За морями ты сыщешь её, за холодными волнами.
Небо темнеет от стрел за холодными глазами.
Отдашь ли ты всё, что имел, за её любовь,
Мой серебряный?
(Мельница, "Изольда")
Вьются-переливаются, по плечам рассыпаются золотых волос колечки, льются-льются песней-сказкою звено к звену цепочки словечки... Когда она говорила, все замолкали, заслушавшись. У неё был тот самый, особенный, голос "проповедника" – голос, за которым можно было идти днями и ночами, голос за который можно было взойти на костёр, голос, из-за которого хотелось жить, – и каждый, слышавший его, хотел жить жизнь, как бы тяжела она ни была. Должно быть, потому что каждому своему Лайза желала этого. И уж как-то так получалось, что каждый желал ей этого не меньше, да только их желания отчего-то не достигали слуха Бездны. Или, может, достигали – ведь она действительно, не смотря ни на что, ко всеобщему изумлению, оставалась жива. Мягкие руки, с которых текла тёплая кровь ("Не боись, эт не моя!"), огромные распахнутые, как окна, глаза (а на них – стальные решётки от посторонних), ласковая-ласковая и печальная-печальная улыбка, которой умела улыбаться только она (ведь больше ни у кого на Орсе не было таких острых клыков – разве что, у зверей). Из этого ли состояла Лайза? Может быть, нет. Гуэйра смотрел, трогал, пробовал на вкус и убеждался, что нет. Убеждался, что внутри у Лайзы такая же Бездна – или, может, зеркальце, отражающее Бездну? – как и в нём, вздыхал и утыкал её мокрое холодное личико в свою грудь. Холода он не любил, но ей... ей одной он готов был отдать всё своё тепло, даже если пришлось бы замёрзнуть до смерти. Но она бы тогда его не простила. Лайза звала себя жалкой и ходила по Орсу, глубоко засунув руки в карманы и ещё глубже – чужое мнение о себе. Лайза звала себя убийцей и раздирала грудные клетки руками, не жалея себя, но жалея – так бывало порой, – тех, чьё сердце переставало биться в её ладонях. Лайза была женщиной, что надо, и с ухмылкой всякий раз отмечала: "Процентов на семьдесят", не затем, чтобы кто-то об этом много думал, но потому что она сама много думала, даже если думать не любила. А Гуэйра любил её, готовый думать за неё, если понадобится. ...шерсть-нить тянется да тянется, в буквы-слова складывается. Слова в смыслы, смыслы в море, море в горе, горе в горы... Может быть, и не было в ней ничего особенного, только когда она сидела на руках, жмурясь от радости, когда она, плача, упрямо допивала миску острой похлёбки, когда неуверенно, как ребёнок, тянула за руку, чтобы показать то, сё, пятое и десятое – всё, чему посчастливилось привлечь её внимание, – Гуэйра понимал, что другой такой Лайзы в мире не существует. Может, даже во всех мирах. – Я ухожу за счастьем, – сказала она. – Для нас троих. Сказала и ушла, потому что её слово никогда не расходилось с делом. Ушла, на прощание ничего не забрав с собой – только дав Гуэйре кроху призрачной надежды на новую встречу. Этой крохи было так мало... но в сравнении с тем "ничего", которым владела она, это было сокровищем. Переливчатым, хрупким, но всё-таки ощущаемым на кончиках пальцев – совсем, как тепло на губах, оставшееся от её прощания. Сказала, сиганула и сгинула странная-странная Лайза. Может быть, ушла алой звездой на дно, превратившись в счастье, которого она так искала... ...а со дна бездонного песня льётся, через края переливается. Заполняется Бездна бездонная слезы каплею, смеха золотом... И Гуэйра обещал слушать эту песню до самого конца.