Глава 3. Изгнание. Княжеская охота и лесная чародейка
25 марта 2025 г., 10:14
Чернава подняла голову с мягкой подушки из лесного мха, обвела вокруг себя затуманенным, недоумевающим взглядом. Сочувственно склонились над нею величаво-спокойные, мудрые дубы, в ветвях резвились и чирикали юркие пташки, солнце настойчивым лучиком проникало сквозь густые кроны и старалось приласкать её щёку. Оно-то, видимо, и разбудило Чернаву. Холодящим мраком всколыхнулось в душе: отчаянный бег на выживание, смрадная пасть медведя... Он уже начал жрать её живьём, но она почему-то осталась целёхонька. Узкая ладонь девочки с длинными смуглыми пальцами скользнула по щиколотке — боли не было. Что-то с хрустом порвалось тогда в ноге, и она не смогла бежать дальше. Щиколотка у неё тоже была изящная, тонкокостная.
На запястье что-то мерцало... Чернава поднесла руку к глазам, с удивлением рассматривая затейливое обручье* из блестящих и гладких чёрных бусин, скреплённое золотым замочком удивительно тонкой работы (*браслет — прим. авт.) Бусинки располагались в четыре ряда и были соединены между собой в цветочный узор. Чернава попыталась его разомкнуть, но не понимала, как застёжка открывается. Хитрое приспособление...
Откуда взялось это украшение? У неё такого никогда не было. И бусины чудные на вид — как сгустки ночного мрака с блёстками звёзд в глубине. Или как птичьи глазки. И сразу душу прохладно погладило ощущение призрачного взгляда — очень внимательного, всевидящего, с этими ночными звёздами в зрачках. Кто-то склонялся над нею, плёл пальцами сияющие нити, и эти нити... Чернава содрогнулась: её плоть вспоминала, как ложились на неё удивительные швы, врачуя раны.
Она осмотрела себя: от ран не осталось и следа! Мало того что кожа осталась девственно гладкой, будто и не терзали её клыки голодного зверя, так ещё и одёжа на ней сменилась. Новенькая белоснежная рубашка с богатой вышивкой по подолу и рукавам красовалась на ней, а ноги были обуты в черевья — башмачки из самой мягкой, самой лучшей брюшной кожи. Да не простые — с золотым шитьём да бисерными узорами. Чернава, будучи купеческой дочкой, толк в хороших вещах знала. Такую обувь, пожалуй, только женщины княжеских кровей носили.
В довершение всех преображений, стан Чернавы охватывал поясок с пряжкой из чернёного серебра, сплетённый из тонких кожаных полосок, а голову венчало жемчужное очелье. Проснулась она среди леса, одетая, как княжна, а в душе гулким эхом перекатывались смутные воспоминания о чудотворных руках, о звёздной бездне взгляда, а ещё слова... «Ты придёшь ко мне». К кому она должна была прийти? Очевидно, к тому, кто её спас. Но кто это был?
Чернава поднялась на ноги с небывалой пружинистой силой, наполнявшей её тело. Исцеление было поистине чудесным — не только телесным, но и внутренним. Страшная встреча со зверем могла покалечить и её душу, повредить рассудок мертвящей когтистой лапой ужаса, но таинственный врачеватель стёр губительный отпечаток каким-то своим колдовским воздействием. Да, в памяти остались жутковатые картинки-обрывки, но боли они ей не причиняли, словно вовсе и не с ней это произошло, а с кем-то другим.
— Кто ты? — воскликнула Чернава. — Где ты? Отзовись!
Ей почему-то казалось, что её спаситель мог быть поблизости. Резвыми ногами, обутыми в дорогие башмачки, бегала она по лесу в попытке отыскать его... И, что удивительно, совершенно не чувствовала усталости. Черевья будто сами несли её, скользя по земле мягко и бесшумно — легче ветерка, тише крыльев совиных. Не простая обувка...
Показалось Чернаве, что увидела она тень ширококрылой птицы. Встрепенулась душа, взволновалась — вот оно! Это оно! Такую же тень краем угасающего сознания она видела, когда медведь на неё навалился.
— Покажись мне! — закричала Чернава.
Её глаза мерцали, широко распахнутые, готовые к встрече, и в них отражалась зелёная тайна лесного чертога... Ноздри трепетали, грудь взволнованно вздымалась, а губы дрожали, готовые раскрыть бутон улыбки. Она чувствовала присутствие этого взгляда — незримое, но ошеломительно, почти до обморока близкое, одевающее плечи плащом мурашек.
— Кто ты?
Не было ответа, только лесная зелёная тишина... Чернаву охватила горечь разочарования, столь невыносимая и тяжкая, что её будто невидимым грузом к земле пригнуло. Она соскользнула на колени, а её руки повисли бессильно, лишь пальцы растерянно ощупывали мшистую подушку, которая приняла её ласково, точно перина мягкая. Всей опечаленной душой Чернава воззвала:
— Отчего ты ускользаешь? Почему не хочешь открыться мне? Быть может, я недостойна?..
Её зов улетел под купол лесного покоя, и что-то там всколыхнулось, зашуршало, ожило... А потом к ногам Чернавы, мягко кружась, слетело иссиня-чёрное перо. Она с замиранием сердца проследила взглядом за его полётом, а потом протянула к нему руку... И замешкалась, опасаясь: не исчезнет ли? Нет, перо не исчезало, и она осторожно подняла его.
Оно было великолепным — огромным, как опахало, и чёрным-чёрным... Такой черноты она ещё не видела — глубокой, бесконечной, бархатистой. Заворожённо любуясь им, Чернава провела по нему пальцем, и оно ответило ей мягкой щекотной лаской.
— Благодарю тебя, мой неизвестный спаситель, — поднявшись на ноги, произнесла Чернава, уверенная, что её слова слышат. — Хоть и не пожелал ты мне показаться, но не поклониться тебе я не могу.
Она поклонилась низко, коснувшись рукой земли, и снова встала прямо. Приподняв голову, окидывала Чернава взглядом тихий лесной чертог и чувствовала: здесь каждая травинка, каждый цветок, каждая веточка — живые, слышащие.
Не хотелось покидать это чудесное место, но она должна была возвращаться домой. Она не знала, сколько прошло времени... Матушка, наверно, там уже с ума сходит. Ох и ругаться же она будет! Плётку родительница, однако, в руки больше не брала: однажды Чернава просто перехватила её во время удара и вырвала у матушки. «Если ты ещё хоть раз ударишь меня, я уйду из дома навсегда», — сказала она тогда тихо, но твёрдо, сама толком не зная, откуда в ней эта непоколебимость бралась. Видимо, в тот миг что-то было в её взгляде такое, что матушка дрогнула и отступила, сдалась. Чернава отшвырнула плётку под лавку и гордо удалилась в свою светёлку.
