, от которой впору лезть на стены, с каким-то обречённым и одновременно раздражённым тоном произнесённый вопрос, и тогда приходит понимание, что всё-таки не удалось избежать прямого столкновения. Темникова одёргивает себя и силится хоть как-то скрыть свою рассеянность, натягивая на лицо подобие вежливой улыбки и пытаясь сосредоточить взгляд. Нельзя сейчас давать слабину — нельзя ни в коем случае, — и, упрямо вскинув подбородок, Лена всё же смотрит прямо в карие глаза, изображая на лице участие и готовность вникнуть в суть проблемы — точь-в-точь как от неё этого и ожидают. — Конечно, слушаю, — с нажимом говорит в ответ, заставляя себя впиться взглядом в её лицо и не отводить его. — Просто немного задумалась. О своём. Притворяется как может, разыгрывая хорошо знакомую роль и прикрываясь лживой маской, — но, увы, на этот раз представление выходит откровенно паршивым, и разглядеть игру труда не составляет. Оля всё видит. Остаётся лишь одно: перевести взгляд на текст песни, машинально пробегая глазами по знакомым строчкам и стараясь вникнуть в смысл написанного, затем — молча перебирать в голове слова грядущего хита и разглядывать её, сосредоточенную до жути, с нахмуренными бровями и закушенной губой. Прямо как заправский маньяк, Оля по привычке сосредоточенно накручивает на палец злосчастные провода от наушников, с каждой секундой всё больше затягивая петлю — того глядишь, сейчас останется не только без ушей, но и без дорогостоящей техники. Это маниакальное повторение одного и того же действия порядком начинает раздражать; а так как по-другому внимание привлечь всё равно не получится, в голову приходит идея как-то остроумно прокомментировать этот идиотизм: — Слушай, а ты не думала никогда дрессировщиком змей пойти работать? — не выдерживает Темникова и с издёвкой спрашивает — отчего Серябкина, вздрогнув, переводит на неё непонимающий взгляд. — С такой виртуозностью управляешься с проводами — просто загляденье. Боюсь только, что наши «змеи» этого не переживут — можешь же и совсем задушить, — выдерживает она паузу и продолжает: — Серьёзно, прекрати технику мучить, у меня аж глаз задёргался. — За технику не переживай, я обращаюсь с ней бережнее, чем некоторые — с чужими чувствами, — щурится лукаво, ухмыляясь в ответ и высвобождает из своей власти несчастные провода, кладя их на стол и откидываясь на спину кресла, — а ты прям как та сорока — всё блестящее твоё. Темникова едва заметно дёргает плечом — и в голове тут же вырисовывается колкий ответ, но она вовремя прикусывает язык и тихо усмехается в ответ — как можно более миролюбиво — чтобы Оля хоть на секунду увидела, что у неё совсем нет никакого желания ссориться с ней и что-то выяснять. — Ладно-ладно, сдаюсь, — поднимает руки в примирительном жесте, — убедила, — и как можно более равнодушно пожимает плечами. — Предлагай свои гениальные правки, только давай побыстрее, а то я тут уже засыпаю. Комфортно и как-то по-особенному уютно; Оля напевает что-то себе под нос и по-прежнему вертит в руках разноцветные карандаши — то перебирает, то раскладывает по цветам, а то и вовсе выстраивает пирамидку, от которой Лена с трудом удерживается, чтобы не сломать — в студии тепло и разливается приятный аромат заваренного чая; в динамиках тихо наигрывает музыка, нарушаемая лишь редкими репликами звукорежиссёра, время от времени подающего голос из соседней комнаты, и всё как будто для того, чтобы не уснуть в ожидании Насти, которая в очередной раз опаздывает; за окном же — тоскливый осенний пейзаж, как будто сошедший с картины какого-нибудь депрессивного художника — хмурое серое небо и редкие полуголые деревья, с которых облетают последние листья. Льёт как из ведра — не переставая; Москва вновь тонет в серости, и завывания ветра, прорывающиеся сквозь неплотно