Глава 29. Возвращение. Новая присяга и бессмертное чудо
25 марта 2025 г., 10:14
Снова шатёр и снова деревянный стол, на котором лежало ещё одно дитя княгини Здерады, навеки сомкнув свои пушистые ресницы. Остановилось сердечко, пробитое жестокой стрелой ненавистного убийцы, а руки, так не любившие в детстве браться за вышивальную иглу, навсегда застыли, сложенные на груди. Больше не услышать резвую поступь этих ног, а эти губы никогда не поцелуют и не произнесут ласково: «Милая моя матушка».
Скорбные глаза Здерады застыли, устремлённые куда-то в недосягаемую высь и затянутые влажной пеленой. Дневной свет лился в проём откинутого полога шатра, во дворе было людно, а рядом стоял только зимградский владыка.
— Убийце не будет никакой пощады, обещаю, — услышала Здерада его глубокий зрелый голос. — Его брата я тоже велел сыскать и схватить. Брат сам стрелу не пускал, но был заодно с убийцей. Это старший придумал изменить младшему внешний облик, чтоб того не узнали, а также похитил отрока, которого злодей пришёл заменить на службе. Соучастием в злодеянии он и себе заработал суровую кару. И она его настигнет.
— Да только дитятка моего это не вернёт, — глухо проронила Здерада. — Владыка... Дозволь мне побыть с ней наедине.
— Да, — кивнул князь, сочувственно касаясь плеча княгини-матери. — Конечно.
Здерада осталась в шатре одна с телом дочери. Почему же, почему не защитила чудесная рубашка? Ведь в страшной битве Всеслава не получила даже царапины... Почему же сейчас стрела попала в цель, навеки остановив её сердечко?
К шатру приближались чьи-то шаги — стремительные, резвые и до горькой сердечной боли знакомые. Одного обладателя такой поступи навеки упокоил в холодных недрах погребальный курган, а вторую это тёмное нутро только собиралось в себя принять. Кто ещё сюда спешил этой родной поступью?!
В светлом прямоугольнике дверного проёма шатра возникла фигура с круглой головой и косицей, с пучком колокольчиков в руках... От её сходства с той, что недвижимо лежала на столе, Здерада пошатнулась, прижав руку к груди и ловя ртом воздух, и её подхватили сильные руки.
— Матушка, милая моя... Я с тобой, с тобой! Чернавушка! Скорее сюда, матушке худо!
Маленькая и тоненькая фигурка вбежала в шатёр, на миг застыв при виде тела на столе, но потом её целительные руки влили в грудь Здерады спасительный свет, от которого и мертвящая боль сразу отступила, и дыхание улеглось, успокоилось. Её крепко обнимали очень сильные руки, а губы вжимались в её лоб поцелуями.
— Милая моя, родная... Я с тобой. Это тебе.
Цветы нежно щекотали чашечками, целовали и обдавали сладким летним духом земляники на стебельках. Здерада узнавала голос их дарителя, но он как будто сочетал в себе черты сразу двух человек, и это сводило с ума. Один — её живой названный сын, вторая — её дочь, мёртвое тело которой лежало перед ней.
— Радомилушка... — Слабая рука княгини-матери поднялась, дотронулась до щеки, и пушок мягкой бородки защекотал ей пальцы. — Сыночек...
— Матушка... Хорошая моя, родная, золотце моё, ты только крепись, прошу. Крепись и не пугайся того, что я скажу. — Губы сына снова вжались в её лоб, потом в обе щеки, чмокнули в уголок рта. — Я не Радомил.
Она только непонимающе заморгала от этих слов, которые упали в её душу странным, пугающим камнем. От него пошла по телу зыбь и дрожь, мурашки и круги, точно по поверхности воды.