Потом, вспоминая этот случай, она вдруг поняла: наверно, это встреча с Мшаной на неё так повлияла. Она вернулась тогда из леса другой, и матушка это, видимо, смутно чувствовала. Звериная сила женщины-оборотня окутывала плащом из мурашек, это была мощная накатывающая волна, которая просто захлёстывала, накрывала с головой... Нет, ни слова тогда Мшана не сказала ей по поводу плётки, но теперь Чернава вспоминала, как хмурилась волкоженщина, слушая рассказ девочки о своём домашнем житье-бытье. В её пристальных звериных глазах холодно мерцало осуждение, Чернава тогда бессознательно впитала его, и теперь посеянное семечко поднялось гордым, сильным ростком. Наверно, Мшана одобрила бы, если бы увидела, как Чернава поставила матушку на место... А точнее, сама поднялась на новое, более высокое положение. Она смотрела на неё как взрослая и равная, а не как съёжившаяся в комочек, затюканная жёстким воспитанием дочь. Впрочем, Чернава и раньше до конца не поддавалась: её прогибали, а она не гнулась. Ругали, наказывали, а она всё равно бежала в свой любимый лес. Но была и разница: раньше она терпела, а сейчас распрямила согнутую спину и ответила матушке, да так, что у той духу не хватило спорить с новой, изменившейся дочерью. Она почуяла возросшую силу, на которую у неё самой ответной силы уже не хватало. Плетью обуха не перешибёшь, а именно обухом — твёрдым, несгибаемым — Чернава и стала. Вышла она из-под матушкиной власти, и то, что она раньше сносила, теперь не позволяла с собой делать. Родительница уж и не знала, как с этой новой Чернавой быть, как с нею справляться... Да она и не справлялась, Чернава совсем от рук отбилась и творила что хотела, пропуская мимо ушей матушкины упрёки и брань. Больше они не затрагивали её душу, на ней точно твёрдый панцирь вырос, от которого всё отскакивало. Она уж не была той запуганной, душевно покалеченной отчимом двенадцатилетней девчонкой: ей теперь шёл шестнадцатый год, по тогдашним меркам — невеста в самом соку, хоть и выглядела хрупкая и невысокая Чернава несколько младше своих лет. А матушка — как гроза: пошумит и перестанет. Поругается да и смолкнет устало, не в силах обуздать своевольную, вошедшую в трудную пору отрочества дочку.
Черевья несли Чернаву, точно на крыльях. Не успела моргнуть — вот уж и город... Родная слобода кипела обычной жизнью, вот только Чернаву почему-то не узнавали. Она здоровалась с людьми, а на неё смотрели с удивлением и кланялись почтительно. Неужели новая одёжа её так изменила? Лицо-то ведь у неё прежнее...
— Люди добрые, вы чего? — смеялась она. — Это же я, Чернава!
— Чернава Евтихиевна? — отвечали ей. — Прости, не признали тебя, голубушка! Думали — дочка княжеская к нам пожаловала! Где ж ты пропадала-то? Обыскались ведь уж тебя!
От людей Чернава узнала, что не было её целую седмицу, что не только соседи и знакомые участвовали в поисках, но даже и сам князь послал отряд своих людей весь город и окрестности прочесать. Нутро ёкнуло: что всё это время с матушкой творилось — представить страшно. Поэтому Чернава не без некоторого содрогания переступила порог родного дома.
Матушка, увидев её, сперва застыла столбом, обомлевшая, а потом всплеснула руками и с рыданиями бросилась к дочери. Чернава смущённо обнимала её и успокаивала. Не такой встречи она ожидала... Думала, что её будут ругать на чём свет стоит, а матушка только плакала.
— Где ты была, где пропадала?! — причитала родительница. — Я все глаза выплакала, ночей не спала... Добрых людей переполошила, даже к князю на поклон сходила, чтоб помог тебя сыскать...
«Неудобно получилось» — слишком слабые слова, чтобы описать состояние Чернавы. Она сквозь землю была готова провалиться... Столько народу с ног сбилось её искать, самого князя просьбой о помощи побеспокоили, а у матушки от слёз глаза опухли. Но ответ на вопрос «где ты была?» казался непосильно трудным, просто неподъёмным. Не находились у Чернавы слова. Слишком невероятным было всё произошедшее с нею.
Первым делом матушка послала человека к князю, чтобы дать отбой поискам. Чернава сидела на лавке, нервно теребя подол своей прекрасной рубашки, и пыталась в голове составить хотя бы мало-мальски связный рассказ о том, что с ней приключилось, но понимала: что бы она ни сказала, в это слишком трудно поверить. Но врать не хотелось, поэтому она поведала всё как есть.
Как она и боялась, матушка не поверила ей. Оправившись от слез первой встречи и придя в себя, она обрушилась на дочь:
— Сказки-то не рассказывай! Говори правду — где шлялась?! И что за одёжа на тебе? Ты же в другой из дома уходила... — Ахнув, матушка смолкла на миг, поражённая догадкой, а потом запричитала: — Ах, дрянь ты такая, гулёна, пропащая девка! Отдала честь свою девичью, потаскуха?! И за что? За тряпки да побрякушки! Ах ты, шлёндра этакая!
И матушка принялась яростно рвать на Чернаве одежду. Она решила, что её дочь отдалась какому-то мужчине, и он за это наградил её подарками. Чернава просто онемела от таких обвинений — как и отвечать-то на такое, как оправдаться? Да и бесполезно это: матушка уже всё для себя решила. Рубашку она испортила, оторвав рукава, а вот снять обручье из чёрных бусин не смогла, сколько ни старалась. Застёжка не поддавалась, а просто порвать украшение не получалось: оно оказалось прочным, как сталь. Матушка только запыхалась и до крови исцарапала руку Чернавы в попытках его сорвать.
— Прочь с глаз моих! — простонала она, обессиленно садясь на лавку. — Лучше бы ты совсем пропала... Лучше б не возвращалась... Как я тебя замуж-то отдавать теперь буду?! Кому ты теперь нужна с такой славой, давалка?! Это ж какая молва-то на весь город... Языки растреплют... А обо мне-то что говорить станут? Вот так дочурку матушка воспитала! — И со страдальчески перекошенным лицом родительница надломленно взвыла: — Прочь, прочь, позор ты мой, беда моя!
Всё внутри у Чернавы подёрнулось мертвенным окаменением. Она развернулась и на вялых, плохо повинующихся ногах направилась к выходу, решив, что её прогоняют из дома, но мать поймала её за косу и дёрнула назад:
— Куда?! В светёлку свою ступай! И ни шагу из дома!
Еле-еле волоча ноги, поплелась Чернава по лестнице... Еще никогда простой подъём по ступенькам не давался ей так тяжело. А матушка ей вслед прикрикнула сурово:
— Иди, иди! И без моего дозволения носа за дверь не высовывай!
Она была раздавлена, растерзана. Рубашка, подарок спасителя, жестоко испорчена матушкой в приступе гнева… И душа Чернавы была под стать рубашке – такая же разодранная. Не собрать себя по лоскуточкам, не сшить, всё перевёрнуто было внутри, всё размётано и лежало в беспорядке, как после разбойничьего налёта.
Горло горько окаменело, а губы сковала мертвенная немота: несправедливое обвинение легло на душу страшной раной, и душа упала подстреленной птицей, окровавленная и бескрылая. Даже подонок-отчим не оскорблял Чернаву своей похотью столь непоправимо, столь опустошающе и столь губительно, как сейчас оскорбила её собственная родительница. Она не просто оскорбила — она что-то надломила в ней, и боль от этого надлома оглушала, ослепляла и обездвиживала. Это была боль от предательства самого родного человека, который не поверил правде, оттолкнул и запачкал её невинность навешиванием гнусных ярлыков. Телесно Чернава оставалась неприкосновенной, поскольку никому, разумеется, не отдавалась, но душа её кровоточила, как после жесточайшего насилия.
И кто с ней сделал это? Матушка. Та самая матушка, которая когда-то защитила её от Третьяка, ударив того сковородкой. Вот эта же самая матушка сделала с ней нечто гораздо более страшное и калечащее, чем пытался сделать этот похотливый мерзавец, любитель юной неиспорченной плоти. Но он-то покушался лишь на тело, а матушка Чернаве душу в клочья разорвала.
