Не могла не устроить Всеслава для гостей и ещё одну княжескую забаву — охоту. Чернава звериной травли не одобряла, но обычаи побеждали: гости не поймут, коли их не потешить.
Чувство беды в груди у кудесницы не отпускало её, повисало камнем на сердце, струилось холодом по жилам. Обнимая Всеславу в последнюю ночь перед отъездом на охоту, она заплакала, уткнувшись в её плечо.
— Ты чего, ягодка? — Пальцы княгини нежно тронули её волосы, скользнули по щеке.
Чернава плакала и не могла остановиться. Что-то жутко и горько рвалось у неё внутри, хотелось вцепиться во Всеславу и никуда не отпускать.
— Всеславушка... Не езди на эту охоту, страшно мне, — вздрагивая от всхлипов, выговорила кудесница.
Княгиня сгребла её в объятия, крепко прижала к себе.
— Ну, ну, горлинка... Чего страшиться-то? Охота ведь не война.
Чернава, немного переведя дух и уняв всхлипы, тихим, горьким шёпотом рассказала свой сон. И в заключение добавила:
— Это второй такой сон... Похожий был ещё до битвы с кангелами. Сокол сидел на нашем дубе и Радомилу пёрышко на ладонь уронил...
Всеслава не сразу заговорила. Её глаза пристально мерцали в сумраке опочивальни, а лунный свет, падая в окно, озарял её голову, щёку и плечо.
— Чернавушка... Голубка моя любимая, звёздочка ясная, не плачь и не горюй. Я клянусь тебе: не улетит от тебя твой сокол. Верь мне, так и будет, что бы ни случилось. Запомни, накрепко запомни мои слова и повторяй их себе. — Княгиня ласково дотронулась пальцем до лба Чернавы. — Он не улетит. А теперь спи... Спи, ягодка сладкая. Я с тобой. И всегда буду с тобой.
Уснула Всеслава первой. Под тяжестью её обнимающей руки кудесница не шевелилась, хотя не до сна ей было. Задремала она вроде бы ненадолго, а когда глаза открыла, рассветные лучи уже лились в окна. Всеславы рядом не было, на подушке осталась вмятина от её головы.
Когда Чернава, наспех одетая, выскочила на крыльцо, охотничий отряд уже был готов к отъезду, а среди прочих провожающих на крыльце стояла матушка Здерада и зимградские княжны. Всеслава уже сидела в седле, одетая в чёрный с серебряным шитьём кафтан, чёрные сапоги и красную шапку с чёрным меховым околышем, а из оружия у неё был лук со стрелами, кинжал на поясе и охотничий топор, притороченный к седлу. Она о чём-то говорила с князем Своймиром, восседавшем на коне рядом с ней; тот был в шапке с перьями, в перчатках с длинными раструбами и с охотничьей сумкой через плечо. У княжеских ловчих имелись ещё и рогатины — копья для охоты на крупного зверя.
Не могла Чернава на глазах у всех броситься и закричать: «Не уезжай!» Так и стояла она, прижав руки к груди и пожирая возлюбленную застывшим, напряжённо-горестным взором. Отряд тронулся в путь, Всеслава не обернулась, а Радомил обернулся и увидел кудесницу. Улыбнувшись, он поднял руку и махнул на прощание.
— Это он мне, — зашептала стоявшая рядом Драголюба сестре Владуше. — Он мне помахал! Значит, не зря я с ним плясала...
Охота с первого дня пошла удачно. В первый же день охотники завалили матёрого вепря, решающий удар рогатиной принадлежал великому князю Воронецкому. Под вечер на озере они добыли нескольких гусей: стрелы Всеславы, Радомила и зимградского владыки не знали промаха. Ночевали в шатрах, а наутро охота продолжилась.
Следующей их добычей стал лось. Две рогатины в него вонзились, и раненый зверь попытался уйти, но меткий бросок топора Всеславы перерубил ему крупные сосуды шеи. Лось зашатался и рухнул.
Дикой птицы они настреляли в изобилии — гусей, уток, лебедей, а Своймир Велиславич тетерева добыл. Пылали костры, жарилась дичь, поднимались кубки с хмельным — за княгиню Всеславу Владиличну и великого князя Воронецкого.
Когда они встретили медведя, на зверя нацелились рогатины, но Всеслава вскинула руку:
— Он мой!
И она повторила свой знаменитый бросок, хотя попала не в лоб — топор вошёл около уха, однако исход был тем же самым — зверь упал, как подкошенный. Это было славное завершение охоты: она шла уже пятый день, дома их наверняка заждались.
Покинув расположившийся в шатрах отряд, Всеслава отошла к ручью — напиться, умыть лицо и ополоснуть сапог, которым она наступила в глубокую грязь. Кивнув Радомилу: «Я скоро», — она скрылась за стволами деревьев.
Ручей журчал по камням, сияя на солнце хрустальными струями, по берегам его росли высокие синие колокольчики, встречалась лесная земляника. Зачерпнув пригоршней воду, Всеслава сделала несколько глотков, умыла лицо и обтёрла мокрыми ладонями голову, а потом решила нарвать пучок этих прекрасных цветов для Чернавы. Рвала она и землянику на длинных стебельках, добавляя её к цветам. Улыбаясь, она зарылась губами в пучок, целуя и синие чашечки, и душистые ягодки.