— Смотри, родная. — Радомил поднёс к её лицу руку, на пальце которой поблёскивало кольцо Всеславы — то самое, парное с Чернавой, связавшее их узами у Марушиного камня. — Когда у Чернавушки было то страшное кровотечение, мы ездили к камню. Желание было — спасти Чернавушке жизнь, но за это мне пришлось поменяться с нею судьбами. Такова была плата — гибель в цвете лет. А Радомил пожелал, чтобы сестрица Всеслава осталась жива... Вот камень и исполнил оба желания, но объединил нас с братом в одно целое. Вернее, от души брата во мне осталась только его любовь... То, что лежит на столе перед тобой — пустое тело без души, не лей по нему слёз. Потому что душа — живая, и она здесь. — Ладонь Радомила легла на сердце. — Я Всеслава, матушка... Только я больше не дочь тебе, а сын.
Одной рукой прижимая к себе застывшую от потрясения Здераду, вторую он протянул к Чернаве, и кудесница шагнула к нему, прильнула к груди с другой стороны. Прижав к себе обеих, матушку он поцеловал в лоб и щёки, а Чернаву — в губы.
— Вот так, золотца мои родные, я с вами, не плачьте. Матушка, Чернавушка станет моей женой, и у нас с ней будет дитя.
Чернава начала было:
— Родной мой, но ведь ещё неизвестно...
— Цыц! — Радомил накрыл ей рот поцелуем, не дав договорить. — Если я сказал — будет, значит, будет, ягодка. Не только сказал, но и сделал, между прочим.
— Хорошо, родной, как скажешь. — И Чернава уткнулась ему в плечо, прижавшись всем телом.
Слияние двух голосов в один поистине сводило с ума, и Здераду била дрожь. Прежде голос Радомила был мягким, тёплым, светлым и ласковым, но теперь в нём, как это ни удивительно, зарокотала мужественная глубина со стальным призвуком и чуть хрипловатой страстной силой. Казалось бы, слившись с женским голосом Всеславы, он должен был стать даже выше, но вместо этого приобрёл более глубокое звучание. Вспыхнула вдруг мысль: родись Всеслава мужчиной, именно такой голос у неё и был бы — низкий, рокочущий и неотразимо действующий на женское нутро, заставляющий девичье сердечко трепетать и таять от его ласковой, овладевающей силы. На врагов он мог обрушиваться устрашающим звериным рыком, а со своей любимой горлинкой звучать нежно, как бы окутывая её надёжными защитными объятиями.
— Ягодка, посвети-ка, — попросил этот голос, обращаясь к кудеснице. — Пусть матушка в глаза мне посмотрит — может, узнает. И поверит, что это я.
Чернава высекла пальцами огонёк волшбы, и он ярко озарил шатёр. Сильные, но ласковые пальцы поймали подбородок Здерады, приподняли лицо, и её обдало испытующе-пристальным хрустальным лучом взгляда, который непросто было перенести. Если он задавался целью кого-то смутить, то всегда своего добивался; даже мужчины перед ним робели, что уж говорить о девушках... Порой Здерада говорила юной дочери, уча её девичьей скромности: «Дитятко, ну вот что ты так пялишься? Нехорошо так смотреть, девушке такое не пристало!» Но невозможно было заковать этот взгляд в цепи приличий, он всё равно рвался на свободу и мерцал орлиным блеском... Да, что-то от величественной и суровой хищной птицы было в этих глазах, пронзительных и твёрдых, временами убийственно-холодных, а временами — прожигающих до самого сердца. Уже в детстве они редко плакали, а потом и вовсе затвердели, всё чаще мерцая колким свободолюбием, и невозможно было ждать голубиной кротости от их гордого соколиного взора. Ничьей голубкой не могла стать эта девушка, ничьей ласковой горлинкой, и отпугивала мужчин её внутренняя сила и жёсткость, её отнюдь не кроткий норов. Ошибкой было пытаться втиснуть её в рамки «надлежащего», не втискивалась она в них, не помещалась там, и безнадёжно отваливались от неё накладные косы, трещали по швам богатые наряды, сползала краска с лица. Такой она родилась, таково было её нутро. И именно это нутро смотрело сейчас на Здераду из непривычно затвердевших и посуровевших глаз того, кого она звала сыночком и золотым мальчиком.