Всё это застыло в окаменевшем горле Чернавы, так и не став словами. Когда матушка вошла в светёлку, чтобы подвергнуть дочь строгому допросу и выудить из неё подробности «распутства» — в частности, с кем именно та вступила в связь, Чернава молчала, уронив безжизненные руки на колени, и смотрела на неё с застывшей в немигающих глазах болью. «Как ты могла такое обо мне подумать, матушка? — бессловесно, бесслёзно плакали эти глаза. — Как могла ты мне не поверить, когда я говорила чистую правду? Неужели ты и впрямь считаешь меня такой?» Ни капли, ни единой солёной блестки не скатилось из глаз, они лишь воспалённо мерцали, горько вопрошающие, укоризненные. Другая, более чуткая и доверяющая своей дочери женщина от этого взгляда всё поняла бы и почувствовала свою неправоту незамедлительно, но матушка была слишком поглощена своими собственными переживаниями, чтобы уловить этот немой упрёк.
— Кому ты теперь такая нужна? — причитала она. — Если девка с юных лет распутничает, по рукам ходит, какая же она жена своему мужу будет? Жена верной своему супругу должна быть, а не слабой на передок бабой! Ты же сама себе судьбу сломала, своими руками... Даже не руками, а кое-чем другим, пониже пупка!
— Не распутничала я, матушка, — прорезался наконец у Чернавы сиплый, севший, точно от простуды, голос.
— А откуда тогда вот это всё, скажи на милость?! Откуда? — И матушка опять принялась трясти Чернаву за порванную рубашку, снова попыталась сорвать обручье, но в очередной раз потерпела неудачу. — Вот это вот всё — откуда?
— Я уже сказала тебе правду, матушка, — проронила Чернава. — Больше мне к этому добавить нечего.
— Правду? — прищурилась родительница. — За дурочку-то меня не держи хоть, а? Кто в своём уме в такие сказки поверит?
Чернаве подумалось: а ведь и в самом деле — кто? Наверно, только тот, с кем хоть раз происходило нечто подобное. Она вдруг посмотрела на собственный рассказ глазами матушки и поняла: а ведь и впрямь это всё звучало сказочно. Не требовала ли она от родительницы слишком многого, прося поверить в невероятное? Но, с другой стороны, что она могла с этим поделать? Именно самое невероятное и было правдой, не могла же она, в самом деле, выдумать что-то другое — то, во что легче поверить? Это было бы ложью. Но вот беда: правде матушка как раз и не хотела верить, не принимала её, не умещалось у неё в голове всё это. Да и доказательств не было у Чернавы: даже малейшего шрама на её теле не осталось, даже хоть какого-нибудь синячка или маленькой царапинки. Исцелил её неизвестный спаситель безупречно, это-то и было его промахом. Если бы он оставил на её теле хотя бы небольшие следы от нападения зверя, если бы не изгладил всё дочиста — может, и смогла бы Чернава сейчас оправдаться.
Упрекать спасителя в слишком уж безукоризненном лечении — это, конечно, за гранью... Чернава это понимала и мысленно просила у него прощения. Но ведь и впрямь его стремление к совершенству сыграло с ней злую шутку. Конечно, он хотел как лучше, избавляя её от уродливых шрамов, но, честное слово, уж пусть бы он сработал самую чуточку похуже. Тогда, быть может, матушка и поверила бы...
— Верь во что хочешь, матушка, — тихо, устало проронила Чернава. — Я всё сказала тебе. Ну а коли ты меня считаешь той, кем ты меня назвала — что ж, воля твоя.
— Не дерзи мне, дрянь! — взорвалась родительница.
Её рука, замахнувшаяся для пощёчины, не достигла цели — была перехвачена и крепко сжата рукой Чернавы. Нутро у той полыхнуло, точно какой-то зверь взвился в ней на дыбы... Стискивая запястье матушки, Чернава поднялась с лавки — медленно, плавно, молча, с тлеющим в глазах жутким огнём. И матушка, до этого мгновения глухая и слепая от собственных переживаний, вдруг прозрела — увидела взгляд дочери и опешила.
— Что ты так смотришь-то? — пробормотала она.
Точно так же она опешила, когда Чернава перехватила её руку с плетью, давая понять, что больше не потерпит такого обращения. Матушка тогда отступила, почуяв в дочери силу, неподвластную ей — вот и сейчас что-то в ней увидела.
— У тебя глаза волчьи, — проговорила она. И плаксиво дёрнулась: — Руку-то пусти, больно же!
Дёрнулась она слабо — наполненная неведомой стальной силой рука Чернавы даже не колыхнулась от её попытки освободиться. Но Чернава сама разжала хватку, и матушка затрясла рукой, болезненно морщась и потирая ладонью запястье, на котором остались багровые пятна. Чернава и сама не ожидала от себя такой силищи... Будто и впрямь в ней волк-оборотень проснулся, хотя она таковым и не была.
У матушки затряслись губы, и она стремительно покинула светёлку. А Чернава ещё долго разглядывала собственную руку, не понимая, откуда в ней взялась эта сила — не девичья и даже не человеческая. Глаза... Она подошла к медному зеркальцу на столике и глянула на собственное отражение. И обомлела: цвет её глаз изменился, из почти чёрных они стали светлыми, золотисто-янтарными; в них и впрямь будто угольки тлели-дышали, то вспыхивая, то угасая.
Похоже, спаситель всё-таки оставил кое-какие следы после своего лечения. Матушка сперва не поняла, что у Чернавы глаза стали другие, а потом вдруг увидела... И в её взгляде был страх. «Кто ты? Моя ли ты дочь?» — читалось в нём.
Чернава обвела глазами комнату, задержалась взором на кочерге около печки. Взяв её, она взвесила её на руке — тяжёлая, крепкая, добротно выкованная хорошим кузнецом. Озарённая догадкой, Чернава зажала кочергу в кулаке, а другой рукой — той самой, чьё пожатие оставило на запястье матушки синяки — попыталась согнуть это довольно прочное стальное изделие. Кочерга поддалась легко, точно и не из стали была выкована, а из воска вылеплена. Чернава с лёгкостью завила её жгутом и, потрясённая, с тихим вскриком уронила.
— Что же это? — пробормотала она, почти с ужасом глядя на собственную руку.
Если она была способна сделать такое с толстым стальным штырём, то какую же боль она причинила матушке! Чернава в порыве раскаяния бросилась искать родительницу, совсем забыв о повелении не высовывать носа из светёлки.
Та сидела в горнице на лавке, глядя перед собой застывшими глазами.
— Матушка, прости меня, — выпалила Чернава, осторожно касаясь её руки с синяками.
Родительница отпрянула.
— Я не знаю, кто ты, — пробормотала она, глядя на Чернаву со страхом. — Но ты точно не моя дочь...
— Это я, я, матушка! — чуть не плача, принялась уверять Чернава.
Она попыталась обнять мать, но та отскочила прочь.
— Не подходи ко мне! Не тронь меня! — закричала она. — Ты... Ты подменыш! Это не моя дочь вернулась домой, не Чернава! Не знаю, что с моей доченькой стало... Должно быть, сгинула она в лесу этом растреклятом... А ты... Ты взяла себе её облик, тварь неведомая!
И матушка, кинувшись на кухню и вооружившись ухватом, нацелила его на Чернаву.
— Не подходи! Прочь! Прочь из моего дома! — кричала она.
