Моё третье рабство

NC-17
В процессе
368
6
автор
Фэндом:
Размер:
планируется Макси, написано 437 страниц, 172 435 слов, 14 частей
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
368 Нравится 273 Отзывы 183 В сборник

7. Пустота

Настройки
Примечания:
— Мы продолжаем обсуждение одной из самых болезненных тем — почему в странах, где рабство легализовано, родители иногда продают своих детей? Это не просто экономика, это психология, травмы, социальные ловушки. Давайте послушаем мнение одного из наших экспертов, доктора Юхи Лахти, социолога, юриста и психотерапевта с двадцатилетним опытом работы с жертвами эксплуатации и их семьями. Доктор Лахти, с вашей точки зрения, что движет такими родителями? Почему человек, который должен защищать, становится предателем? — Спасибо за вопрос, Элина. Как психотерапевт, я вижу это не как монолит, а как спектр человеческих слабостей, усиленных системой. Во-первых, вынужденные случаи — это отчаяние, выживание. Многие родители сами жертвы: бедность, долги, голод. В моей практике были истории, где матери, пережившие собственное насилие или голод в детстве, развивают механизм вытеснения — убеждают себя, что это необходимо, чтобы заглушить вину. Это диссоциация: мозг защищает психику, но разрушает связь. Во-вторых, намеренные продажи ради денег — здесь глубже: нарциссизм, антисоциальные черты. Родители видят в ребёнке «актив», не личность. Это может быть от межпоколенной травмы — они сами были проданы или брошены, и цикл повторяется. Или эгоизм: «Я заслуживаю лучшей жизни». Плюс культурные нормы в этих странах. Но корень — отсутствие эмпатии, часто от неразрешённой собственной травмы. Это не оправдание, но объяснение. — Ужасно... Это действительно жуткие ситуации, где любовь превращается в товар. Спасибо, доктор Лахти, за такой глубокий взгляд. Но давайте напомним: этого можно избежать. В свободных странах, как наша Финляндия, мы предлагаем реальную помощь. Если у вас финансовые проблемы, если детские дома переполнены, если вы не можете содержать ребёнка — заполните простую анкету по этому QR-коду. С вами свяжутся в течение двадцати четырёх часов. Приедет специалист, организует сопровождение, найдёт приёмную семью, обеспечит переезд и поддержку. Мы берём на себя всё — от документов до адаптации. Помните, наши страны готовы сделать максимум, чтобы ребёнок остался свободным. Не молчите, если вы попали в сложную ситуацию. Заполните анкету, и мы спасём вашего ребёнка. Это один клик ради вечной свободы. Выдержка из программы «Голоса мира», Финляндия, 2025 год.

***

— Да никому нахрен не нужны твои каракули! — голос Донсу разрывает тишину дома, словно удар хлыста. Лицо искажено яростью, глаза горят презрением, пока он тычет пальцем в сторону Чонгука. — Хватит страдать хернёй! Занимайся нормальными вещами! Рука резко взмахивает, указывая на скетчбук в руках Чонгука. Тот инстинктивно прижимает его к груди, пытаясь защитить от гнева отца. Пальцы сжимают бумагу так сильно, что края мнутся, но он не может отпустить — это всё, что у него есть. Он только что вернулся с прогулки, где, стоя на набережной, поймал идеальный ракурс: зелёные кроны деревьев, отражение солнца в море, тёплый летний воздух, пропитанный летней безмятежностью. Рисовал с таким трепетом, будто хотел удержать этот момент навсегда. — Я... — начинает Чонгук, но голос тонет в новом потоке крика отца. — Что ты там опять намалевал? — Донсу почти рычит, его лицо краснеет от гнева. — Опять твои детские игры! Тебе пятнадцать, Чонгук! Пора бы уже повзрослеть! Скоро школу заканчивать, а ты всё в своих глупостях! Чонгук привык к этому. К этим словам, что режут по сердцу раскалённым лезвием, ко взглядам, что заставляют чувствовать себя чужим в собственном доме. Родители никогда не поддерживали его любовь к рисованию, страсть к творчеству. Называли его рисунки «каракулями», «детской ерундой», требовали, чтобы он занялся «нормальным делом» — бизнесом, финансами, чем-то, что, по их мнению, имеет вес в этом мире. Он пытался объяснять, спорить, доказывать, что рисование — это не просто хобби. Что есть художники, которые прославляются, зарабатывают миллионы, чьи работы висят в галереях по всему миру. Говорил, что относится к этому серьёзно, что это его жизнь. Но все слова разбивались о стену непонимания. Ничего не менялось. И всё же, несмотря на привычку, боль не притуплялась. Каждый раз, когда отец кричал, а мать молчаливо кивала, в груди разгорался пожар — смесь обиды, злости и отчаяния. Он сжимал губы, стараясь не дать слезам прорваться, но слова родителей эхом отдавались в голове: Никчёмный, бездарный, позор семьи. Повторялись по кругу, снова и снова, как заезженная пластинка, и каждый раз били всё сильнее. Особенно больно было слышать это от тех, кто должен был его любить. От семьи. Мать, Чонхи, стоит рядом с отцом, лицо — холодная маска безразличия. Она не кричит, не повышает голос, но её молчание ранит не меньше. Глаза, тёмные и непроницаемые, смотрят с тем же осуждением, что и у отца. Она всегда поддерживает мужа, всегда соглашается с ним, даже если это означает отворачиваться от собственного сына. Ни разу она не взглянула на Чонгука с теплом, не попыталась понять, не протянула руку, чтобы утешить. Её молчание — это согласие, её взгляд — подтверждение, что Чонгук для неё такой же неправильный, как и для отца. — Посмотри на своего брата, — продолжает отец, его голос становится ещё громче. — Ему всего семь, а он уже не тратит время на такую чушь! А ты? Ты с детства был странным, ненормальным! Мы думали, это пройдёт, что ты перестанешь играть в свои дурацкие игры, но нет! Ты только хуже становишься! Чонгук опускает взгляд, чувствуя, как горло сжимается. Младший брат — их гордость, их идеальный ребёнок. Ему покупают всё, что он хочет: игрушки, планшеты, поездки. Его хвалят, обнимают, называют будущим семьи. А Чонгук? Он всегда был чужим. Его тяга к рисованию, его мечты о холстах и красках только усиливались с каждым годом, и ссоры из-за этого становились всё яростнее. Родители надеялись, что он «перерастёт» своё увлечение, что выберет «правильный» путь, как они. Но он не мог. Рисование было его способом дышать, его способом видеть мир, его единственным убежищем. — Я учусь на отлично! — Чонгук внезапно повышает голос, пытаясь перекричать отца. Руки дрожат, сжимая скетчбук ещё сильнее. — Я один из лучших в школе! Чем вредит моё рисование? Но отец будто не слышит. Его глаза пылают, он делает шаг ближе, и Чонгук невольно отступает. — Нормальные люди этим не занимаются! — рявкает Донсу, его голос эхом разносится по комнате. — Ты должен думать о будущем! О нормальной профессии! А твоя мазня только туманит тебе мозги! Взрослые люди не тратят жизнь на такое! Художники — просто кучка непозрослевших детей, которые не могут работать, не могут быть ответственными! А те, кому нравится их мазня, такие же ненормальные! Чонгук чувствует, как внутри всё сжимается. Когда-то, в самом начале этих ссор, он пытался верить, что родители просто заботятся о нём. Что их крики — способ защитить его, уберечь от мира, где, по их мнению, художники не выживают. Но с годами он понял: в их словах нет заботы. Они никогда не говорили о его будущем с точки зрения безопасности, никогда не упоминали, что боятся за его жизнь, за его стабильность. Их гнев был не о нём — он был о том, что они ненавидят всё, что связано с творчеством. Они не понимали его, не хотели понимать и, кажется, просто ненавидели за то, что он другой. Чонгук всегда чувствовал себя чужим в этой семье. Его младший брат получал всё: любовь, внимание, дорогие подарки. Чонгуку покупали только необходимое: одежду, школьные принадлежности, подарки на праздники — но всегда с расчётом, чтобы направить его на «правильный» путь. Никаких скетчбуков, никаких красок, никаких карандашей. Даже подарки были холодными, практичными. Напоминанием, каким он должен быть. Любовь родителей обошла его стороной, и это было больнее всего. Его самой большой мечтой было сбежать. Уйти из этого дома, где его не понимают, где его мечты топчут. Если бы они жили не в Южной Корее, где сбежавшего подростка могли бы забрать в рабство, он бы давно ушёл. — Мне нужно заниматься, — тихо говорит Чонгук, пытаясь пройти мимо родителей. Голос дрожит, но он старается держать себя в руках. — Я должен повторять школьную программу перед новым семестром. Мать делает шаг вперёд, преграждая ему путь. Глаза холодные, как сталь. — Не уходи от разговора, — голос ровный, но твёрдый. — Ты уже в таком возрасте, когда пора взяться за голову. Твоё рисование ничем не поможет. Мы в твоём возрасте уже строили планы — кем работать, какой бизнес открыть. А ты? Хочешь поступить в художественный университет с такими же ненормальными, как ты? Чонгук поджимает губы, чувствуя, как гнев и боль борются внутри. Он снова пытается пройти, повторяя: — Мне нужно заниматься. Но в этот момент отец делает резкое движение и выхватывает скетчбук из его рук. Чонгук вскрикивает, тянется за ним, но мать останавливает его, подняв руку. Отец открывает скетчбук с таким презрением, будто держит что-то грязное. Листает страницы, и Чонгук замирает, надеясь, что хоть на секунду в глазах родителя мелькнёт что-то кроме ненависти. В этом скетчбуке — месяцы его работы. Пейзажи моря, зарисовки людей на улицах, эскизы, в которые он вложил всю душу. Он любит эти рисунки. Они — его способ рассказать миру, кто он есть. Но отец листает их быстро, небрежно, не доходит даже до конца. Поднимает взгляд на сына, и в его глазах — только разочарование. — И ради этой херни ты тратишь своё время? — голос сочится ядом. — Вместо того чтобы заниматься более важным? Чонгук сжимает кулаки так сильно, что ногти впиваются в ладони. Он молчит, понимая, что слова бесполезны. Но в следующий момент отец сминает одну из страниц скетчбука и с силой вырывает её. Звук рвущейся бумаги резанул по сердцу. — Нет! — Чонгук вскрикнул, голос дрожал от отчаяния. Он бросился вперёд, протягивая руки, чтобы остановить отца. — Пожалуйста, прекрати! — Не смей! — рявкнул Донсу, его глаза полыхнули гневом, и он оттолкнул сына назад, не давая приблизиться. Гнев вскипает в Чонгуке, как лава, готовая вырваться наружу. Он вновь тянется к скетчбуку, пытается выхватить его, но отец отталкивает его, вырывая страницу за страницей. Бумага рвётся с хрустом, листы падают на пол смятыми комками, и каждый звук бьёт Чонгука прямо в сердце. Мать стоит рядом, её взгляд холоден и равнодушен. — Давно пора было это сделать, — говорит она, и её слова — хуже ножа в спину. Чонгук чувствует, как гнев перерастает в отчаяние. Слёзы жгут глаза, но он не хочет, чтобы родители их видели. Отец заканчивает рвать рисунки и с презрением бросает скетчбук на стол. Комки бумаги лежат на полу, словно осколки его души. Он не слышит, что кричит отец дальше — слова тонут в звенящей пустоте в голове. Чонгук разворачивается, бегом бросается к своей комнате, смахивая слёзы с щёк. Дверь за ним хлопает с оглушительным грохотом. Оказавшись в своей комнате, он прислоняется к двери спиной, чувствуя, как дрожь в теле не прекращается. Слёзы жгут глаза, горло сжимает боль и гнев. Он падает на стул за своим столом, достаёт телефон, пальцы трясутся, пока он прокручивает список контактов в мессенджере. Глотая слёзы, он нажимает на знакомое имя. Только потом вспоминает про разницу во времени. Взгляд падает на часы: почти три часа дня в Южной Корее. Значит, в Цюрихе, около семи утра. Он замирает, сжимая телефон, надеясь, что не разбудит тётю. Сердце колотится, ярость бурлит внутри, как раскалённая лава, которую он не может выпустить. Он пытается выровнять дыхание, но оно рвётся, прерывается всхлипами, и он прижимает телефон к уху, ожидая ответа. Спустя несколько гудков в трубке раздаётся такой родной, тёплый голос: — Привет, Чонгуки, как дела? Эта простая фраза, полная заботы, рушит все попытки Чонгука держать себя в руках. Он всхлипывает прямо в трубку, не в силах сдержать слёзы. Голос тёти мгновенно меняется, становится тревожным, но всё ещё мягким, успокаивающим: — Гуки, что случилось? Что они опять сделали? Чонгук снова всхлипывает, горло сдавливает так, что слова застревают. Он сжимает телефон сильнее, словно это единственная ниточка, связывающая его с чем-то хорошим в этом мире. Тётя говорит тихо, но уверенно: — Чонгук, давай подышим вместе, хорошо? Вдохни глубоко через нос… раз, два, три… а теперь медленно выдохни. Ещё раз, вместе со мной. Вдох… выдох… Её голос — якорь, который не даёт утонуть в волне отчаяния. Чонгук следует её словам, стараясь сосредоточиться на дыхании. Вдох — грудь медленно поднимается, воздух холодит горло. Выдох — слёзы всё ещё текут, но дыхание становится чуть ровнее. Спустя пару минут такого дыхания он наконец выдавливает, голос дрожит: — Они порвали мои рисунки… В трубке слышится шокированный вздох. Тётя даже переспрашивает, её голос полон неверия: — Порвали? Чонгук кивает, хотя она не видит, и повторяет, срываясь на всхлипы: — Я только вернулся с прогулки… Отец выхватил скетчбук… Там были мои любимые рисунки… Два месяца работы… Он просто вырвал их и порвал… Всё уничтожил, Хёна-имо… Слёзы текут по щекам, горячие, как иглы, впивающиеся в сердце. Он всегда звал её так — Хёна-имо. Тётя. Это слово звучит тепло, по-домашнему, и ей это нравилось. В Швейцарии её зовут по имени или «мисс», но для Чонгука она всегда была имо. Единственным человеком, который чувствовался как настоящая семья. Он всхлипывает снова, чувствуя себя таким одиноким, будто весь мир отвернулся от него. Только тётя, находящаяся за тысячи километров, могла выслушать его, понять, поддержать. Хёна была сестрой его матери, но они с мамой были как день и