Но не только взгляд и голос поражали Здераду. Радомил был младше Всеславы, но наблюдательный и острый материнский взор улавливал изменения, произошедшие и с его наружностью: в его пряди-косице серебрилась Всеславина седина, а сам он как будто разом повзрослел лет на пять. Да, пять лет — не такая заметная добавка к возрасту, но мать эти перемены не могла не видеть. Особенно если они случились в буквальном смысле в один миг: ещё вчера Радомил казался юношей, а сейчас перед ней был молодой мужчина.
— Ну? Узнала? — смягчившись от стального рокота до бархатистой проникновенности, ласково окутал сердце Здерады этот удивительный голос — и знакомый, и новый одновременно. — По глазам вижу — узнала. Братец Радомил тоже во мне остался — любящая часть его души. А любил он Чернавушку и тебя. Поэтому вас, солнышки мои родные, я люблю ещё крепче, чем прежде — ровно в два раза. Обнимите меня и не плачьте обо мне, потому что я с вами.
Здерада тихо всхлипывала, а они целовали её вдвоём и вытирали ей слёзы. Потом тот, кого все знали как Радомила Драгутича, вышел из шатра, и все взгляды устремились на него. Вышел он не один: с одной стороны к нему прижималась Чернава, а другой рукой он обнимал княгиню-мать, которая беспрестанно точила слёзы и промокала глаза платочком.
— Слушайте меня, дружина и братья! — звучно пророкотал он раскатистым, глубоким голосом, которого от него доселе ещё никто не слышал: он как будто повзрослел лет на двадцать и возмужал до своего полного расцвета. — Княгини Всеславы Владиличны больше нет, но коли вы захотите, у вас будет князь Всеслав Владилич. Имя себе я беру от почившей государыни, а отчество — от незабвенного государя Владилы Немировича. И коли вы пожелаете видеть меня князем над вами, присягните мне под этим именем и не зовите меня больше Радомилом Драгутичем. Всё, что Всеслава Владилична делала на своей стезе, на своём княжеском поприще, я восприму и продолжу в полной мере, с усердием и рвением. Клянусь уважать, чтить и любить вас, дружина и братья! По левую руку от меня — моя матушка Здерада, которую я люблю объединённой любовью, за Радомила Драгутича и за Всеславу Владиличну. А по правую — наречённая избранница и будущая жена моя, любимая и драгоценная Чернава Евтихиевна. Что до неё, то моя любовь к ней не поддаётся измерению. Как только закончится погребение и после тризны пройдёт положенный срок, мы сыграем свадьбу. А теперь, дружина и братья, коли люба вам речь моя и по сердцу вам видеть меня князем, сделайте то, что дóлжно.
Он отпустил двух женщин, которых бережно и нежно обнимал, и те отошли немного в сторону. Чернава заключила Здераду в заботливые и поддерживающие объятия, а Всеслав Владилич поднял над головой свой меч рукоятью вверх, держа его за ножны. Несколько мгновений стояла тишина, а потом первым подошёл Выйбор Карашаевич.
— Люба речь твоя, Всеслав Владилич, — проговорил он. — И князем нашим будем рады тебя видеть. Слышится мне, будто в голосе твоём звучит голос государыни, а из твоих очей смотрит на меня её прекрасная душа, словно вместе с именем ты вобрал её в себя. Не колеблется сердце моё, и делаю то, что должен. Присягаю тебе, клянусь служить верой и правдой, государь мой!
С этими словами он поцеловал и меч, и руку нового князя. Вслед за ним потянулись остальные знатные витязи, свита и княжеские приближённые. Ему поднесли на подушке сверкающий княжеский венец, и он водрузил его себе на голову.
К новому князю Черноозёрскому подошёл Своймир Велиславич, сжал его руки и трижды расцеловал в щёки.
