Сечь − редкая жгучая трава. Растёт там, где льётся кровь.
Степное имя Сечи — Бардо Суок, «Тьма из глубин».
С того самого момента как, чеканящие твердый, непоколебимый, как сама неизбежность, шаг, остроносые сапоги сошли с чугунной подножки поезда, взрыли каблуками, напоенную кровью, землю, по Городу низким рокотом, гулом множества голосов, пронеслась весть о том, что инквизитор прибыл. Уже тогда Город знал, что эта женщина − ничто иное, как воплощенная во плоти сталь, которой чуждо все человеческое. Она — орудие, а уж Властей, фатума или собственных амбиций, дело не столь важное. Тут уж кому как ближе. Что ни говори, а всяк по себе судит. В любом случае, верить веселью или участию на ее лице — дело гиблое. Работа у нее такая людей читать, развязывать языки. Пытками много не вызнаешь, а располагающей беседой — вполне, да и затрат никаких, все сами к ней в руки идут. В Городе знают, инквизитор ни к кому и никогда не проявит любви, что уж там, даже сочувствия, пусть бы и небо рухнуло на землю. Ее роль — карать. А никакая другая к ней не применима. Все они ей ни то не по размеру, ни то не по статусу. — Ну и сука! Всех к ногтю прижала. И откуда что берется? Ужасно интересно какая она без покровов. Я бы зауважала того, кто ее укротит. Они встречаются, когда все уже почти кончено. В густом от трупного яда и цветущей твири воздухе уже повисло осознание того, что все ключевые выборы сделаны и конец эпидемии только вопрос времени. Тогда, на выдохе, затхлым дурманом Степь проникает Аглае в душу. Пускает там корни. Оспина не человек. По крайней мере не в том значении, которое вкладывают в это слово в Городе. В ней нет души, которую Каины полагают за основу, мерило человеческого бытия, нет глобальной, всёпронизывающей цели, способной придать осмысленность недолгому человеческому существованию, за ней не стоит великой идеи о переустройстве мира, не стоит других людей, словно она очутилась здесь сама по себе, вдруг вот так невзначай. Просто возникла и теперь не может уйти. И все в этой женщине сквозило внутренней пустотой, казалось откинь она балахон, под ним обнаружится вопиющее ничто. Ни каркаса, ни тканей, ни покровов. Не человек — фасад заколоченного, выгоревшего дома. Кукла из травы и сырой глины. Только прозрачные, как у утопленника, бесцветные глаза горят посреди безжизненного, перекошенного ухмылкой, лица. И Аглая неожиданно обнаруживает в ней себя. В этой, прикрытой язвительностью, кричащей пустоте. Находит такое ужасающе всеобъемлющее понимание в стеклянных глазах, что собственная, годами взращиваемая, маска дает трещину. Оспина действительно видит её насквозь, через слои отчужденности от всего человеческого, взращённого в ней ролью инквизитора, холодной озлобленности, напускной светскости. Оспина видит, что Аглая — такая же заложница своей природы, своей роли, от которой ей не избавится. Степнячке достает достоинства говорить об этом прямо и без утайки, будто о том, что она кукла в чужих руках, все давно знают, одной только столичной инквизиторше все как маленькой объяснять нужно. Но нет в этом ни превосходства, ни желчи, одна только неприкрытая, до неуютного голая, правда. Это подкупает. Пусть Аглая и не понимает, что именно держит Оспину, она знает каково это. Их обеих связывают обязательства ни перед людьми, но перед побуждением, мыслью, самой природой вещей. И отчаянное стремление преодолеть этот капкан, высвободиться, приковывает Аглаю к этой странной женщине. Едва ли она когда-либо слышала стук собственного сердца так живо и отчетливо. А Оспина медленно прорастает в ней степной травой. Степняки утверждают, будто с помощью твири земля возвращает в мир живых души умерших. Она впитывает боль своего времени — вдохновение, ожидание перемен, страх, запах войны. Она слышит, как гулко бьется о грудную клетку, долго молчавшее, сердце, тянет к нему мягкие плети, надрезает тонкими краями неосторожные пальцы. Она врастает стеблями внутрь тканей, разрастается в глубине тела, болезненно закручивается узлами в горле, тянет жилы. Скребет жгучими маковками нёбо, забивается пыльцой цветения в ноздри. Душит. Аглая педантично вытягивает из глотки склизкие от крови и желчи стебли, наматывая их на цепкие пальцы. Сплевывает горькую бурую слюну на начищенные остроносые сапоги. И неизменно ищет встречи. Она видит своё освобождение в этой женщине, потому что рядом с ней внутреннее опустошение становится выносимым. Потому что резать на живую значит осознавать, что живешь. Оспина тоже видит, но не Аглаю. Шанс. И она пользуется им. Обвивается плетьми сечи и бурой твири вокруг беспокойного живого сердца. Присваивает себе, вырвав из заполошной груди. Потому что у куклы из травы и глины нет своего сердца. Вместо него душной землистой сыростью дышит и пульсирует сотнями шорохов-голосов Степь. От того ей и не уйти. Развороченное, кровавое, желчное хрипит надрывно и сдавленно. И сквозь зияющую пустотой рваную дыру в груди пробиваются уродливые, каплющие бурым, цветы на тонких, не способных держать их вес, ржавых стеблях. Венчики сечи склоняются на ветру, гнутся к земле. Больше её ничего не держит. Под сшитым из рваных лоскутов балахоном мерно бьется чужое, пропахшее железом и твирью, любящее сердце.