2. Жар бурлящей крови и душащие оковы
25 марта 2025 г., 17:16
До Коринфа удаётся добраться только несколько долгих — изнурительных — дней спустя. Боги, видимо, проклинают земли Эллады, раз уже несколько недель стоит жуткая, невыносимая жара. На ясном небе нет ни одного намёка на скорый дождь, который смоет всю духоту и позволит сначала вдохнуть полной грудью запах сырой земли, а затем прошлёпать ногами по лужам, как играющий ребёнок. Иногда, если посмотреть вдаль, то может показаться, как воздух искажается пустынным миражом — дрожит и расплывается.
Весь Пелопоннес за множество лет никак не меняется. Застывает в ярком и зелёном великолепии, окроплённом кровью павших здесь воинов. Только голос — этот противный внутренний голос — продолжает рождать из своего гнилого нутра много лишних и гложущих мыслей. Остаётся не так много времени до мгновения, когда нога ступит на родные территории, покинутые слишком давно из-за дурацкого пророчества, сведшего его отца — второго царя Лакедемона — с ума. Возможно, жрецы смогли как-то отравить чистый разум некогда мудрого правителя, ныне же прославившегося безумным и льющим ненужные алые реки.
Многие годы Мидей считал, что пророчество, неосторожными словами вылетевшее изо рта Оракула и подкреплённое его жрецами, — мерзкая ложь, за которой прячутся истинные мотивы. А Еврипон так испугался, что повторит судьбу своего собственного отца, что попытался гнусно избавиться от единственного сына. От законного наследника, в чьей крови всегда будет течь буйство пламени и гнев войны.
Дело давно минувших дней — забыть пора, отпустить и начать жизнь с чистого листа где-нибудь в отдалённом от Лакедемона месте. Там, где никто не будет знать Мидея лицо; там, где никто не будет знать, что алые шрамы, отпечатавшиеся на его теле в день падения с горы Тайгет — огненные поцелуи Артемиды и благословение Ареса, обративших свой взор на чудом выжившего ребёнка. Или, может, они и помогли не отправиться в царство мёртвых. Дали цель — обрести силу, чтобы однажды вернуться и отомстить: за себя, за мать, вскоре оказавшуюся с перерезанным горлом.
Однажды, когда Мидей перестанет противиться тому, что уготовано судьбой. Наверное, стоит всё же задуматься над местью, но тогда это будет значить, что жрецово пророчество — правда.
Он вздыхает, поёрзав на подвижной лошадиной спине. Тело неприятно ноет от долгой езды верхом и хорошее чутьё подсказывает, что, спешившись, первые минуты придётся невольно ходить враскоряку. Как-то раз Гефастион ловко заметил: в такие моменты и не скажешь даже, что Мидей — угроза в каждом уверенном движении, рубящая головы с плеч. Он нечаянно подаётся слегка вперёд, почти утыкаясь носом в короткое серебро волос — мелкие волоски колышутся от горячего дыхания, опалившего затылок. Призрачный аромат камышей и песка забивается в нос. Фаенон, крепко сидящий в седле, кажется, расслабляется сильнее.
— Ты ещё ляг на меня, — цедит Мидей.
— У тебя широкая грудь, — тихо смеётся Фаенон, — будет удобно. А что, предлагаешь?
— Даже не думай.
Раздражение — горячий ком. Притуплённое, что удивительно, лишь огонь, полыхающий в венах. Не зудящая жгучесть, алой пеленой застилающая ясный взор. Мидей сжимает в руках поводья сильнее, будто вот-вот — и порвёт их. Не злится, как должно быть, но всё равно кривит нос. Фаенон оказывается запертым в прочном круге из чужих рук, но чувствует себя, кажется, вполне уютно — иногда всё же облокачивается спиной на Мидея, каменной стеной сидящего сзади; тоже берётся за поводья, задевая горячие руки, находящиеся в непозволительной близости. Не извиняется, будто всё так и должно быть, но слушает недовольное пыхтение на ухо, как сладкое пение рапсодов.
Мидей успевает всё же упустить момент, когда Фаенон, восседая верхом на молодой кобыле, увязывается за ним следом. Как бездомная собака, которую покормили из-за доброго сердца. В то утро он считал, что выполнил просьбу: разделил ужин, отплатив за помощь и последнюю потраченную стрелу. Но стоило развернуться и пойти в противоположную от стоянки сторону, как что-то — какая-то неведомая сила, — нестерпимо потянула обратно: туда, где улыбки — облачная мягкость, туда — где камышова свежесть. Боги, видимо, желали проверить и без того никудышное терпение Мидея на стойкость непрекращающейся болтовнёй.
Они вместе до сих пор лишь потому, что нужно в одну сторону. И потому, что бросать жреца на растерзание разбойников и зверья — вроде как весьма дурной поступок. Доберутся до окрестностей Аргоса — и точно разойдутся, как в море корабли. Мидей поищет работу, чтобы пополнить стремительно пустеющий кошель, а Фаенон отправится по своим жрецовым делам. И совесть останется чистой, и вновь можно будет погрузиться в себя.
Путешествовать с другим человеком, пусть всё ещё совсем незнакомым, самую малость интереснее. Красочнее. Мидей этого не признает — уж точно не вслух. Есть от Фаенона всё же толк — небольшой, чтобы даже не думал зазнаваться: досуг красит и перетягивает всё внимание с грозного, как зевсовы тучи, Мидея, на себя. Ходить по афинским землям, когда от него так и веет лакедемонским духом, — затея не всегда хорошая. Так, во всяком случае, за время путешествий несколько раз по душу Мидея взволнованные жители городков звали стражу, которых в большинстве своём можно усмирить только острым мечом. А в пустых убийствах нет ничего славного.
Людской гомон затягивает водоворотом. Снующие мимо зеваки так и норовят поднять голову, чтобы любопытно заглянуть им в лица. Копыта баюкающе постукивают по узковатой дороге, вымощенной неровным камнем. Домишки с каждой пересекаемой улицей разрастаются в размерах, становятся богаче, смывая прежнюю нищету бедных районов. Коринф не слишком огромен — его запросто можно пройти пешком от одной части высокой стены до противоположной и не запыхаться, но чем ближе к самому центру, тем цветущее он кажется — дышащим, живым. Свобода вольных земель — богатых лесов, шепчущих на древних языках, — стирается; испаряется, уносимая ветром.
Мидей ведёт плечом, пытаясь сбросить с себя липкость чужих взглядов.
— Нам нужен фонтан, — вертит головой Фаенон. — Видишь что-то подходящее?