— Счастливо княжить тебе, Всеслав Владилич. Верю, что достойным преемником Всеславы Владиличны будешь. Поздравляю... Удивительная и прекрасная избранница и будущая жена тебе досталась. Желаю вам всяческого счастья!
Князь Всеслав Владилич отдал приказ готовиться к погребению и тризне. Тризну он не желал видеть печальной и унылой, а посему, как и в случае с поминками по Владиле Немировичу с Любомиром, пиру предстояло быть широким и жизнерадостным, жизнеутверждающим.
Не снимая княжеского венца, государь пошёл в покои, где жили младшие дети с матушкой. Оттуда доносился горький плач, и князь распахнул дверь. Любуша с Годункой громко и отчаянно рыдали, сидя у рукодельного столика, а братец Волюшка на лавке у окна всхлипывал потише, вытирая слёзы рукавом.
— Идите ко мне, мальки, — проговорил князь, раскрывая им объятия.
Сестрицы и братец вскинули на него заплаканные глаза и смотрели с удивлением сквозь слёзы.
— Братец Радомил... Отчего ты нас так называешь? Так нас только братец Любомир и сестрица Всеслава звали. И отчего на тебе венец?
— Потому что люблю вас, оттого и зову так, — улыбнулся государь. — А венец — оттого что князь я теперь. После княгини Всеславы я следующий по старшинству. И Радомилом меня больше не зовите, я отныне Всеслав Владилич. Ну, подойдёте обняться? Или так и будете сидеть?
И князь блеснул знакомой и лучистой улыбкой Всеславы, а его глаза мерцали её хрустальными искорками. Дети потрясённо и заворожённо застыли, и он сам со смешком сгреб всех в охапку — опять точь-в-точь так же, как делала Всеслава. Чмокая всех в щёки, носы и губы, он приговаривал:
— Ну-ну... Мальки мои родные, вытрите слёзки. Никуда не делась сестрица Всеслава, жива она. Любуша, Годунка, рыбки мои, вы узнаёте меня? — И князь принялся кружить девочек, как когда-то кружила Всеслава, вернувшись после битвы с кангелами домой.
Девочки, съежившись в комочки, смотрели на него со слезами в потрясённых глазах, и он их ещё крепче расцеловал.
— Красавицы мои... Ну, помните про серёжки разговор? Вы говорили, что две — красивее, а сестрица Всеслава отвечала, что нарочно носит одну. Теперь у меня совсем никаких серёжек нет, но это по-прежнему я, мои хорошие. Душа сестрицы Всеславы — во мне.
— А... а братец Радомил куда девался? — с недоумением вскинул брови домиком Волюшка.
— Он тоже здесь, — улыбнулся князь, приложив руку к груди. — А вернее — его любовь. Вас он тоже любил, как и матушку с Чернавой Евтихиевной. И теперь я вас ещё сильнее, ещё крепче люблю, рыбки-мальки мои родные. Не надо обо мне плакать. Я — здесь, с вами.
— А как душа сестрицы Всеславы в тебя попала? — робко спросила Любуша.
— Долго рассказывать. Вам матушка Здерада обязательно расскажет, когда станет вас баиньки укладывать. — Князь снова сгрёб младших сестрёнок и братца в объятия, перецеловал всех.
— Братец Всеслав, а... а можно, ты нас баиньки уложишь? — попросил Волюшка.
Тот засмеялся.
— Нет, ребята, сегодня я буду Чернаву Евтихиевну баюкать. А вы уж с матушкой укладывайтесь.
— А почему? Она же большая уже, зачем её укладывать? — не унимался Волюшка.
Князь шутливо поймал его за нос.
— Чернава Евтихиевна теперь невеста моя. После тризны у нас с нею будет свадьба. Вот подрастёшь, братишка, и поймёшь, как это — жену свою баиньки укладывать... Ну всё, мои хорошие, выше носики... Не реветь! Поцелуйте меня, да пойду я, дел много... Плохо, конечно, что вас тут одних плакать оставили. Я кого-нибудь к вам пришлю.