— Повернись лицом, Всеслава Владилична! — окликнул её негромкий молодой голос.
Она повернулась на звук и увидела на другом берегу неширокого ручья темнобрового парня с натянутым луком, одетого слугой. У него не было ни бороды, ни усов, а стоял он по колено в колокольчиках.
— Это тебе за двоюродника моего, Яровида.
Стрела пропела, пущенная из лука, а пучок цветов и земляники упал на траву из безжизненно откинувшейся руки княгини.
Какое-то беспокойство заставило Радомила пойти следом за Всеславой. У мирно журчавшего ручья он обнаружил её лежащей со стрелой в груди и смертельно побелел, губы его приоткрылись и дрогнули. Со всех ног он бросился к княгине, упал на колени рядом с ней... Её взгляд был с какой-то задумчивой нежностью устремлён вдаль из-под полуопущенных пушистых ресниц, а рядом с её откинутой рукой лежал пучок синих колокольчиков и земляники. Её гибель была мгновенной: стрела пронзила сердце.
Увидев какую-то тень наверху, он вскинул взгляд и увидел сокола. Птица села на ветку дерева и смотрела на него.
— Сестрёнка, — прошептал Радомил. — Я всё сделаю, как ты велела.
Закрыв Всеславе глаза, он снял с её пальца кольцо и сжал в кулаке, зажмурился и зарычал, а потом сделал несколько вдохов, набрал воздуха в грудь и поднёс к губам охотничий рог.
На его призыв примчалась сразу половина отряда. Он обернулся к ним с суровым и бледным лицом — лицом воина со смертью в глазах.
— Всеслава Владилична убита, — глухо проговорил он. — Надо догнать мерзавца, он не мог далеко уйти.
По направлению древка стрелы определили сторону, откуда она могла прилететь и где мог стоять убийца. Десять всадников с собаками бросились в погоню, а прочие вместе с Радомилом остались на берегу ручья. Своймир склонился над княгиней, положил ладонь ей на лоб, закрыл глаза.
— Не думал я, что ты, Всеслава Владилична, так скоро за батюшкой и братом последуешь, — глухо проговорил он. — Куда ж ты так поторопилась-то... — И, вскинув лицо, сурово возвысил голос: — Убийцу — сыскать!
— Уже ищут, владыка, — сказал кто-то. — Найдут непременно.
Радомил смотрел на сокола, который всё сидел на ветке. Чуть приподняв уголки губ, он кивнул птице.
Вскоре нашли парня-слугу, который вместе с конём упал в овражек. Конь переломал ноги и встать не мог, а парень от падения потерял сознание. Он был вооружён луком и стрелами с точно таким же оперением, как у той, что пронзила сердце Всеславы.
Его вытащили из овражка и опустили на траву, связали верёвкой. Этого слугу видели в охотничьем отряде, он представился братом одного из оруженосцев — якобы он пришёл заменить заболевшего отрока, который и впрямь не явился на службу. Всё это время он был здесь, прислуживал охотникам и ждал удобного мига для выстрела. Он был острижен наголо, растительность на лице отсутствовала, хотя таким уж безусым юнцом он не был, если приглядеться. Брови у него казались какими-то неестественно чёрными, гораздо темнее русой щетины на черепе; один из дружинников провёл пальцем, и на нём остался грязноватый след.
— Краска, — сказал он. — Масло и воск с сажей!
Чернение с бровей стёрли, и кто-то воскликнул:
— Слушайте, так это же Гостило, двоюродник Яровида! Только острижен и обрит. И в отрока переодет, да и брови начернил себе... Оттого я его и не узнал сперва!
— Мститель, — проговорил Радомил. — Я его тоже не узнал...
Все обернулись к нему, глядя с недоумением. Он объяснил:
— Яровида нашли убитым в лесу... Так вот, убила его Всеслава Владилична в поединке. Он тяжко обидел Чернаву Евтихиевну, и государыня его покарала смертью. А этот, — он кивнул на парня, — решил, видно, отомстить.
Когда Гостило пришёл в себя, его допросили. Он не запирался, сказал всё как есть. Яровид оставил завещание, в котором просил никому не мстить за него, и пока его дядя, Блажей Горятич, был жив, эта последняя воля исполнялась. А недавно глава семьи умер, и некому стало удерживать сыновей в узде. Мстить пошёл Гостило, потому что он ещё молодой и своей семьи у него нет, а у брата Дружины — жена и дети.
— Не знаю пока, какой казнью тебя казнить, падаль, — процедил князь Своймир. — Поживи пока в ожидании смерти.
Он пошёл в сторону, поманив с собой Радомила. Когда они отошли на достаточное расстояние, князь спросил:
— Что за обида была нанесена Чернаве Евтихиевне?
Радомил помолчал несколько мгновений, потом глухо проговорил:
— Та, которая смывается только кровью.
Верхняя губа Своймира дёрнулась, глаза замерцали беспощадными искорками.
— Всеслава Владилична слишком мягко обошлась с ними... За Чернаву Евтихиевну следовало всё семейство вырезать, — сказал он холодно и жёстко. — По крайней мере, мужчин. Так мстителей бы не осталось.