Мидей наклоняется к его шее, носом шумно вбирая аромат пота, усталости и треклятых камышей. Не замечает, как Фаенон сводит лопатки.
— Купаться в городских фонтанах — прямой путь, чтобы вылететь за стены. Ты, конечно, как желаешь, но меня в свои забавы не втягивай.
— М-м? — принюхивается к своему плечу и морщит прямой нос. — Неужели и правда так сильно воняю?
Не больше, чем сам Мидей, сидящий на лошади который час подряд под беспощадным жаром солнца.
— Просто отвратительно, — говорит, встречая в ответ короткий смешок.
Фаенон театрально вздыхает:
— Ну что поделать, будешь нюхать меня, грязного, и дальше. А вообще тут должны быть термы недалеко от фонтана. Он, считай, просто опознавательный знак.
Мидей хмурится:
— Ты уже был в Коринфе?
Фаенон выдерживает паузу, будто тщательно обдумывает, что сказать дальше.
— Нет, — задумчиво причмокивает. — Южная Эллада для меня — туман. О местных источниках слышал от группы торговцев в Дельфах, — голос звучит тише, на грани хрипловатого полушёпота. — Они здесь, конечно, вряд ли сравнятся с тем же дельфийским лутроном. Но остановиться на ночлег там, где можно заодно и смыть с себя дорожную пыль, а не только наловить за шею клопов, куда лучше.
К счастью, больше околесицу про видения Фаенон не несёт. Чтоб жрецы отпустили того, кто имеет дар прорицания? Никогда. Вопьются мёртвой хваткой — и будут держать до того самого мгновения, пока душе не настанет пора сесть в лодку Харона.
Может, действительно нужно дёрнуть за поводья и развернуть лошадь обратно, заночевав в первом попавшемся постоялом дворе. Мидей не придирается — большую часть времени вовсе спит на небольших стоянках, когда вокруг — ничего, кроме природы, поющей о свободе, и взора богов. Даже деньги научился выручать, беря время от времени простенькую работёнку. Кто узнает, что царский наследник не брезгует запачкать руки о дело мистиев, живот от смеха надорвёт.
Но вместо этого Мидей согласно мычит, шею вытягивает, пытаясь выцепить из броского окружения нужный ориентир.
Фонтан действительно находится спустя пару поворотов — стоит, изливающийся потоками родниковых вод, а над ним висит блёклый отпечаток радуги, как рука Аполлона, слушающего искренние молитвы в храме, гордо возвышающимся немного позади.
Копыта неторопливо цокают по площади, облюбованной торговцами. Стоят за прилавками своих лавчонок, рассыпавшихся по углам множеством разнообразных товаров, — машут руками, стараются перекричать друг друга и зазвать к себе как можно больше людей. Голоса сливаются в неразличимую кашицу, вязко текущую мимо острого слуха. Звенят драгоценные драхмы, пересыпаясь из ладони в ладонь; несколько монет звонко падают на каменную кладку, вертятся юлой и падают плашмя, как поражённые острым копьём прямо в сердце.
Чем ближе к лестнице, ведущей к чернеющему входу в храм, тем меньше палаток. Водяные всплески становятся громче, оттесняют всю суматоху и смывают её, позволив глотнуть приятной свежести.
— Говорят, — загадочно произносит Фаенон, — это священное место для муз.
Капли смачивают каменную кладку небольшими бесформенными лужами. Пляшут молодые девы — румяные, как спелые яблоки; руками, лебедиными шеями, держат длинные одежды, обнажая тонкие щиколотки. Влага собирается в их волосах сверкающими жемчужинами, переливающимися дорогим перламутром. Девичий смех журчит перезвоном колокольчиков; не обращают внимания ни на пышущий жизнью город, окружающий капканом, ни на любопытных гостей. Будто весь танец — вне этого мира, ограждённый непроницаемой стеной, и их босые ноги топчутся не по серо-жёлтому камню, а по зелёной траве в божественных садах. Плавно двигаются под завораживающую песню — гнутся мягкими прутьями, словно почитают память Пейрены, однажды превратившейся в живительный источник из-за своих слёз, пролитых по несправедливо убитому сыну.
Отчего-то вдруг кажется, что Фаенону подошла бы сладкоголосая лира и поляна, залитая тёплым, ласкающим солнцем — таким же, какое лучами золотого клейма тянется к его груди. А белый мрамор, выложенный вокруг воды, бьющей ключом, напоминает фаенонову кожу. Такой же светлый и кажущийся нетронутым, но если присмотреться ближе, то удастся разглядеть тонкие трещины, какие остаются давно зажившими шрамами на плече.
Мидей зажмуривается до слабой рези в глазах. Стряхивает глупые мысли прочь, клыками вцепившиеся в заполошно забившийся пульс, только выдох получается рваным — и будто бы взволнованным. Хочется зарычать, как дикий, голодный лев.
— А ещё говорят, — воздушной мякотью посмеивается Фаенон перед тем, как площадь и фонтан останутся позади, — сюда ступала нога Гелиоса, хоронящего своего сына.
— Городская байка, — хрипотцой вырывается у Мидея. Слишком старые легенды, больше напоминающие детскую сказку. Забытое — или попросту стёртое божественной рукой из людского разума.
— Кто знает, — пожимает Фаенон плечами, — кто знает.
Они отъезжают от площадёнки, ловко минуя торговцев и копошащихся под лошадиными копытами людей. Несколько солдат, облачённых в красные, кровавые доспехи, с подозрением всматриваются в Мидея. Как изголодавшиеся кобры, готовые броситься на всё, что источает тепло и двигается. Он отворачивается, не желая выдерживать пытливые взгляды, снова становясь лишь незнакомым путником, заехавшим погостить в цветастом городке. К счастью, в нём уже слишком давно никто не видит отпрыска безумного царя Еврипона — много воды утекло с печальных событий на горе Тайгет. Наследник лакедемонского трона мёртв — тело его давно унесли чёрные воды Стикс, плоть разложилась, а душа отправилась в загробное царство в услужение Аиду. Так, во всяком случае, все считают и так молвят слухи, которые удаётся собрать по крохам.
Мидей старается верить, что это хорошо. Будет только лучше, если факт его существования смоется из умов так же, как и легенды о Гелиосе, которыми увлечён Фаенон.
В одном Мидей уверен точно: если отец прознает, что он остался жив, то не позволит спокойно рассекать по полисам. Захочет убить, уничтожить раньше, чтобы только самому не пасть от сыновьей руки. Нет никаких сомнений, что Еврипон объявит большую награду тому, кто принесёт голову Мидея в мешке, небрежно кинув к царским ногам.