ночь. Она никогда не называла его рисунки бесполезными, никогда не осуждала его мечты. Она заботилась о нём, даже находясь так далеко. Перечисляла деньги, несмотря на то, что зарабатывала не так уж и много. Её работа графическим дизайнером в Цюрихе позволяла оплачивать съёмную квартиру в одной из самых дорогих стран мира, покрывать базовые расходы, но не давала роскоши. И всё же она всегда находила способы поддержать Чонгука. Все его карандаши, скетчбуки, краски — всё это покупала она. Переводила ему деньги, чтобы он мог рисовать, чтобы его мечта жила, несмотря на родителей. Хёна давно уехала из Южной Кореи — сначала на обучение в Европе, а потом решила остаться, потому что влюбилась в страну, где люди не носят ошейники. Последний раз они виделись вживую когда Чонгуку было семь лет, и с тех пор их связь держалась на звонках и видеосвязи. Иногда она хотела прилететь, но билеты стоили дорого, и Чонгук сам просил её не тратить деньги. Не потому, что не хотел её видеть — он мечтал об этом, — а потому, что у них был план. План, ради которого они оба жертвовали многим. Пока Чонгук вытирает слёзы, которые всё ещё льются по щекам, ненависть и гнев бурлят в груди, смешиваясь с бессилием в одну эмоцию. Хёна просит мягко, но настойчиво: — Гуки, давай включим видеосвязь. Мы сейчас поговорим, и всё будет хорошо, слышишь? Чонгук кивает, хотя она не видит, и с дрожащими пальцами переключает звонок на видео. Камера включается, и он видит её взволнованное лицо, чуть растрёпанные волосы, чуть грустная улыбка. Чонгук знает, что выглядит ужасно: заплаканный, с покрасневшими глазами и опухшим лицом, но ему всё равно. Видеть тётю, даже через экран, — как долгожданный рассвет после полярной ночи. — Дыши, Гуки, — говорит она. — Что бы ни случилось, верь, что всё это временно. Это закончится. Осталось всего два года и несколько месяцев. Совсем чуть-чуть, и ты будешь свободен от них. Помнишь наш план? Чонгук кивает, не в силах говорить. Если откроет рот, слёзы снова хлынут. Он помнит их план — каждый день, каждую минуту. Этот план был его спасением, тем, что держало на плаву. Он просыпался и засыпал с этой мыслью. Убеждал тётю не прилетать, не тратить деньги на билеты, уверял, что справится сам, хотя это было неправдой. Звонков было мало. Ему хотелось большего — хотелось, чтобы рядом был кто-то близкий, кто мог бы обнять, успокоить, быть рядом не только через экран. Друзья разделяли его увлечение рисованием, но они не были семьёй. А Хёна была. Камера дрожит, когда Хёна подходит к окну и переключает на основную камеру, показывая улицы Цюриха. Утренний свет заливает аккуратные дома, зелёные деревья, спокойные улицы. Чонгук делает глубокий вдох, стараясь унять рыдания, но они всё равно рвутся из груди. Хёна говорит, её голос льётся тихой мелодией: — Гуки, смотри. Всего пару лет, и ты будешь здесь. Будешь ходить в университет, изучать искусство, рисовать самые красивые картины. Я заберу тебя, помнишь? Чонгук кивает, чувствуя, как надежда, которую он почти потерял, когда отец рвал его рисунки, вновь медленно возвращается. Всего два года. Ему почти шестнадцать, осталось совсем немного до совершеннолетия, когда он сможет сам решать свою судьбу. Хёна купит ему билет, и он навсегда уедет из Южной Кореи, от родителей, которые давно перестали быть его семьёй. Все деньги, которые она могла бы потратить на перелёты, шли на другой счёт — на его учёбу, на билет в Швейцарию, на его будущее. Хёна работала без устали, брала больше заказов, трудилась на пределе, чтобы обеспечить Чонгуку базу для новой жизни. Они оба знали, что родители не дадут ему ничего. Ни денег, ни поддержки, ни шанса. — Я понимаю, как это больно, — продолжает Хёна, её голос дрожит от сочувствия. — Когда твои близкие не поддерживают, когда разрушают то, что ты создал… Но, Чонгуки, ты очень талантливый. Ты рисуешь так красиво, и ты создашь ещё больше картин. Ещё красивее. То, что они сделали, — ужасно, но это не страшно. Потому что скоро всё закончится. Ты будешь свободен. Осталось совсем чуть-чуть. Чонгук кивает, слова обволакивают, как тёплое, уютное одеяло. Она права. Осталось недолго. Он выдыхает, голос дрожит, но он заставляет себя говорить: — Спасибо, Хёна-имо… Я не знаю, что бы я без тебя делал. Она улыбается — чуть грустно, но с такой теплотой, что у Чонгука снова сжимается сердце. Он закрывает лицо руками, всхлипывая, и выдавливает: — Я так по тебе скучаю… Хёна замирает, и он видит, как её глаза блестят от сдерживаемых слёз. — Я тоже очень скучаю, Чонгуки, — говорит она тихо. — Очень. Я так хочу прилететь… — Нет, нет, не надо, пожалуйста, — тут же перебивает он, качая головой. — Я справлюсь. Ты позвонила, и мне уже лучше. Он преуменьшает, как всегда. Ему всё ещё больно, всё ещё хочется, чтобы она была рядом, чтобы обняла его, чтобы он мог почувствовать её тепло прямо здесь. Но он знает, сколько стоят билеты. Знает, как много Хёна работает, чтобы копить деньги на его будущее. Если она прилетит, ей придётся работать ещё больше, чтобы покрыть расходы, а Чонгук не хочет этого. Заботится о ней, как может. Даже в своём положении, даже будучи подростком, запертым в этом доме, он старается быть для неё поддержкой. Они говорят ещё немного, пока Чонгук не начинает успокаиваться. Его дыхание выравнивается, слёзы перестают течь. Он замечает время и виновато говорит: — Прости, Хёна-имо… Я, наверное, отвлёк тебя от работы. У тебя же утро, вдруг у тебя дела… Она качает головой, её улыбка становится мягче: — Всё в порядке, Гуки. Не переживай ни о чём. Ты для меня важнее любой работы. Чонгук тихо выдыхает, боясь, что новые слёзы хлынут от того, как сильно он по ней скучает. Он смотрит в экран и шепчет: — Я так тебя люблю… Хёна отвечает ласковой улыбкой, её глаза блестят от эмоций: — Я тоже тебя очень люблю, Чонгуки. Они прощаются, и звонок обрывается. Чонгук ещё какое-то время сидит, уставившись в стену перед собой. Взгляд пустой, но внутри он пытается собрать себя по кусочкам. Он представляет то, что ждёт его через два года. Если бы он мог сбежать сейчас, если бы Хёна могла забрать его прямо сегодня, она бы это сделала. Но пока он несовершеннолетний, всё зависит от родителей. А родители никогда не позволят ему уехать в Европу, учиться искусству. Этот вопрос даже не обсуждался — ответ был очевиден. Чонгук закрывает глаза и видит этот день так ясно, будто он уже наступил. Ему исполняется восемнадцать. В тот же день или за пару дней до, Хёна переводит ему деньги на билет. Они вместе выбирают рейс, назначают время. Чонгук собирает вещи — только самое необходимое. У него и нет многого. Живя с этой мечтой, он никогда не стремился обзаводиться вещами здесь. Всё, что ему нужно, — это его скетчбуки, карандаши, пара любимых футболок. Он представляет, как складывает их в небольшой рюкзак, берёт паспорт и выходит из дома. Родители, конечно, будут что-то спрашивать, требовать объяснений, но он уже видит, как смотрит им в глаза и выплёвывает: «Прощайте». И уходит. Навсегда. Больше никогда не вернётся в этот дом, не посмотрит в их холодные лица. Пусть любят его младшего брата, балуют его, заботятся о нём. Чонгуку это не нужно. Его семья — это Хёна. Он видит, как садится в такси и едет в аэропорт. Лучше он будет ждать вылета несколько часов в неудобном зале ожидания, чем проведёт лишнюю минуту в этом доме. Представляет, как самолёт взлетает из Пусана, шасси отрываются от земли, и Южная Корея остаётся позади. Навсегда. Он летит в Швейцарию — страну с Альпами, с высоким уровнем жизни, с лучшими университетами, где он сможет учиться искусству, рисовать без страха, что его картины разорвут. Страну, где нет ошейников, где он будет свободен быть собой. Видит, как после долгих часов полёта выходит в аэропорту Цюриха, и там — Хёна. Она улыбается, её глаза сияют, и они обнимаются, впервые за столько лет. Настоящее объятие, тёплое, живое, а не через экран. Чонгук представляет, как будет жить у неё. Как будет просыпаться каждое утро в её уютной квартире, где за окном — улицы Цюриха, залитые светом. Как будет спешить домой после университета, радуясь каждому дню, проведённому с тётей. Это так отличается от того, что у него сейчас, когда он старается проводить каждую свободную минуту вне дома — в парках, с друзьями, где угодно, лишь бы не здесь. В Швейцарии всё будет наоборот. Они будут гулять, любоваться озёрами, горами, старинными улочками. Может, даже путешествовать по соседним странам, открывать мир, который он видел только в мечтах. Эти видения — его спасение. Они держат его на плаву, заставляют верить, что весь этот кошмар временный. Что боль, которую он чувствует сейчас, однажды закончится. Всего два года, и он будет в Швейцарии. Он будет свободен.

***

Утренний Цюрих искрился в мягком зимнем свете. Снег на улицах поблёскивал, отражая первые лучи солнца, гладь озера сверкала, словно усыпанная бриллиантами. Хёна вошла в своё любимое кафе, где любила начинать день. Она специально приезжала сюда из другого района, чтобы работать с видом на озеро, которое вдохновляло её каждый раз. Окна в съёмной квартире выходили на обычные улицы. Хёна могла бы арендовать жильё здесь, с видом на озеро, просыпаться и засыпать, глядя на его спокойную гладь. Финансы, в общем-то, позволяли, но она сознательно выбрала скромную двухкомнатную квартиру. Всё ради экономии. Всё ради Чонгука. Каждый лишний франк она откладывала на его будущее — на учёбу, на билет в Швейцарию, на их совместную жизнь, которая начнётся через пару лет. Её работа графическим дизайнером покрывает все нужды, даже позволяет делать крупные покупки, если бы она захотела. Но Хёна отказывалась от лишних трат, от дорогих вещей, путешествий, которые могла бы себе позволить. Всё для того, чтобы у Чонгука была подушка безопасности, чтобы он мог учиться в университете, не думая о подработках, чтобы они могли снять квартиру получше — может, даже в этом районе, с видом на озеро. Чтобы он чувствовал себя в безопасности, чтобы его талант мог расцвести без страха и давления. Ради этого Хёна жила скромно, каждый день напоминая себе, что всё это временно, и скоро они с Чонгуком будут вместе. Она полюбила Цюрих ещё в юности, когда впервые прилетела в Европу. После школы уехала учиться графическому дизайну, путешествовала по разным странам, но именно Цюрих захватил её сердце. Она помнила, как гуляла по его улицам, вдыхала чистый воздух, любовалась Альпами на горизонте. Здесь все были равны. Не было чёрных фургонов с эмблемами работорговцев, не было рынков рабов, не было ошейников с чипами. Здесь была безопасность, свобода, которой она так жаждала. Да, жизнь в Швейцарии требовала высокого заработка, но это того стоило. Шесть лет назад она осталась здесь и больше не представляла жизни где-либо ещё. Она могла путешествовать, видеть другие страны, но Цюрих стал её домом. И она мечтала, что скоро, меньше чем через два года, Чонгук тоже полюбит этот город. Назовёт его своим домом, как и она. Они шли к этому плану вдвоём: Хёна работала, откладывала деньги, готовилась принять племянника, вдохновляла его, поддерживала. А Чонгук старался в школе, оттачивал свои навыки рисования, получал лучшие оценки, особенно по иностранным языкам. Он учил французский, зная, что без него учёба в Высшей школе искусств в Цюрихе будет невозможна. Хёна в прошлом тоже выбрала французский, и Чонгук решил последовать её примеру. Они часто говорили на этом языке во время звонков, чтобы Чонгук практиковался, чтобы его акцент становился лучше, чтобы он был готов к новой жизни. Она видела, как он растёт, как развивается его талант, как он вкладывает все силы, чтобы построить своё будущее. И так гордилась им. Официант вскоре принёс её заказ — любимые швейцарские мюсли с яблоком и зелёный чай. Она устроилась у окна, глядя на озеро, которое искрилось под зимним солнцем. Середина января. Мысли снова вернулись к Чонгуку. Осталось чуть больше полутора лет, и он будет здесь. Его родители, прошлое, весь этот кошмар останутся в Южной Корее. Он сможет творить, рисовать, не боясь, что его назовут ненормальным. Хёна будет рядом, поддерживая на каждом шагу, помогая строить новую жизнь. Взглянув на часы, которые показывали около восьми утра, она задумалась. Чонгук, наверное, ещё дома или гуляет. Может, рисует где-нибудь в парке, подальше от родителей. Она подумала позвонить ему — у неё было немного времени до созвонов с клиентами ближе к обеду. Допив чай, она вышла из кафе, вдохнув холодный воздух Цюриха. Пальцы машинально достали телефон, и она сделала пару снимков озера, сверкающего в утреннем свете. У неё было множество таких фотографий — озеро, горы, старинные здания, архитектура, люди. Она снимала всё, что любила: природу, погоду, моменты с друзьями. Иногда делала селфи, чтобы отправить Чонгуку, показать ему, как выглядит её жизнь здесь. Швейцария была местом свободы. Одной из двенадцати стран, сохранивших мир, каким он должен быть. Здесь не было страха перед полицией, которая в других странах могла забрать человека прямо с улицы. Здесь бездомным помогали, а не отправляли в рабство. Хёна часто встречала людей со шрамами на шее — следами от чипов, которые им вживляли в странах, где процветала торговля людьми. Здесь они были свободны, равны, жили без оглядки. Некоторые только приехали, другие жили годами, кто-то даже получил гражданство. Хёна дружила с ними, общалась, ходила на мероприятия. Среди них были те, кто работал в её сфере, и их истории вдохновляли её ещё сильнее. Мысли снова вернулись к племяннику. Она ненавидела его родителей — свою сестру и её мужа. Ненавидела за то, как они обращаются с Чонгуком, как оскверняют его талант, называют никчёмным только за то, что он творит. Она