Чернава, трудившаяся над созданием колдовского целебного снадобья, вдруг скорчилась от резкой, как от удара кинжалом, боли в сердце и сползла с лавки на пол. Услышав её крик, помощники-лекари бросились к ней, но ничем помочь не могли: не унималась страшная боль. Впрочем, продлилась она недолго, и вскоре Чернава села на лавке, на которую её уложили. В наивысший миг боли она видела вспышку-картинку — стрелу, торчавшую в чьей-то груди. Лицо она рассмотреть не могла, только синие колокольчики вокруг...
— Мне... Мне нужно ехать, — прохрипела она. — Работайте пока без меня.
Шатаясь, она пошла на княжескую конюшню и попросила оседлать коня. Цветы... Где росли такие цветы? Да везде, поэтому ей нужен был клубочек колдовских ниток, и она сходила за ними к себе в покои. Опустошённое нутро окаменело и помертвело, словно выпотрошенное, а сердце ещё немного покалывало.
Сев в седло, она бросила клубочек перед собой:
— Клубочек, веди меня к моей Всеславушке...
Проворным колобком поскакал моток чудесных ниток, а Чернава поехала за ним. Вскоре она поняла, куда тот её вёл — к охотничьему домику в лесу, но не к старому, а к новому, у озера. Она вспомнила те места: в это озеро впадал ручей, берега которого поросли синими колокольчиками. Путь туда был неблизкий, но это не имело значения. Чернава не могла сидеть и ждать, это было бы невыносимо и жутко.
Охотничий отряд оказался весь там, около дома стояли и шатры. Спешиваясь, Чернава ощутила дрожь в коленях... Взглядом она искала Всеславу, но её не было нигде. Лица воинов — суровые, сосредоточенные, как после битвы... Не бывают люди такими на весёлом отдыхе на природе.
Радомил стоял рядом с зимградским владыкой, почему-то держа в руке пучок этих самых цветов; князь первым заметил кудесницу, и от его взгляда в её нутро будто острая ледяная сосулька вошла. Затем повернул лицо и Радомил, и ноги Чернавы уже не могли идти дальше: это было лицо воина со смертью в глазах. Где она стояла, на том месте и осела на траву. Из неё будто в один миг выдернули душу. Губы бесчувственно и бессловесно шевелились, но имя с них не срывалось.
Радомил подошёл к ней, склонил колено и опустил на её безжизненные руки этот пучок колокольчиков, в котором была ещё и земляника на стебельках. Её губы только шевельнулись: «Где?» Радомил кивнул на один из шатров. Но кудесница не смогла встать и пойти туда, ноги её не слушались, и она легла на траву, обнимая колокольчики и вдыхая земляничный дух.
Руки Радомила подняли её, он понёс её в охотничий дом. Там он опустил её в одной из комнат на застеленное одеялом из волчьих шкур ложе. Лицо воина со смертью в глазах склонилось над ней, его губы шевельнулись:
— Двоюродник Яровида застрелил государыню. Мстил за брата. Он уже найден и схвачен. Его ждёт смерть, не сомневайся.
Цветы лежали у неё на груди, она обнимала их и гладила пальцами. Шёпот коснулся её уха:
— Это тебе от неё. Она их собирала, когда... — Радомил умолк и чуть слышно выдохнул, ткнулся лбом в её лоб. — Когда стрела пронзила ей сердце.
Горло оставалось немым, но кудесница вся превратилась в вой — тихий, надломленный. Она лежала и смотрела в потолок, а безмолвный вой лился с её приоткрытых губ.
Она не видела, что происходило снаружи, а Радомил не отходил от неё. Вышел он только один раз, когда пришёл дружинник с докладом:
— Всё готово, можем ехать, Радомил Драгутич.
Радомил вышел с ним ненадолго, а потом вернулся и склонился над кудесницей.
— Чернавушка... Пора ехать домой.
С её губ наконец слетел сиплый стон:
— А она?
— Она тоже поедет. Пошли... Пошли, моя родная.
Он сгрёб её вместе с цветами и понёс из дома, усадил в седло. Шатры были уже убраны, весь отряд разом исполнил приказ: «По коням!» Глаза Чернавы блуждали, искали, но не понимали, где...
Отряд тронулся в путь, Радомил заботливо ехал рядом с кудесницей. Она по-прежнему не понимала — где... Пока не увидела телегу, выстланную соломой. Там лежали не то плащи, не то одеяла, а из-под них виднелись ступни ног в чёрных сапогах.
Вот тут у неё и вырвался вой.
Она покачнулась, соскальзывая с седла, и была подхвачена Радомилом. Он куда-то её понёс — в самый хвост отряда, где ехали ещё две телеги с остатками выпивки и съестных припасов. В седле она держаться не могла, и он устроил её на телеге, сдвинув в сторону какие-то мешки, ларцы и бочонки, а сам поехал рядом.
Солнце ласково сушило слёзы на её щеках, цветы щекотали ей губы поцелуями своих чашечек, а земляника утешала своим чарующим сладким духом. Прекрасное лето раскинуло свои щедрые крылья над землёй, в саду уже начинали краснеть бока у вишенок, но к чему это всё ей теперь? Зачем, если не стало её воздуха, её солнца, её земли и луны? Всего, благодаря чему её сердце билось? Само сердце стало ненужным... Над ними кружил сокол, и Чернава подняла в небо взгляд, который медленно заволакивала солёная пелена.
— Он не улетит, не бойся, — сказал Радомил с седла.
«Не улетит. Запомни, так и будет, что бы ни случилось», — гулким эхом обдали её окаменевшую от горя душу слова Всеславы.