Всё правильно, убеждает он себя, но тень печали всё равно платком ложится на лицо.
До терм они, что удивительно, добираются в полной тишине.
Жареные каштаны небольшой горсткой лежат на керамической тарелке, повернувшись ко входу подрумянившимися, коричневыми боками, будто так и манят случайных прохожих зайти и тоже угоститься чем-нибудь вкусным. Плотный ореховый привкус остаётся на языке, скатываясь вместе с кисловатым гранатовым соком прямиком к желудку, успевшему проголодаться за время дороги.
С первого взгляда небольшая корчма на деле оказывается на редкость оживлённой — возможно, тут комната стоит намного меньше, чем пришлось выложить за спальное место в термах, но, справедливо решает Мидей, так безопаснее. Там, во всяком случае, можно сойти за простого путника, решившего понежиться в местных купальнях.
Канфар с тихим звяком приземляется на деревянный стол. В широком горле видно, как плещется алая жидкость; как она кровавой рекой облизывает стенки и рвётся за пределы, чтобы разлиться вокруг. Стол жалобно поскрипывает, когда Мидей немного двигает его за край на себя. Неровная поверхность ощущается загрубевшими подушечками пальцев, с деревянного бока остаётся небольшая липкость, а в крохотные трещинки забивается поблёскивающее вино. Высохшее уже, пролитое, возможно, или вчерашним днём, или ранним утром, когда яркий свет Аполлона пролился на затуманенные тенью земли.
К спине прилипают чужие взгляды. Едкие — страх, смешанный с долей неприязни.
Змеями под ногами ползут тихие слухи, рождающиеся в шепотках. Большинство из них не нужно чётко слышать, чтобы прекрасно понять суть. Чуть правее стоит столик, за которым умещается пятеро мужчин — не аристократы; простые граждане, пришедшие пропустить по канфару-другому, а затем, покачиваясь, уйти восвояси. Может, даже к жёнам, которые непременно начнут ругать проклятущих пропойц. Афиняне, понимает Мидей, приглядевшись лучше — говор афинский, манеры афинские. Они здесь, скорее всего, проездом — нет никакого желания вызнавать подробности. Лишь ясно, как день: местные не станут так откровенно перешёптываться, завидев лакодемонского воина, иначе давно были бы схвачены доблестной стражей.
Один мужичок залпом опрокидывает в себя заказанное пойло, крупными и блестящими каплями покатившееся по тёмной бороде. Он размашисто утирает рот тыльной стороной ладони, как свинья, необученная хорошим манерам, а затем наклоняется к своему соратнику:
— Слыхал я, — шепчет то ли нарочно слишком громко, то ли алкогольный дурман уже делает разум мягким, как глина, — что лакедемонская традиция — питать свои тела свежей кровью.
Мидей невольно облизывает губы, подкрашенные гранатовой киноварью. Терпкой, насыщенной, но не такой пряной и густой, как настоящая кровь, текущая в жилах. А она — огонь, как тот, что жаром бурлит в кузницах Гефеста. Он сжимает каштан в ладони до побелевших костяшек и, вскинув гордо голову, упирается свирепым — проницательным, как у льва — взглядом в шептуна, которому в самую пору открутить голову за грязный язык.
— Это гранатовый сок, — презрительно фыркает Мидей, не без удовольствия подмечая, как мужичок подскакивает на месте. — Но если не заткнёте свои поганые рты, то с удовольствием изопью вашу.
Тишина становится ему ответом. Не хотят, малаки трусливые. Только тонкие губы поджимают, отворачиваются, но всё равно косят злым глазом. Угостить бы их хорошим кулаком, чтобы знали своё место, но на потасовку сбежится стража, гуляющая где-то поблизости. Лишнее внимание Мидею ни к чему.
В узком дверном проёме показывается наконец знакомая голова. Фаенон любопытно заглядывает внутрь, привлекая к себе внимание и перетягивая его, как канат на олимпийских играх, заставив на несколько застывших мгновений поганые рты замолчать. Яркое солнце, начинающее постепенно крениться в сторону моря, нежностью трогает его спину и макушку. Будто Фаенон сам светится, испуская божественное тепло.
Мидей трясёт головой.
Нельзя сказать, что эта корчма из богатых. Средняя — цены не ломятся до потолка, но и не валяются у самых сандалий. Нищего здесь не увидеть, как и гражданина совсем зажиточного. Середнячок — воины и солдаты, торговцы и ремесленники. Фаенон же смотрится здесь... чужеродно. Как будто только-только вылез из роскошной виллы и, никогда не заходя дальше богатого квартала, потерялся, в чистой случайности измаравшись в нищете. Только вместо того, чтобы брезгливо наморщить нос и тщетно попытаться смахнуть грязь с сандалий, он делает шаг вперёд, вплывая внутрь небольшой питейной. Хозяин одаривает взглядом удивления и клокочущего непонимания, что такой человек забывает в таком месте.
Афинские крысы тоже затихают, явно ожидая чего-то театрально-интересного. Но Фаенон широко улыбается:
— Приветствую!
— Чего изволите, господин? — пригладив редкую бородку, хозяин скрежещет немного севшим голосом. Наверное, боится неосторожным словом прогневать богатого клиента. Мидей усмехается: знал бы он, что у этого блистательного господина за спиной — только лук для охоты, серебряный меч и пара драхм, вырученных за продажу волчьей шкуры. Потеха — и только.
Буря не проходит стороной, а неминуемой гибелью утягивает внутрь разразившегося урагана. Мидей с кислым лицом наблюдает за тем, как столешница жалобно скрипит, когда Фаенон задевает её бедром, а затем, указав рукой на одиноко стоящий канфар, грузно падает на ещё один пустующий дифрос.
— Принеси то же самое, — улыбается-улыбается-улыбается; и как только лицо не устаёт? Глянув сначала на засуетившегося хозяина, а затем на подскочившую к нему девчонку от силы лет пятнадцати, Мидей хмыкает. — А тебя нелегко найти, — говорит Фаенон, устраиваясь поудобнее. Ёрзает, будто садится на муравейник. — Я уж думал, что ты сбежал из Коринфа, пока я нашу лошадь в конюшню пристраивал.
— От тебя сбежишь, — Мидей делает небольшой глоток сока. — Люди живут в одиночестве для того, чтобы наслаждаться спокойствием. Логика проста, понимаешь?
— Понимаю, конечно, — щенячьими глазами хлопает. — Но ты так завернулся в свой кокон, что, боюсь, скоро совсем разучишься с умными людьми вести беседы.
Мидей хрипло посмеивается:
— А кто здесь умный? Ты?