ведь сама была творческим человеком, выбравшим графический дизайн, несмотря на трудности. Ей пришлось искать подработки, бороться, чтобы встать на ноги в Европе, но она сделала это. Её сестра была другой — прагматичной, холодной, выбравшей брак с человеком, который разделял её взгляды. Но Хёна видела, что в их семье всегда была творческая жилка. Она была в ней самой, в Чонгуке, в некоторых их предках. Это было закономерно, что Чонгук родился таким — талантливым, с душой художника. И это было прекрасно. Хёна верила, что он может достичь невероятных высот, если его поддерживать, если дать ему шанс. Ради этого она продолжала общаться с сестрой, несмотря на всё презрение. Если бы она разорвала связь, высказала всё, что думает, они бы запретили ей говорить с Чонгуком. А она не могла этого допустить. Даже на расстоянии она должна быть рядом, поддерживать его, давать надежду. Хёна уже собиралась набрать Чонгука, чтобы спросить, как проходит его день, чем он занимается. Хотелось слышать его голос, знать, что он держится. Разница во времени между Цюрихом и Пусаном часто мешала — иногда они говорили ночью, когда у него было утро, или наоборот. Но они старались находить время, чтобы оба могли выспаться. Палец уже замер над иконкой мессенджера, но в этот момент экран загорелся уведомлением о входящем вызове. Имя сестры заставило замереть. Это было неожиданно. Чонхи звонила редко, обычно для формальных разговоров о новостях или ничего не значащих вещах. Хёна поддерживала эти беседы только ради Чонгука, из вежливости, скрывая своё истинное отношение. Она приняла вызов, стараясь звучать спокойно: — Привет, Чонхи. Голос сестры в трубке был вялым, почти равнодушным: — Привет. Как дела? Хёна знала, что сестра, скорее всего, звонит по привычке, без особого желания общаться. Их отношения были холодными, натянутыми. Хёна никогда не скрывала полностью своего отношения к тому, как они обращаются с Чонгуком, и, хотя она не говорила этого открыто, её тон и слова, наверное, выдавали её. Чонхи, похоже, тоже не горела желанием общаться, но поддерживала связь из-за какой-то формальности. — Всё хорошо, — ответила Хёна, не вдаваясь в детали. — Новый год отметила с друзьями, собирались у одного из них дома. А у вас? Чонхи хмыкнула в трубку, а потом её голос оживился, наполнился гордостью: — А мы в Новый год познакомились с одним крупным бизнесменом из Сеула. У него сеть ресторанов по всему городу. И он предложил нам сотрудничество. Хёна чуть нахмурилась. Их небольшой ресторанчик в Пусане был обычным, ничем не примечательным. Как крупный бизнесмен из Сеула мог заинтересоваться им? — Серьёзно? — спросила она. — И что, просто так предложил? Чонхи снова хмыкнула, будто это было неважно, но её тон стал ещё более хвастливым: — Сказал, что у нашего бизнеса есть потенциал. Предложил помочь влиться в круг элиты Сеула. Мы решили продать ресторан в Пусане, вложиться в открытие бизнеса в Сеуле. Брови нахмурились ещё сильнее. Это не укладывалось в голове. Продажа небольшого ресторанчика в Пусане не могла покрыть даже малую часть расходов на открытие бизнеса в Сеуле, где конкуренция огромна, а цены на всё — от аренды до ингредиентов — запредельные. — А дом? — спросила она, чувствуя, как необъяснимая тревога нарастает. — Тоже будете продавать? — Да, — ответила Чонхи, её тон стал самодовольным. — Переедем в Сеул. Тот бизнесмен сказал, что поможет выбить скидку на квартиру, поддержит с открытием бизнеса. От нас нужно только вложиться и переехать. Он сказал, что мы заслуживаем быть в элите. Хёна почувствовала, как её желудок сжался. Хвастливый, насмешливый тон будто кричал: «Ты уехала в Европу, а чего добилась? Я стану элитой, а ты так и останешься никем». Хёна перевела взгляд на улицы Цюриха, пытаясь понять, почему её тревога становится всё сильнее. — Это же большие деньги, — сказала она осторожно. — Для квартиры, для бизнеса. Откуда вы их возьмёте? Кредит? Чонхи фыркнула, будто вопрос был глупым: — Придумаем что-нибудь. Дом продадим, ресторан продадим — уже будут деньги. Может, кредит возьмём. Главное — переехать, а там всё пойдёт в гору. Увидишь, скоро я буду каждую неделю покупать новые украшения, ходить в лучшие заведения Сеула. Может, ещё встретимся где-нибудь в Европе, когда я буду путешествовать. Хёна сжала губы, чувствуя, как её почти тошнит от этого тона. Сестра говорила так, будто уже получила всё, о чём мечтала, будто её новый статус — вопрос решённый. Чонхи всегда была падкой на деньги и статус. Хёна сдержалась, проглотила раздражение и ответила ровно: — Ну, я рада за тебя. Это хороший рост. Чонхи засмеялась в трубку — фальшиво, наслаждаясь своим мнимым превосходством. — А ты там что, надумала как-то расширять свою работу? — спросила она с лёгкой насмешкой. — Мне нравится работать так, как сейчас, — коротко ответила Хёна, не желая вдаваться в спор. Чонхи фыркнула снова: — Ну, как хочешь. Я вот люблю масштаб. — Разговор закончился так же быстро, как начался. Чонхи бросила: — Ладно, мне пора. Собираем документы на дом, чтобы поскорее его продать. Летом уже будем в Сеуле. Она попрощалась, и тишина сменила насмешливый голос. Что-то было не так. Бизнесмен, внезапное предложение, хвастливая уверенность сестры — всё казалось неправильным, как будто за этим скрывалось что-то большее. Она не могла понять, что именно, но интуиция подсказывала, что здесь что-то есть. Хёна застыла посреди тротуара, волосы трепал холодный зимний ветер. Новогодние украшения, всё ещё висящие в середине января, поблёскивали на улицах. Вокруг спешили люди. Но Хёна стояла неподвижно, сжимая телефон. Мысли были далеко. Тревога, вспыхнувшая во время разговора, теперь сжигала изнутри. Почему этот разговор вызвал такой страх? Почему слова Чонхи о бизнесе, о переезде в Сеул, о «круге элиты» звучали так… странно? Она медленно двинулась вперёд, направляясь к своему дому, но каждый шаг только усиливал смятение. Мысли кружились, возвращаясь к словам сестры, к её хвастливому тону, к этому странному предложению. Что-то не сходилось. Тревога была необъяснимой, внезапной, но она захватывала всё внимание, как пожар, разгорающийся в груди. Хёна давно не следила за ценами в Сеуле, но она знала, что открытие ресторанного бизнеса в столице и покупка квартиры — тем более в элитном районе, о котором говорила Чонхи, — требуют огромных денег. Сумм, которых у семьи Чонгука просто не могло быть. Их небольшой ресторанчик в Пусане и скромный дом, даже если продать их, могли бы принести достаточно, чтобы открыть что-то подобное в Сеуле или снимать жильё первое время. Но покупка квартиры? В элитном жилом комплексе?.. Даже на кредит такие суммы не одобряют без серьёзного финансового обеспечения. Хёна чувствовала, что близка к разгадке, она вертелась на языке, но её не удавалось поймать. Остановившись на светофоре напротив своего дома, Хёна ждала, пока машины проедут, и загорится зелёный свет для пешеходов. Взгляд рассеянно скользил мимо потока машин, но она не видела их — реальность растворилась в мыслях. Внезапно кто-то задел её плечо, и она чуть пошатнулась. Мужчина в тёмном пальто и шапке, повернулся к ней. На его шее, на тонком шнурке, мелькнул небольшой пластиковый бейджик с логотипом — стилизованным символом рук в разорванных цепях. Такие часто носили волонтёры центров для бывших рабов. Чужое лицо осветила виноватая улыбка. Искренний голос прозвучал на английском: — Простите, не хотел вас задеть. Хёна едва взглянула на него, пробормотав в ответ «Всё нормально», и мужчина исчез в потоке людей. Её взгляд зацепился за тонкий шрам на его шее, проступавший под воротником, — едва заметный рубец. След от старого чипа отслеживания. Сердце замерло, а затем заколотилось с такой силой, что дыхание перехватило. Ледяной ужас пронзил всё тело, как электрический разряд. Она сорвалась с места, едва загорелся зелёный свет, бросилась через пешеходный переход, лавируя между людьми, пару раз задевая чужие плечи. Пальцы дрожали, пока она набирала контакт Чонгука, не разбирая дороги, не обращая внимания на удивлённые взгляды прохожих. Гудки шли медленно, бесконечно долго, каждый из них отдавался в висках. Наконец, в трубке раздался знакомый, но удивлённый голос: — Хёна-имо? Хёна не тратила время на приветствия. Голос дрожал от тревоги, от осознания, что на неё свалилось: — Чонгук, где ты? — Дома? — ответил он, его тон был полон недоумения. — Что-то случилось? Твой голос… Ты напугана? Хёна влетела в подъезд, вставляя ключ в замок своей квартиры. Пальцы дрожали так сильно, что она промахнулась, ключ скользнул по замочной скважине. Она открыла дверь со второго раза, и захлопнула её за собой с громким хлопком. — Где родители? — Они уехали… Кажется, на какую-то встречу. Хёна-имо, что происходит? — в голос Чонгука просочилась тревога. Хёна прикрыла глаза, пытаясь выровнять дыхание. Сердце стучало в горле, лёгкие горели от быстрого бега. Спустя несколько секунд тишины, она заговорила, стараясь звучать твёрдо, несмотря на панику: — Чонгук, слушай меня внимательно. Ты должен собрать вещи. Только самое необходимое. Главное — возьми документы, паспорт, карточку. И уходи из дома. Прямо сейчас. В голосе Чонгука послышалась паника, слова полились потоком: — В смысле? Что случилось? Куда уходить? Хёна-имо, я не понимаю! — Я потом всё объясню, — оборвала она, голос дрожал, но она заставляла себя говорить чётко. — Сейчас главное — уйти из дома, чтобы тебя не нашли. Бери паспорт, карточку и уходи. Я покупаю билеты и вылетаю за тобой. Голос Чонгука сорвался: — Какие билеты? Что происходит? Скажи, я ничего не понимаю! Хёна сжала телефон так сильно, что пальцы побелели. Она тоже была в панике, но старалась держать себя в руках, искать решение. — Чонгук, не переживай, — сказала она, стараясь звучать спокойнее, чем чувствовала. — Самое главное — возьми документы, карточку и уйди из дома. Ты слышишь меня? Она повторяла это снова и снова, пока не услышала, как Чонгук, всё ещё в смятении, отвечает: — Да… Да, я слышу. Я нашёл паспорт, карточка у меня… Надо что-то ещё взять? Одежду? — Нет, ничего не нужно! — резко оборвала она. — Просто уходи из дома. Сейчас же! Найди безопасное место и жди меня там. Я вылечу первым рейсом в Пусан. В динамике она услышала, как хлопнула входная дверь. Её плечи чуть расслабились — Чонгук вышел из дома. Она выдохнула, но сердце всё ещё колотилось. В глубине души она молилась, чтобы она ошибалась, чтобы её подозрения были просто плодом воображения. Но осознание, которое накрыло её, было слишком чётким, слишком пугающим, чтобы его игнорировать. Если есть хоть малейший шанс, что её страх оправдан, Чонгук должен бежать. Как можно дальше. — У тебя есть друзья, у кого ты мог бы подождать меня? Кто не расскажет твоим родителям? Голос Чонгука дрожал, было слышно, что он бежит по улице, дыхание сбивалось: — Я… Я не уверен. Родители друзей могут сказать… — Ладно, ничего страшного, — быстро ответила она. — Я сейчас переведу тебе деньги. Снимешь номер в хостеле, в отеле, где тебя пустят. Просто дождись меня, несколько часов. Я прилечу. Паника в голосе Чонгука нарастала, он почти кричал: — Хёна-имо, я не понимаю! Что происходит? Как ты заберёшь меня? Я же несовершеннолетний! — Не важно, — оборвала она. — Мы придумаем. Мы обязательно что-то придумаем, но я заберу тебя, обещаю. Она повторила всё ещё раз, убедившись, что Чонгук понял. Когда он подтвердил, что понял следующие действия, Хёна положила трубку. Её тело дрожало, мысли путались, но она заставила себя действовать. Открыв сайт с авиабилетами, она начала искать рейсы. Ближайший прямой рейс в Пусан был в 11 утра. Она прилетела бы только к утру следующего дня. Её сердце сжалось — слишком поздно, слишком долго. Она хотела бы вылететь раньше, но других вариантов не было. Пальцы дрожали, пока она покупала последние, чудом оставшиеся, билеты. Сорвавшись с места, Хёна бросилась собираться. Даже не заметила, как оставила все свои планы в подвешенном состоянии. Созвоны с клиентами, проекты, встречи — всё рухнуло. Уже в такси, по дороге в аэропорт, она судорожно писала сообщения в рабочие чаты, извинялась, отменяя встречи. Обещала всё перенести и возместить. «Срочные обстоятельства», — писала она, не вдаваясь в детали. Ответы приходили, но она не читала их. Сейчас это было неважно. В аэропорту она двигалась на автомате: регистрация, контроль, получение билетов — всё слилось в сплошной туман. Разум был поглощён тревогой, страхом, отчаянием. Она не помнила, как прошла через все процедуры, как оказалась в самолёте. Только одна мысль билась в сознании: она должна добраться до Чонгука. Весь полёт — одиннадцать бесконечных часов — Хёна не могла найти покоя. Она сидела у окна, глядя в пустоту за иллюминатором, но видела только свои мысли. Забрать Чонгука просто так она не могла — он несовершеннолетний. Значит, нужно найти способ. Опекунство? Юристы? Она готова была потратить все свои сбережения на консультации, на любые документы, чтобы добиться разрешения. Возможно, ей придётся задержаться в Пусане, быть рядом с Чонгуком, пока они не найдут выход. А в Швейцарии она обратится в центр беженцев, придумает что угодно, но сделает всё, чтобы обезопасить его. Родители Чонгука всегда считали его ошибкой, обузой. Чонхи называла его «ошибкой молодости», ребёнком, которого она завела случайно и теперь жалеет. Их второй сын был желанным, любимым, а Чонгук — словно приложение, которое они терпели. Мысль о том, что они могли решиться на что-то чудовищное ради этого «круга элиты», ради денег, раздирала всё сердце. Она отчаянно надеялась, что ошибается, что её сестра и Донсу не такие, что они не способны на то, чего она боится. Но страх был сильнее надежды. Хёна