Чернава со слезами смотрела на неё. То ли матушкин рассудок не выдержал, и она сошла с ума, то ли...
«А и правда — кто я?» — громом грянула жуткая мысль. До нападения медведя она была самой собой, это точно. А вот кем она проснулась после исцеления? Подменыш... Ещё более дикая мысль леденящим обручем сковала Чернаву по рукам и ногам: а если она и впрямь уже — кто-то другой? Но как она тогда могла помнить всю свою предыдущую жизнь? Любимый, весёлый и всегда защищающий её батюшка, прогулки в лесу, матушкины наказания плёткой, неловкая история с несостоявшимися смотринами, потом страшная весть о гибели отца... Похотливое пыхтение Третьяка и матушка со сковородкой. Чернава помнила всё это, а значит, она — по-прежнему она.
— Матушка, это я, твоя дочь Чернава! — со слезами вскричала она, пытаясь отвести в сторону угрожающий ей ухват. — То, что я рассказала тебе... То, что случилось со мной — чистая правда! Наверно, после исцеления во мне что-то изменилось, но я — всё ещё я! Я не подменыш! Я жива... Твоя дочь Чернава жива, матушка, и она стоит перед тобой!
— Не приближайся, тварь! — закричала родительница.
Ухват свистнул в воздухе, но рука Чернавы сама собой вскинулась в защитном движении, и предмет кухонной утвари, ударившись о выставленное предплечье, переломился пополам. Боли Чернава не ощутила, будто её руку какой-то незримый доспех защищал. И звук удара был такой, словно ухват стукнулся обо что-то очень твёрдое. «Бздынь, кряк!» — вот так он сломался. И в этом «бздынь» прозвенело что-то стальное.
Но не носила Чернава стальных наручей, которые защищают воинов в бою, даже рукава рубашки были оторваны, оголяя её руки до плеч. И это испугало матушку ещё сильнее. Она вскочила на лавку, точно мышь увидела, и стала кричать, чтобы прислуга вышвырнула «эту тварь» из дома.
— Вяченя Гордеевна, успокойся, матушка, — уговаривала её домашняя челядь. — Какая же это «тварь»? Это дочка твоя, Чернавушка. Вернулась, живая-здоровая! Радоваться надо!
— Это не она, это кто-то другой вернулся! — не унималась родительница, глядя на Чернаву, как на неведомое чудовище. — Вы разве не видите — глаза у неё чужие! И одёжа на ней чужая, и силища, как у медведя! Я не знаю, кто это... Выгоните её, выгоните!
— Опомнись, матушка Вяченя Гордеевна! — умоляли слуги. — Что ты говоришь-то такое! Как это — Чернавушку выгнать?!
— Не перечить мне! — прорычала матушка. — Делать, что я говорю!
Слуги помялись в замешательстве некоторое время, а потом, вздыхая, развернулись к Чернаве. И опять у той сама собою вскинулась рука с обручьем — ладонью вперёд. Слуги, точно на незримую стену наткнувшись, не смогли к ней приблизиться больше ни на шаг.
— Я сама уйду, — проговорила она глухо. — Только вещи кое-какие соберу в дорогу.
Матушка и слуги неотступно провожали её взглядами, когда она поднималась к себе в светёлку. Переступив порог и затворив дверь, Чернава соскользнула на пол и села, обхватив колени руками. Где-то в доме ревел маленький братец, а няньки его успокаивали.
С ней и впрямь творилось что-то чуднóе, странное. Тут впору и самой рехнуться от всех этих чудес, впору усомниться в самой себе... Может, не зря матушка так перепугалась? Может, Чернава и правда стала кем-то иным?
«Я это или не я? — думала она, увязывая в узел бельё и запасную одежду. — И если не я — то кто?»
Она переоделась. Порванной рубашки было жаль, и Чернава разложила её на рукодельном столике, приложив к ней оторванные рукава... И едва она это сделала, как те мигом приросли на свои места, и стала рубашка снова целёхонькая, будто и не рвалась никогда! Чернава вскрикнула и отскочила.
— Это ещё что такое? — сорвалось с её побледневших от потрясения губ.
Неужели после всего случившегося у неё ещё осталась способность удивляться? Чернава дрожащими руками дотронулась до рубашки, потом взяла её и рассмотрела поближе... Никаких следов разрывов на ткани. Как исчезли её собственные раны, не оставив после себя даже шрамов, так и рубашка восстановила целостность, став как новенькая.
— Ох, спаситель мой неизвестный, чудотворец неведомый, что же ты сотворил со мною? — пробормотала Чернава, качая головой. — Желал ты мне добра, а вышла со мной беда горькая... Чужая я стала в доме своём! Родная матушка меня не признаёт...
Поглаживая пальцами чёрное перо, Чернава заблестела хрустальной влагой в глазах. Свернув рубашку, она хотела положить её в узел, но передумала и снова надела. Она понятия не имела, куда ей идти, горькая пустота и неизвестность лежала перед нею, и Чернава со слезами обводила прощальным взглядом свою светёлку. Был бы жив батюшка — он бы такого никогда не допустил, он защитил бы её, обязательно вступился бы за неё и не позволил выгнать... Но батюшки уже не было.
Спускаясь по лестнице с узлом вещей, Чернава ни на кого не смотрела. Ей не хотелось встречаться взглядом с теми, кто решил вычеркнуть её из своей жизни и объявить чужой в этом доме. Они все предали её, и что-то умерло в ней, какая-то тёплая ниточка оборвалась. Может быть, когда-нибудь она и сможет их простить, но только не сейчас... Не сейчас.
Она и на улице ни на кого не смотрела, не отвечала на оклики и вопросы — просто шла, не оборачиваясь и не глядя по сторонам. Ноги сами привели её в лес, и там она опустилась на траву, гладя её и пропуская меж пальцев. Только здесь она смогла отпустить на волю плач, и лес-батюшка принимал и впитывал её горе, без укора и осуждения.
— Где ты? Где ты, мой спаситель? — звала Чернава, бродя между стволами. — Ты не отдал меня зверю на съедение, исцелил мои раны страшные, но зачем мне теперь жизнь моя, которую ты мне вернул? Изгнанница я теперь, сирота! Скажи, что мне делать теперь, куда идти? Как жить?
«Жить... Жить», — ответило лесное эхо.
— Да понятно, что не умирать! — вскричала Чернава. — Раз уж я вернулась к жизни, негоже от неё отказываться. Но идти-то мне теперь куда?
Никто не ответил ей, сколько ни бродила она, сколько ни окликала. Мелькнула шальная мысль: может, в оборотни податься? Вот только как? Надо, чтобы её укусил кто-нибудь из этих существ... Может, Мшану разыскать? Пусть бы они приняли её в свою семью!
Вдруг мимо Чернавы промчался великолепный олень, чуть не сбив её с ног. Вдали слышался лай собак и топот конских копыт... Охота, не иначе. Причём, скорее всего, княжеская, потому как лес этот принадлежал владыке Черноозёрской земли, и никто не имел права добывать здесь дичь без его дозволения. А разрешение на охоту раздобыть у князя было непросто: он мог его дать, а мог и отказать без разъяснения причин.
С приближением охотничьей ватаги Чернава всё твёрже стискивала зубы. Она никогда не понимала этой забавы и жалела зверей. Если Марушины псы охотились ради пропитания, то князь со своей свитой — ради развлечения. И когда из-за стволов наконец показались всадники, Чернава вскинула руку ладонью вперёд и воскликнула:
— Стойте!