Неужели... Неужели та что-то знала? И Радомил... Почему он тоже сказал эти слова, почему его взгляд такой пристальный, такой многозначительный?
— Всё будет хорошо, родная, — сказал он и кивнул. И почему-то улыбнулся.
От этой улыбки Чернаве стало жутко. Он что, издевался? Что могло быть хорошо, когда всё самое страшное уже случилось?! Но не издевательство, не насмешка была во взгляде Радомила, а тёплая, спокойная уверенность, которая сводила кудесницу с ума своей непостижимой неуместностью в этих обстоятельствах. Где-то рядом везли на соломенной подстилке бездыханную Всеславу, и поднять её из мёртвых было уже совершенно точно невозможно! Если бы она была жива, у князя Своймира не было бы таких суровых глаз и сжатых губ... Если бы они все не убедились непоколебимо и бесповоротно, что её пронзённое стрелой сердце навеки остановилось, то не возвращались бы они сейчас таким страшным, похоронным шествием домой! Что, ЧТО могло быть хорошо?! О чём он вообще?!
— Верь мне, Чернавушка, — снова кивнул Радомил.
Опять эхо голоса Всеславы: «Верь мне...» Почему, почему он говорил её словами?! Бледную, заплаканную кудесницу трясло мелкой дрожью, а её нутро сжалось в тугой холодный комок. Она прижимала к губам и обнимала заледеневшими руками последний подарок Всеславы, покачиваясь на телеге, а сокол всё неотступно кружил и кружил над ними. Чернава следила за ним полными слёз глазами, пока вдруг не увидела, что они проезжали мимо дуба на пригорке... Того самого. Радомил, подгоняя коня, подъехал к голове отряда и объявил:
— Вы езжайте дальше, а мне с Чернавой Евтихиевной надобно здесь немного задержаться. Мы вскоре вас нагоним.
— Отчего задержка? — спросил князь Своймир, оборачиваясь в сторону телеги. — Ежели Чернаве Евтихиевне дурно, нужно, напротив, поскорее ехать домой.
— Нет, владыка, дело не в этом, — ответил Радомил. — Есть кое-какое дело, которое требуется исполнить. Это много времени не отнимет, но очень важно. Прошу только об одном: ежели мы задержимся, пусть около матушки Здерады непременно будет лекарь из лечебницы! Вот ей и впрямь может стать очень худо, её сердце нуждается в целительной поддержке.
— Хорошо, — кивнул князь. — О Здераде Мирославовне позаботимся обязательно. Уж не знаю, что у вас за дело такое, но коли сможете, не задерживайтесь надолго. Чернаве Евтихиевне тоже нужно домой поскорее.
Радомил помог Чернаве слезть и отпустил телегу ехать дальше с отрядом, а с собой оставил коня кудесницы. Привязав его вместе со своим конём к дереву, он указал рукой на дуб: сокол как раз кружился над ним, а потом и сел на ветку. Радомил сжал пальцы кудесницы и повторил:
— Всё будет хорошо, родная. Верь и ничего не бойся. Твой сокол не улетит, он всегда будет с тобой, что бы ни случилось.
Опять он говорил Всеславиными словами! Теми, которые она сказала в ночь перед отъездом на эту проклятую охоту... Трясущимися, плохо повинующимися губами кудесница пробормотала:
— Почему ты так говоришь?..
Радомил улыбнулся, сжав её руку ещё крепче.
— Потому что знаю. — И кивнул в сторону дуба, на котором сидел сокол: — Иди к нему. Иди скорее.
И он мягко, но решительно повернул её за плечи лицом к дереву.
Чернава застыла с прижатыми к груди цветами: всё точь-в-точь как во сне... Душа рвалась туда, к этому родному и любимому дереву, а также к этой птице, чья величественная и могучая красота остро пронзала сердце, и Чернава под мягким нажимом рук Радомила и с его ласковым напутствием «иди скорее» направила свои шаги туда. Сначала она брела, спотыкаясь, потом её ноги зашагали увереннее и скорее, подгоняемые горьковатым и щекочущим, как пёрышко, зовом. Грудью с прижатыми к ней цветами она рассекала солнечное пространство сбывшегося сна, а ей словно кто-то помогал, кто-то вёл, поддерживая под руки; при подъеме на пригорок она оступилась, но не упала, снова ощутив незримую поддержку. Под дубом она подняла залитое слезами лицо к сидевшему на ветке соколу.
— Всеславушка... Если это ты, дай знак! — сорвался с её губ тихий стон.
Птица что-то держала в клюве, а после просьбы Чернавы бросила ей под ноги. Кудесница глянула: около её башмачков лежала ягодка земляники на стебельке. Её губы затряслись, по ним заструились солёные ручейки. Склонившись, она дрожащими пальцами подняла подарок и прошептала, осенённая пронзительной, надрывающей сердце догадкой:
— Ягодка моя...
Кудесница осела в траву на колени и зарыдала в голос, покачиваясь и прижимая к груди цветы. Птица не умела говорить нежных слов, но одно из них коснулось сердца тихой потусторонней лаской, щекоткой соколиного пёрышка.
— Чернавушка, не плачь! — послышался голос Радомила.
Он задумчиво стоял у подножия пригорка и медлил подниматься, словно ему для этого требовалось собрать всю свою решимость в кулак. Он словно в смертельную битву ринуться собирался. Закрыв на миг глаза, он втянул воздух в грудь, потом разомкнул веки и начал медленно подниматься к Чернаве.