написала Чонгуку, едва самолёт взлетел. Сообщила, что прилетит в Пусан около шести утра, просила сказать, где он находится, чтобы она могла сразу поехать к нему. Но ответов не было. Она проверяла чат каждые несколько минут, обновляла мессенджер, но новых сообщений не появлялось. Последнее, что он написал, — что ищет место, где остановиться. И всё. Он не был в сети. Хёна пыталась звонить через мессенджер, но трубку никто не брал. Она перебирала варианты: телефон мог сесть, связь могла пропасть, он мог затаиться где-то, боясь писать. Или, может, он просто забыл ответить. Она цеплялась за эти мысли, повторяя себе, что всё лучше, чем тот вариант, которого она боялась больше всего. Часы тянулись мучительно медленно. Хёна то и дело проверяла карту полёта на экране перед собой, считала минуты, сколько осталось до посадки. Пальцы нервно теребили край рукава. Она проклинала расстояние между Цюрихом и Пусаном, проклинала себя за то, что не прилетала раньше, что не нашла способ быть ближе. Если бы она приезжала, если бы жила где-то поближе, могла бы она предотвратить это? Могла бы она забрать Чонгука раньше? Вопросы крутились в голове, но ответов не было. Оставалось только ждать, пока самолёт приземлится, и молиться, чтобы она успела. Чтобы Чонгук был в безопасности. Чтобы её худшие страхи не стали реальностью. Самолёт приземлился ранним утром, когда Пусан ещё окутывала предрассветная темнота. Небо было тяжёлым, без единой звезды, и только редкие новогодние украшения слабо мерцали на улицах. Из аэропорта она вызвала такси, сбивчиво назвав адрес дома сестры. В машине взгляд рассеянно скользил по мелькающим за окном зданиям, но она не видела ни улиц, ни огней, ни жизни города. В голове билась одна мысль, как пульс: Лишь бы Чонгук был в порядке. Минуты растягивались в вечность. Казалось, прошло уже несколько часов, хотя на деле не больше двадцати минут. Когда такси наконец затормозило у дома, Хёна выскочила из машины, не попрощавшись с водителем, не замечая ничего вокруг. Бросилась к входной двери, кулаки колотили по дереву с такой силой, что ладони заныли. Ей было всё равно, сколько времени — пять утра, шесть? Тревога заглушала всё. Она стучала, не останавливаясь, пока замок не щёлкнул, и на пороге не появился Донсу. Его лицо было хмурым, глаза сонными, домашняя одежда мятая — видно, его разбудил её стук. Хёна не дала ему заговорить. Протолкнулась мимо, даже не разуваясь, не обращая внимания на его возмущённый возглас. Грязные ботинки оставляли следы на полу, но ей было наплевать. Она ворвалась в гостиную, где наткнулась на сестру. Чонхи стояла в халате, её лицо выражало удивление. — Хёна, ты что здесь делаешь? Но та не ответила. Её взгляд метался по комнате, сердце колотилось так, что казалось, оно разорвётся. Она сжала кулаки, её голос сорвался, дрожащий от страха и гнева: — Где Чонгук? Донсу вошёл следом, холодный взгляд буравил её спину. Он повысил голос, в его тоне сквозило презрение: — Успокойся. Зачем он тебе? Он наш сын, не твой. Хёна развернулась к нему, пылая яростью. Пальцы сжались так сильно, что ногти впились в ладони. Она хотела броситься на него, расцарапать его лицо за все те слова, что он говорил Чонгуку, за каждую его слезу, за каждый раз, когда он называл его никчёмным. Голос дрожал, но она снова крикнула: — Где он? Я писала ему всю ночь! Он не отвечает! Что вы с ним сделали? — Что нужно, то и сделали! Мы за него решаем, не ты! — Донсу ответил тем же криком. Чонхи шагнула к двери из гостиной, закрывая её, чтобы крики не разбудили младшего сына. Хёна рванулась к коридору, ведущему к комнате Чонгука, выкрикивая его имя: — Чонгук! Чонгук! Но Донсу поймал её за руку, хватка была жёсткой, болезненной. — Хватит устраивать истерики! — Рявкнул он. — Ты ради этого прилетела? Чтобы разбудить нас утром и орать? — Где Чонгук? — Хёна вырывалась, не слушая его. Повторяла, как мантру, задыхаясь от гнева и страха: — Что вы с ним сделали? Где он? — Мы устали от него! — Чонхи не выдержала. Шагнула вперёд, вмешиваясь в спор. — От его рисунков, от того, что он никак не повзрослеет! Хёна оборачивается на сестру в ужасе. Глаза сужаются. Тело дрожит, когда она шепчет, захлёбываясь в эмоциях: — Что вы сделали? Донсу ответил первым, его тон был холодным, равнодушным. Он резко махнул рукой в сторону: — Он бы всё равно туда попал! После восемнадцати мы бы не стали оплачивать его обучение. Он бы всё равно оказался в рабстве. Так что мы просто ускорили процесс. Зато он оказался хоть немного полезен. Хёна отступила на шаг. Ноги подкосились. Её будто окатили ледяной водой. Мир вокруг поплыл, слабость разлилась по телу. Она моргнула, пытаясь осознать услышанное. Чонхи вздохнула, закатив глаза, и добавила с презрением: — Что ты так удивляешься? Для Чонгука это было логично. С его-то увлечениями. — Она выделила последнее слово, будто это было что-то грязное. — А так наш младший сын пойдёт в хорошую школу, у него будет будущее. Мы переедем в Сеул, купим квартиру, откроем бизнес. Это всё благодаря Чонгуку. Мы даже благодарны ему. Это хорошая инвестиция. Хёна почувствовала, как что-то внутри ломается. Задыхаясь от боли и ужаса, она выплюнула: — Инвестиция?! Я бы его забрала! Я бы дала ему образование и будущее! Он бы не попал в рабство! — Хватит потакать его детским прихотям! — Лицо Донсу выражало раздражение. — Он давно должен был повзрослеть и заниматься нормальными вещами. Мы сделали то, что было неизбежно. Хёна сорвалась с места. Голос перешёл в крик, когда она бросилась на Донсу, руки взметнулись, чтобы ударить его: — Он ваш сын! Ваш родной сын! Но тот оттолкнул её с такой силой, что она едва устояла на ногах. — Он был обузой! — Рявкнул он. — Лучше бы я тогда сделала аборт, и этого бы не было, — Чонхи хмыкнула, стоя рядом. Хёна задохнулась. Она так надеялась, что ошибается, что её страхи — просто плод воображения. Но правда располосовала грудь сотнями кинжалов. — Адрес! — Голос наполнился ненавистью. — Куда вы его отдали? Дайте мне деньги, я его выкуплю! На секунду воцарилась тишина. А затем Донсу рассмеялся — холодно, зло. — Ты ненормальная. Мы не дадим тебе деньги. Его уже распределили. Поздно. — Дайте мне деньги! — Хёна снова бросилась вперёд. — Убирайся! — Рявкнул Донсу в ответ, его лицо исказилось от гнева. — Мы не хотим тебя больше видеть! — Вы монстры! — Она кричала, задыхаясь от слёз и ярости. — Продали собственного ребёнка! — Вновь попыталась пробиться через гостиную, найти деньги, сделать что угодно. Но Чонхи преградила путь. Её взгляд был холодным. — Тебе лучше уйти. — Достаточно! — Донсу схватил её за руку, дёрнул к двери. — Убирайся, или мы вызовем полицию за нарушение спокойствия! Ты не его опекун, чтобы нам что-то предъявлять! Ты никто! Хёна вздрогнула, спотыкаясь. Отступила назад. Её выставили на порог, как чужую. Дверь захлопнулась с оглушительным грохотом, отрезая её от дома. Взгляд застыл в одной точке на подъездной дорожке, мысли метались, бились друг об друга. А в следующее мгновение она схватила телефон и бросилась прочь, вызывая такси. К семи утра Хёна ворвалась на один из крупнейших рынков рабов в Пусане. Она надеялась, что именно сюда, из-за размера рынка, могли привезти Чонгука. Холл встретил её тёплыми оттенками интерьера и минимализмом. Её пальто было расстёгнуто, волосы растрепались, глаза хаотично бегали по помещению, пока не остановились на стойке администратора. Женщина в униформе неспешно пила кофе, но, увидев посетителя, отставила чашку. Хёна подлетела к стойке, ударила ладонями по столешнице. — Пожалуйста, помогите! Мне нужен Чонгук! Чон Чонгук! Ему шестнадцать лет! — Она показала рукой его рост, руки тряслись. — Он высокий, худой, тёмные волосы, большие глаза. Пожалуйста, найдите его! Администратор нахмурилась, её голос был спокойным: — Успокойтесь, пожалуйста. Имя Чон… кто? Мы не ищем по именам. У вас есть номер или чек покупки? Хёна почувствовала, как земля уходит из-под ног. Голос задрожал от отчаяния: — Я не знаю номера. Его зовут Чонгук, родился 1 сентября 2009 года. Его продали вчера. Я только прилетела. Пожалуйста, проверьте! Я выкуплю его, возьму кредит, отдам любые деньги! Администратор покачала головой, взгляд был сочувствующим, но бескомпромиссным: — Без номера или чека мы ничего не можем. У нас тысячи единиц, имена не записываются. По именам можно искать, только если вы из полиции или Бюро контроля рабства. — Но ведь можно что-то сделать! — умоляюще выдохнула Хёна. — Проверьте тех, кого привезли вчера! Я его узнаю, если вы покажете! — Мы так не работаем, поймите. — администратор вздохнула, её тон стал чуть мягче. — Мы не можем просто показать вам рабов. А если его продали вчера, он ещё даже не выставлен на продажу. И я не могу сказать, когда это произойдёт. Это зависит от класса. Вы знаете его класс? Хёна покачала головой, глаза наполнились слезами. Она не знала ничего. — Попробуйте обратиться в Бюро, — продолжила женщина. — Но без чека и полномочий… Вам вряд ли помогут. — Пожалуйста! — Хёна умоляла, её голос дрожал от отчаяния, безысходности, которая растекалась по венам. — Можно же что-то придумать! У вас есть дети? Вы можете представить, каково это, когда ребёнка продают в рабство? Он не заслужил этого! — Простите, я не могу ничего сделать, — в глазах администратора мелькнуло понимание, но она лишь покачала головой. — Я только администратор. Моя задача — фиксировать сделки, принимать оплаты. У меня даже нет доступа к складу рабов. Система так не работает, к сожалению. Даже если бы я хотела помочь, я не могу. Хёна схватилась за волосы, пальцы дрожали, разум лихорадочно искал выход. — Что я могу сделать? — спросила она, её голос был едва слышен. — Как найти его? Я готова отдать любые деньги! Администратор задумалась, её взгляд смягчился: — Я не могу сказать конкретно, но обычно перед продажей проходит время. Зависит от класса. Если ему шестнадцать, его, скорее всего, определили в один из высших классов — молодых часто туда распределяют. Хёна почувствовала, как кровь леденеет в венах. Словосочетание «Высший класс» звучало как приговор. Как что-то, что было хуже даже смерти. — Если его распределили в высший класс, — администратор вздохнула. — у него будет достаточно времени перед первой продажей. Таких обычно отправляют в центры подготовки, где они проводят какое-то время. В этот период их не найти, даже по номеру. Они не числятся в системе как готовые к продаже. Только если у вас нет знакомых в Бюро, которые могут помочь. А потом, когда его выставят на продажу… — Она ненадолго замолкает. — нужно мониторить рынки. Другого выхода нет. Хёна резко вздохнула, понимая что всё это время сдерживала дыхание, слушая слова администратора. Руки трясутся, дрожь давно охватила всё тело. Хёна пытается зацепиться хоть за что-то, хоть за крохотную возможность, что она могла бы сделать. У нее не было друзей из власти, не было знакомых с деньгами. Она была обычным фрилансером. Где ей искать нужного человека, который сможет найти Чонгука? Женщина посмотрела на неё и спросила: — Из какой вы страны? — Из Швейцарии, — ответила Хёна на автомате, её голос был пустым. Администратор вздохнула: — Я искренне вам сочувствую. Может, в Швейцарии кто-то сможет помочь? Хёна ловит её взгляд на мгновение, кивает, но в голове нет понимания. Женщина тихо добавляет: — Удачи вам. Хёна вышла из здания рынка. Ноги подкашивались. Казалось, ещё один шаг и она упадёт. Она остановилась на тротуаре, глядя на заснеженные улицы Пусана. Мысли кружились, впивались острыми иглами в сердце. Она должна была забрать Чонгука раньше. Должна была бороться за опеку, не ждать его совершеннолетия, не тешить его надеждами, что всё будет хорошо. Она подвела его. Стоя на месте, Хёна перебирала варианты. В Пусане ей не помогут — система была выстроена так, чтобы убивать любую надежду. Но администратор намекнула на Швейцарию. Может, она хотела помочь, пусть и не имела права. В Швейцарии были группы, которые вылетали в страны с рабством, чтобы спасать людей — по два, три человека за вылазку. Хёна знала о них, слышала от знакомых. Что, если связаться с ними, рассказать историю Чонгука, умолять о помощи — может, они согласятся? Её жизнь рушится. Все мечты, все планы жить с Чонгуком в Цюрихе, все их надежды — всё рухнуло в одночасье. Теперь ей нужно начинать с нуля: искать деньги, брать новые заказы, работать день и ночь, чтобы покрыть расходы на поиски. Она была готова отдать всё, лишь бы найти его. Лишь бы спасти. Где он сейчас? Что с ним делают? Хёна закрыла глаза, и перед ней возник образ Чонгука — его большие, полные слёз глаза, его дрожащий голос, его страх. Он ждёт её, верит, что она придёт, спасёт его, а она стоит здесь, беспомощная. Бессильная перед чёртовой системой, поглотившей весь мир. Боль сжимала грудь. Почему такие люди, как Чонхи и Донсу, имеют право заводить детей? Почему такие прекрасные души, как Чонгук, рождаются у монстров? Почему государство не делает ничего, чтобы обезопасить своих самых беззащитных граждан? Почему закон позволяет продавать детей, зная, что их ждёт? Зная, что с ними будут делать. Зная, какие люди будут в восторге от того, чтобы купить себе ребенка? В нормальных странах такое осуждается обществом. В нормальных странах полиция борется с такими людьми и сажает их за решётку. В Швейцарии такое было бы немыслимо. А здесь педофилов называют «покупателями», насильникам улыбаются, предлагают «варианты», садистов обслуживают, как клиентов в ресторане. Хёна достала телефон, пальцы дрожали, пока она листала контакты. Нужно звонить в Швейцарию. Связаться с друзьями, знакомыми, с кем угодно, кто знает о группах спасения. Нужно найти тех, кто сможет помочь. Каждая секунда была на счету.