— Недооцениваешь меня, — дочь хозяина, держа обеими руками наполненный канфар, аккуратно ставит его на стол, явно боясь пролить хоть каплю. Фаенон коротко её благодарит, потянувшись к уже остывшим каштанам.
— Переоцениваю. Выглядишь, — замечает вслух, — как лебедь среди стаи воронья.
— Если я лебедь, — парирует, — то ты — стимфалийская птица. Оба хороши среди падальщиков, не так ли?
Произнесено невзначай. Между делом, как то, что забывается спустя пару мгновений за неважностью, но фраза вгрызается в голову и там оседает едкостью. Засыпает, чтобы проснуться позже — расправить бронзовые перья войны, окрасить белоснежность в удушающую терпкость киновари. Вороны — падальщики, и они дожрут то, что милостиво им оставит медный клюв.
Становится неуютно.
Шепотки — яд, капающий с клыков змеи. Летят прямо в лицо с той же силой, что и стрелы, неприятно вонзаясь. Мидей старается не вслушиваться больше в чужую брехню, но кулак сжимается сильнее, оставляя на ладони яркие полумесяцы от ногтей. Хруст каштанов напоминает ломающиеся кости. Фаенон замечает его гнев, готовый обрушиться на чужие головы ударом клинка, но тогда и задача не привлекать к себе особого внимания провалится.
Первый глоток остаётся крохотной каплей в уголке губ; алая отметина на белом смотрится до красивого греховно. Фаенон щурится с засочившейся хитростью, собирает оставшийся гранатовый сок кончиком языка и не морщится от первых кислых нот, медленно распускающихся неброской сладостью. Голова ощущается горячей. Лёгкой. Мидей принюхивается, пытаясь уловить винную пряность, а затем — наругать хозяина, подсунувшему алкоголь вместо простого сочного напитка, но ничего не распознает, кроме привычной насыщенности. Будто спелый гранат только срывают с ветки, он лопается, а на стол градом сыплются алые бусины.
Навострив уши, Фаенон косится в сторону соседнего столика.
— А ты, смотрю, пользуешься славой.
Мидей закатывает глаза. В Тартаре он видел такую славу.
— Малаки.
— Так-то оно, конечно, так, — соглашается кивком головы. — Не сочти за дерзость, мой мускулистый друг, — Мидей вопросительно вздёргивает бронь, а Фаенон, ни чуть не смущённый своими же шальными речами, продолжает складно петь, — но я бы посоветовал тебе переодеться.
— Может ещё сходишь и одежды для меня купишь? — катает тёплый каштан в ладони.
— А ты разве позволишь?
Ответом становится короткий, но честный выдох:
— Нет.
— Вот видишь, — пожимает плечами, но от идеи не отступается. — А зря, кстати, у меня весьма недурной вкус. Большой наплечник и твоё ожерелье привлекают довольно много внимания. Весьма странно одеваться столь броско человеку, — в голубой заводи искрой мерцает лукавство; всплывает, как льдина, ушедшая глубоко под воду, — который явно от чего-то скрывается.
Мидей сжимает изогнутую ручку канфара сильнее, будто искренне желает её раскрошить в глиняную пыль. Сам не понимает, но второй рукой прикасается к броскому ожерелью, неподъёмной тяжестью сверкающего на шее. Металл тоже тёплый, нагретый жаром собственного тела, и каждое мгновение напоминающий о доме. Он знает, что эта вещица достаточно сильно кидается в посторонние глаза, будь то охотники за сокровищами, мелкие воры, пираты или простые люди. Замечает любопытные взгляды, направленные всегда точно ему на шею, на горные хребты ключиц, по которым струится золотой сплав.
Очень давно — ещё в самом детстве, которое постепенно начинает стираться из вех памяти, оно принадлежало Горго, его матери. Она никогда с ним не расставалась, снимая, наверное, только на время сна. А затем, когда гнилой рот Оракула вынес своё пророчество, лёгшее смертельным приговором, она передала Мидею всё золото, веля помнить свои корни. Говорила даже, что он может забыть её — её саму, её запах и черты лица, голос, но никогда — Лакедемон и по-царски бурлящую кровь.
И Мидей никому не рассказывал, кто он такой. Самое большое, что вылетало изо рта — имя, но оно во всей Элладе далеко не самое редкое. Кроме того, какой царский отпрыск в самом деле станет наёмником? Дело мистиев слишком низкое, чтобы человек большого сословия им занимался.
Тому, кто никогда не был в южных краях, точно не знать, каким был наследник второго царя. Однако Фаенон, подперев кулаком щёку, выглядит совершенно уверенным в своих словах. Это напрягает — не потому, что Мидей испытывает трепещущий страх, а потому, что, быть может, успевает пригреть на груди настоящую змею.
— Глупые предположения, — цыкает. — Я ни от кого не бегу.
— Нет? — переспрашивает, но в голосе ни ноты удивления. Не верит, но делает вид. Говорит «нет», но в невысказанном, повисшем в воздухе так и читается громкое «бежишь». — Ты слишком осторожен для того, за чьей головой не открыта охота. Расслабься, — отпивает сладкий нектар сока, кончиком острого языка слизывает крупную алую каплю, не позволив ей сорваться вниз. — Это не больше, чем мои наблюдения. Твоё прошлое меня не интересует и не касается.
Желание ударить кулаком по столу жжётся в глотке. Фаенон умело прячется за маской, ныряет обратно на дно, прячась в завесе из вязкого песка.
— Пытаешься быть знатоком чужих душ? — Мидей понижает голос до звучного полушёпота, острыми львиными клыками вгрызающегося в мягкое нутро. — Упускаешь из виду только то, что я наёмник, у моих нанимателей зачастую есть враги. А я не запоминаю в лицо каждого.
— О чём я и говорю, — подстраивается, как заморский зверь, меняющий окрас под окружающую обстановку. — У тебя так или иначе есть враги, а щеголяешь так, будто какой-нибудь архонт.
— Сказал мне жрец, — щурится Мидей, — выглядящий, как аристократ.
Фаенон мягко улыбается:
— Я же говорил: у меня весьма недурной вкус. Рад, что ты это наконец заметил и оценил по достоинству.
Точно — будь у Фаенона хвост, то уже во всю бы им вилял.
— Всё, что я заметил, — удобнее усаживается на небольшом дифросе, — это что ты похож на собаку.
— Тоже своего рода комплимент. Разве собаки не милые?