— Не уходи, сестри... ой, то есть, братец Всеслав, — обнимая князя за шею, плаксиво скривился Волюшка.
— Эй, Волислав Владилич! — шутливо нахмурился государь. — Ну-ка, сопельки подбери! Большой уже такой, а расхныкался... Слушай, тебя на коня ещё не сажали, ведь нет?
Волюшка шмыгнул, вытер рукавом нос и помотал головой. Всеслав Владилич заботливо приложил к его ноздрям платок:
— Ну-ка, давай, дуй... А то полный нос у тебя. — Юный княжич высморкался, и князь одобрительно кивнул. — Вот так, молодец. Значит, будем сажать тебя скоро, по годам — пора тебе уже. А ты знаешь, что это означает?
— На коне ездить буду? — попытался предположить Волюшка.
— Не только. — Всеслав Владилич ласково потеребил его за уши, взъерошил ему светлые мягкие кудри. — Когда на коня тебя посадят, перейдёшь ты из-под опеки матушки в руки дядек, они тебе наставниками будут. Станешь учиться ездить верхом, ратному делу и всему прочему, что княжичу знать и уметь положено. А ещё, когда в первый раз на коня сажают, волосы стригут, так что — как ни хороши у тебя кудри молодецкие, а придётся с ними расстаться. Ничего, отрастут потом новые. Ну всё, пора мне, мальки. Увидимся ещё.
Ласково простившись с сестрицами и братцем, князь покинул покои и вернулся в шатёр, где тело готовили к погребению — обмывали и одевали. Делали это служанки, а матушка Здерада надзирала за этим обрядом. Она уже взяла себя в руки и не рыдала горько, только иногда смахивала слезу и промокала нос платочком. Князь глянул на своё прежнее тело с раной от стрелы под левой грудью... Оно напоминало покинутый дом, из которого всё нужное забрали, и остались лишь голые стены. Да, когда-то в этих стенах звучали голоса, в эти окна выглядывали, по этим ступенькам ходили... Но людской жилой дух оттуда ушёл, и стало жилище пустым и холодным. Когда-то это тело говорило, думало, ело, пило, двигалось, рубило врага на поле битвы, а эти губы целовали Чернаву и улыбались ей, но всё это ушло в прошлое, к которому не было возврата... Снова жизнь поделилась на «до» и «после», как и в тот раз, после изгнания из дома. С тем лишь отличием, что теперь из своего телесного дома была изгнана душа.
— Всеславушка, можно, я прядку волос на память возьму? — обратилась к князю родительница прежним ласкательным именем, которое и сейчас подходило его усечённому мужскому именованию без «а» на конце.
— Коли тебе надобно, родная, бери, — кивнул он.
И, взяв с другого небольшого стола ножницы, склонился над головой своего покинутого вместилища души, расплёл косицу и разделил продольно пополам, сам отрезал половину около корней волос и протянул матушке. Та приняла её на обе подставленные ладони, поцеловала, скрутила колечком, завернула в платок и сунула за пазуху, поближе к своему сердцу.
— Родная моя, там мальки плачут совсем одни, — сказал князь. — Может, лучше к ним пойдёшь? А тут и без тебя справятся.
— А им можно рассказать? — вскинула на него встревоженные глаза матушка.
— Уже, — кивнул он. — Все, кому надо знать, узнали. Ты, Чернавушка, мальки... Ну, а всем прочим — не так уж обязательно.
— Мне кажется, Выйбор Карашаевич тебя узнал, — задумчиво добавила Здерада.
Князь улыбнулся.
— Ну, он-то меня хоть в каком облике узнает... Он, матушка, в прошлом мой воинский начальник, а в настоящем — соратник и старший друг, причём один из самых дорогих и верных, самых лучших. Я крепко люблю его и ценю. Может, и ему правду расскажу, хотя он уже и сам догадывается. Ступай к малькам, матушка... Будь лучше с ними.