***

Чонгук спотыкается, когда его, вместе с толпой других рабов — их, по ощущениям, пара десятков, а может, и больше, — грубо заталкивают в тёмное, душное помещение. Тяжёлые металлические двери с оглушительным лязгом захлопываются за спиной, отрезая последний луч света. Холодный бетонный пол обжигает колени, когда Чонгук падает. Но тут же вскакивает, словно подстёгнутый электрическим разрядом. Сердце колотится, заглушая все звуки. Он бросается к дверям, кулаки с силой бьют по холодной стали. — Выпустите меня! Это ошибка! Я не должен быть здесь! — голос срывается на крик, хриплый, полный отчаяния. Он колотит в двери, не замечая, как кожа покрывается мелкими ссадинами и ушибами, как кровь смешивается с грязью на руках. Боль остаётся на периферии сознания, заглушённая паникой, которая захлёстывает волнами. Он зовёт тётю, единственного человека, который обещал его спасти. — Хёна-имо! Хёна-имо! — голос дрожит, срывается на хрип, но он продолжает кричать, словно её имя может пробить стены, достучаться до кого-то по ту сторону. Бьёт в двери снова и снова, пальцы цепляются за ржавые швы металла, за любую щель, за всё, что может дать надежду. — Это ошибка! Вы не понимаете! Я не должен быть здесь! — он кричит, пока горло не начинает гореть, а лёгкие не сжимаются от нехватки воздуха. Дверь не поддаётся, стоит непреклонно, как безмолвный страж его новой реальности. Он бежал к тёте, он почти добрался до небольшого мотеля, но его поймали, схватили, и привезли сюда. Это не может быть правдой. Это не должно быть правдой. Крики становятся всё громче, прерывистей, голос рвётся на части вместе с ним самим. Он продолжает звать тётю, цепляясь за её образ, как за спасательный круг в бушующем море ужаса. — Хёна-имо, пожалуйста! — он шепчет, он кричит, он умоляет со слезами на щеках, но ответа нет. Паника нарастает, захлёстывает с головой, заставляя метаться по тесному помещению. Он дёргает за всё, что попадается на глаза: за болты, за края двери, не разбирая, имеет ли это смысл. Он просто хочет выбраться. Кулаки бьют по дверям, по стенам, оставляя ещё большие ссадины на коже, но он не замечает боли. Мельком он замечает других людей в помещении. Они в таких же серых одеждах, что напялили на него, стянув его собственную одежду. Некоторые смотрят на него с жалостью, но их глаза пусты, словно они уже смирились. Другие отводят взгляд, равнодушные, как будто его крики — просто шум. Чонгук задерживает на них взгляд всего на пару секунд, но этого хватает, чтобы почувствовать, как одиночество сжимает горло ещё сильнее. Он снова поворачивается к дверям и кричит, колотит, умоляет. Надеясь, что кто-то снаружи всё-таки услышит. Кто-то подходит к нему, осторожно касается его плеча. Чонгук вздрагивает, как от удара током, отшатывается, теряет равновесие и снова падает на холодный пол. Взгляд, полный ужаса, встречается с глазами женщины. Её волосы спутаны, лицо измождённое, но во взгляде читается жалость. Тихо, почти шёпотом, она говорит: — Хватит. Это бесполезно. Её голос мягкий, но в нём нет надежды, только усталость. Чонгук смотрит на неё, но слова будто проходят мимо. Он не хочет их слышать. Он не может их принять. Снова вскакивает, возвращается к дверям, снова бьёт по ним, уже слабее, но с тем же отчаянием. Там, за дверью, должны быть люди. Они должны услышать. Они обязаны понять, что это ошибка. Тётя обещала прилететь, обещала забрать его. Она не могла солгать. Она придёт. Она найдёт его. Чонгук цепляется за эту мысль, как за последнюю нить, связывающую его с нормальной жизнью, с той, что была до этого кошмара. Он должен достучаться. Он должен выбраться. Дыхание становится всё более рваным, прерывистым, словно воздух в помещении заканчивается. Он держится за края двери, пальцы скользят по холодному металлу, потому что ноги подкашиваются, и кажется, что он вот-вот рухнет в обморок. Страх, ярость, отчаяние захлёстывают, как буря, и он не знает, как с ними справиться. Продолжает просить, умолять, голос уже сиплый, почти неслышный, но он не сдаётся. Очередная волна силы поднимается в нём, словно из последних резервов его тела. Он бьёт по двери ещё сильнее, не замечая, как ссадины на руках кровоточат. Слёзы жгут глаза, стекают по щекам, оставляя горячие дорожки. Тело дрожит так сильно, что он едва держится на ногах. В груди разгорается яростный огонь. Ненависть к родителям, предавшим его, продавшим его, как ненужную вещь. — Ненавижу! Ненавижу вас! — кричит он, срываясь в хрип, полный боли и злости. В дальнем углу склада, пропитанном запахом сырости и отчаяния, на тонком матрасе лежит Намджун, отвернувшись к холодной бетонной стене. Он выбрал это место с самого начала — тёмный угол, где можно слиться с тенями, стать невидимым. Чтобы его не замечали, чтобы избежать лишних взглядов, лишних прикосновений, лишней боли. Он слышит, как двери склада с грохотом открываются, как шаги и грубые окрики надзирателей сопровождают новую партию рабов. Стук дверей — это сигнал. Привезли новичков. Их привозят каждый день, по несколько десятков, и Намджун знает, что сейчас начнётся привычный ритуал: крики, плач, мольбы. Люди, только что попавшие в рабство, всегда так себя ведут. Не верят, что теперь это их реальность. Они бьются в двери, умоляют, кричат, что это ошибка. Так было и с ним, почти четыре года назад. Но со временем всегда приходит смирение. Понимание, что никто не откроет. Люди за дверью всё слышат, но им всё равно. У них нет души, нет жалости. Они — часть системы, которая перемалывает всех, кто в неё попадает. За почти четыре года в рабстве Намджун выучил свою беспомощность. Понял, что ничего не может изменить. Только подчиняться, слушаться, надеяться, что его работа устроит хозяина, что его не вернут на рынок. Но его возвращали уже дважды. Дважды его признавали никчёмным, ненужным. Сейчас он на рынке уже около месяца. Его не трогают, не выставляют на продажу. И, как ни странно, это кажется ему благом. Третья продажа станет последней. Он уверен, что его вернут снова, как всегда. А после третьего возврата — конец. В нём поселилась апатия, глухая, всепоглощающая. Эмоции давно выгорели, оставив лишь пустоту и усталость. Он ест, убирает склад вместе с другими рабами, двигается механически. Иногда где-то глубоко вспыхивают слабые искры боли или гнева, но они быстро гаснут, растворяясь в серой пелене безнадёжности. Сегодня крики новичка громче обычного. Намджун слушает их, ожидая, что они скоро затихнут, как всегда происходило. Но крики не прекращаются. Становятся всё более хаотичными, хриплыми, полными такой отчаянной силы, что кажется, будто кричащего вот-вот разорвёт на части. Смесь боли, страха и ярости на миг пробивают его пустоту. Как будто острый осколок стекла царапает кожу. Это напоминает его собственные крики, его собственные попытки выбраться, когда он только попал в рабство. Намджун хмурится, чувствуя, как в груди шевелится что-то давно забытое. Слабый проблеск сочувствия. Он лежит неподвижно, взвешивая, стоит ли вмешиваться. Но крики не умолкают, и крошечная искра внутри, заставляет медленно подняться с матраса. Он не знает, зачем идёт. Может, чтобы помочь. Может, чтобы просто дать этому человеку крупицу тепла, чтобы столкновение с жестокой реальностью было не таким болезненным. Знает, что никто не откроет дверь, никто не спасёт. Но всё равно идёт. Медленно пробирается между другими рабами, шаркая стоптанными ботинками по бетонному полу. Некоторые отходят в сторону, избегая касаться его плечами, будто он заразный. Свет тусклый, лампы периодически мигают. Намджун щурится, пытаясь разглядеть того, кто так отчаянно бьётся в дверь. И когда он подходит ближе, сердце сжимается от ужаса. Это подросток. На вид едва пятнадцать или шестнадцать лет. С растрёпанными тёмными волосами, в серой одежде, которая висит на нём, явно не по размеру. Глаза красные от слёз, лицо искажено паникой. Намджун знает, куда отправляют таких юных. Волна боли окатывает всё тело. За этого мальчика, за ребёнка, который ещё даже не успел стать взрослым. Как он здесь оказался? Что с ним сделали? Намджун кусает губы, чувствуя, как внутри поднимается гнев, смешанный с бессилием. Он подходит ближе, осторожно, стараясь не спугнуть, и тянется к рукам подростка, которые уже покрыты кровоточащими ссадинами. Тот отчаянно вырывается, кричит, слёзы текут по лицу, но Намджун держит его, хоть его собственные руки дрожат от слабости. — Успокойся, я помогу тебе, — говорит он, чётко проговаривая каждое слово, стараясь пробиться сквозь панику мальчика. Повторяет снова и снова. — Я помогу тебе. Я рядом. Смотрит в заплаканные глаза подростка. С каждым повторением видит, как тот начинает дрожать сильнее, как слёзы льются потоком, но попытки вырваться постепенно слабеют. Мальчик почти оседает на пол, ноги подгибаются, но Намджун успевает подхватить его, поддерживая за плечи. Он осторожно ведёт его вперёд, между другими рабами, которые смотрят на них с разными эмоциями — кто с жалостью, кто с пустым равнодушием. Намджун мельком замечает других новоприбывших: кто-то плачет в углу, кто-то сидит, уставившись в пол. Никто ещё не осознал, что их мир рухнул. Но Намджун не останавливается, не обращает на них внимания. Его цель — довести подростка до своего угла, туда, где тише, где можно хоть немного укрыться от хаоса. Из всех привезённых сегодня, этот мальчик — самый юный. От этой мысли у Намджуна сжимается сердце. Он помогает ему сесть на матрас, стараясь двигаться медленно, чтобы не напугать ещё больше. Сам садится рядом, глядя на мальчика, чьи глаза полны паники, неверия, отрицания всего, что происходит. Он видит, как тот дрожит, как пальцы судорожно сжимают край серой рубахи. Намджун мнётся, не зная, с чего начать, но всё же осторожно спрашивает: — Как твоё имя? Я Намджун. Мальчик словно не слышит, взгляд блуждает, потерянный. Но Ким терпеливо повторяет: — Как тебя зовут? Подросток вздрагивает, глаза на миг фокусируются, и он, запинаясь, хрипло произносит: — Чонгук. Чон Чонгук. Намджун кивает, повторяя своё имя ещё раз, мягко, чтобы тот запомнил. Чонгук что-то шепчет, и Ким, прислушавшись, разбирает сбивчивый поток слов: — Это ошибка… Я не должен быть здесь… Хёна-имо… Она спасёт меня… Она заберёт… Она летит за мной… Намджун хмурится, чувствуя, как боль в груди становится острее. — Что случилось, Чонгук? Хёна — твоя тётя? — спрашивает он тихо. Подросток снова вздрагивает.Поднимает голову, цепляясь за спокойный голос. И вдруг начинает говорить, сбивчиво, с дрожью в голосе, выплёскивая всю свою историю. Рассказывает, как тётя велела ему бежать, как он старался, но его догнали, схватили, привезли сюда. Голос ломается, он вцепляется пальцами в свой ошейник, оттягивает его, шипит от боли. — Ненавижу их! Ненавижу! Сердце Намджуна сжимается от ужаса. Он не всё понимает из сбивчивого рассказа, но кусочки складываются в мрачную картину: скорее всего, Чонгука продали родители. Он слышал о таком, видел таких детей, но каждый раз это вызывало в нём волну непонимания и гнева. Как можно продать собственного ребёнка? Что должно твориться в голове у людей, способных на такое? Он молчит, давая Чонгуку выговориться, пока тот не замолкает, тяжело дыша. Через несколько минут тишины тот внезапно вскидывает голову, вспоминая слова Намджуна. Он хватает его за руку, и Ким вздрагивает от неожиданности. Его редко касаются, а если и касаются, то только чтобы ударить. Но он не отстраняется, чувствуя, как чужие пальцы судорожно сжимают его запястье. В больших, заплаканных глазах мальчика — отчаяние и надежда. — Что мне делать? Ты говорил, что поможешь. Как мне сбежать? Намджун открывает рот, но слова застревают в горле. Он не может сказать правду — что выхода нет, что сбежать невозможно, что система слишком сильна. Смотрит в глаза Чонгука и понимает, что правда убьёт в нём последнюю искру. Вместо этого он произносит медленно, подбирая слова: — Я не знаю, Чонгук, но мы разберёмся. — Видя, как отчаяние в глазах мальчика становится ещё глубже, поспешно добавляет: — Мы найдём способ, обещаю. Чонгук снова шепчет, что всё это ошибка, что его спасут. А Намджун слушает, чувствуя, как его собственная пустота внутри трескается от боли за этого ребёнка. Он не знает, как помочь, но впервые за долгое время хочет хотя бы попытаться. Первая ночь проходит скомканно, в напряжённой тишине, прерываемой лишь шорохами, всхлипами и далёким гулом. Намджун разрешает Чонгуку остаться с ним, видя, как тот дрожит, забившись в угол на узком, продавленном матрасе. Оказавшийся в этом чужом, пугающем месте, среди десятков незнакомых лиц, сбивающихся в маленькие группы на полу или двухъярусных кроватях в полумраке склада, Чонгук цепляется за Намджуна, как за единственную опору. Ему страшно всего: тени, звуки, взгляды. И Намджун, который произнёс всего пару добрых слов, кажется единственным, кто не равнодушен, единственным, кто не отвернулся. Когда Чонгук умоляет позволить ему остаться рядом, Ким не