Дочери Лалады. Кудесница Чернава (ДВУХТОМНИК)

R
Завершён
74
1
Фэндом:
Размер:
977 страниц, 518 029 слов, 72 части
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
74 Нравится 9 Отзывы 6 В сборник

Глава 30. Праздник жизни. Белые цветы

Настройки
      Тёплый огонёк живительной правды согревал и поддерживал Чернаву, когда она шла за носилками к погребальному холму, опираясь на руку своего родного князя-сокола. Светлый комочек жизни ластился к её сердцу и успокаивал: это всего лишь телесная оболочка, которая отслужила своё, а любимая душа — рядом, живая. Она совсем ненадолго выпорхнула из тела птицей-соколом, чтобы как можно скорее вернуться к возлюбленной, утешала кудесницу размахом величавых крыльев в небе и неустанным ограждающим полётом, провожала её до места их воссоединения, ни на миг не оставляя без своей любящей поддержки. Они с Радомилом сделали всё, чтобы Чернава как можно меньше времени провела в душераздирающем горе, а место перерождения и радостной встречи выбрали самое правильное, самое прекрасное — незабвенный дуб, могучее древо любви, которое и вдохновило когда-то влюблённую кудесницу на создание своего бессмертного чуда. По его образу и подобию создала она своё сияющее древо — вернее, их с Всеславой общее, которое даже смерть не смогла подкосить и сокрушить. Оно устояло, и его необъятная крона вздыхала и шелестела в лучах солнца.       В глазах князя-сокола сияло ещё больше любви, чем прежде: любящий свет души Радомила остался в них, хотя и безмолвный, ничем себя не выдающий. Но Чернава знала: он внутри, неугасимый и родной, тоже дорогой её сердцу. Говорила, смеялась, думала и действовала Всеслава, а он только любил, но это и было самым главным, самым прекрасным из всего, что он когда-либо делал. И Чернаве не оставалось ничего иного, как только отвечать им обоим собственной удвоенной любовью.       Кудесница оборачивалась на матушку Здераду, заботливо следя за её самочувствием, готовая в любой миг броситься на помощь к её сердцу. Впрочем, княгиня-мать держалась молодцом, её тоже поддерживал внутренний ласковый свет правды: Всеслава не погибла, она жива и рядом с ними, пусть теперь и в ином облике. Родительница несла в руках большую охапку колокольчиков, но не тех, которые подарила восставшая к жизни дочь, а других — синих вперемешку с розоватыми и белыми.       «Мальки» тоже несли колокольчики. И они знали правду, а потому не плакали, хотя им было и не по себе от странного чуда: на носилках безжизненно лежала та, кого они знали как сестрицу Всеславу, а следом шагал новый князь с её глазами, её голосом, её улыбкой и её руками, которые сгребали их в охапку и кружили, как и прежде. Хотя голос у него стал намного глубже и ниже, чем у Радомила, но было в нём что-то безошибочно узнаваемое, Всеславино — отпечаток её души, её чувств, её таких родных и знакомых чёрточек. Когда Волюшка спросил об этом, брат-князь ответил, что это его настоящий голос — тот, которым он всегда говорил у себя внутри, даже когда был сестрицей Всеславой.       Шествие прибыло к месту упокоения, носилки опустили на деревянные подставки-чурбаки для прощания. Первым речь сказал князь Всеслав Владилич:       — Друзья мои и братья! Я знаю, что не можете вы удержаться от печали, но всё же прошу вас: отпустите государыню без горя и слёз. Я обещаю княжить так, что вы не ощутите разницы между нею и мной, и она всегда останется как бы незримо здесь, со всеми вами. Все её дела продолжатся и приумножатся, а её любовь к родной земле и своим людям останется навеки живой. Она — во мне и в каждом из вас. Поэтому не плачьте и не горюйте, она — с вами!       Когда он произносил эти слова, Выйбор Карашаевич не сводил с него пронзительного взора. Слова «она — во мне» отразились в его глазах вспышкой, но губы его остались сурово сжатыми.       Матушка Здерада ласково склонилась над носилками, исполняя пожелание князя провожать почившую государыню без горя и слёз. Она брала из своей охапки колокольчики и укладывала их вокруг тела, но не весь пучок израсходовала, оставив у себя в руках около половины. Дети подошли и тоже возложили часть своих цветов.       