закрытое окно, сливаются в не самую весёлую мелодию, но обе плевать на это хотели, хихикая друг с другом. Опять принимается за своё — уже в сотый раз за этот час Оля тянется к наушникам и с усердием наматывает провода на палец, и у Лены вдруг перед глазами возникает жуткая картина, как в скором времени дорогущая техника придёт в негодность из-за её маниакальной тяги издеваться над ни в чём не повинными предметами. — Малыш, прекращай накручивать провода, — ворчит негромко с театральной серьёзностью, облокачиваясь на спинку кресла и скрещивая руки на груди. Брови Серябкиной взлетают вверх — притворный ужас читается на её лице, когда она поворачивается к ней, и короткий смешок срывается с губ, отчего ресницы забавно подрагивают. — Ой, накручивать можешь только ты себя, чтобы потом всю ночь думать о плохом и вздыхать в подушку, а я развлекаю свои скучающие пальцы, — подмигивает Оля и ёрзает в кресле, принимая более удобное положение. — Волнуешься, что технарь потом нас прибьёт за сломанные наушники? — Да, мне жаль бедную технику, ты её так бессовестно тиранишь, — Лена смеётся и слегка подталкивает в плечо. — Лучше бы меня так обнимала, как ты провода эти обматываешь. Оля пожимает плечами и, достав из сумки яблоко, принимается его сосредоточенно грызть, не обращая никакого внимания на её «возмущённые» тирады. — Господи помоги, долго мы ещё будем ждать нашу музу? — стонет и закатывает глаза Темникова, глядя в потолок. — Я уже тут корни пустила, можно смело пересаживать в горшок, поливать и выставлять на подоконник. Набив рот и чуть не давясь от смеха, Оля зажимает ладонью рот, чтобы не расплевать по всему полу бедное яблоко — Лена усмехается и счастливо щурится от мысли, что в очередной раз смогла её рассмешить; она безумно любит, когда Оля смеётся — с ней в такие моменты хочется творить и сдвигать горы, создавать что-то новое и необычное. А когда она хмурится или грустит — то и жить не хочется. — Да, как кактус, будешь тихонько расти и впитывать в себя всю влагу — и никому не мешать, — с притворным вздохом констатирует и тут же, подперев подбородок ладонью, многозначительно усмехается: — А я думала, ты её намеренно в багажнике оставила, чтобы побыть вдвоём. Всё это давным-давно уже превратилось в привычную рутину, но и от того не становится менее забавным — всегда можно от души посмеяться, обсуждая причины, по которым та в очередной раз задерживается, и придумывая самые нелепые ситуации. Впрочем, в большинстве случаев всё оказывается куда проще — девушка просто проспала или застряла в пробке, но ведь куда интереснее нафантазировать себе что-нибудь эдакое. Настя, конечно, человек хороший, но вот пунктуальностью никогда не отличалась; из-за неё постоянно приходится перекраивать планы, подстраиваться под её вечные опоздания и откладывать дела на потом — сколько можно-то? А потом всем вместе отдуваться, чтобы хоть как-то успеть к отведённому сроку. Серябкина же, наоборот, всегда приходила заранее, всё готовила и настраивала, а потом приходилось её ждать — это казалось чертовски милым, но к другим людям такой пунктуальности почему-то никогда не проявляла, а было бы неплохо — не все же такие терпеливые, как Лена. В такие моменты она чувствовала что-то вроде собственнического восторга — было приятно знать, что Оля старается только для неё. По уши влюблённая идиотка. — Только ты ей ничего не говори, и без того на меня косится, как на врага народа! Натянутая пауза вновь заполняет собой всё пространство, и Темникова с трудом вырывается из пучины воспоминаний, как будто резко выныривает из глубины, ощущая нехватку воздуха в лёгких и пытаясь отдышаться, чтобы вновь вернуться в реальность. Всё как будто произошло только что — перед глазами так и стоит картина, как Оля сосредоточенно перебирает карандаши