Ей вспомнилось, как у неё таким же образом получилось остановить слуг, которые по приказу матушки собирались её выпроводить из дома... Может, и сейчас сработает? Но всадники мчались на неё. Не работало...
Тьфу ты, не та рука! Чернава поспешно вскинула другую — с обручьем, и повторила свой приказ:
— Стойте! Вы дальше не проедете!
А вот теперь сработало, и всадники натолкнулись на незримую стену. Их кони приплясывали на месте и не могли скакать вперёд, сколько те их ни понукали.
— Это ещё что такое?! — вскричал один из них — голубоглазый молодой парень в лихо заломленной набекрень шапке, из-под которой вились по ветру мягкие кудри цвета спелой ржи. — Ребята, а ну, поднажмём!
Но сколько всадники ни пытались пробиться сквозь невидимую стену, у них ничего не выходило. А Чернава внутренне торжествовала. Теперь уж ускакал от них олень, не догнать им его больше... И ей было плевать, что с ней сделают — пусть хоть убивают, жизнь стала ей не мила.
Поняв бессмысленность попыток, парень соскочил с седла. Одет он был богато — в расшитом золотом и бисером чёрном кафтане, алых сапогах с кисточками, а шапка с бобровым околышем мерцала жемчужным узором. Он и собой был недурён: высок, строен, с волевой ямочкой на подбородке, а глаза — большие, ясные, устремлённые на Чернаву скорее с удивлением и любопытством, нежели с гневом или недовольством. Удивительно ярким был их оттенок — точь-в-точь синецветка*. (*Василёк — прим. авт.)
— Кто ты такая? — Он попытался приблизиться к ней пешком, но опять путь ему преградила невидимая стена. Он неловко впечатался в неё лбом и, насупив брови, отступил на шаг от загадочного препятствия.
— Сначала сам назовись, — ответила Чернава с откуда-то взявшейся дерзостью.
— Ты колдунья, что ли? — опять спросил парень, пытаясь ощупать незримую преграду перед собой. — Ты зачем нам дорогу перегородила? Олень уйдёт!
— Он уже ушёл, — хмыкнула Чернава. — Я не люблю, когда зверей лесных убивают забавы ради.
Парень сердито сверкнул ясными голубыми глазами.
— Ты нам всю охоту испортила!
— Вот и прекрасно, — кивнула Чернава. — Нечего зверьё без надобности истреблять. Что за забава дурацкая!
— Вот же девка дерзкая да языкастая! — возмутился парень. — Ты хоть знаешь, с кем говоришь-то?
— А я тебя первым делом и спросила, кто ты таков, — усмехнулась Чернава. — Для князя молод ты... А хоть бы и сам князь — так что мне за дело? Ты меня всё равно не достанешь. Не захочу я — и не приблизишься ко мне!
— Я княжич Любомир, — заявил парень. — И это владения моего отца, в которых я и охочусь с его позволения. С какой стати ты чинишь мне и моим людям преграды? Ишь, хозяйка лесная нашлась!
— Ты бы повежливее разговаривал, княжич, — ничуть не смутилась Чернава, дёрнув верхней губой — это волчье движение она неосознанно усвоила у Мшаны. — Я ведь колдунья. Возьму и превращу тебя в жабу. Будешь в болоте сидеть да квакать!
Княжич тоже оказался не робкого десятка, да и колдунья была слишком очаровательна, чтобы её бояться: тоненькая, маленькая, с пышной тёмной косой и удивительными огненно-янтарными глазами, а голосок — как бубенчик серебряный. Была она хороша какой-то нездешней, чужеземной, южной красой; лёгкий смуглый оттенок её нежной кожи навевал мысли о далёком тёплом море, жарком солнце и тяжёлых кувшинах с золотым оливковым маслом, которое купцы привозили как дорогую диковинку. А что за носик! Безупречно прямой, словно искусным мастером из мрамора выточенный, ресницы — опахала пушистые, а брови — две тёмные и роскошные горделивые дуги. Ротик — ягодная прелесть, шея — длинная, лебединая, а кисти рук и ступни ног — узкие, изящные. Княжеский сын улыбчиво дрогнул уголками губ:
— А потом прекрасная девица с янтарными очами придёт, поцелует меня, и я снова стану человеком, да?
Чернава фыркнула.
— Вот ещё, целовать тебя! Нет, так жабой и останешься. А потом тебя цапля сожрёт. Будешь знать, как зверей понапрасну убивать!
Она смотрела на него с упрямым и смелым вызовом, не кланяясь и не раболепствуя, и княжич невольно любовался её своеволием и дерзостью, и на его губах подрагивала улыбка.
— Ну хорошо... — Любомир, заложив руки за спину, прошёлся из стороны в сторону. — Допустим, ты колдунья... Тогда ты, наверно, всё знаешь: вам, ведуньям премудрым, известно гораздо больше, чем нам, простым смертным. Скажи мне, о премудрая чародейка, кто моя суженая? — И прищурился чуть лукаво, не сводя со своей прелестной собеседницы пристально любующегося, жадного взора.
Из ватаги послышался грубый, хрипловатый голос:
— Да что ты с ней разговоры разговариваешь, княжич! Дозволь, я эту девку наглую стрелой с пути уберу — да дальше поедем.
— Стрелялка у тебя ещё не выросла на меня, — в тон говорившему ответила Чернава. — Отрасти сперва, а потом поглядим, кто с чьего пути первый уберётся. Усищи-то ты вон какие себе накрутил — видать, в другом месте длины не хватает.
Другие всадники грохнули дружным хохотом, белозубо рассмеялся и сам княжич, а обладатель грубого голоса, добрый молодец с роскошными, лихо закрученными усами, гневно сверкал глазами.
— А вот сейчас и отведаешь моей стрелялки, наглячка!
Он натянул лук и пустил стрелу, но и та наткнулась на невидимую стену — отскочила, не долетев до Чернавы, и упала в траву.
— Яровид, полегче, — сказал ему княжич. — Не серди колдунью, а то превратит тебя в жабу!
— Я его сразу в комара превращу, — беспощадно и звонко рассмеялась Чернава. — А ты, княжич, в жабьем облике его и слопаешь! Вот это будет забава так забава. Знатная! Ваша охота и рядом не стояла.
Она и сама не знала, откуда в ней всё это бралось — смелость, дерзость, похабные шуточки про стрелялку... Да и не умела она людей в жаб да комаров превращать — точнее, ещё не пробовала. (Леший его знает — а вдруг и это ей теперь под силу?!) А княжич, положив ладонь на невидимую стену, смотрел на неё пристально, с яркими искорками в глазах.
— Дозволь к тебе хоть на три шага подойти, колдунья лесная...
— Зачем тебе? — двинула бровью Чернава. — Тронешь меня — вмиг жабой станешь!
Любомир смотрел не мигая, точно и впрямь был зачарован.
— А хоть бы и жабой, — мечтательно проговорил он. — Согласен и квакухой на болоте жить, если ты, милая чародейка, сама меня своими ручками возьмёшь, за пазуху к себе посадишь и в мой новый дом отнесёшь.
— Так у неё ещё «запазуха» хорошая не выросла, княжич, — нашёл, чем ответить Чернаве на «стрелялку» усач Яровид. — Вот отрастит побольше — я и сам не откажусь комариком стать да её туда укусить!