— Как прикажешь, государь, — вздохнула родительница, направляясь к выходу из шатра.
Он задержал её, привлёк к себе и поцеловал.
— Не приказываю, милая моя, а прошу. Побереги себя и сердечко своё. А здесь всё будет в порядке, не беспокойся.
Здерада на миг прильнула щекой к его щеке, закрыв глаза, а потом пошла к детям, чтобы вытирать им носы и успокаивать, но плакал во дворце и ещё кое-кто. Упав на постели и уткнувшись лицами в подушки, рыдали зимградские княжны: Драголюба оттого, что полюбившийся ей Радомил Драгутич объявил о своей грядущей женитьбе на другой, а Владуша оплакивала княгиню Всеславу Владиличну, которая странным образом запала ей в душу. Здерада забрала княжон к себе в покои, чтобы им было не так одиноко и горько; пришлось вытирать носы ещё и им, а Волюшка возьми да и ляпни:
— Не надо плакать! Сестрица Всеслава живая!
Здерада, в ужасе распахнув глаза и приложив к губам палец, шикнула на него. Тот понял, что сболтнул тайну, которую не следовало выдавать, и ойкнул, но Владуша уцепилась за его слова.
— Как — живая? А кто же лежит в шатре со стрелой в груди?!
— Она живая в наших сердцах и в нашей памяти, — попыталась выкрутиться Здерада. — И покуда мы её помним и любим, она будет живой. Именно это Волюшка и хотел сказать.
— Да, — кивнул княжич, отчаянно пытаясь исправить свою оплошность в угоду матушке.
Владуша горестно сникла и закрыла лицо руками.
А тем временем князь Черноозёрский беседовал с зимградским владыкой. Тот ещё раз поздравил его с грядущей свадьбой и извинился за то, что остаться на торжество не сможет: дела зовут. Но в поминках он, разумеется, собирался принять участие.
— Вот ведь как горько вышло, — вздыхая, покачал он головой. — Приехали мы в гости к Всеславе Владиличне, а попали на тризну по ней...
Он взял на себя розыск брата убийцы, и дело увенчалось успехом. Тот ударился в бега, оставив дома семью, но далеко не ушёл: нашли его у дальних родичей, где он намеревался отсидеться. Его скрутили и доставили на допрос лично к великому князю Воронецкому, после чего жестоко избитым бросили к брату в темницу, где тот под стражей дожидался казни.
— Ваш брат совершил тяжкое преступление и заслужил свою кару. Он — злодей и мерзавец! — сказал обоим приговорённым князь Своймир. — Поэтому вы не должны были даже пытаться за него мстить. Нарушив сие, вы сами стали куда большими злодеями!
С избиением несколько перестарались, и к вечеру обоим братьям стало так худо, что они могли до казни и не дотянуть. Послали в лечебницу за врачевателем, и Чернава вызвалась посетить братьев в темнице сама. Великий князь был весьма удивлён её приходу.
— Я исцелю их, — сказала кудесница. — Но у меня будет одна просьба.
— Проси что угодно, Чернава Евтихиевна, — сказал Своймир. — Исполню, как раб.
Чернава, смущённая его пристальным взором, опустила ресницы и тихо проговорила:
— Я очень устала от крови... Её слишком много льётся.
Она смолкла, измученно прикрыв глаза. Князь подождал немного, потом высказал догадку:
— Ты желаешь, чтобы их казнили бескровным способом?
Чернава открыла глаза и кивнула.
— Если можно, — чуть слышно проронила она.
— Как прикажешь, Чернава Евтихиевна, — кивнул князь. — Они будут повешены.
Она вошла в темницу и возложила руки на смертельно избитых братьев, их тела исцелились, и вскоре они пришли в себя. Глядя на неё, они поняли, кто перед ними.
— Зачем ты это сделала? — глухо спросил старший из братьев.