и смеётся, как обе дурачатся и смеются над всякой ерундой — без тяжёлого груза ответственности и навязчивых воспоминаний, удушающих обеих. Как можно скорее хочется прогнать это ностальгическое наваждение и прекратить заниматься самоистязанием. Но от себя не убежишь, а прошлое, как известно, всегда возвращается — в той или иной форме. Лёгкие просят никотина, но даже в этом маленьком удовольствии Лена вынуждена себе отказывать, чтобы и без того не слишком хорошее настроение не было окончательно испорчено — Серябкина ужасно не переносит запах сигарет и закатывает глаза, когда Темникова курит при ней, но это — лишь один из немногочисленных пунктов, которые приходится соблюдать в этой ситуации, чтобы хоть как-то сохранить лицо. Переводя взгляд на хмурую Олю, только что вывалившую на неё тонну предложений про окончательные правки в тексте, она натужно вздыхает и принимается изучать испещрённый исправлениями и помарками лист, вчитываясь в каждое слово. Снова и снова бегает глазами по строчкам, мысленно накладывая слова на мелодию — в целом всё звучит очень даже неплохо — так, что можно мурашками покрыться. — Ну что тут скажешь, — протягивает в восхищении, откладывая листок и складывая руки на груди, — ты как всегда на высоте. Всё звучит просто потрясающе. Не ожидала, что ты прям настолько сильно заморочишься. Молчание затягивается; Оля смотрит, не отрываясь и пристально изучая выражение её лица, словно изо всех сил пытаясь разглядеть в нём что-то, сокрытое от посторонних глаз. Темникова с трудом выдерживает его, стараясь не выдать ни единой эмоции, которые сейчас так и рвутся наружу. Искренне? Правда? Ей действительно нравится? — Мне кажется, эта песня взорвёт все чарты, — заключает, стараясь придать своему голосу как можно больше энтузиазма. По лицу Оли мгновенно расползается улыбка — искренняя и светлая, — и Лена вдруг ловит себя на мысли, что очень давно её такой не видела; даже немного отвыкла, потому и залюбовалась невольно — ну и, вдобавок ко всему, растаяла моментально от её тёплой благодарности в ответ. Приходится взять себя в руки и одёрнуть — знает, что ничем хорошим это не закончится. Хотелось бы и дальше лицезреть, как лицо напротив озаряется счастьем, — а у неё всё внутри переворачивается и на душе теплеет. Если отбросить все недомолвки и внутренние терзания — песня и впрямь получилась на славу — настолько, что сейчас прямо не терпится как можно скорее приступить к записи и выдать уже этот долгожданный плод их трудов на суд слушателей. — Думаю, можно уже завтра всё записать, если у тебя будет время, — Лена неторопливо потягивается, разминая затёкшие плечи, и подходит к окну, где тоскливо наблюдает за монотонно стекающими по стеклу каплями воды. Унылый вид. — Тогда спишемся позже и договоримся уже по времени. — Да, конечно. Согласие кивком, мимолётный обмен взглядами, и Темникова вдруг осознаёт, что совершенно не хочет, чтобы этот день заканчивался; нужно ещё столько всего обсудить по поводу аранжировки, студии и прочих организационных вопросов, касающихся выпуска трека, да и, в конце концов, — ей просто хочется побыть рядом подольше, просто посмотреть в её глаза и вновь хоть на мгновение ощутить то самое волнующее и щемящее чувство, которое понемногу начало угасать за все эти долгие годы разлуки; так невыносимо сейчас смотреть на Серябкину и давать себе отчёт в том, что вот она здесь, сейчас, совсем рядом, но, в то же время — такая теперь далёкая и недоступная. — Может, тогда отметим это дело сегодня вечером? — предлагает небрежно — как будто ничего не значащее; как будто речь идёт всего лишь об обсуждении очередного рабочего вопроса, а не о чём-то большем — заветном и запретном — и тут же осекается, ведь после вчерашнего идиотского инцидента с удушением звать её куда-то