Глава пятьдесят первая
30 января 2026 г., 21:27
Поверхность стола была холодной даже сквозь ткань рубашки. Локти скользили по полированному дереву, не находя удобного упора. Батист слышал за спиной лишь ровное, чуть учащённое дыхание Геллерта и приглушенный звук их тел. Он видел текстуру дерева, пылинку в трещинке лака — отсчитывал секунды, пытаясь уйти в эту мелочь.
Боль была тупой и далекой — привычным спутником этих встреч. Он сосредоточился на ней. Просто боль. Ничего больше.
Постепенно монотонные глубокие толчки начали менять всё. Они раскачивали его тело, нарушая хрупкое равновесие. Мысли начали расползаться. Он больше не видел пылинок. Он чувствовал жар, поднимающийся от живота к груди, слышал собственное сердцебиение, которое уже не стучало, а гудело где-то в висках.
Ритм, заданный Геллертом, стал единственной реальностью. Он заполнил собой всё, вытеснив и страх, и стыд — оставив лишь грубый процесс. Тело Батиста больше не сопротивлялось; оно двигалось в унисон этим толчкам, подчиняясь чужой воле с отвратительной, безмолвной покорностью. Он перестал думать, перестал чувствовать что-либо, кроме этого навязчивого темпа, вбивавшего его в столешницу.
Геллерт не издавал ни звука, кроме учащённого дыхания. Его движения оставались чёткими и лишёнными агрессии, но от этого не менее безжалостными. Казалось, он не просто брал его тело, а проверял на прочность, изучал пределы. И Батист, к своему ужасу, чувствовал, как эти пределы отступают, как его собственное «я» растворяется в этом монотонном акте.
Внезапно движения стали резче, короче, целеустремлённее. Дыхание Геллерта сбилось в низкие хриплые выдохи. Батист инстинктивно сжался внутри. Руки, державшие его за бёдра, на мгновение впились ещё больнее, притягивая к себе в последней попытке сократить и без того несуществующую дистанцию. Последовал последний глубокий толчок — Геллерт уронил голову ему на плечо, и из груди вырвался короткий стон.
Всё замерло. Батист бессильно уткнулся лбом в собственный рукав, пока Геллерт, тяжело дыша, не отстранился. Прошла минута, другая. Батист не шевелился. Мышцы таза ныли, а внутри всё ещё чувствовалась тупая боль и странная, пульсирующая пустота.
— Можешь идти, — раздался ровный, безразличный голос.
Батист сглотнул ком в горле и медленно, с трудом оторвался от стола. Ноги не слушались, колени подогнулись, и ему пришлось ухватиться за стул, чтобы не упасть.
Он не смотрел на Геллерта, торопливо подбирая с пола одежду. Каждое движение давалось с усилием; тело словно онемело и в то же время болезненно обострилось.
Натягивая брюки, он почувствовал, как шов грубо прошёлся по внутренней стороне бедра, размазывая липкий след по коже, — по спине пробежал холодок стыда. Не говоря ни слова и не оборачиваясь, он вышел из комнаты.
В тёмном коридоре Батист прислонился к стене и судорожно выдохнул. Руки всё ещё дрожали — он несколько раз промахнулся мимо петли, прежде чем сумел застегнуть верхние пуговицы рубашки.
В доме было тихо. Только где-то далеко, за стенами, слышался смутный гул ночного Парижа.
Ему нужно было несколько минут, чтобы собрать себя обратно: выровнять дыхание, унять дрожь в плечах — просто постоять, не двигаясь. Он потянулся рукой в карман пиджака, нащупывая очки. Пальцы сомкнулись на тонкой оправе слишком резко — стекло хрустнуло, и острый край тут же впился в кожу. Он отдернул руку, но было уже поздно. На коже расплылось тёмное липкое пятно.
— Merde, — вырвалось у него.
Он зажал порезанный палец, пытаясь остановить кровь, и двинулся к лестнице. И тут внизу послышались шаги — чёткие, размеренные, поднимающиеся навстречу. Батист замер на полпути. Из полумрака на площадку поднялся Элиот.
Они не виделись с того дня в кафе. Брат Геллерта выглядел как всегда безупречно: тёмный сюртук, безукоризненный пробор, лицо, лишённое какого бы то ни было выражения. Их взгляды встретились на долю секунды. Батист тут же опустил глаза, уставившись в узор паркета у своих ног. Правила вежливости требовали выдавить из себя приветствие, но слова наглухо застряли в горле, перекрытые волной стыда. Отступив к стене, он пропустил Элиота, всем видом показывая, что хочет только одного — пройти вниз.