Фаенона невозможно пробить; Мидей делает возмущённый глоток сока, едва не подавившись от спешки. Из груди рвётся прерывистый, громкий кашель, сотрясающий не только собственное тело, но и всю питейную комнату. Мимо проходящая дочь хозяина, подливающая вино в чужие кубки, вздрагивает от неожиданности, вытянувшись натянутой струной.
— По спине постучать? — и спрашивает это с таким участием, что кулак вполне ощутимо начинает чесаться. Снова.
Но вместо того, что впечатать крепкие костяшки в лицо, смягчённое волнением, Мидей несколько раз ударяет себя по груди.
— Тронешь, — предупреждает утробным рыком, — и руки по локоть обломаю.
Фаенон с лукавством наклоняет голову вбок:
— Ты слишком напряжён. Не хочешь расслабиться, пар, например, выпустить? Сразимся, испытаем силы.
Но, скрестив руки на груди, Мидей только хмыкает:
— Точно собака.
— Что?
— Что? — Мидей постукивает кончиками пальцев по хлипковатой деревянной столешнице. Кажется, если на неё надавить немного сильнее, то потрескается и с грохотом развалится. Липкость посторонних взглядов отходит назад, становясь назойливыми, но не мешающими мушками. Фаенон снова переводит тему. Перескакивает с одного на другое, как тонконогий олень, убегающий от своего преследователя. Визжащие клинки способны рассказать куда больше, чем заковыристые слова; сражением говорит душа, не умеющая лгать. Война — и она обнажает всё то скрытое, всё то так тщательно прячущееся. Предложение отзывается приятной тягой под рёбрами, фантомными искрами, сыплющимися на землю. Но... — Что жрец может знать об искусстве воина?
Божьих слуг обучают ритуалам и молитвам, но никак не владению оружием — да на таком уровне, чтобы смело бросать подобный вызов тому, кто прошёл через многие битвы и вышел из них победителем. Охотничьи навыки не помогут в сражении на мечах.
Однако Фаенон источает непоколебимую уверенность, в нём нет ни капли сомнения или желания взять свои слова обратно. Страха остаться побитым тоже нет. Он серьёзен — глядит снова пристально, забираясь под кожу.
— Не узнаешь, пока не попробуешь. Не думал, что могу хранить множество секретов? — подначивает, провоцирует. — Или ты испугался?
Мидей хищно дёргает уголком губ. Это замечает и один из афинских шакалов, что-то тихо протявкав своему собутыльнику, но всё, на что тот оказывается способен — не завалиться в остывший ячменный хлеб лицом.
Есть неудержимая жажда ощутить в ладони тяжесть меча и его голодное неистовство, снова и снова бросающееся на врага кусачими ударами. Только даже при огромном желании никакой жрец не будет ровней воину — слишком непересекающиеся пути, слишком разные предназначения. Фаенон — стена из улыбок и облачной мякоти, спустившейся с небес; ворох непоняток и нежно хранимых тайн.
Фаенон строит из себя доверчивого щенка, когда на деле — аидова гончая.
В языке Мидея нет таких слов, как «повернуть назад» и «отступить». Он примет вызов. Испытает, на что же способна эта хвалёная фаенонова смелость.
Предчувствие славной битвы скатывается по позвоночнику дрожью, отпечатывается в голодном оскале. Висящий на поясе меч будто бы согласно вибрирует, уже так и просясь поскорее лечь в руку, а затем рубить воздух, сталкиваться до снопа искр с другим клинком — петь хищной сталью.
Мидей низко рокочет:
— Не дождёшься.
Пот заливает глаза. Стекает крупным бисером со лба, прилипают к коже повлажневшие волосы, от которых не выходит так просто отплеваться. Тяжесть рубящих ударов обрушивается на густой, почти плотный воздух; наточенные клинки режут пространство, кромсают его, как плоть, до которой никак не удаётся дотянуться.
Воздух колеблется, будто состоит из множества дребезжащих струн.
Мидей глухо рычит, вновь бросаясь вперёд. Он — ревущая агрессия и алая ярость, застилающая пеленой ясный взор. Кровь грохочет где-то в висках, сдавливает голову, идущую кругом. Серебряный меч выписывает полукруглую дугу в воздухе — оставляет после себя блики-отсветы, — и ловко отбивает в самый последний момент. Фаенон — холодные ветра — взбудоражено ухмыляется; широко, тоже немного сумасшедше. Острая сталь скрежещет, силясь если друг друга не разрубить, то оставить трещину, чтобы после — пробить всю защиту в единственное уязвимое место.
Лавровый венок немного съезжает набок, путается во взъерошенных волосах, но, кажется, даже если он свалится под ноги, то Фаенон не заметит. Ледяная кровь тоже вскипает, с головой погружая в жар разгоревшейся битвы; полыхают натруженные мышцы, бугрящиеся под кожей, проступают вены, лозами увивая руки.
Жрец, сражающийся на равных с тем, кто получил благословение Ареса, — истинное чудо. Грудь трепещет, сиплые и тяжёлые вздохи-выдохи наполняют поле дружеской брани, рвётся глотка от частого дыхания. Фаенон не проигрывает, не проседает, не устаёт. Бьётся так, словно от этого зависит его жизнь; так, словно перед ним — его давний-давний враг.
Всё нутро вновь отзывается уважением. Действительно хороших соперников можно пересчитать по пальцам одной руки; Мидей ощущает себя невозможно пьяным. Голова становится донельзя лёгкой, мысли выскакивают прочь, позволяя телу самому вести и управлять. Белый хитон Фаенона пачкается пылью, поднятой в воздух; взгляд его — всепоглощающая, затягивающая тьма.
Мидей отскакивает в сторону, крутанувшись вокруг себя, пока Фаенон с птичьей лёгкостью оказывается у него за широкой спиной. Прыгает, занося клинок для решающего удара — остриё войдёт аккурат в спину, пронзит грудь, останавливая шумный рокот сердца. Краем глаза удаётся уловить быстрое, молниеносное движение, чтобы в последний момент выставить перед собой руку, закованную в наруч. Меч врезается в твёрдый и чуть поцарапанный металл, оставляет след-зазубрину. Рука дрожит под натиском, но, свирепо оскалившись, Мидей рывком отбивает клинок.
Не сражаются — танцуют. Всё такое лёгкое, естественное, привычное. Они не бились ранее — если только на колких словах, — но у Мидея ощущение, что он знает каждое движение, какое в следующее мгновение сделает Фаенон: знает, как тот заблокирует или отобьёт атаку, знает это ледяное, синее пламя, затянувшее глаза.
Это странно.
Непонятно.
Маняще.
Время замершее, виснущее солнечными лучами, падающими с высот.