может отказать. Молча кивает, освобождая место на матрасе. Они ложатся рядом, на узком куске ткани, пропитанном сыростью и запахом старой пыли. Но сон не приходит. Намджун то и дело просыпается от движений Чонгука, который ворочается, вскакивает, что-то бормочет, не в силах уснуть. Ким не винит его. Он помнит свои первые ночи в рабстве. Когда страх и неверие не давали закрыть глаза. Теперь же его собственное сердце покрыто коркой апатии, пустоты, которая поглотила все эмоции. Но Чонгук… Чонгук полон жизни, полон страха, боли, ярости. Он ещё не сломлен, ещё не стёрт этой системой. Какое-то время это будет бурлить в нём, а потом он, как и все, опустеет. Система это делала со всеми рабами. Стирала их. Сначала отбирала имена. Затем личность. А потом — всё, что делает человека человеком. Оставляя лишь пустую оболочку. Всю ночь Чонгук цепляется за Намджуна, то инстинктивно прижимаясь к нему в поисках тепла, то отдаляясь, когда очередной приступ паники заставляет его отстраниться. Его движения резкие, судорожные. Ким чувствует, как внутри просыпается что-то давно забытое — инстинкт защитить, желание оберегать, помогать. За почти четыре года в рабстве он не испытывал ничего подобного. В первые месяцы он ещё жалел других, пытался поддержать тех, кто, как и он, кричал и бился в двери. Но со временем это чувство умерло. Жалость ничего не меняла. Все они были в одной лодке, тонущей под тяжестью системы. Каждый страдал по-своему: кто-то кричал, кто-то бился в стены, кто-то пытался оборвать свою жизнь, чтобы избежать мучений. Намджун же выбрал пустоту — защитную стену, которая отгородила его от мира, заглушила эмоции, оставив лишь усталость и равнодушие. Но рядом с Чонгуком что-то внутри него трескалось. Этот мальчик с дрожащими руками и полными слёз глазами пробуждал в нём эмоции. Сочувствие, желание хоть как-то облегчить его боль, хотя бы на мгновение. Всю ночь, помимо беспокойных движений Чонгука, Намджун слышит звуки склада, которые давно стали для него фоном. Вскрики других рабов, тихий плач, отдалённый гул вентиляции, которая едва справляется с подачей воздуха в это душное, переполненное помещение. Он привык не замечать их, засыпая под этот мрачный хор отчаяния. Но сегодня, когда ему не давали уснуть, он снова слышал всё. Замечает запахи, которые обычно игнорировал: спёртый воздух, пропитанный сыростью, пот, смешанный с едким запахом отходов, и слабый след дезинфекции, оставшийся после уборки. Тусклый свет ламп, мигающих над головой, отбрасывает дрожащие тени на стены. Безысходность царила в каждом уголке склада. Пропитывала бетонные стены, оседала в воздухе, проникала в сердца всех, кто здесь оказался. Как паутина опутывала каждого, уничтожая всё хорошее, что ещё осталось внутри. Утро начинается с резкого, пронзительного звука сирены, разрывающего тишину ровно в шесть утра. Для Намджуна это привычный сигнал к подъёму, но Чонгук вскакивает с матраса, как от удара, его глаза широко распахнуты, полны ужаса. Ким тут же поднимается за ним, хватая его за руку, чтобы остановить, успокоить. — Всё в порядке. Это просто сирена на подъём, — он старается говорить уверенно, чтобы пробиться сквозь панику мальчика. Чонгук не сразу слышит, его дыхание рваное, он смотрит на Намджуна затравленным, пугливым взглядом, как загнанный зверёк. Наконец он садится обратно на матрас, поджимая под себя ноги, и продолжает смотреть, словно ища в чужих глазах ответы. Намджун хочет объяснить, что здесь свой распорядок, свои правила, к которым Чонгуку придётся привыкнуть, хочет он или нет. Но он не успевает ничего сказать — тяжёлые ворота склада с грохотом открываются, и Чонгук, как подстёгнутый, вскакивает и бросается к ним. Намджун кидается следом, из последних сил догоняя его, хватая за плечи и валя на холодный пол. Чонгук кричит, вырывается, голос срывается на хрип: — Выпустите меня! Тётя пришла! Она здесь! Но Намджун держит его крепко, прижимая к полу, и повторяет на ухо, почти касаясь его щеки: — Нельзя, Чонгук. Нельзя. Они побьют тебя. У них электрошокеры. Это опасно. Собственный голос дрожит, но он старается говорить твёрдо, чтобы остановить. Не дать нарваться на наказание. Чонгук продолжает вырываться. Проходит несколько минут, прежде чем он затихает, тяжело дыша, глядя на закрывшиеся двери, за которыми исчезла группа рабов. Намджун медленно отпускает его, садится рядом и тихо говорит: — Прости. Если бы я тебя отпустил, они бы тебя ударили. Они никого не жалеют, кто нарушает правила. Чонгук хмурится, его лицо искажено болью и непониманием. — Я не должен быть здесь, — бормочет он. Намджун чувствует укол боли в груди. Так все думают. Он грустно улыбается, но правда всё равно режет ножом по сердцу. — Я понимаю, Чонгук. Эта система… не должна была существовать. Но пойми, мы не можем просто выбежать к воротам. Это опасно. Если и выбираться, то осторожно, планируя. Не так. В глазах Чонгука мелькает проблеск понимания, но взгляд всё ещё хмурый, полный отчаяния. Они возвращаются в угол, на матрас, и несколько минут сидят в тишине. А потом раздаётся тихий вопрос: — А что дальше будет? Намджун смотрит, слегка удивлённый, и Чонгук уточняет: — Какой тут распорядок? Ким чуть отводит глаза, а потом начинает объяснять, стараясь говорить ровно, чтобы не напугать ещё больше. — Сейчас будет завтрак. Нас делят на группы, по двести человек, и по очереди ведут в столовую. Там считывают чипы в ошейниках, делают первый пересчёт за день. Потом дают еду. Она почти всегда одинаковая, но поддерживает силы, так что её нужно есть. После завтрака — уборка. Некоторые проходят медицинские осмотры. Потом обед, иногда прогулка во дворе, но зимой туда почти не выводят. Он вздыхает, видя, как взгляд напротив постепенно теряет краски, но продолжает: — Потом дежурства на приготовление еды. Уборка каждый день. Раз в несколько дней — общий душ, тоже по группам. Затем ужин, последний пересчёт и отбой. Чонгук слушает внимательно, пальцы нервно теребят край серой робы, а глаза блестят от слёз, которые он пытается сдержать. — И так каждый день? — спрашивает он тихо, и в голосе слышится неверие. Намджун лишь кивает: — Да, каждый день. Ему тяжело смотреть на Чонгука, видеть, как его слова причиняют боль, гасят ту искру надежды, что ещё теплится в мальчике. Он хочет солгать, придумать что-то хорошее, но не может. В этом месте нет ничего хорошего. Намджун и так умалчивает о многом. О том, что во время медосмотров рабам могут колоть стимуляторы или витамины, чтобы поддерживать их «товарный вид», особенно тем, кто в плохом состоянии. Но Чонгук, молодой и здоровый, возможно, избежит этого — склад экономит на всём, и инъекции делают только тем, кто уже на грани. Намджун надеется, что так и будет. Он не рассказывает и о том, что на последнем пересчёте надзиратели выбирают рабов для продажи. Их уводят отдельно, чтобы потом перевезти в фургонах без окон на рынок в центре Пусана. В то время как они находились в другом районе. Намджун не знал, где именно — высокие стены двора не давали ничего увидеть. Он смотрит на Чонгука, который продолжает теребить рукав робы, и вдруг предлагает: — Хочешь, я схожу с тобой на завтрак? Обычно он ест одним из последних, не торопится, не стремится быть в первых группах. Просто существует, плывя по течению. Но глядя на Чонгука и его перепуганный взгляд, на то, как он цепляется за него, ища хоть каплю безопасности, Намджун хочет быть рядом. Чтобы защитить, дать хоть какую-то опору. Чонгук тут же соглашается. — Пожалуйста. Мне страшно одному. — Тогда идём, — Намджун поднимается с матраса. — Нужно подойти к выходу, чтобы выйти со следующей группой. Он ведёт Чонгука за собой, а внутри бьётся мысль, какой же этот мальчик искренний, эмоциональный, живой. И как же тяжело ему будет в этой системе, где такие, как он, ломаются первыми. Дети, которые всё ещё верят в добро, в сказки, в чудеса. Им сталкиваться с жестокой правдой тяжелее всех. Осознавать, что мир не светлое место, а справедливость и добро не побеждают. Потому что всё решают деньги и власть. Это раздавит Чонгука. Намджун знает это, потому что сам прошёл через такое же. Через несколько минут тишину разрывает резкий лязг замков, и тяжёлые металлические двери склада открываются во второй раз. Чонгук, всё ещё дрожащий от утреннего потрясения, вспоминает слова Намджуна, повторённые несколько раз, пока они ждали своей очереди: — Нельзя бросаться к дверям. Нельзя подходить к охранникам. Нельзя с ними говорить. Они бьют электрошокерами, не разбирая, виноват ты или нет. Намджун говорил это тихо, но твёрдо, голос был пропитан усталой уверенностью человека, который слишком хорошо знает правила этого места. Он велел Чонгуку просто следовать за ним, повторять его действия, и тогда всё будет в порядке. Эти слова врезались в сознание, усиливая страх. Когда двери распахиваются, Чонгук инстинктивно вцепляется в руку Намджуна, пальцы дрожат, впиваясь в его запястье. Намджун слегка сжимает его руку в ответ, молча кивая, словно пытаясь передать хоть каплю уверенности. Его взгляд встречается с перепуганными глазами Чонгука, и он едва шепчет: — Я рядом. Они медленно движутся вместе с толпой к выходу, шаги отдаются по бетонному полу шарканьем. Рабы идут по очереди, их движения механические, как у машин, давно смирившихся со своей участью. У дверей стоит металлическая арка со сканером, мигающая красным светом. Она считывает чипы в ошейниках, издавая резкий писк при каждом проходе. Рядом, неподвижно, как статуи, стоят охранники с электрошокерами, их лица скрыты за масками равнодушия. Чонгук видит чёрные дубинки в их руках, и липкий пот стекает по спине. Мысль о том, что его могут ударить, просто за то, что он сделает что-то не так, сжимает горло. Он не виноват, он ничего не сделал, но Намджун предупреждал: здесь это не имеет значения. Здесь бьют всех, не выясняя. Чонгук невольно касается ошейника на шее, чувствуя, как холодный пластик впивается в кожу. Ощущение чужеродное, неправильное, будто шею сдавливает невидимая рука. Намджун замечает движение и мягко, но настойчиво отводит его руку, качая головой. — Не нужно, — шепчет он, в его голосе нет осуждения, только усталое понимание. Чонгук опускает голову, кусает губы до боли, борясь с желанием броситься в сторону, бежать куда угодно, лишь бы вырваться из этого кошмара. Но слова Намджуна, сказанные перед выходом, эхом звучат в его голове. Он рассказал, как устроен склад. Десятки надзирателей, камеры на каждом углу, запертые двери, биометрические замки. Даже если украсть пропуск, сбежать невозможно. Тех, кто пытается, ловят, бьют, возвращают обратно или хуже — не возвращают. Чонгук сжимает руку Намджуна сильнее, пока их группа движется по узкому бетонному коридору, освещённому тусклыми лампами, мигающими, как предсмертные сигналы. Стены коридора облупились, краска обнажает серый бетон. Запах металла и сырости пропитывает воздух, давит на грудь, будто пространство сжимантся, выдавливая последние капли надежды. Чонгук украдкой смотрит по сторонам, замечая трещины в стенах, ржавые пятна, и чувствует, как сердце стучит всё быстрее. Их сопровождают охранники, шаги отдаются эхом, а взгляды, холодные и пустые, следят за каждым движением. Когда группа входит в столовую, Чонгук оглядывает большое помещение: длинные металлические столы, прикрученные к полу скамьи, голые стены без окон. Всё здесь кажется мёртвым, лишённым жизни. Рабы выстраиваются в шеренгу, медленно приближаясь к раздаче, где другие рабы в таких же серых робах накладывают еду на металлические подносы. Над раздачей висит ещё один сканер, его красный луч мигает, считывая чипы в ошейниках. Каждый раз, когда раб подходит, раздаётся резкий писк, и Чонгук вздрагивает, чувствуя, как этот звук впивается в его нервы. Намджун берёт поднос и ложку — единственный прибор, который здесь выдают. Никаких палочек, никаких вилок, только ложка. Чонгук повторяет за ним, стараясь не отставать, но движения неловкие, неуверенные. Они медленно продвигаются к раздаче, и Чонгук видит, как каждому рабу накладывают одинаковую еду: серую, безвкусную массу, которую сложно назвать кашей. Чем ближе они подходят, тем отчётливее он видит, что другой еды здесь нет. Никаких вариантов, никакого выбора. Желудок сжимается от голода, но при виде этой массы Чонгука начинает тошнить. Она выглядит отвратительно, как что-то, что не предназначено для людей. Когда подходит очередь Намджуна, сканер пищит, считывая его ошейник, и ему накладывают порцию серой каши, добавляют маленький кусок чёрствого хлеба и стакан мутной воды. Намджун отходит, не глядя на еду, будто это для него привычно. Чонгук подходит следом, и сканер снова пищит, отчего он вздрагивает, чувствуя, как ошейник будто сжимается сильнее. Раб за раздачей, с пустым взглядом, кладёт ему такую же порцию каши, но затем посыпает её каким-то белым порошком. Чонгук замирает, его глаза расширяются от ужаса. Что это? Что они ему подмешали? Он хочет выбросить