Он не понимал что теперь чувствует к этому человеку. Неловкость? Отвращение? Вину за то, что сам позволил втянуть себя в это? Но что-то внутри отказывалось складываться в чёткую эмоцию. Злиться на Элиота было бессмысленно — тот лишь предложил. А Батист согласился и взял деньги. И всё же… именно с того разговора началась эта череда дней, которая, казалось, не кончится никогда.
Элиот поравнялся с ним и замедлил шаг. Его взгляд скользнул по бледному лицу и задержался на сжатом кулаке, из-под которого уже проступала тёмная полоска между пальцев. Батист попытался его обойти.
— Подожди, — остановил его Элиот и наклонился чуть ближе. — Это Геллерт сделал?
Батист вздрогнул и поднял голову.
— Quoi?
Элиот молча кивнул на его руку. Только тогда Батист сам посмотрел на неё и увидел, что кровь уже обильно сочится, заливая фаланги.
— Non, — пробормотал он, качая головой. — Мои очки... они были в кармане, и я их случайно... — сил закончить всю мысль уже не было.
К счастью, Элиот не стал спрашивать дальше. Вместо этого он достал из кармана белоснежный платок, сложенный идеальным треугольником, и протянул ему.
Батист взял ткань окровавленными пальцами и прижал к ладони. Стараясь больше не встречаться взглядом с Элиотом, он коротко кивнул и двинулся вниз. Сначала медленно, потом быстрее, почти сбегая, чувствуя на своей спине тяжёлый, внимательный взгляд.
Холодный, сырой ночной воздух ударил в лицо. Он сделал несколько шагов от чёрной двери особняка, опёрся о фонарный столб, и горло сжалось судорогой. Он наклонился над блестящей от недавнего дождя тёмной мостовой и его вырвало — скудной, обжигающей желчью и теми крохами ужина, которые он с таким трудом заставил себя проглотить, зная, что его ждёт. Он стоял, согнувшись вдвое, давясь кашлем, и ощущая кислую горечь на губах.
Прошло четыре недели.
Целый месяц.
Он вытер рот рукавом, медленно выпрямился и побрёл по пустынной улице. Редкие фонари отбрасывали на булыжник длинные, уродливо вытянутые тени. Он думал, что привыкнет. Что тело как-нибудь приспособится, а разум найдёт способ отгородиться. Но нет. Каждый раз было так же.
Осталось два месяца.
Мысль вспыхнула слабым огоньком. Шестьдесят дней. Это можно отсчитать. Можно пережить. И он уже отсчитывал. Каждая встреча — зачёркнутый день в календаре, который он мысленно вёл у себя в голове.
Чтобы как-то это вынести, он пытался анализировать происходящее. Самый чудовищный парадокс заключался в том, что Геллерт не был жесток. Не было лишней боли, не было насмешек и унижений в привычном смысле этого слова. Тот первый раз, грубый и резкий, действительно оказался исключением. С тех пор всё происходило с холодной, почти методичной точностью. Как будто Батист был сложным, но понятным механизмом, который нужно было активировать по определённому расписанию. Геллерт сдержал своё циничное обещание: два, иногда три раза в неделю. Не чаще. Но Батист никогда не знал наверняка, в какой именно день придёт записка или появится Флистер с сообщением. Такая непредсказуемость сама по себе была пыткой.
Геллерт с ним почти не говорил и почти не смотрел ему в глаза. Его прикосновения были точными, лишёнными какой-либо ласки, но и явного насилия — тоже. Ещё он никогда не целовал его, и Батист, к своему удивлению, иногда ловил себя на мысли, что это даже к лучшему. Поцелуй потребовал бы какого-то участия, пусть и притворного. А так всё было честнее. И в этой отстранённости была своя извращённая порядочность, которая не позволяла Батисту даже ненавидеть его полноценно.
Впереди проступила тёмная линия знакомой аллеи. Теперь, когда дрожь в ногах немного утихла, он мог рискнуть. Прижав перевязанную ладонь к груди, он закрыл глаза и собрал образ — решётка, изгиб дорожки, каменная скамья с отколотым углом. Пространство стянулось, ударило изнутри. Мир сложился и расправился заново.
Дом встретил тёмными окнами.
В прихожей он бросил пиджак на стул и направился в ванную. Пальцы снова не слушались, пока он расстёгивал пуговицы на рубашке, снимал брюки — всё то, что ещё хранило запах чужого дома, чужой кожи. Одежда упала на кафельный пол бесформенной грудой.