было как минимум бестактно. Ночь, конечно, была хороша и незабываема, хоть и закончилось всё из рук вон плохо — но это не повод давать волю чувствам, взывать к прошлому и тем самым надеяться на что-то большее. Разумеется, с точки зрения нормального человека было бы вполне уместно и логично отметить окончание столь изнурительной работы, просто как старые друзья, которые наконец-то пришли к согласию и сделали что-то общее, что может обернуться чем-то действительно важным и хорошим; но в их случае всё иначе — каждое слово, каждая улыбка, каждое прикосновение давным-давно уже наполнено каким-то особенным смыслом, и в каждом действии обе ищут скрытый подтекст. Дурная затея и импульсивность — не стоит проявлять какую-либо инициативу, особенно в том, что касается личного времени Серябкиной. Лена ведь сама не знает, чего действительно хочет: то к себе тянет, то от себя отталкивает. Пора бы уже запомнить, что у Серябкиной давным-давно есть своя жизнь, в которой для неё просто нет места; что всё это лишь кратковременное помешательство, внезапный эмоциональный порыв, которому рано или поздно суждено закончиться, и тогда ей останется лишь с грустью вспоминать о том, что было, и жалеть о том, чего так и не случилось. Впрочем, и ждать утвердительного ответа не приходится — всё и так более чем очевидно. — Боюсь, что не получится, — произносит Серябкина, приподнимая уголки губ в кривой усмешке — вроде как извиняясь за то, что ей приходится отказывать, — сегодня у сына утренник, а я — как штык — должна присутствовать, понимаешь. Как отрезала — коротко и ясно. Иначе и быть не могло — не стоит обнадеживаться; необходимо привыкнуть к тому, что Оля теперь никогда не будет для неё важнее семьи, а потому все эти ненужные поползновения к сближению просто бессмысленны и изначально обречены на провал; нужно просто принять это как должное и научиться с этим жить. Как бы там ни было, ничего уже не изменить — приходится лишь надеяться на то, что когда-нибудь обе смогут пережить это и, со временем, станет легче. Но со временем становится только хуже. Притворяться равнодушной удаётся с трудом — как будто душу выворачивают наизнанку, поливая солью и насыпая в свежие раны песок — и тем самым выворачивает тело — что-то ломается внутри — в районе грудной клетки и перекрывает доступ воздуха. Оля же держит лицо непроницаемым. — Да, — отвечает как можно безразличнее и, даже не пытаясь больше настаивать, повторяет: — Да, понимаю. Тогда я, наверное, поеду. Бросив быстрый взгляд на часы и отметив, что уже давно пора ехать, Темникова тяжело вздыхает, подхватывает шарф и принимается собирать свои вещи в сумку, стараясь не смотреть в сторону, чтобы и без того непростая обстановка не стала ещё более напряжённой; но навязчивое чувство, что за ней пристально наблюдают, заставляет поднять голову. Лицо Серябкиной выражает нечто невразумительное — какое-то странное смятение вкупе с напускным равнодушием: уголки губ слегка подёргиваются, будто она хочет что-то сказать, но не решается, а взгляд застывает, прикованный к одной точке — Лене становится не по себе от неловкой паузы, и она решает просто проигнорировать происходящее, надеясь как можно скорее покинуть это место. — Не забудь написать. До завтра, — произносит как можно более беззаботно и натянуто, не отрывая взгляда от сумки; медленно шагает в сторону двери и уже тянется к ручке, как вдруг слышит за спиной неловкое: — Постой. — Что такое? — Темникова порывисто разворачивается и удивлённо вскидывает брови, всем своим видом как бы спрашивая: «ну вот что опять случилось, Серябкина?», но в голове уже проносится тысяча всяких разных вариантов — от банального «Лена, ты забыла телефон» до безумного «не хочу с тобой больше никогда в жизни сотрудничать», и в каждом — ни на грамм не находит