Не стрелой уязвил, так словом: грудь у Чернавы и впрямь была невелика — два яблочка под рубашкой круглились. Над этой шутеечкой мужчины уже не гоготали так беззастенчиво, как над «стрелялкой» — так, сдавленно пофыркивали. А Любомир и вовсе нахмурился:
— Язык придержи, Яровид.
Тот возмутился:
— А чего это ей можно надо мной насмехаться, а мне и ответить нельзя?
Княжич не удостоил его ответом. Он не сводил взгляда с Чернавы.
— Так могу я подойти?
Леший его знает, почему Чернаве вдруг захотелось подпустить его... С той ночи, когда Третьяк навалился на неё, она всех мужчин боялась и недолюбливала, даже сама мысль о замужестве, которым матушка ей все уши прожужжала, вызывала в ней неприятное содрогание. Но эти синие глаза смотрели на неё не с похотью и вожделением, а с каким-то светлым, чистым восхищением.
— Я не обижу тебя, — проговорил их обладатель. — А если не сдержу своего слова — преврати меня в жабу, да и всё. Я ещё и не такого наказания буду достоин, коли сделаю тебе что-то плохое.
Если негодяй-отчим для Чернавы стал олицетворением и средоточием всех самых отвратительных качеств, какие только могли быть у мужского пола, то в этом юноше ничего отталкивающего не было совсем. Напротив, в нём всё было прекрасно: и эти глаза, чистые и честные, сияющие молодым задорным огнём, и его цветущая юность, и свежие чувственные губы, и подбородок с ямочкой, и мужественные очертания нижней челюсти. А ещё, когда он улыбался, у него вскакивали две дополнительные ямочки — на щеках. Его Чернава совсем не боялась. Проскользнула в нём, правда, самая капелька сословной спеси — мол, знаешь ли ты, с кем говоришь, — но Чернава с него эту спесь легко сбила, разговаривая с княжеским сыном не просто непочтительно, но и с откровенно дерзким вызовом. А он и не сердился на неё за это, напротив — чем больше дерзостей и колкостей Чернава говорила, тем ярче сияли восторгом его глаза, а на щеках играли озорные улыбчивые ямочки. А звук его смеха, молодого и мягкого, но раскатистого и сильного, неожиданно ласково и светло коснулся сердца Чернавы. И забилось сердечко девичье, будто упав на чью-то тёплую и мягкую, добрую ладонь.
Рука Чернавы снова поднялась и проделала небольшую калитку в незримой стене — обвела в воздухе очертания двери, а потом взялась за незримую ручку и открыла её. И опять она не знала, откуда это бралось в ней: она творила всё по какому-то наитию, рука будто сама что-то вспоминала... Нечто, впитавшееся в её душу во время исцеления.
— Проходи, — сказала она. — Только тебя пускаю, остальные остаются по ту сторону.
Любомир пощупал — и впрямь дверь, только невидимая! С восхищением глядя на Чернаву, он нырнул в открывшийся проход.
— Ух ты! Вот так волшба! — И, подойдя к Чернаве почти вплотную, признался: — Я, честно сказать, ещё никогда настоящей колдуньи не видел. Слыхал, что они существуют, но своими глазами узреть не доводилось. Волхвов — тех видел, а вот таких чаровниц, как ты — нет.
Чернава немного отступила назад: тот подошёл очень уж близко, и васильковая синь его глаз защекотала ей сердце слишком тепло, слишком будоражаще. Княжич не стал на неё надвигаться, уважая право Чернавы на любое угодное ей расстояние.
— А мне и не жаль совсем, что охота не удалась, — добавил он с этими задорными ямочками, растопившими девичье сердечко. — Сегодняшняя встреча стоит тысячи самых удачных охот.
— Угу, тощая козочка вместо матёрого оленя — ничего не скажешь, равноценная добыча, — хмыкнул в свои щегольские усы Яровид.
— Я твоего мнения не спрашивал, — через плечо бросил ему Любомир.
Чернава не сочла нужным дальше соревноваться с усачом в острословии, только обожгла его огненным янтарём своих пронзительных глаз. Тот даже поперхнулся, будто комара проглотил. А судя по тому, как он начал отплёвываться, это комар и был — залетел ему точнёхонько в рот, чтоб не болтал лишнего.
— Могу я узнать, как зовут тебя, лесная чародейка? — спросил княжич всё с тем же неотступным, зачарованно-мечтательным и ласковым взглядом, устремлённым на янтарноглазую чаровницу.
— Можешь, — смилостивилась та. — Чернавой меня звать.
Услышав её имя, Любомир наморщил лоб.
— Чернава... Отправил меня на днях отец во главе отряда на поиски одной Чернавы, купеческой дочки, — вспомнил он. — А потом прибегает человек — мол, нашлась девица, отбой поискам. Не ты ли то была?
— Я самая, — не стала скрывать Чернава. — Прости, что матушка напрасно побеспокоила твоего батюшку просьбой о моём розыске.
— Так где ты пропадала-то? — полюбопытствовал Любомир. — Мы все окрестности прочесали!
Чернава не сразу нашлась с ответом. Матушке она уже открыла правду, и вот к чему это привело... Она стала изгнанницей. Зачем же правда княжичу? Но и врать не хотелось: ложь чёрным пятном испортила бы небесно-синее прикосновение его взгляда к сердцу Чернавы.
— Мне грозила погибель, — ответила она расплывчато. — Но я чудом спаслась и вернулась домой.
— Погибель? — нахмурился княжич. — Что с тобой стряслось-то?
Чернава молчала, дыша янтарными огоньками в глазах, и её рот был горько сжат.
— Тебя кто-то обидел? — продолжал строить догадки Любомир.
Он даже хотел взять её за плечи, но Чернава снова отступила назад. Её палец поднялся в пресекающем движении.
— Прости, княжич, я не могу сказать тебе всего. Это очень страшно, и я не хочу об этом вспоминать.
Её сердце не могло не трогать выражение искреннего участия и беспокойства в глазах юноши. Тот не стал настаивать на ответе.
— Ну, не хочешь — не говори. Потом скажешь, ежели передумаешь... — И Любомир добавил: — Я знал твоего покойного батюшку, купца Евтихия. Мы с отцом бывали за его хлебосольным столом. Щедрый и добрый был человек... Жаль, что он погиб от разбойничьей руки.
— Батюшка был самым лучшим на свете, — сквозь солёный комок в горле выговорила Чернава, опуская ресницы.
— Слышал, что твоя матушка повторно выходила замуж, но её новый супруг погиб от несчастного случая, — продолжал княжич. — Бедная женщина! Дважды овдоветь ей довелось...
Ресницы Чернавы вскинулись, но тут же опустились, на мгновение вспыхнувший взгляд угас. При упоминании второго мужа матушки сердца коснулось ожесточение, но она не стала развивать разговор в этом направлении: не хотелось даже мысленно касаться тёмных закоулков памяти, в которые она загнала тот отрезок своей жизни.
— Да, тяжко ей пришлось, — проронила она.