Удар — Мидей отклоняется туловищем назад, позволяя лезвию пронестись буквально в нескольких сантиметрах от своего носа. Откуда такая непоколебимая уверенность, что Фаенон не отсечёт ему голову? Сражение — дыхание; язык войны и бормотание богов.
Фаенон рывком опускается вниз, делает подсечку, с глухим звуком наконец повалив Мидея на землю. Он ругается сквозь крепко сжатые зубы, пытается схватить оружие, выпавшее из на мгновение ослабевших пальцев, но Фаенон не позволяет — прижимает за запястья к мягкой траве, умело блокирует любой выпад, который можно сделать в ответ.
Грудная клетка часто вздымается. Взгляд у Фаенона совсем дикий, затуманенный кипучим азартом. Короткие светлые пряди лезут ему в лицо, падают, щекочут, касаясь кончиками разрумянившихся щёк. Он пыхтит, как печь, замирает тоже — только рот приоткрывает в тщетной попытке хоть немного отдышаться, а черты лица будто бы заостряются.
Есть что-то там, глубоко, на самом дне, где небесная лазурь превращается в морскую глубину. Темнеет, превращаясь в истинную червоточину.
— Ты проиграл, — Фаенон низко хрипит, посмеивается безумно — пьяно-пьяно. Солнечный свет ласкающе вьётся золоте его клейма, следует неотступно, даря своё тепло. Льётся щедростью богов прямиком с чертогов Олимпа, как благословение — как невидимые руки поддержки, охраняющие своё дитя от остроты чужого клинка. Мидей сглатывает ком, появившийся в горле, смотрит, а Фаенон вдруг отвлекается — его глаза из хищного прищура превращаются обратно в щенячье любопытство. — Смотри, там что-
Тихо рыкнув, Мидей рвётся вперёд, высвободившись из чужой хватки. Цепляется за сильные плечи, ощущая, как под пальцами перекатываются мышцы, как они бугрятся воинской мощью под кожей цвета молока. Фаенон, упавший туда, где мгновением ранее был Мидей, тихо ойкает от неожиданности. Его светлый хитон сминается от яростной атаки, съезжает в сторону, позволяя направить янтарный взор прямо на мраморную спину — на её пузырящийся рельеф, на лопатки, которыми можно крушить целые горы. Фаенон пытается приподняться, чтобы носом не ткнуться в траву, руками, заведёнными за спину, шевелит.
Мидей держит крепко, но не заламывает до боли. Он наклоняется, опаляя чужое ухо — и ту самую крохотную родинку на кончике — яростным дыханием:
— И кто теперь проиграл? Пусть для жреца ты довольно неплохо сражаешься.
— Всего лишь «неплохо»? — отсмеивается Фаенон между запыхавшимся и тяжёлым дыханием. — Вообще это нечестно, — жалуется он, — ты воспользовался моментом.
У Мидея это только вызывает усмешку. Простую, беззлобную.
— Воин никогда не теряет бдительности.
— Прямо лев на охоте, — кряхтит, наконец высвобождая руки, обожжённые горячими прикосновениями. Мидей отползает в сторону, позволяя ему наконец сесть, коленями уперевшись в мягкость зелёного ковра. — Но правда, смотри, — кивком головы указывает на небольшую постройку, скрытую пологом из выросших вокруг деревьев.
Мидей вопросительно вздёргивает брови. Несмотря на то, что они вышли за пределы города, здесь по-прежнему его территория. Немудрено, что могут встречаться разные человеческие постройки. Вытянувшись во весь рост, он протягивает руку Фаенону, помогая вытянуться во весь рост.
Ноги сами приводят ближе к небольшому святилищу. Не храм даже, всего лишь алтарь, окружённый искусно расписанными стенами — и явно довольно старый.
Хорошая схватка действительно помогает разгрузить голову и выпустить всё напряжение, скопившееся в теле. Ноги ощущаются на редкость лёгкими, будто у его сандалий отрастают крылья. Мидей подбирается ближе, заскакивая на небольшой уступ. Потолок, призванный спасать от дождя и сырости, выглядит совсем ненадёжным и ветхим, будто повалится в любой момент на голову: уронит на колени и погребёт, как искренне молящегося.
Слой пыли и грязи налипает на некогда светлый мрамор, испещрённый трещинами. Одна из небольших колонн, поддерживающих чашу для подношений, имеет вверху — прямо на орнаменте — крупный скол.
В углах стоят только две небольшие жаровни. Закоптившиеся, с чёрными следами-подтёками; оставшийся уголь давно успевает отсыреть, как и несколько деревянных колышков, оставшихся в целости. Такое только выбрасывать — или тщательно просушивать, чтобы могло снова загореться.
Вокруг пестрят чуть выцветшие фрески. Краска с каждым днём становится тусклее и тусклее, стираясь под мановением руки времени. Всё брошенное. Забытое. Оставленное. И, судя по всему, сюда уже никто не приходит долгие, долгие годы, позволяя божественному пристанищу покрываться разрушающей коррозией. Хотя Коринф совсем рядом — рукой подать дойти до крохотного леса, возложить подношения и поблагодарить за тёплые дни.
Печально это — видеть, как святые места остаются за ненужностью.
— Кронос уже оставил это место, — приглушённо говорит Фаенон, зайдя следом. Он задумчиво стоит у одной из фресок — любопытно оглаживает начертанные краской линии золотой колесницы, мчащейся по заливной голубизне неба. Массивные ноги белоснежных коней плывут в невесомости, бьют мощными копытами по невидимой тропе, унося всё дальше — к западу, к необъятному царству вечной ночи, где уже ждёт драгоценная ладья.
Святилище Гелиосу, понимает Мидей.
— Кронос оставил уже много всего. Разрушение — движение.
— Да, — задумчиво кивает Фаенон, — раздор несёт в себе как дар жизни, так и дар смерти, но это, как правило, всё человеческое.
— Почему же всё человеческое? — твердит Мидей. — Боги тоже всегда бились друг с другом.
Фаенон ладонью проводит по фрескам, будто смахивает с них налипшую пыльность. Думает о чём-то, ворочает появившиеся в голове думы, но говорит лишь урывками — несвязанными частями, которые не выходит соединить друг с другом во что-то единое и целиком связанное. Подушечки его пальцев, измазанные в грязи и пыли, оставляют на разукрашенных стенах едва заметные полосы. Тёмные, вуалевые, перечёркивающие легенды, передающиеся из уст в уста. И так померкнувшее изображение Гелиоса затухает ещё сильнее.