поднос, оттолкнуть эту еду, но Намджун мягко касается его руки, успокаивая. — Не переживай, это витаминная добавка, — шепчет он. Чонгук смотрит на него, пытаясь поверить, потому что Намджун здесь дольше, он должен знать. Но страх не отпускает. Они отходят от раздачи и садятся за один из металлических столов. Намджун садится рядом, и Чонгук смотрит на свою кашу, в которой порошок уже растворился, оставив лёгкий белёсый оттенок. Ему страшно это есть, но голод сжимает желудок, напоминая о себе. Намджун снова повторяет: — Правда, это просто витамины. Они дают их, чтобы поддерживать силы. Чонгук хмурится, взгляд падает на поднос Намджуна, где нет никакого порошка. — А почему тебе не дали? Намджун лишь грустно усмехается, отводя взгляд. — Потому что у меня низкий класс. Такое дают только высшему, — в его голосе звучит горькая правда. Чонгук кусает губы, чувствуя, как подступает всхлип. Они оба люди, но система делит их, как вещи, присваивая разные ценники. Намджун первым берёт ложку и начинает есть. Чонгук смотрит на него, не решаясь прикоснуться к своей порции. Проходит несколько секунд, и Ким поворачивается к нему с мягким взглядом. — Тебе лучше есть, Чонгук. На завтрак дают всего несколько минут. Не успеешь — останешься голодным. Чонгук вздрагивает, кивает и неохотно берёт ложку. Он зачерпывает немного серой массы, подносит к лицу, пытаясь уловить хоть какой-то запах, но она ничем не пахнет — ни крупой, ни солью, ни чем-либо, что напоминало бы еду. Он заставляет себя положить её в рот и тут же морщится. На вкус она ещё хуже, чем выглядит: склизкая, безвкусная, с неприятным послевкусием, которое оседает на языке. Он пытается проглотить, но горло сжимается. Тогда он отламывает кусок хлеба и пытается заесть им кашу. Это немного помогает, притупляя отвращение. Намджун смотрит на него, в глазах мелькает понимание. Он не знает, как Чонгук питался раньше, но по его здоровому виду, чистой коже и крепкому телу ясно, что он привык к нормальной еде — к горячим блюдам, к фруктам, к чему-то, что пахнет домом. А теперь он здесь, с этой серой массой, без выбора, без надежды на что-то лучшее. Не задумываясь, Намджун протягивает Чонгуку свой кусок хлеба. Тот хмурится, качает головой: — Это твоё. — Я не хочу, — Ким пожимает плечами. Чонгук медлит, взгляд мечется между хлебом и лицом Намджуна. — Бери, правда, я не хочу, — повторяет тот, и только тогда Чонгук нерешительно принимает хлеб. Намджун смотрит, как он ест, заедая кашу, и понимает, что сам хотел этот хлеб. Он тоже любит заедать эту гадость хоть чем-то, чтобы было не так противно. Но Чонгуку это нужнее. Он ещё не привык, не смирился, и если кусок хлеба может хоть немного облегчить адаптацию, Намджун готов отдать его. Он будет помогать, как может, даже такими мелочами. После завтрака их снова сгоняют в коридоры, и Чонгук жмётся к Намджуну, боясь отойти хоть на шаг. Охранники кричат, подгоняют, их голоса отдаются эхом в бетонных стенах. Когда они возвращаются на склад, Намджун тихо говорит: — Сейчас начнётся уборка. Будем подметать, мыть полы, чистить туалеты. Ты можешь быть со мной. Чонгук только кивает, глаза всё ещё блестят от непролитых слёз. Он не хочет отходить от Намджуна, который кажется единственным якорем в этом кошмаре. Несколько рабов приносят принадлежности для уборки: старые швабры, вёдра, тряпки, пропитанные запахом дезинфекции. Никаких современных инструментов, ничего, что могло бы облегчить работу — только минимум, чтобы поддерживать видимость чистоты. Склад выглядит почти пустым. Большинство рабов ушли на завтрак или на другие работы. Намджун объяснял, что их всегда делят на группы для удобства системы. Пока одна группа убирает, другая ест, третья выполняет другие задачи, и так проходит каждый день, в бесконечном круговороте. Чонгук смотрит на рабов, которые молча подметают пол, их движения механические, лица пустые, будто они давно смирились, давно сдались. Запах сырости и едкой дезинфекции снова вызывает у него приступ тошноты, вдохи становится делать сложнее. Чонгук старается подражать Намджуну, который показывает, как правильно мыть пол, как справляться с инструментами. Но руки дрожат, пальцы скользят по деревянной ручке, а внутри бурлит смесь страха, обиды и гнева. Чонгук не может поверить, что это происходит с ним. Он хочет, чтобы это был сон, чтобы он проснулся в своей комнате, в том доме, который ненавидел. Пусть родители снова кричат, пусть сравнивают с младшим братом, пусть делают что угодно — только бы не быть здесь. Слёзы жгут глаза, но он сдерживается, стиснув зубы, боясь показать слабость перед охранниками, которые ходят между рядами, покрикивая на тех, кто работает слишком медленно. Он хочет подойти к ним, умолять. Его тётя уже в Пусане. Он сотни раз смотрел расписание рейсов из Цюриха, знает, что полёт занимает около одиннадцати часов. Если она вылетела первым рейсом, как обещала, она должна быть здесь. Почему она не приходит? Почему не забирает его? Он верит, что если объяснить, рассказать про тётю, про то, что у него есть любящие родственники, готовые заплатить за него, охранники поймут. Они не могут быть совсем бесчеловечными. Но предупреждения Намджуна и резкие окрики охранников заставляют бояться. На обеде всё повторяется. Сканеры, писк ошейников, очередь к раздаче. Им дают суп, кажется, из капусты и картофеля, и серую массу, похожую на пюре с комками. Сканер над раздачей снова пищит, считывая чип Чонгука, и он вздрагивает, когда в его порцию добавляют тот же белый порошок. Вкус супа пресный, с едва уловимым оттенком чего-то знакомого. Намджун опять отдаёт ему свой кусок хлеба, уверяя, что не хочет его. Он улыбается, и эта улыбка кажется Чонгуку единственным светлым пятном в этом сером аду. На улицу их не выводят. — Они не хотят, чтобы мы болели. Лечение дорого, проще держать нас внутри, чтобы не портить товарный вид, — говорит Намджун. Слово «товар» режет Чонгука по сердцу. Он теперь не человек, не подросток, не школьник. Он товар. К концу дня, после уборки склада и душевых, Чонгук чувствует себя измотанным. Он ел мало — порции, не больше двухсот граммов, едва притупляют голод. Обычно он ел больше, гораздо больше. Здесь же еда — лишь способ выжить, не более. Голод не уходит, постоянно ноет в желудке, напоминая о себе. Смотря на Намджуна, Чонгук начинает подозревать, что тот врёт, отдавая ему хлеб. Он тоже голоден, но делает вид, что не хочет есть, чтобы ему было легче. На ужине Чонгук отказывается от хлеба, пытаясь съесть безвкусную овощную смесь и ту же серую кашу только со своим куском. Он старается растянуть еду, но голод не отступает. Когда они встают из-за стола, он всё ещё чувствует пустоту в желудке. Времени суток не понять — окон нет, часов нет. Намджун сказал, что ориентируется по распорядку, по уборкам, еде, пересчётам, которые повторяются с механической точностью. Чонгук смотрит на него и не понимает, как можно так жить. Ему хочется рисовать, читать, бегать, делать хоть что-то, что напоминало бы его прежнюю жизнь. Но он слишком слаб от голода и усталости. И даже если бы хотел, у него не хватило бы сил. Они возвращаются на матрас в углу. Чонгук смотрит на склад, заполненный рядами двухъярусных и трёхъярусных кроватей, на матрасы, разбросанные по полу. Помещение кажется огромным, но из-за тесноты кроватей и людей давит, как клетка. Через какое-то время двери снова лязгают, и Чонгук вздрагивает, садясь на матрасе. Новых рабов заталкивают внутрь, как вчера затолкали его. Он слышит плач, крики, и собственные воспоминания о вчерашнем дне вспыхивают с новой силой. Руки до сих пор горят от ссадин, полученных, когда он бился в двери. Намджун мягко утягивает его к себе, и Чонгук не может сдержать слёз. Они текут по щекам, горячие, неудержимые, и он всхлипывает, задыхаясь от боли в груди. Намджун раскрывает руки, и Чонгук, помедлив лишь мгновение, прижимается к нему, уткнувшись лицом в плечо. Плачет тихо, беззвучно, дрожа всем телом. Намджун обнимает его, а сердце сжимается от ужаса. Чонгук тактильный, невероятно тактильный, и это пугает. То, что делают с такими, как он — юными, доверчивыми — не пожелаешь даже врагу. Чонгук, вероятно, никогда не знал боли, не знал насилия, если так доверчиво жмётся к незнакомому человеку, ища тепла. Намджун гладит его волосы, а отчаяние захлёстывает грудь. Он хочет защитить Чонгука, сохранить в нём эту искру жизни, доверчивость, человечность. Но он не знает, как. Лишь обнимает крепче, надеясь, что хотя бы это даст Чонгуку немного сил, чтобы пережить ещё один день. С того дня время потянулось бесконечно. Словно растянутая серая лента, в которой один день сливался с другим, не оставляя за собой ничего, кроме усталости и пустоты. На складе не было календарей, часов, окон — ничего, что могло бы напомнить о течении времени, о том, что мир снаружи продолжает жить. Для рабов каждый день превращался в бесконечный день сурка, где утро, уборка, еда и вечерний пересчёт повторялись одинаково, выжигая всякую надежду на перемены. Намджун, видя, как Чонгук теряется в этой рутине, как его взгляд становится всё более пустым с каждым днём, решил предложить способ, который сам использовал в первые месяцы рабства, когда ещё не потерял желание цепляться за жизнь. Он указал на шершавую бетонную стену рядом с их матрасом, на которой уже виднелись царапины и выцветшие отметки, оставленные другими рабами. — Можно отмечать дни здесь, — сказал он тихо. — Просто царапать палочки. Чтобы знать, сколько прошло. Некоторые рабы так делали, оставляя на стенах свои немые свидетельства времени, проведённого в неволе. Другие не видели в этом смысла, давно смирившись с тем, что время здесь — не их союзник. Намджун ожидал, что Чонгук откажется, что для него такое занятие покажется слишком далёким от нормальной жизни. Но, к удивлению, тот согласился. Для Чонгука эти отметки стали маленькой отдушиной, крохотным актом сопротивления системе, которая отобрала у него всё. Царапать палочку на стене означало, что он сам решает хоть что-то, что он может оставить след, пусть и такой незначительный. Это было его собственное действие, не навязанное надзирателями, не продиктованное правилами склада. Каждый вечер, после ужина и последнего пересчёта, он ждал этого момента. Когда можно протянуть руку к стене, взять осколок камня, который Намджун нашёл для него, и аккуратно выцарапать ещё одну палочку. Это было почти ритуалом, единственным, что отделяло один день от другого, не давая им окончательно слиться в сплошной серый туман. Когда-то, совсем недавно, Чонгук считал дни совсем иначе. Отсчитывал их до своего восемнадцатилетия, мечтая о свободе, о перелёте в Цюрих. Тогда каждая отметка в календаре была шагом к мечте. Теперь же он считал дни просто так, без цели, без будущего. Просто чтобы не забыть, что время всё ещё существует. И что он сам… всё ещё существует. Чонгук цеплялся за дату, с которой всё началось — 15 января. День, когда его мир рухнул. Старался держать эту дату в голове, повторяя, чтобы не потерять связь с реальностью. Пытался прикидывать, какое сейчас число, какой месяц, хотя иногда путался, забывая, в каком месяце тридцать дней, а в каком тридцать один. Но это было неважно. Главное — не дать времени растворить его, не дать системе стереть его окончательно. Каждый день воспринимался как запись в невидимом дневнике, который Чонгук и Намджун вели в своих головах. День 3. Во время вечернего пересчёта Чонгука впервые сталкивается с ещё более жестокой реальностью. Они стоят в длинной очереди, пока металлическая арка со сканером монотонно пищит, считывая чипы в ошейниках. Охранники с электрошокерами наблюдают за каждым движением. Чонгук жмётся к Намджуну, стараясь спрятаться за его спиной, когда вдруг раба, стоящего прямо перед ними, грубо выдергивают из очереди. Мужчина, худой и измождённый, начинает кричать, его голос срывается на хрип, полный отчаяния: — Не забирайте меня! Пожалуйста, умоляю! Он дёргается, пытается вырваться, но надзиратели не тратят времени на разговоры. Один из них бьёт его электрошокером, и мужчина вскрикивает, его тело сотрясается от боли. Другой пинает его в рёбра, и крик становится ещё пронзительнее, разрывая воздух. Чонгука будто парализует. Тело сжимается, мышцы напрягаются до боли, а внутри разливается ледяной, липкий ужас. Он хочет исчезнуть, раствориться, чтобы не видеть этого, не слышать, не чувствовать. Пальцы незаметно цепляются за край серой робы Намджуна, и тот чуть поворачивает голову, бросая на него быстрый взгляд, полный молчаливой поддержки. Они проходят через арку, сканер пищит, их запускают на склад. Чонгук выдыхает, едва слышно, чувствуя, как дрожь всё ещё пробегает по телу. С этого дня страх поселяется в нём навсегда. Страх, что его тоже заберут, уведут, как того человека. Намджун успокаивает: — Тебя вряд ли заберут сразу. Ты новенький, из высшего класса. Вас готовят дольше. Он рассказывает, что слышал от других о заведениях, куда отправляют