что-то похожее на правду. Даже начинает отсчитывать секунды, словно перед казнью — и каждая из них давит, будто пудовая гиря, грозя не только придавить к земле, но и размозжить черепную коробку, в которой безостановочно крутятся предположения. — Что-то случилось? — осторожно переспрашивает, разглядывая на лице какую-то странную смесь уязвимости и нерешительности. — Поцелуй меня, — хриплый шёпот едва слышен, но каждое тихое слово отчетливо врезается в память, пульсирует в голове собственным учащённым сердцебиением и вызывает бурю противоречивых чувств. Лена застывает, не в силах пошевелиться — даже не до конца уверена, что правильно расслышала и ей не почудилось — и, словно надеясь, что у неё попросту возникла слуховая галлюцинация, переспрашивает: — Что? — недоуменно выдыхает, будто требуя повторить сказанное и убедиться в том, что она всё правильно расслышала, хотя и так прекрасно знает — всё же не глухая. Вдруг на мгновение становится смешно, и она едва сдерживает порыв нелепо расхохотаться — но в то же время и страшно от осознания того, что услышала это не в бреду, а наяву. Всё это — какой-то абсурд, полнейший бред, дурной сон — словно в попытке проснуться, Лена машинально трёт глаза тыльной стороной ладони, мысленно уговаривая себя, что сейчас откроет веки — а Серябкина будет по-прежнему сидеть в кожаном кресле, сосредоточенно что-то чиркая в блокноте; но ничего не меняется, и, как назло, Оля так и стоит перед ней, закусывая губу и переступая с ноги на ногу, а от волнения теребит в пальцах шнурок от толстовки. После — повторяет это вновь, не давая надежде на то, что всё ей послышалось, ни малейшего шанса на существование: — Ты слышала, — доносится совсем тихо, но в этот раз в голосе уже больше твёрдости и настойчивости. Что сейчас происходит — Темникова попросту не понимает; не укладывается в голове — почему и с чего вдруг ей понадобилось целоваться в столь неподходящее время и в столь неподходящем месте; теряется и на несколько мгновений забывает, как дышать — всё нутро сжимается и в висках начинает бешено стучать кровь, а ноги намертво прирастают к полу, не давая ни малейшей возможности сдвинуться с места и что-то сделать. — Просто поцелуй меня, и всё. Остаётся смотреть в карие глаза напротив, силясь понять смысл этих слов — нелепых и таких желанных одновременно — и не находить в них ровным счётом ничего; заглядывать прямо в душу, надеясь отыскать там хоть малейшее объяснение этой внезапной просьбе — и видеть лишь растерянность вперемешку с неприкрытой тоской, от которой становится тошно до рези. Серябкина смотрит выжидающе, почти умоляюще. Забавно, порой, бывает осознавать: у неё что, недержание чувств? Что за глупость: поцелуй от бывшей напоследок, перед добровольным заключением в душные объятия опостылевшей семьи? Вроде, обе дали себе отчёт, в котором по пунктам расписали правила будущих встреч и совместной деятельности, зачем раз за разом наступать на те же грабли и ковырять ещё не зажившие раны? Лена даже не представляет, что сейчас сказать в ответ — то ли нагло ухмыльнуться и съязвить что-нибудь колкое, то ли просто развернуться и поскорее уйти прочь, послав её ко всем чертям. — Оля, — пробует осторожно начать, — а ты уверена, что тебе это вообще нужно? — всё, что хочется сейчас, — сбежать, пока не стало слишком поздно, и попытаться как-то склеить свою разрушенную на кусочки жизнь, иначе обе так и будут вечно терзать друг друга, как два диких, но привязанных зверя в клетке, которые ненавидят, но при этом не могут жить порознь. — Ты уверена, что нам это нужно? Смешок вырывается непроизвольно — кривой и какой-то надломленный, когда Оля, с внезапной решимостью, стремительно сокращает между ними расстояние и, не давая даже шанса опомниться и возможности хоть что-то