— Не плачь, родная, — повторил он тихо и ласково, склоняя колено перед ней. — Сестрица Всеслава велела мне сделать это по возможности поскорее, не тянуть, а то ты от горя с ума сойдёшь...
— Сделать... что? — дрогнувшими губами прошептала Чернава.
Он протянул ей на ладони кольцо. Совсем как во сне... Вот оно: и игольчатые лучики солнца сквозь листву, и ласкающаяся к ногам трава, и птица на дереве... Вялая и слабая, как во сне, её ладонь протянулась, и кольцо, согретое теплом руки Радомила, скользнуло на неё.
— Я должен сперва рассказать, что случилось у Марушиного камня, когда мы с Всеславой ездили к нему, чтобы попросить его спасти тебя, — проговорил Радомил.
… … …
Когда они приехали к камню, Всеслава надрезала себе кинжалом ладонь и приложила порез к чёрной глыбе. Радомил, помня о нерушимых узах братства и желая разделить с названной сестрой всё, что выпало на её долю, следом за нею сделал то же самое... И очутился в удивительном пространстве, озарённом светом сияющих сгустков-светлячков. Не было ни зимней тьмы в этом месте, ни снежного бурана, их с Всеславой окружала колдовская тишина и покой, а вместо каменной глыбы перед ними лежала огромная белая волчица с синими глазами. Размером она была, наверно, с небольшую избушку, а во лбу у неё сверкали три прозрачных камня-капельки: посередине большой, по бокам от него — два поменьше. Это был не обычный зверь, в его прозрачных синих очах сиял огромный разум, превосходящий людской в тысячи и тысячи раз, и душа чувствовала себя крошечной песчинкой от его недосягаемости, непостижимости. Вне всяких сомнений, это было божество. Слова, минуя уши, гулко и раскатисто прозвучали у них в головах:
«У всякого желания есть цена. Это не мной придумано, не моей волей создано, это рисунок полотна судьбы. Судьба — это череда поступков и их последствий. Поступишь так-то, сделаешь один выбор — и далее случится одно, а ежели иначе поступишь, иной выбор сделаешь — будет другое. Из всего этого и сплетается узор жизни. Я не творец всего Мироздания и не определяю судьбы, это не мною созданный Закон, но я могу помочь по-другому перевязать узелки ниточек, из которых судьбы плетутся. Коли Чернаве в живых остаться — тебе, Всеслава Владилична, придётся погибнуть в цвете лет. Готова ли ты поменяться с нею местами?»
Всеслава, в чьих глазах отражался отблеск сгустков-светлячков, проговорила:
— Готова...
Волчица на несколько мгновений прикрыла глаза и опустила морду, после чего ответила:
«Сделано. Желание не может быть отменено. — А потом, обратив свой удивительный сверхразумный взор на Радомила, спросила: — А чего пожелал бы ты, Радомил Драгутич? Кровью ты камень окропил, но ни о чём не попросил».
Радомил и впрямь надрезал руку и приложил к камню просто так, лишь чтобы Всеслава не оставалась с этой глыбой один на один. А сейчас его душа оледенела от горя: погибнуть в цвете лет! Нет, нет, этого не должно было случиться! И он от всего сердца отчаянно пожелал:
— Я прошу, чтобы моя сестрица Всеслава осталась жива!
Волчица как будто задумалась и какое-то время молчала.
«Я не могу отказать в исполнении желания, — проговорила она наконец. — Но оно идёт вразрез с желанием твоей названной сестры, и увязать их между собою непросто. Непросто, но возможно. Но и у этого желания, разумеется, есть цена. Готов ли ты её заплатить, преданный и любящий брат?»
Крошечная песчинка его души в огромной Вселенной синеглазого взора пискнула:
— Готов...
Волчица кивнула.
«Тогда полотно бытия будет соткано следующим образом. Спустя непродолжительное время Всеслава Владилична погибнет в цвете лет, но душа её сможет остаться и продолжить жизнь в твоём теле, Радомил Драгутич. А твоя душа заснёт почти полностью, бодрствующей останется только самая важная её часть — та, которая любит. После смерти твоей названной сестры тебе нужно будет снять с её руки кольцо, которое соединяет её узами с Чернавой, и надеть его на себя. Тогда душа твоей сестры войдёт в тебя. Ты сам не погибнешь, твоя душа не будет стёрта или уничтожена, она останется в виде любви, которая добавится к любви Всеславы Владиличны. Всё сделано, желание не может быть отменено. И ещё... — Волчица улыбнулась Вселенной своего взгляда. — Все дети, которые у вас с Чернавой родятся, будут потомством твоей сестры, Радомил Драгутич, а не твоим. Это станет возможным благодаря семечку сияющего ростка — волшбе, созданной любящим сердцем кудесницы Чернавы Евтихиевны. Это удивительное чудо, сотканное целиком из любви, а для любви нет ничего невозможного. Это самая могущественная сила во Вселенной».