— Я спасла ваши жизни только для петли, — ответила Чернава.
— Петли? Но это же... позорная смерть! — вскричали приговорённые. — Пусть нас казнят топором или мечом!
Великий князь вошёл и сказал:
— Казнь оружием для вас будет слишком благородным способом умерщвления. Вы его недостойны. Поэтому вас удавят.
А Чернава тихо добавила:
— Это я об этом попросила. Я не люблю, когда льётся кровь.
В этот миг она была сколь прекрасной, столь же и зловещей — с огромными, неподвижными тёмно-звёздными очами, бледным лицом и сжатыми губами. Покинув темницу, она устало прислонилась к стене, и Своймир поддержал её под руку.
— Чернава Евтихиевна... Тебе нехорошо?
— Ничего, владыка... Я просто устала, — прошептала кудесница. — Слишком много всего произошло.
— Это верно, — кивнул князь. — Не лучше ли тебе отправиться отдыхать, любезная целительница?
— Да, я так и поступлю, владыка, — сказала кудесница. — Благодарю тебя за заботу.
Он проводил её пристальным взором, а Чернава пошла в шатёр, где прежнее тело её любимой Всеславы уже полностью приготовили к погребению. Уже началось бдение, и около тела сидели на лавке Выйбор Карашаевич и ещё один знатный воин. Чернава им поклонилась, а они встали на ноги при её появлении.
— Ты пришла сменить нас, Чернава Евтихиевна? — спросил начальник городской рати. — Ещё рано, наше время не вышло.
— Нет, я... просто взглянуть, — промолвила кудесница.
Всеслава лежала в нарядном облачении и тех самых красных сапогах с кисточками, в которые она была обута, когда застала Чернаву во время омовения в купели. Кудесница тронула носок, коснулась голенища... В них и на погребальный костёр её поднимут. На груди покоился меч: хоронили Всеславу не как женщину, а как воина — точно так же, как отца и брата.
Ладонь кудесницы легла на уже холодную руку. Сколько раз эти руки её ласкали — не счесть... Теперь её обнимали руки Всеслава Владилича, князя и её будущего мужа, от которого она, возможно, уже ждала ребёнка — если он попал в цель с первого выстрела, конечно. «Выстрелил» он мощно, что тут скажешь... А её нутро всё в себя жадно втянуло: оно словно кричало о ребёнке, умоляло о нём после той кровавой, опустошающей и душу, и чрево потери.
А вот ресницы у них были, можно сказать, одинаковые. Так что глаза у её будущего супруга с этими ресницами и овладевающим взглядом — один в один Всеславины, даже привыкать не надо. Кудесница склонилась и ощутила губами лёгкую щекотку этих пушистых щёточек. Сейчас они замерли, навеки сомкнутые, а когда трепетали под её поцелуями — это было нечто удивительное, прекрасное и нежное. Надо будет и Всеслава Владилича почаще целовать в глаза. Очень они у него красивые, а главное — родные и знакомые до дрожи.
Пальцы коснулись сомкнутых губ. Больше они не поцелуют, не улыбнутся, не скажут нежно: «Ягодка моя...» Тот, прежний голос уже не прозвучит никогда, но новый Чернаву поразил и зачаровал: он, как и взгляд, тоже обладал овладевающей силой, да такой мощной, что горячий комочек в ней просто в обморок падал со сладким стоном от одного его бархатного, глубокого, чуть хрипловатого «моя...»
Снова она стояла на берегу настоящего, глядя назад, на берег прошлого, куда не было переправы. Никакой и никогда. Завтра эта переправа будет сожжена, для неё уже строился деревянный помост и возводилась дровяная башня, чтобы Всеслав Владилич ещё страшнее, ещё сокрушительнее для сердца прорычал своим новым голосом приказы лучникам: «Готовьсь! Цельсь! Огонь!» И огонь охватит прошлое, а потом его примет тёмное и безмолвное нутро погребального кургана.