Повернув массивный кран, он замер в ожидании привычного гула и тёплого пара. Но вместо этого из носика хлынула ледяная струя, обдавшая его пальцы резким холодом. В памяти всплыла вчерашняя досадная мелочь: пламя в газовом водонагревателе на кухне то и дело гасло, синий язычок мигал неровно. Он собирался разобраться с этим сегодня вечером — прочистить жиклёр или вызвать мастера. Но позже пришла записка от Геллерта, и обо всём остальном он забыл. Чинить магическим способом было опасно — можно было усугубить всё неверным заклинанием и устроить взрыв. Он не был специалистом по бытовым чарам, да и не было сил что-либо исправлять сейчас.
Несмотря на это, лечь спать, не смыв всё это, было невозможно. Он взял жёсткую мочалку из люфы и кусок серого, резко пахнущего хозяйственного мыла. Подставил плечи, грудь, спину под ледяные струи. Вода обожгла кожу, но через несколько секунд тело привыкло и он почти перестал её чувствовать. Он намыливал себя с усердием, будто пытался стереть верхний слой, содрать с себя невидимую плёнку, оставшуюся после чужих рук. Тёр до красноты, пока кожа не начала гореть от трения и щёлочи. Потом снова встал под поток, смывая пену. Повторил всё ещё раз. Потом ещё.
Май спасал. Воздух в ванной не был ледяным; стены за день набрали тепло. Он выключил кран, взял грубое полотенце и начал вытираться. Краем глаза он заметил на внутренней стороне бёдер тёмные синеватые пятна. Он отвернулся, стараясь не видеть их отражения в потёртом зеркале над раковиной.
В спальне он натянул старую фланелевую пижаму и забрался под одеяло. Мышцы спины отзывались глухим гулом. На тумбочке стояли часы — маленький круглый прибор под стеклянным куполом. Циферблат светился мягким зеленоватым светом: стрелки показывали половину второго. До шести утра, когда нужно было вставать на работу, оставалось меньше пяти часов.
Мысль не вызвала обычной реакции. Раньше она бы ударила тревогой: мало сна, тяжёлая смена, нельзя опаздывать. Раньше была чёткая цепь: усталость — работа — деньги — долг. А теперь…
Долга больше нет.
Сначала это знание вызывало у него панику. Два дня назад, получив жалование из лавки зелий, он сразу отсчитал большую часть, чтобы убрать её в конверт, а потом остановился. Нести конверт некуда. Некому отдавать. Жак Ренье исчез из его жизни. Вместе с ним — ежемесячный страх, визиты, унизительные переговоры.
Он тогда сел за рабочий стол и несколько минут не мог дышать ровно. Мир без долга оказался шире, чем он представлял. Но ещё в этом мире появился человек, которого он совсем не понимал.
Батист перевернулся на бок, стараясь найти положение, в котором бы не ныло всё тело. Закрывая глаза, он всё ещё ощущал руки Геллерта на себе, тяжесть его тела, приглушённое дыхание где-то у виска. Эти призрачные ощущения были ярче, чем реальная усталость. Он лежал неподвижно, и казалось, будто каждый мускул помнил ту чуждую близость — каждый вдох был отголоском того часа. Ему пришлось снова открыть глаза, чтобы разорвать этот порочный круг воспоминаний и заставить их рассеяться в темноте комнаты.
Взгляд упал на светящийся циферблат. Стрелки почти не сдвинулись. Неожиданно в голове снова всплыло то имя, которым Геллерт назвал его при первой встрече.
Аль-бус
Кто это? Тот, кого он потерял? Тот, кого Батист должен был заменить в этом уродливом спектакле? Имя звучало не по-французски, не по-немецки — странно, чуждо. Оно ничего не говорило Батисту, но теперь, лежа здесь, он не мог от него избавиться. Оно висело в воздухе между ними при каждой их встрече — неозвученное, но присутствующее. Что с ним случилось? Умер? Ушёл? А, может, этот Альбус разлюбил его? Последнее казалось самым вероятным — по той боли, которая мелькнула тогда на лице Геллерта, по тому, как упорно тот теперь цеплялся за эту извращённую замену. Батист не знал и боялся даже строить догадки. Но одно было ясно: всё, что с ним происходило сейчас, вся эта грязь и унижение — было тенью другого человека.
Примечания:
📨: t.me/pusttolkoveterznaet