Волчица исчезла, а Радомил с Всеславой очутились у чёрного камня. Но их по-прежнему окружал островок безветренной тишины, а снежный буран бушевал где-то снаружи. На ветках дерева, что росло над камнем, мерцали сгустки-светлячки, а сама каменная глыба раскалилась и испускала тепло, точно костёр — странный, неподвижно застывший костёр чёрного цвета. У него-то названные брат и сестра и переждали страшную непогоду — в уюте и покое, а утром, когда буря стихла, поехали домой. Всеслава сказала:
— Сделаешь всё так, как сказала волчица, брат. Снимешь моё кольцо и наденешь на свою руку. Только прошу, сделай это как можно скорее, чтобы Чернавушке не пришлось долго горевать из-за моей гибели. Благодарю тебя, братишка... Не хотела бы я принимать от тебя твою жертву, ох, не хотела бы... Но иначе ты поступить не мог: это был бы не ты, если б не сделал это. Клянусь, я буду любить Чернавушку за нас обоих.
— Конечно, будешь, сестрёнка... Куда ж ты денешься? — улыбнулся Радомил.
И они стиснули друг друга в крепких объятиях.
… … …
Кольцо лежало на ладони Чернавы — уже не тёплое, а горячее, дышащее невероятной, запредельной силой, способной по-другому перевязывать узелки на нитях судьбы. Сокол сидел на ветке, и кудесница сквозь слёзы улыбнулась ему, теперь уже точно зная: это она, её родная и любимая душа. Она здесь и смотрит на неё, только обнять не может... Потому что у неё нет рук, только крылья.
— Так вот почему ты говорил Всеславиными словами, — слетело с её губ, и она посмотрела на Радомила. — Это она вложила их в твои уста... И через тебя утешала и поддерживала меня... А я не понимала...
— Я не стал надевать кольцо, Чернавушка, — проговорил Радомил, глядя на неё с бесконечной горьковатой нежностью. — Это было бы всё равно что взять тебя против воли. Надень его мне сама, родная.
Он протянул руку, и кудесница взяла её, но из груди рвалось пронзительное, сладковато-горькое, светлое рыдание. Вот почему он долго собирался с духом, прежде чем взойти на пригорок к дубу — сделать шаг к той черте, за которой ему предстояло стать лишь любовью.
— Родной мой, хороший мой...
Чернава упала ему на грудь и заплакала, уткнувшись в него и стискивая его отчаянными объятиями. Радомил обнимал её бережно, ласково, щекоча её макушку дыханием:
— Ничего, ничего, моя родная... Моя любовь останется с тобой. Вся до последней капли.
Он дал ей выплакаться, согревая объятиями и порой вжимаясь в её макушку губами, а потом приподнял её лицо за подбородок и ласково заглянул в глаза.
— Скажи, Чернавушка, ты согласна стать моей женой? Ну... — Он скосил взгляд в сторону сокола на ветке. — То есть, её женой? — И усмехнулся, обращаясь к птице: — Уж прости, сестрица, что украл у тебя этот сладкий миг, но должно же и мне хоть что-то достаться напоследок! Пусть это будет хотя бы Чернавушкино «да».
Кудесница утопала рыдающим сердцем в его любящих глазах. Неужели это всё, что он заслужил? Вся его награда и итог его жизни — сделать предложение любимой женщине и услышать «да»... Мерцающие слезами ресницы Чернавы дрожали, взор пронзал земное и небесное пространство, ища все мыслимые и немыслимые сокровища, чтобы вознаградить его ими, но... Не было у неё для него ничего, кроме этих слёз и полного нежной боли взгляда, которым она обнимала его. И кроме слова «да», которое она приглушённо прорыдала, уткнувшись в его грудь.
Его руки обняли её очень крепко и нежно.
— Я счастлив, родная... Я люблю тебя.
«Я люблю тебя» — вот всё, что от него останется, после того как кольцо скользнёт на его палец, и оттого рука Чернавы с круглым кусочком горячего металла долго дрожала, не решаясь сделать это с ним...
— Давай, милая, — ласково подбодрил он её. — Ниточки судьбы уже связались в узелки. Осталось самое главное, и от этого уже никуда не деться.
Она уже сказала «да» — Всеславе и их счастью, их любви, их детям. Тем самым, чудесную тайну рождения которых она никак не могла разгадать и уложить в голове громадных размеров вопрос «КАК?» Поэтому её рука сделала последнее небольшое движение, и палец Радомила проскользнул в кольцо. Филигранный узор вспыхнул ярким светом, а сокол на ветке уронил сияющее перо. Кружась, оно подлетело к груди Радомила, прильнуло к ней и растворилось внутри.
Радомил пошатнулся с отблеском вспышки в зрачках, но удержался на ногах. Несколько мгновений он стоял, опустив лицо и закрыв глаза, а Чернава, прижимая пальцы к дрожащим и солёным от слёз губам, неотрывно и почти с ужасом смотрела на всё это. Руки Радомила поднялись, кольцо блеснуло на одной из них; он провёл ладонями по черепу и пропустил между пальцами косицу знакомым кудеснице до дрожи движением, потом скользнул по лицу и погладил мягкую светлую бородку и усы. Его ресницы — тоже пушистые и длинные, совсем как у Всеславы — разомкнулись, и на Чернаву, подобно встающему солнцу, начал подниматься взгляд...
Её душа, переполненная до отказа, точно надутый парус, не вынесла этого могучего, овладевающего луча света, и у неё вырвался крик. Зажимая рот пальцами, она на подгибающихся ногах попятилась к дубу, и его шершавый ствол стал опорой для её покрытой безумными мурашками спины. Овладевающий луч надвигался на неё, окутывал собой, заполнял её нутро дышащим, живым жаром и сладостным ужасом.