Прочие охотники, вынужденные ждать, пока княжеский сын изволит беседовать с какой-то встречной колдуньей, начинали выказывать признаки нетерпения. Все они были старше княжича, но приходилось ему подчиняться. А каково зрелым мужчинам быть в подчинении у мальчишки? Хорошо, если он толковый парень, а если — тупой недоросль, чьи преимущества заключаются лишь в высоком положении его папеньки? К счастью, Любомир ко вторым не относился: и в науках преуспевал, и в искусстве ратном достиг немалых умений, и в управлении людьми уже кое-что понимал. Одним словом — рос достойной сменой своему отцу. Во всех отношениях Любомир заслуживал к себе доброго расположения, столь толковому наследнику престола не грех и подчиниться, но даже такому «отличнику боевой и княжеской подготовки» порой доставалось от тех, над кем ему доводилось быть начальником. Нет, открытого неповиновения ему они, конечно, не выказывали, но недвусмысленно давали понять, что молод он ещё, а они постарше и поопытней его будут. Так что должен он к таким подчинённым прислушиваться, стараться соответствовать их достоинству и властью своей на ровном месте не злоупотреблять. Дескать, хоть ты и княжеский сынок и в будущем у папеньки бразды правления примешь, но пока ты — юнец желторотый, а потому не слишком-то зазнавайся. Почёт княжеский тебе ещё зарабатывать и зарабатывать, а пока — поскромнее будь да взрослых дядь слушай.
Таким умудрённым опытом дядей считал себя, вероятно, и знатный княжеский дружинник Яровид, хотя был всего на четыре года старше: Любомиру недавно стукнуло восемнадцать, а Яровиду — аж целых двадцать два. Но благодаря матушке-природе, наделившей его пышной растительностью на лице, он мог казаться старше. Бородку он носил небольшую, коротко подстриженную, а вот усищи отрастил поистине выдающиеся, воинственно загнутые и подкрученные упругими колечками. Уж как он свою красу молодецкую холил и лелеял! Ни для кого не было тайной, что этот щёголь прибегал к помощи пива и раскалённых щипцов для завивки, дабы держать своё украшение в бодро-стоячем положении.
У княжеского сына бородка только едва-едва пробивалась, даже пресловутой ямочки на подбородке толком не скрывала. Куда уж ему до признанного красавца и удалого молодца Яровида! Последний и успехом у девиц пользовался несравненно большим, чем молодой княжич. У Любомира, конечно, уж тоже всё созрело для дел любовных, но опыта ему пока не хватало. А у Яровида того самого опыта — хоть отбавляй.
— Любомир! — снова возвысил он свой хрипловато-мужественный голос, показавшийся Чернаве столь грубым. — Ты, конечно, приятно проводишь время в беседе с девицей, но нам-то что прикажешь делать? Спешиваться и стоянку разбивать? Или всё же испросишь у своей колдуньи для нас разрешение проехать дальше?
Девица, с которой Любомир столь мило беседовал, была, безусловно, недурна, но у всего есть предел. Княжич с нею воркует, глаз восторженных с неё не сводит, а княжьим мужам-то что делать? Стоять и слушать? Будь на месте Любомира сам князь-батюшка, Яровид не посмел бы и слова сказать, покорно ждал бы, пока владыка соизволит сам закончить беседу, а с молодым наследником щеголеватый усач позволял себе вольности.
Конечно, Любомиру не по нраву пришлось, что его власть опять подвергают насмешливому оспариванию. Глазами засверкал, челюсти стиснул и желваками на скулах заиграл.
— А ты меня не понукай, Яровид! — недовольно отозвался он. — Сколько захочу, столько и буду разговаривать, а ты жди знай!
— А ежели ты с нею тут седмицу целую ворковать станешь — нам тоже ждать? — без тени почтительности хмыкнул дружинник.
— А хоть бы и седмицу! — сердито вскинул голову княжич. — Знай своё место, не зарывайся!
— И какое такое моё место, позволь тебя спросить? — язвительно прищурившись, не унимался Яровид в желании показать своё превосходство.
— Я — будущий князь! А ты — дружинник, — твёрдо заявил Любомир. — Хоть знатен ты и родовит, а я всё равно выше тебя стою. Вот и изволь вести себя сообразно своему положению! Почему я должен тебе об этом напоминать? Дерзок ты не в меру, дружище.
— А что ты мне сделаешь? Батюшке пожалуешься? — засмеялся Яровид. — Ну беги, плачься ему, что дружина тебя не уважает... Пусть он нам пальцем погрозит и «ай-яй-яй» скажет!
И он с усмешкой оглянулся на товарищей, ища у них поддержки, но одобрительных взглядов не увидел. Те хоть и подчинялись молодому княжичу с некоторой неохотой, но на сей раз Яровид что-то совсем уж палку перегибал, перебарщивал с непокорностью.
Лицо Любомира озарилось гневной вспышкой, но при Чернаве он сдерживался. Ладонь его легла на рукоять меча, что могло считаться вызовом, и дружинники притихли в опасении: неужто ссора будет? Далеко занесло нынче Яровида, и впрямь зарвался он, берегов не чуял. Неужто не понимал, что за такие дела ему от князя немилость прилететь может?
А Яровид соскочил с седла и тоже руку на меч положил. Взревел:
— Что, неужто слова кончились? Только силой можешь заставить себя уважать? Ну, хотя бы так попробуй, покажи, на что способен будущий правитель! Что спрятался за чарами своей колдуньи? Защиты у неё ищешь? Иди сюда, будь мужчиной, не прячься за бабский подол!
Упрёк в недостатке мужественности Любомир стерпеть уже не мог. Он обнажил меч и шагнул через невидимую дверцу в колдовском заслоне — навстречу поединку. Чернава, наблюдавшая за их перепалкой, испугалась за княжича, ей совсем не хотелось, чтобы он пострадал в стычке с усачом, и её рука снова поднялась в щекочущем сердце колдовском наитии. Легким, почти незаметным движением пальца нарисовала она незримую преграду у ног надвигавшегося с воинственными намерениями Яровида, и тот, на всём своём размашистом ходу споткнувшись, рухнул... лицом прямо в лужу воды, неприметную под густой травой. Со стороны это смотрелось нелепо и смешно: мчался он навстречу поединку, весь такой лихой и могучий воин — и на глазах у всех ударил в грязь лицом в самом прямом смысле этого выражения. На посмешище он себя выставил знатно, после такого позора уже ни о каком поединке и речи быть не могло: все дружинники потешались, никто Яровида уже не воспринимал всерьёз.
— Ну, остудила водица твой пыл? — усмехнулся Любомир. — Возвращайся на своё место и жди моих распоряжений.
Яровид, вытирая платком мокрое, забрызганное грязью лицо, вынужден был позорно отступить. Нелепое падение в лужу всё испортило; за стычку с княжеским сыном его, конечно, по головке не погладили бы, но в дружине могли зауважать за независимость и смелость. Впрочем, все понимали: Яровид ходил по краю. Узнай князь о таком поведении дружинника — и веры ему больше не стало бы. Если поднял руку на наследника — значит, ненадёжен, может ещё и бунтовщиком оказаться. А значит, опасен. Но самолюбование и стремление покрасоваться перед товарищами порой ослепляло Яровида и перевешивало здравый смысл.
А Любомир вернулся к Чернаве. Та стояла, нервно покусывая ноготь, а её широко распахнутые глаза мерцали взволнованными искорками.
— Испугалась, голубка? — ласково улыбнулся княжич. — Ничего, собака, которая громко лает, редко кусает!
Эти слова, по-видимому, были обращены к несостоявшемуся противнику. Яровид только зубами скрипнул, но не стал вступать в дальнейшие пререкания.
— И что же ты делаешь в лесу, милая Чернава? — продолжил Любомир прерванную беседу. — Только не говори, что просто прогуливаешься да грибы собираешь! Наверняка у тебя тут... какие-то колдовские дела. — И княжич многозначительно двинул бровью.