сообразить, резким рывком тянет на себя, с силой хватаясь похолодевшими пальцами за шершавую ткань шарфа и заставляя напрочь забыть о всякой осторожности, с такой нежностью впиваясь в податливые губы своими обветренными и искусанными от волнения, будто пытается одним поцелуем искупить вину за все прошлые обиды и грядущие разочарования, или, напротив, излить накопившуюся ярость за долгое и томительное ожидание неизбежного возмездия. Перед глазами проносится бесконечная вереница карих омутов, в которых тонет воля, тает здравый смысл и растворяется трезвый рассудок, и всё, что остаётся — тонуть в этих глазах и захлёбываться в безумном порыве, сносящем напрочь крышу. И уже неважно — не имеет ровным счётом никакого значения то, что так усиленно обе пытались скрыть и подавить в себе, — не важны разлука, враньё, обиды, боль — всё меркнет перед этим внезапно вспыхнувшим в груди пламенем, что сжигает дотла всё внутри и оставляет лишь одну слепую жажду — быть ближе, быть вместе вопреки запрету. Сдавленно стонет прямо ей в рот, размыкая линию губ — и Лена тут же отвечает более жадно и неистово, пропуская мимо ушей все доводы рассудка. Перехватывает дыхание. Сознание затуманивается. Внутри что-то срывается. В поцелуе — отчаянное «прости» и запоздалое «люблю», смешанные с невысказанной мольбой и страхом от неизбежной потери — так живо и болезненно одновременно, будто вместе вновь содрали грубую корку и до крови расковыряли уже было заживший шрам. Остановиться кажется непосильной задачей; словно переступив некую черту невозврата — как по тонкому льду по весне — одно неосторожное движение, и проваливаешься в студёную воду, плывёшь дальше в ледяном плену — в никуда, так как выбраться уже нет и не будет никакой возможности, и приходится покориться неминуемой судьбе. Это будто бы некий вызов самой себе — сумеет ли и на этот раз пересилить в себе желание довести начатое до логического завершения и устоять на краю пропасти, не свалившись в неё с головой, чтобы не повторить тех чудовищных ошибок, что по сей день мучают ночными кошмарами и мешают спокойно дышать, или же снова поддастся слабости, отбросив все свои принципы и погрязнув в пучине страсти, а после вновь грызть себя за то, что не смогла удержаться, предав самое важное, что у неё есть. Отталкивает первой Оля — буквально отталкивает, выставив руку перед собой и уперев ладонь в её грудную клетку с той силой, на которую хватило остатков воли — мягко, но настойчиво. Что всё это вообще, блять, значило? Смотрит исподлобья — тяжело дышит и часто моргает, приходит в себя и сама не понимает, как вообще можно было поддаться такому порыву и сотворить подобную глупость. Несмотря на то, что инициатором была Оля, именно Темникова чувствует себя нашкодившим ребёнком, которого поймали за кражей варенья — только здесь цена «лакомства» несоизмеримо выше и расплачиваться придётся потом очень и очень долго. — Тебе лучше уйти, — еле слышно выдавливает Оля, глядя мимо, в сторону окна, и складывая руки на груди, — всячески избегает зрительного контакта. — Пожалуйста. Я прошу тебя… Просто уйди, поговорим потом. Давясь упрёками, Лена переступает порог и, чтобы не сорваться, практически бегом покидает студию, не дожидаясь ответного кивка и какого-либо прощания — просто сбегает, заставляя себя думать о чем-то другом: о дочери, о муже, о сольном альбоме, о чём угодно, но не о Серябкиной — только вот её образ въелся в память намертво, прочно обосновавшись под кожей; и даже если она и сбежит сейчас, то сбежит лишь от реальности, а не от самой себя. Темникова с радостью задавила бы прямо сейчас в себе эту грёбаную, изматывающую одержимость, которую не в силах побороть. Сдавила бы, вывернула, но избавиться от неё всё равно не получается и вряд ли теперь получится.
Примечания:
Отзывы (6)