— Ягодка... Ягодка моя.
Это был как будто голос Радомила, но удивительно повзрослевший, обогатившийся новой глубиной. В нём подрагивала бархатно-хрипловатая страсть Всеславы, её обволакивающая сила, её горячая ласка — всё то, что делало слово «моя» нежным и властным приказом, которому следовало только беспрекословно и самозабвенно повиноваться. Этот голос только произнёс совсем коротенький звук, «моя» — и уже был внутри Чернавы, наполняя её живительной властью сияющего кинжала, лаская звенящими узорами по коже и обнимая ветвями древа любви.
На её плечи легли сильные, тяжёлые и тёплые руки, и кудесница пролепетала:
— Всеславушка... Это ты?
Улыбка, тихий смешок. Её щёк нежно коснулись ладони, а подушечки больших пальцев приласкали дрожащие губы.
— Испытай меня, ягодка. Спроси что-нибудь, что знаю я, а Радомил не может знать.
Улыбчивый прищур ресниц щекотал сердце кудесницы ласковыми лучиками, а ладони скользнули ниже, переместились на пояс, и она угодила в горячее кольцо объятий — попалась до сумасшедшего биения крылышек пойманной птахи, до властно щекочущих и целующих бёдра мурашек.
— Где... Где мы впервые встретились? — Горло Чернавы сглотнуло, но в сухом рту не осталось ни капли влаги.
Пристально-ласковые глаза целовали её овладевающим лучом, дыхание защекотало ей губы тёплым касанием:
— Правильный ответ — у камня. Там мне впервые показался твой милый облик, ягодка. Беседка в саду была уже потом... Вишенки-двойняшки ты не взяла, не приняла своими сладкими губками мой поцелуй. И от малинового поцелуя сбежала в грязный пруд... Но кинжал не остался без своих любимых ножен, он их заполучил. Ты моя, горлинка... Моя.
Нежный и страстный шёпот «моя» входил в неё, непобедимый и горячий, головокружительно щекочущий. Затылок Чернавы откинулся на ствол дуба, ресницы вздрогнули: шею одевали трепещущим ожерельем из поцелуев шаловливые ласковые губы... и усы. Усы у Всеславы — это было странно, необычно, но горячий комочек не возражал. Он сладко ёкнул и удивился: «Это что-то новенькое... М-м, мне, пожалуй, нравится».
— Я с тобой, ягодка моя... С тобой, моя русалочка... Рыбка серебряная.
Нежные слова щекотали кожу и обнимали сердце, и по щекам кудесницы скатывались тёплые слезинки. Руки оплели шею ласкающимися вьюнками, ладошка скользнула на щетинистый затылок, грудь вжалась и защекотала сосками, и кудесница ощутила, как в ложбинку между её бёдрами упёрлось что-то горячее, набухающее и твердеющее.
— Кое-кто очень хочет к тебе, ягодка.
Тихий смешок на ухо, шорох одежды, властные, но ласковые руки под подолом — и Чернаве осталось только обхватить ногами бёдра, а руки-вьюнки и так цеплялись крепче некуда. Лопатки упирались в ствол дуба, а губы утонули в неистовом, ненасытном поцелуе, без всяких колебаний опознавая в щекочущей влажной ласке её, Всеславин непобедимый натиск. Всё было её, родное и любимое, Всеславино: и взгляд, и голос, и руки, и нежные слова, и поцелуй... И знакомые шаловливые прибаутки: «Кое-кто хочет к тебе». Это невозможно было подслушать, изобразить, разыграть, подлинность не подлежала сомнению. Только твёрдый клинок был уже не из сияющей волшбы, а из живой плоти и крови.
Хотел ли ёкающий комочек встречи со своим прежним другом, одетым в новую оболочку? Он не успел разобраться: его просто насадили на горячее твёрдое орудие, и он окутал его своим влажным обхватом. В тот дождливый и холодный день в бане, когда Всеслава вернулась с судьбоносной охоты изгнанной из дома, усталой и нетрезвой, с надрезанной ладонью, всё было в точности так же, только сейчас над головой шелестела крона дуба, а под подол кудесницы забирались озорные струйки летнего ветерка. Всё остальное — прежнее: и стройные ноги, неутомимые и крепкие, и поддерживающие бёдра Чернавы сильные руки, и деревянная шершавость под лопатками. Но это было ещё не всё... Когда внутри вспыхнул ствол сияющего древа, а кожу оплели звенящие узоры, у Чернавы вырвался крик, а по щекам хлынули солёные тёплые ручьи, мерцающие цветными переливами света. В этом крике соединилось и наслаждение, и пронзительная, горьковато-сладкая радость воссоединения, и запредельное, раскинувшее крылья на весь мир счастье. Вот это уж точно было то, чего нельзя подделать... Это семя Чернава посеяла своей рукой в единственном числе, никто не мог воспроизвести его с таким ошеломительным попаданием в точку. Это было не подобие, а знакомый и драгоценный подлинник.
К сияющей вспышке добавилось и излияние горячей влаги. Она ударила в нутро кудесницы, и оно её с такой быстротой в себя втянуло и впитало, будто целую вечность голодало, и это была его единственная, долгожданная и самая желанная пища. Сильные руки подхватили её и опустили на траву, ладонь скользнула на живот, словно лаская внутри кого-то крошечного и невидимого, но долгожданного и драгоценного.