— Солнце встаёт каждое утро и каждый вечер садится, меняет день на ночь и ночь на день. Это есть течение времени, суть и основа мироздания. Кронос мудр, Мидей, — Фаенон бросает на него взгляд из-под густых ресниц. — Он может покинуть других богов, но всегда останется благосклонным к тому, что нельзя изменить.
Смутно, но Мидей понимает, что Фаенон имеет в виду. Время неразделимо с Солнцем, они — разное и одновременно одно и то же. Но святилище заброшенно уже явно не первый и даже не пятый год, будто люди оказываются неспособны его видеть, ставшее невидимым, а мир по-прежнему стоит на месте и продолжает дышать. Движется в былом неторопливом ритме: льётся кровь на войнах и кричат младенцы, впервые расправив вдохом лёгкие; солнце жарко светит и сменяется луной, пришедшей вместе с первыми тенями.
— Возможно, в этих краях свет Аполлона смог затмить само Солнце, — пожимает плечами он, но Фаенон поджимает губы. Будто бы скорбно, в непринятии, но не позволяет этим чувствам себя захватить целиком. Мидей с интересом глядит на него, как на самую цветастую и главную фреску, но ответов на появляющиеся вопросы так и не получает. Загадочное, непонятное.
Откуда эта тень всепоглощающей тоски, заскользившая на чужом лице?
Мидей не знает, какому богу принадлежит храм Фаенона и кому он верно служит, вознося ежедневно молитвы, но может ли это быть связано? Короткий выдох сквозь приоткрытые губы — и кажется, что изо рта вылетает небольшое облако пара, словно вокруг — холода, а не палящий зной. Чужие руки продолжают задумчиво чертить на стенах — обводят облупившуюся, потрескавшуюся краску, заменяя пробелы тёмным хвостом небытия; линии втекают друг в друга и так же вытекают подобно руслам рек.
Странное это место.
— Время невозможно ломко, — тихо и совсем несвойственно для себя говорит Фаенон. — Намного хрупче, чем ты можешь себе представить.
— Считаешь, — и отчего-то собственный голос садится, зазвучав приглушённо, — что это — недобрый знак?
Немного подумав, Фаенон медленно кивает.
— Несомненно, влияние Аполлона в этих краях стало так же велико, как и влияние Афродиты, — Мидей хочет сделать замечание, что говорить так — истинное богохульство, но продолжает слушать, не раскрывая рта. — Однако Гелиос — вечность. Это святилище нищее ничто по сравнению с храмами в Коринфе и Акрокоринфе, но оно не должно быть заброшенно. Что будет, если солнце погаснет? — опущенную вниз руку Фаенон сжимает в кулак.
— Намекаешь, — прочищает горло кашлем, — что солнце идёт к гибели?
Фаенон вопросительно поднимает брови, обернувшись к нему. Несколько раз глуповато моргает, склонив голову к плечу, и неловко чешет в затылке, взлохматив волосы сильнее. Несколько прядок забавно топорщатся кверху, будто невидимые руки тянут за них. Выглядит взъерошенной собакой — и это никак не вяжется с той душащей печалью, тихо плещущейся на аквамариновой радужке.
— Не хочешь таких ответов, — по-философски отвечает, — не задавай таких вопросов.
— Ты сам сказал: Гелиос — вечность, — Мидей неспеша обходит грязную, давно немытую чашу для подношений и ныряет в темноту, скрывается в ней, прячется. В этой части святилища от фресок остаётся только одно название — все облупленные, стёршиеся, будто стоят не просто лет десять, а несколько сотен. Фрагменты истории, запечатлённые на стенах, остаются непонятными. Они совершенно точно никак не относятся ни к Аполлону, ни к Гелиосу — и Мидей, с хмурым прищуром всматриваясь в отцветшие, как цветы, линии, не может уловить нить повествования. Как и любой человек, живущий под сенью богов и их взором, он с детства знает легенды и придания, но это... незнакомо.
— Сказал, — подтверждает Фаенон. — Вот и подумай: что будет, если сама вечность однажды пойдёт по швам?
Ничего хорошего, просится беглый ответ сорваться с языка. Мидей прикусывает кончик до слабой вспышки боли, оставаясь безмолвной фигурой. С фресок же прямо на него глядит одна фигура — большая, центральная, мужская. Одной парой рук он упирается в землю, а второй — держит над собой большой светящийся шар, будто этот некто поднимает вверх само светило, чтобы оно, наконец засияв на небосводе, подарило людям тепло. Чуть в стороне красуются плавные линии округлого знака. Мидею приходится наклониться к холодной стене почти вплотную, чтобы суметь рассмотреть поплывшие контуры. Выглядит, как простой шипастый круг с остроконечным, но простеньким узором внутри.
Похоже на звезду, от которой исходит свет. На фресках, посвящённых богам, обычно такого не пишут, но символ явно здесь неспроста — может быть, правда что-то олицетворяет или является частью сколотой картины. Об этом нет совсем никакой нужды всерьёз задумываться.
Мидей прислоняет ладонь к своей груди, чувствуя, как сильными толчками бухает сердце внутри. Будто бы тревожно, но вместе с тем совсем спокойно. Полярности сталкиваются друг с другом, крошатся ледяные скалы, опадая вниз с громким всплеском, от которого голова идёт кругом. Символ незнаком настолько же, насколько и знаком — только Мидей понять не может, где и когда мог видеть его. Он, конечно, не самый исправный прихожанин, каждое утро являющийся пред мраморным изваянием с молитвой, но достаточно хорошо ознакомлен с историей своего края, любовно омываемого морем.
Почему Фаенон вообще считает, что вечность может пойти трещинами, а солнце — погаснуть? Ещё не родился человек, который способен настолько сильно прогневать весь Олимп. А что будет в далёком будущем, когда плоть ныне живущих превратится в корм для червей, их интересовать никак не должно. Пустая философия.
Не с чего миру рушиться.
— Думаю, — наконец говорит Мидей, выпрямляя спину, — Аполлон и Афродита сумеют защитить свои владения.
— Смотря от кого, — Фаенон пожимает плечами. — Сдаётся мне, что пред мощью первых титанов, например, даже они окажутся бессильны.
Первые титаны.
Внутри что-то сжимается. Стягивает призрачным холодом. Снова.
Мидей передёргивает плечами. Он ещё несколько мгновений всматривается в линии бога, остающегося неизвестным, и наконец поворачивается к блёклой картинке спиной.
Первые титаны — мощь, держащая всю суть мира; они — закон и порядок, теперь уже совсем позабытый, но продолжающий вызывать трепет перед неподвластной пониманию мощью.
Фаенон чего-то недоговаривает. И ведёт себя уж слишком богохульно — за такие речи его душу нужно сослать прямиком в Тартар.