Но родной сокол не улетел, он всё время был рядом, неотступно кружил над ней и, как смог, сказал ей самое нежное на свете слово. И его объятия-крылья окутывали её наяву, а не во сне.
Ей вдруг невыносимо захотелось из этой обители холода, скорби и смерти вернуться к себе — в жизнь, в мягкую постель, к живым и тяжёлым, нежным и тёплым рукам, к голосу, произносящему «ягодка моя» с такой бархатно-рокочущей силой, что всё её нутро ёкало, плавилось и таяло. Ладонь скользнула на живот: да, там должен кто-то быть, просто не может не быть. Такой «выстрел» не мог не попасть в цель. «Через девять месяцев — жду!» — сказал он. И ведь ослушаться этого приказа было невозможно.
Простившись с прошлым, Чернава пошла к выходу из шатра, застыла на миг в проёме, но не оборачивалась. Закрыла глаза, смахнула слезинку и двинулась дальше — домой.
В покоях её уже ждала купель с тёплой водой, и она опустилась в неё, смывая усталость и остатки боли. Постель тоже была приготовлена, уголок одеяла откинут, и кудесница, надев чистую сорочку, забралась на ложе, но не ложилась — сидя вслушивалась и ждала шагов.
И они раздались — знакомые, родные, любимые. Она слышала эту поступь тысячи раз и не могла перепутать ни с чьей другой. Дверь открылась, и шаги зазвучали уже внутри покоев: это он, её родной сокол — живой, как и обещал. Он сказал: «Я буду всегда с тобой, что бы ни случилось, верь мне!» А случилось такое... У неё новая седая прядь засеребрилась в волосах от того, что случилось.
— Устала, ягодка моя? Уложить тебя баиньки?
Кудесница услышала этот голос с закрытыми глазами и всем нутром, всем своим существом рванулась на его звук — выскочила из постели, протопала босыми ногами по полу и оплела руками-вьюнками шею и плечи, вжалась всем телом, сердцем и душой.
— Родной мой, — зашептала она с горячо и солоновато-сладко проступающими сквозь зажмуренные веки слезами. — Ненаглядный мой, единственный мой... Мои небо и земля, солнце и луна... Ветер и дыхание... Моя жизнь и душа.
«Живой, живой, живой», — сладко плакало сердце, а она скользнула ладошкой на затылок: щетины уже не было. Она прильнула грудью, а её ухо защекотало горячее дыхание:
— Рыбка моя маленькая, русалочка глазастая... Чудо моё родное.
Её ноги оторвались от пола, с тихим сладостным стоном она обняла плечи. Медленные, баюкающие шаги, покачивание: князь-сокол носил её на руках по опочивальне, а она ощущала губами трепещущую щекотку его ресниц — живых, лучисто смеющихся.
— Моё тёплое солнышко, — шептала она и тёрлась носом о его нос.
— Ну уж нет, родная, солнышко — это у меня ты! — шутливо хмурился он.
Чернава шаловливо дразнила его «неподходящим» нежным прозвищем, но он не сердился и целовал её, а она звенела тихим, серебристым смешком. Он опустил её на постель, сбросил с себя одежду и скользнул к ней под одеяло, прильнул нагим телом.
— Моя... Ты моя, ягодка.
Никто не мог, да и не хотел сопротивляться — ни Чернава, ни её горячий комочек. Под дубом это было пронзительно и неистово, а сейчас — долго и нежно, но с неизменной вспышкой нескончаемых ветвей древа любви на весь мир.
— Чудо, которое ты создала, горлинка моя, — бессмертно, — защекотало её ухо тёплое дыхание, а пальцы ласкали новую седую прядку в её волосах.
Узоры на коже медленно угасали, но ещё можно было их тихонько задевать, играть на них песню нежности, и князь-сокол касался их с восхищением, любовался ими задумчиво, влюблённо.
— Это чудо создала не я, а любовь, — прошептала кудесница. — Всё, что создано любовью — бессмертно.