— Только попробуй не забеременеть, ягодка... Только попробуй! Не знаю, что я с тобой сделаю, если через девять месяцев не будет ребёночка!
— И что ты сделаешь? — Немного усталые, подрагивающие от недавнего напряжения руки-вьюнки снова оплели плечи разгорячёнными ладонями, тихий смешок-выдох коснулся уха.
— Что? Накачаю тебя вот этим вот самым по уши, моя сладкая вишенка! — ответил на тихий смешок многообещающий страстный рык. — Чтоб точно мне родила!
Чернава с негромким и мягким, грудным, смеющимся стоном счастливой женщины обнимала плечи, тёрлась носом о бородку, рисовала тонким пальчиком завитушки на груди, играла с кончиком косицы, в мягком летнем золоте которой теперь мерцало зимнее серебро — тоже её, Всеславино. Изобильно излившееся «вот это самое», оставившее липкость между ног, следовало бы смыть, но не хотелось терять ни одной драгоценной капли животворной влаги, чтоб уж точно через девять месяцев... да. Чернава устроила голову на сильном плече и закрыла глаза, вжимаясь всем телом, всей душой, всем сердцем. Живая... Родная и любимая, солнце и звёзды, земля и небо, ветер и весна... Снова живая.
Вернее, живой. Чернава смотрела в лицо Радомила, но видела Всеславу, слышала её голос, ощущала её объятия и пила её поцелуи, и не хотелось вставать с ласковой травы, покидать сень любимого и родного дуба... Душа зябко ёжилась от невыносимой необходимости возвращаться домой, где сейчас всё было охвачено горем и скорбью, ведь там никто не знал того, что теперь знала Чернава.
— Мне страшно ехать домой, — прошептала она, уткнувшись в родное плечо. — Боюсь себе представить, что там творится... Матушке Здераде надо непременно сказать правду, иначе она умрёт от горя!
— Да, ягодка, обязательно скажем. — Родные глаза стали серьёзными, брови нахмурились. — Не бойся, моя голубка. Там — только тело, пустая оболочка без души. Я — здесь, с тобой. И всегда буду с тобой.
Пучок цветов, на время порыва страсти отброшенный на траву, снова прижался к груди Чернавы, её обнимающую колокольчики с земляникой руку накрыла тёплая ладонь.
— Самые красивые цветы для самой сладкой на свете ягодки, — пощекотал ухо и щёку нежный шёпот.
Слёзы опять выступили — не могли не выступить от мысли, что жестокая стрела прилетела и пронзила любящее сердце, по зову которого самые родные на свете руки собирали эти колокольчики и эту душистую землянику. Только нечеловеческая, чудовищная ненависть и безумная злоба могла безжалостно спустить тетиву в этот полный нежности миг.
— Ну, ну, солнышко моё... Я с тобой. — Надёжные и крепкие объятия сгребли Чернаву, окутали, защищая и согревая.
— Это ты — моё солнышко, — зашептала Чернава, смежив мокрые ресницы. — Самое тёплое, самое ласковое... Его тепло — моя жизнь. Без его лучей я замёрзну насмерть.
И всё же нужно было ехать домой, в страшное средоточие горя. Живительная правда поддерживала и грела кудесницу изнутри солнечным комочком у сердца, а каково остальным, не знающим её?! Они нарвали ещё один пучок колокольчиков и земляники для матушки Здерады, сели в сёдла и тронулись в путь.
— Как же мне называть тебя теперь? — спросила Чернава, одной рукой правя поводьями, а другой прижимая к себе цветы. — Всеславой? Но у тебя теперь иной облик... Радомилом? Но внутри ты уже не Радомил.
— Надо подумать, ягодка. — Опять улыбчивый прищур ресниц, озорное подмигивание, а пальцы шутливо подкрутили светлый ус. — Мы что-нибудь придумаем... А пока можно обходиться какими-нибудь ласковыми словами. Их же много, выбирай любые! Но «солнышко» мне, наверно, всё-таки не подходит. «Солнышко» — это для девушки, самой нежной и самой прекрасной на свете.
— Тогда я тебя буду звать «сокол мой», — подумав, решила Чернава. — Это тебе уж точно подходит. А как быть с окончаниями слов? Ну, к примеру, как будет правильно: «ты пришёл» или «ты пришла»? Хотя второе, конечно, теперь с твоим обликом не вяжется...
— Говори обо мне как о мужчине, голубка, — кивнул самый родной на свете сокол. — Ничего, привыкнешь потихоньку. А мне, я думаю, легко будет перестроиться на новый лад. У меня ведь с детства не было никаких женских мыслей и желаний... И этот треклятый «замуж»... Прикоснуться к мужчине на супружеском ложе? Бррр, гадость какая... Нет уж, лучше сбежать из дома и пойти на ратную службу! Что у меня на деле и вышло. А на ложе меня обнимать должна только моя любимая ягодка. Только ты, родная. — Снова улыбка-прищур, золотой блеск солнца на по-прежнему пушистых ресницах. — Но самое главное — я теперь наконец могу на тебе жениться. И сделать тебе ребёночка — нашего, родного. Кстати, ты не забыла, горлинка? Через девять месяцев — жду!
Чернава опять рассыпала серебряные бубенцы счастливого смеха, зарываясь губами в целующие чашечки цветов.