В народе уже не первую сотню годков ходит молва, что в тёмные времена, когда к властвованию пришли новые боги, первые титаны исчезли. Они оставили людям семена своей мощи, чтобы всё не рухнуло, не развалилось по сшитым некогда трещинам, и ушли. Добровольно, без кровопролитных войн, стирающих с земного лица целые деревни и города — стали совсем древними байками, истоки которых никто и помнить-то уже не может. Легенды о них — поломанные телеги, разорванные куски чего-то единого, но не дошедшего до современных дней. Клочки звёздной материи, разбросанные по всей Элладе.
Да простят боги Мидею мысли, появляющиеся в голове, но, разумеется, никто и ничто не в силах сравниться с первыми титанами. Однако всё равно такой пример кажется ему странным. Неподходящим. Неуместным. Как вино сравнивать с гранатовым соком.
Он ещё раз передёргивает плечами, чтобы скинуть с себя холодок, червём поползший по прямому позвоночнику.
— Для жреца, — замечает Мидей, — ты толкаешь слишком опасные речи. Всего пару дней назад, помнится, меня пытался уличить в богохульстве. А сейчас? — хмыкает, наконец выплывая на свет, щиплющий глаза, привыкшие к тени. — Услышит тебя Аполлон — и будешь со стрелой в заднице ходить.
Фаенон задумчиво молчит.
— Почему именно в заднице?
— Потому что приключения на неё ищешь. Даже мой язык не поворачивается так о богах говорить. Тем более, — ладонью обводит небольшую коморку божьего пристанища, — в святилище, пусть оно и принадлежит Гелиосу. Жрец из тебя, — Мидей складывает руки на груди, — паршивый.
— Ну, — Фаенон смахивает печаль в сторону, избавляется от неё, загоняя обратно вглубь себя. Вновь беспечно улыбается, но что-то в этой мягкости есть фальшивое. Напускное. — Лучше стрела в заднице, чем целый лук. Хотя бы поместится. Ты весьма снисходителен в своих прогнозах.
Ничего не ответив, Мидей выбирается на улицу. Лазурное небо уже окрашивается первыми мазками закатной рыжины, а ветер, треплющий богатые кроны, становится прохладнее. Надо бы вернуться в черту города, добраться до снятой комнаты, завалившись поскорее спать. Фаенон подскакивает ближе, словно боится упустить из виду и потерять, ещё раз оборачивается на заброшенное святилище, оказывающееся прямо за спинами. Поросшее травой и совсем неухоженное. Скоро, быть может, и крыша обвалится, раскалывая пустую чашу и сцарапывая остаток фресок, будто намеренно их сдирая.
Вечернее солнце, проникающее сквозь редеющий ряд толстых деревьев, слепит. Мидей прислоняет ко лбу ладонь, создавая ненадёжный козырёк. Дневная лазурь продолжает алеть прямо над головой, наливаясь кровью, а в груди снова что-то сжимается. Неприятно. Давяще. Он дёргает головой, пытаясь избавиться от чувств, захватывающих тело в стальные тиски. Перед глазами продолжает стоять облупившаяся и едва сохранившаяся фреска с одиноким богом, держащим яркое светило.
— Кстати, — вдруг зазвучавший голос Фаенона рвёт затянувшуюся тишину, вылив на голову фантомное ведро ледяной воды, чтобы наконец хоть немного отрезвиться, — почему именно зад, а не сердце?
Наверное, в гранатовом соке точно что-то было не то. Перебродил, быть может?
— Поразит грудь — сразу смерть, — Мидей переступает через хрустящую ветку. — А так ты помучиться в наказание успеешь.
— А я-то подумал, потому что стрелы Эроса пронзят сердце раньше, чем Аполлон.
Всё же, долго Фаенон молчать не умеет. Его болтовня ни о чём немного отвлекает от гнетущих оков, которые почти успевают застегнуться душащим ошейником.
— Это что, — подхватывает Мидей, — в любви мне уже признаёшься?
— Боги с тобой, — смеётся, несильно толкнув локтем в плечо. — Где ты это такое услышал?
— За языком следить нужно.
— Неа, — броня, покрытая солнечным светом, ловко отражает уничтожающий взгляд, не позволяя хотя бы чуть-чуть царапнуть уязвимое и нежное. — Думаю, тебе всё-таки стоит проверить слух у лекаря. Нельзя же слышать только то, что хочешь слышать.
— Прирежу.
— Конечно. Но для начала, — Фаенон кладёт руку на эфес серебряного меча, тяжёлым грузом висящего на поясе, — предлагаю хорошо поужинать. От добротного куска мяса ты точно не откажешься.
Мидей смиряет его уничтожающим взглядом. От плотного ужина, Фаенон прав, не откажется — живот уже начинает подвывать, откровенно жалуясь, что сок и каштаны — не еда.
Реденький и местами совсем плешивый лес смыкается вокруг кольцом. Под ногами хрустит иссушённая трава, ломаясь и истираясь в пыль под весом тяжёлых шагов. Задев своим плечом чужое, Фаенон вырывается немного вперёд и, заложив руки за голову, начинает беспечно напевать себе под нос. Витиеватая мелодия с каждым пройденным шагом звучит всё громче и громче, грохочет, как гром, сотрясающий мир целиком; въедается в разум, растекается по жилам вместе с рокотом крови.
Ноты оборачиваются мягким урчанием и дорогой шёлковой мякотью голоса. Не нужна и нежно звучащая лира, музыка — везде и сразу, во всём, даже в ветке, разломившейся с приглушённым хрустом. Песня тоже кажется смутно знакомой, будто уже приходилось однажды её слушать — такую простую, но завораживающую и пленяющую.
Отчего-то больно щемит в груди.
А Фаенон оборачивается через плечо — подмигивает, утягивая всё дальше от святилища. Мидей смотрит, как заколдованный, не в силах отвести пылающего взгляда. Песня пронизывает тело, сжимает его, сильное и не знающее горечь поражения, в объятиях.
Фаенон кажется совсем лёгким. Таким, что крутанётся сейчас на пятках, раскинет руки в стороны — и взлетит высоко, как парящая птица.
Холодный разум силится прорезаться наружу — дать хлёсткую и отрезвляющую пощёчину.
Ведь жрецы не сражаются с воинами на равных.
Ведь жрецы не отзываются о богах неуважительно.
Фаенон не столько что-то недоговаривает, сколько пытается скрыть. Это не его, Мидея, дело, но под кожей всё равно начинает зудеть противное желание узнать, что именно.
Примечания:
Скрестить мечи — https://t.me/fraimmes