наложников — местах, о которых он знает лишь по слухам. Там их «подготавливают» к продаже, учат подчиняться, ломают их волю. Намджун говорит, что случаи немедленной продажи редки, но это не успокаивает Чонгука полностью. Страх продажи отступает, но его место занимает новый ужас. Что его заберут в такое заведение, где, как он представляет, творится нечто невообразимо страшное. Этой ночью у Чонгука случается первая паническая атака. Он задыхается, слёзы текут по щекам, он хватает ртом воздух, повторяя: — Я не хочу, чтобы меня забирали! Не хочу! Намджун обнимает его, прижимает к себе, шепчет: «Я здесь, я рядом», но голос дрожит от бессилия. Он гладит Чонгука по спине, стараясь успокоить, но не знает, как справиться с этим взрывом эмоций, с животным страхом, который захлёстывает мальчика. День 7. Чонгук впервые идёт в общий душ, и это становится ещё одним испытанием. Намджун идёт с ним, как всегда, стараясь быть рядом. Помещение — огромное, холодное, с облупившимися стенами и ржавыми душевыми лейками, из которых льётся ледяная вода. Никаких кабинок, никаких перегородок — только открытое пространство, где десятки рабов моются под пристальными взглядами надзирателей. Чонгук замирает на пороге, лицо бледнеет, а сердце колотится, сбивая дыхание. Стыд, унижение, страх оголяют его душу так же, как ему предстоит оголить тело. Он не может заставить себя снять одежду, не может вынести мысли, что чужие глаза будут смотреть на него. Слёзы текут по щекам, он дрожит, сжимая края своей робы. Намджун подходит ближе и тихо, но настойчиво говорит: — Чонгук, нужно это сделать. Если ты не разденешься сам, они сделают это за тебя. Снимут одежду, затащат под душ, но это будет намного хуже. Его голос мягкий, но в нём чувствуется боль, будто он сам пережил это унижение. Чонгук, задыхаясь от слёз, всё же заставляет себя снять робу, чувствуя, как кожа покрывается мурашками не только от холода, но и от стыда. Заходит под ледяные струи, вода обжигает кожу, смывая липкий пот и грязь, но не убирая чувства унижения. Мыло почти не пенится скользит в руках, не справляясь с грязью в его волосах. Выходя из душа, Чонгук всё ещё чувствует себя грязным, будто вода не очистила, а лишь добавила новых пятен на его душу. Намджун старается помочь, загораживает от чужих взглядов своим телом, шепчет: — Не смотри на них, никому нет дела. Но ночью Чонгук снова плачет, уткнувшись в матрас. Ему снится тётя. Её тёплые объятия, голос, обещающий, что она его найдёт, спасёт, что всё будет хорошо. Он просыпается в слезах, чувствуя, как Намджун обнимает его сзади, прижимает к себе. Тёплое дыхание на шее становится единственным, что удерживает от падения в пропасть отчаяния. День 14. Их впервые выпускают во двор, и Чонгук, вдохнув свежий воздух, на миг чувствует облегчение. Рабам выдают старую зимнюю одежду — потрёпанные куртки и брюки, которые, по словам Намджуна, не меняли годами. — Их купили где-то по дешёвке, — говорит он, — и тысячи рабов носили их до нас. Двор маленький, окружённый высокими бетонными стенами, увенчанными колючей проволокой. Зимнее небо холодное, серое, но Чонгук смотрит на него, пытаясь уловить хоть что-то за стенами — намёк на город, на жизнь снаружи. Но ничего, кроме неба, не видно. Он чувствует себя загнанным зверем, запертым в клетке, хотя свежий воздух на мгновение даёт иллюзию свободы. Чонгук вспоминает, как совсем недавно гулял по зимним улицам Пусана, рисовал пейзажи — голые деревья, волны на набережной, чаек, парящих над морем. То же небо смотрело на него тогда, но теперь кажется, что между той жизнью и этой — целая вечность. Прошло всего две недели, а ощущение, будто он здесь уже год. Он думает о тёте. Где она? Осталась ли в Пусане? Ищет ли его? Не могла же она бросить его после всех их разговоров, после её обещаний? Чонгук цепляется за эту мысль, но она ускользает облачками пара ввысь. Во дворе их заставляют убираться — выдают старые метлы, чтобы сметать мусор. Снега, к счастью, нет, иначе пришлось бы чистить и его. Намджун, как всегда, рядом, рассказывает, что весной и летом иногда можно увидеть траву или редкие растения, но они быстро затаптываются толпами рабов. Чонгук слушает, но взгляд прикован к небу, единственному, что связывает его с прошлой жизнью. День 25. Чонгук не может уснуть, его мучают кошмары, в которых он снова с тётей, но теряет её в толпе, в темноте, в лабиринте бетонных стен. Он ворочается на матрасе, просыпается, задыхаясь, и слёзы снова текут по щекам. Намджун, заметив его состояние, решает отвлечь его, рассказывая о том, что когда-то помогало ему самому держаться. Говорит о статьях, которые читал до рабства, о людях из других стран, которые тайно спасают рабов. Они рискуют собой, выводят людей через подпольные пути в страны, где рабства не существует. Таких стран мало, но они все принимают беженцев. Дают новые документы, новую жизнь. Чонгук слушает, затаив дыхание, большие глаза блестят в темноте, цепляясь за каждое слово. — А нас могут спасти? — шепчет он едва слышно. Намджун сжимает губы. Правда жжёт горло. Он давно понял, что шансов почти нет — миллионы рабов, а спасают лишь единицы. Но глядя на Чонгука, он не может произнести это. — Возможность есть у всех, — отвечает он, умалчивая, насколько она ничтожна. А Чонгук сразу цепляется за эти слова. Говорит, что хочет, чтобы их спасли, чтобы они с Намджуном выбрались вместе, чтобы началась новая жизнь, без ошейников, без складов, без страха. Намджун смотрит на него и чувствует, как его собственная апатия трескается, как в нём снова загорается слабая искра веры, которую он давно похоронил. Той ночью они говорят долго, представляя, какой могла бы стать их жизнь, если бы они попали в число тех счастливчиков. Чонгук, оживившись, рассказывает, как вернулся бы к рисованию. Он бы рисовал пейзажи, море, цветы, как раньше. Связался с тётей, и она забрала бы его. Смотря на Намджуна, добавляет, что хотел бы остаться с ним, а тётя наверняка была бы рада познакомиться. Намджун грустно улыбается. На вопрос, чем бы он занялся на свободе, Ким медлит. Он не думал о будущем так давно, что оно кажется нереальным. Он говорит первое, что приходит в голову: — Я бы читал книги. Очень по ним скучаю. Его голос тихий, тоскующий, и Чонгук кивает, безмолвно разделяя эту мечту. День 43. Во время уборки Чонгук случайно проливает воду из ведра, и надзиратель тут же взрывается криком. Резкий, полный ярости голос, эхом разносится по помещению. Он замахивается, и Чонгук сжимается, ожидая удара, но Намджун мгновенно встаёт между ними, закрывая его собой. Надзиратель переключается на Кима, толкает его так сильно, что тот падает на мокрый пол. Чонгук, задыхаясь от страха, бросается вытирать воду тряпкой, стараясь работать быстрее, чтобы унять гнев надзирателя. Удар не последовал, но сердце Чонгука колотится так, будто его едва не убили. Он чувствует поглощающую вину за то, что из-за его ошибки пострадал Намджун. Тот поднимается, но не говорит ни слова упрёка. А Чонгук не может посмотреть ему в глаза, потому что щёки горят от стыда. С того дня он старается быть ещё внимательнее, ещё аккуратнее, не ради того, чтобы избежать наказания, а чтобы Намджун больше не пострадал, защищая его. Не хочет, чтобы из-за него кому-то было больно. День 58. Утром, перед завтраком, Чонгука впервые забирают на медосмотр. Когда надзиратель приказывает ему выйти из шеренги, холод растекается по телу ядом. Ноги дрожат, он смотрит на Намджуна, ища поддержки, но тот лишь хмурится в беспокойстве, не в силах сделать шаг вперёд. Чонгук старается держаться, вспоминая, что Намджун рассказывал о медосмотрах: проверка показателей, иногда уколы с витаминами, чтобы поддерживать «товарный вид». В медицинском кабинете у него берут кровь, измеряют давление, ощупывают тело, оценивая фигуру. Чонгук дрожит, сдерживая слёзы. Чувствует себя не человеком, а объектом, который осматривают перед продажей. К счастью, уколов не делают, и его отпускают. Он возвращается на склад перед обедом, бросается к Намджуну и прижимается к нему, дрожа всем телом. Не представляя, как смог выдержать это один. Ким обнимает его, чувствуя, как страх за Чонгука уже привычно сжимает горло. Их могут разлучить в любой момент, и они никак не смогут сопротивляться. Чонгук ещё ребёнок, не готовый к одиночеству в этом аду, и Намджун так сильно боится, что без него он не справится. День 71. Чонгук снова не может уснуть, мысли бурлят, воспоминания атакуют сознание. Он ходит между рядами кроватей, стараясь успокоиться, но картинки с тётей постоянно встают перед глазами, накрывают новой волной боли. Он плачет, тихо, почти беззвучно, но слёзы не останавливаются. Как может смириться с тем, что его прошлая жизнь осталась позади? Что он никогда не вернётся к ней? Внезапно его окликает другой раб — молодой парень, на вид чуть за двадцать. Он повышает голос: — Хватит ныть! Пора повзрослеть и понять, что выхода нет. Чонгук сжимается, взгляд становится затравленным, он не понимает, за что на него кричат. Парень подходит ближе, его голос становится громче: —Наш класс — самый страшный. Меня уже покупали, я знаю, каково это. Когда ты говоришь «нет, я не хочу», умоляет прекратить, а тебя привязывают к кровати и насилуют. Когда ты не успеваешь прийти в себя, как уже приходит другой, и всё повторяется. Это ждёт всех наложников. И тебя тоже. Чем раньше смиришься, тем легче будет. Чонгук срывается в рыдания, его ноги подкашиваются, и он оседает на холодный бетонный пол, закрывая лицо руками. Парень продолжает кричать, что покупатели наложников никогда не бывают добрыми, что чем моложе наложник, тем ужаснее его судьба. Намджун, услышав крики, прибегает, бросается к Чонгуку и обнимает его, прижимая к себе. Тот дрожит, задыхаясь от слёз, повторяя: — Я не хочу этого! Лучше я умру, чем окажусь там! — Зачем ты это сказал? — Намджун поднимает голову на парня. — Где твоё сострадание? Ты знаешь, каково это, мог бы быть добрее! Тот фыркает, его голос полон горечи: — Ты делаешь только хуже, давая надежду. Её здесь нет. Той ночью Намджун обнимает Чонгука, пока тот рыдает у него на плече, повторяя, что предпочитает смерть такому будущему. И Ким, несмотря на свою пустоту внутри, начинает верить в чудо. Ради Чонгука. Снова рассказывает о подпольных путях спасения, о возможности свободы, пусть и призрачной. Он заставляет себя верить, чтобы поверил Чонгук. День 85. После уборки в душевой Чонгук возвращается на склад и замирает, увидев, что их отметки на стене — восемьдесят пять аккуратных палочек, которые он царапал каждый вечер, — стёрты. Кто-то прошёлся по ним, уничтожив их след, их маленький ритуал. Новая волна отчаяния захлёстывает его, слёзы текут по щекам. Даже эту малость, этот крошечный кусочек контроля над своей жизнью, у него отняли. Он падает на матрас, закрывает лицо руками и плачет, чувствуя, как система снова отбирает у него всё. Намджун садится рядом, гладит его волосы и помогает начать новую цепочку отметок. — Самое главное — внутри тебя, — тихо говорит он. — Они могут забрать отметки, еду, свободу, но твою личность они не отнимут. Ты можешь быть сильнее их внутри. Чонгук цепляется за эти слова. Ярость, обида, гнев вспыхивают с новой силой. Он клянётся себе, что будет сильнее, сохранит себя, свою душу, несмотря на весь ужас вокруг. Не сдастся системе, не позволит стереть себя. День 100. С приходом тепла прогулки во дворе становятся чаще, и Чонгук, стоя под весенним небом, вдыхает свежий воздух. Ему кажется, что он улавливает слабый аромат цветущих деревьев, которые, по его подсчётам, должны уже распуститься яркими облаками вдоль дорог. Если он правильно считал, сейчас был конец апреля. Чонгук закрывает глаза, представляя улицы города, усыпанные розовыми лепестками. Он любил рисовать их, сидя в парках. Сердце сжимается от тоски по той жизни, которая теперь кажется сном. Намджун касается его плеча, прикосновение лёгкое, почти невесомое. — Я тоже иногда чувствую их запах, — шепчет он, полный понимания. Чонгук поворачивается к нему, и на миг им кажется, что они не в неволе, а где-то там, среди цветущих деревьев, под свободным небом. День сто двадцатый становится роковым. После ужина, во время последнего пересчёта, все заходят на склад. Намджун проходит через арку, его ошейник пищит, и он делает шаг внутрь. Чонгук следует за ним, но его вдруг останавливают. Надзиратель хватает его руку, и Чонгук замирает, тело цепенеет от ужаса. Намджун оборачивается, в его глазах вспыхивает паника. Он бросается вперёд, пытаясь остановить охранника, но тот грубо толкает его, заставляя упасть на пол. Чонгук кричит, пытается вырваться, но удар в бок пронзает всё тело болью. Он не помнит, как его утаскивают. Помнит только животный страх, который сжимает горло, и боль, растекающуюся по мышцам. Помнит взгляд Намджуна, полный вины, боли и сожаления. Сто двадцатый день становится их последним днём вместе.
368 Нравится 273 Отзывы 183 В сборник
Отзывы (23)