— Да не то чтобы прям дела... — Чернава замялась, сомневаясь, стоило ли рассказывать о своём изгнании из родного дома. Гордость смыкала ей уста, не позволяла жаловаться на свои беды. — Я просто решила по нашей земле постранствовать, мир посмотреть, себя показать.
И она кивнула на свой узелок с вещами.
— А матушка знает, что ты отправилась в странствие? — спросил княжич. — Не хватится? — И он со смешком уточнил: — Я в том смысле, что не придётся ли нам опять по окрестностям рыскать в поисках тебя?
Чернаве было не до смеха. Она тихо ответила:
— Да, матушка знает. Она меня не хватится и искать не станет.
— Ну, в таком случае, быть может, ты не откажешься погостить немного у нас? — пригласил Любомир. — Мы с батюшкой и матушкой будем рады дать приют страннице, чтобы она могла отдохнуть на своём пути.
Чернава хотела из гордости отказаться, но внутренний голос шептал: «Ну, сама подумай, куда ты пойдёшь-то, изгнанница бездомная? Под открытым небом ночевать, от зверей на деревьях прятаться? А может, ещё и подаяние просить начнёшь, как нищенка?» Приняв приглашение в гости, можно было и лицо сохранить, не признаваясь в своём отчаянном положении. Рассказывать о том, что её выгнали из дома, Чернаве было до слёз стыдно.
— Благодарю, княжич, не откажусь от вашего с князем-батюшкой гостеприимства, — с учтивым и чинным поклоном проговорила она.
— Вот и славно! — обрадовался Любомир. — Ну, тогда мы сворачиваем охоту и возвращаемся домой!
Повторять ему не пришлось, дружинники поняли и исполнили приказ. Любомир усадил Чернаву в седло, а сам устроился позади, и они поехали обратно в город. А княжьи мужи, замыкавшие отряд, вполголоса переговаривались, пошучивали да посмеивались:
— Добрая нынче у княжича охота выдалась! Вон какую «добычу» везёт знатную!
Что и говорить: ехал Любомир за зверем лесным, а возвращался с прелестной юной девицей. Никто не был разочарован, приключение с лесной колдуньей вышло знатное, впечатлений хватило всем. Все уж и забыли об упущенном олене и с любопытством поглядывали на тоненькую юную девчонку с огненно-янтарными глазами, которые мерцали, точно тлеющие угольки в печке. Сама она — точно былиночка хрупкая, а глазищи — пожар неукротимый! И пламя это не могло не опалить сердца доброго молодца, впечатлительный княжич уже подпал под их янтарные чары, это было очевидно всем. Дружинники усмехались в усы, и только Яровид ехал чернее тучи. Для него нынешняя несостоявшаяся охота вышла весьма неприятной: мало того что его эта бойкая на язык девчонка при всех высмеяла, так ещё и сам сплоховал — ни с того ни с сего на ровном месте споткнулся и в грязь плюхнулся. Не понял он, что нога его о невидимую преграду запнулась, а если бы догадался, кому он был обязан своим позором, то скрежетал бы зубами ещё громче.
Случилось всё это во времена, когда великим князем Воронецким был князь Своймир. Весьма раздробленной была Воронецкая земля, состояла она из многих уделов, каждым из которых правил князёк рангом пониже великого — самого сильного, богатого и могущественного из всех. В центре удела обыкновенно был город, в котором удельный правитель и сидел на своём престоле. Помимо престольного города в уделах располагались и городки поменьше, а также немало сёл и деревень. Любомир был сыном князя Владилы Немировича, который правил в городе Черноозёрске. В Гудок Чернаве перебраться предстояло много, много позже...
А пока она была жительницей Черноозёрска. Она родилась в нём, и именно по его улицам она сейчас и ехала в седле Любомира, а народ высыпал толпой поглазеть на возвращение княжеского сына с охоты. Вот только ехали удалые дружинники с пустыми руками, не везли с собой даже самой скромной добычи... Один княжич Любомир держал в объятиях девицу юную, в которой с трудом можно было опознать Чернаву Евтихиевну, дочку еладийского купца, убитого разбойниками. Почему с трудом? А потому что и она была это, и как будто не она... Особенно изменились её глаза, да и всё её лицо будто огнём внутренним озарялось. Не бывало у обычных девушек такого света удивительного, вот и глазел народ на сие чудо чудное, диво дивное.
Чернава не ожидала оказаться на всеобщем обозрении, и жаром смущения вспыхнули её щёки. Она отворачивала лицо и прятала его в платочке, чтобы не стать предметом людских пересудов... Хотя, впрочем, не всё ли теперь равно? По словам матушки, о ней и так уже молва пошла после её семидневного отсутствия. Так что же теперь? Одной сплетней больше, одной меньше — какая уже разница?
Сам князь дома отсутствовал по делам государственным: уехал он проверять, как строятся крепости пограничные: земля Черноозёрская состояла в опасном соседстве со степью, полной кочевых воинственных племён. Самыми беспокойными из них были кангелы, от их разорительных набегов и приходилось обороняться. На сам хорошо защищённый Черноозёрск степняки не решались напасть, грабили маленькие городки, деревни и сёла, уводили пленных, жгли жилища людские. Немало горя они причиняли. А случались набеги раз в три-четыре года — какие-то более разрушительные, какие-то менее. Вот и поставил князь Владила задачу — построить крепости вдоль рубежа, чтоб защищаться от степняков.
Смущённую Чернаву Любомир привёл в покои своей матушки, княгини Здерады Мирославовны.
— Матушка, это Чернава Евтихиевна, дочка купца из Еладии, — представил он её. — Встретилась она мне в лесу на охоте. Отправилась она в странствие по нашей земле, и я решил, что было бы хорошо дать ей приют у нас.
Княгиня посмотрела внимательно на Чернаву своими большими и спокойными серыми глазами с тёмными ресницами. Это была женщина небольшого роста, но с дородной осанистой фигурой; на первый взгляд она могла показаться отстранённой и высокомерно-замкнутой, но когда она заговорила, её голос прозвучал мягко и приветливо.
— Странствие? Небезопасно ведь девице одной в такие путешествия пускаться! И разбойников полно кругом, и зверья лесного... Ты хорошо сделал, сынок, что привёл Чернаву Евтихиевну к нам. Кстати, не её ли намедни ты со своим отрядом искал?
— Её самую, матушка, — ответил княжич. — И она говорит, что ей чудом удалось избежать смертельной опасности. Вот потому и решил я, что лучше её к нам пригласить — целее будет.
— Избежала смертельной опасности — и тут же устремилась навстречу новым приключениям? — удивлённо вскинула бровь княгиня. — Разумно ли это, дитя моё?
Чернава и сама понимала, что про путешествие она не совсем удачно придумала, но признаваться в том, что её выставили из дома, было горько и стыдно. Уж лучше пусть её считают легкомысленной дурочкой и любительницей опасных приключений, чем она откроет чужим людям свою беду, раз уж даже родная матушка от неё из-за этого отвернулась. А главное — правду о том, что с ней случилось, ведь из-за этой правды она лишилась и семьи, и крова над головой.
— Хорошо, дитя моё. Я чувствую — здесь всё не так-то просто, — проницательно молвила княгиня, прочитав на лице Чернавы её душевные метания. — Полагаю, тебе не помешало бы с дороги в баньке попариться, а потом отдохнуть и поесть, коли ты голодна. А ты, сынок, ступай пока. Нашей гостье нужно привести себя в порядок. — И она кивнула княжичу. — Ты хорошо поступил, Любомирушка. Возможно, этим приглашением ты спас девице жизнь.