Когда прощание завершилось, носилки стали поднимать на вершину высокой дровяной башни. Немного цветов упало, но их собрали и передали наверх. По обычаю плеснули немного хмельного мёда на тело, дабы обозначить участие усопшей в последующем пиршестве, после чего лучники построились в три ряда по двадцать стрелков. Чернава думала, что князь станет сам отдавать приказы, но он поманил к себе Волюшку:       — Иди ко мне, Волислав Владилич.       Юный княжич подбежал, и брат-князь подхватил его на руки. Вжавшись губами в его щёку, он сказал:       — Ты уже совсем большой стал, братец. Скоро на коня тебя сажать будем... Хочешь сам приказы отдать?       Посерьёзнев, мальчик кивнул. Князь его немножко подкинул на себе, подхватывая поудобнее.       — Ты помнишь, как в прошлый раз было, когда мы батюшку и брата Любомира провожали? Вот так же и теперь приказывай. Сейчас стрелы огнём оденут — и начнёшь.       От зажжённого светоча подожгли стрелы, и лучники стояли, готовые исполнить повеления. Князь шепнул Волюшке:       — Давай, братишка, не робей, у тебя получится. Только погромче, чтобы тебя слышали хорошо.       Набрав воздуха в грудь, княжич крикнул:       — Готовьсь!       Луки натянулись, а стрелы трепетали огоньками, готовыми перекинуться на слои сухой соломы между дровами и охватить всю кладу.       — Цельсь! — отдал следующий приказ Волюшка.       Луки поднялись, нацеливаясь на дровяную башню.       — Огонь! — немного дрогнувшим голосом выкрикнул мальчик, и князь-брат похвалил и приободрил его поцелуем в щёку.       Стрелы взлетели и все без промаха попали в цель. Огонь быстро распространился по соломе и охватил всю дровяную башню. Волюшка обнял венценосного брата и спрятал лицо у него на плече. Губы у него задрожали, и на самую последнюю команду его уже не хватило, поэтому князь отдал её сам своим зычным, громовым голосом, прокатившимся с грозовой стихийной силой:       — Мужи! Шапки — долой!       Чернава вскинула руку со сгустком волшбы, которую она создала, чтобы сделать не таким тягостным для присутствующих это сожжение. Сияющий шарик взлетел и стремительно нырнул в ревущее пламя... И оно начало на глазах у всех меняться, приобретая разноцветные завораживающие переливы, а вокруг распространялся сильный запах весенних цветов — ландышей и яблоневого цвета. Даже малейшего намёка на удушливость в нём не было, только свежесть и проникновенная росистая нежность.       Завеса переливчато-разноцветной сияющей волшбы окружала костёр, скрывая за собой возможные тягостные подробности, и зрелище это было даже завораживающе-красивым, притягивая взгляды, а не отталкивая.       — Благодарю тебя, Чернавушка, за это чудо, — тихо сказала кудеснице матушка Здерада. — Ты постаралась, чтобы всем было легче, и у тебя получилось.       Чернаве просто не хотелось, чтобы прекрасная и когда-то любимая телесная оболочка её родной души превращалась в прах страшным и тягостным, отталкивающим образом. Оттого она и постаралась, чтобы всё прошло красиво и чисто, чтобы никаких душераздирающих вещей не случилось, чтобы никто не испытал тяжёлых и неприятных чувств. Костёр распространял нежное благоухание и радовал глаз завораживающими переливами света; глядя на него, даже как-то не думалось о том, что было внутри этого сияния.       Прах был собран в ковчежец, и погребальное шествие направилось внутрь кургана, вход в который был освобождён от каменной плиты. Перед этим матушка Здерада уложила на носилки с ларцом остатки своих цветов, то же сделали и дети. А когда живые вернулись из недр гробницы, а вход был снова закрыт, Чернава, попросив у матушки Здерады несколько волосков из сохранённой ею Всеславиной прядки, окутала их нитями волшбы и выпустила в воздух. На лету превращаясь в тысячи мерцающих пушинок, взлетели они над холмом и усеяли его склоны со всех сторон, и на глазах у всех из травы стали показываться головки белых цветов, которые покачивались и тихо-тихо звенели.       — Благодарю тебя, моя родная кудесница, за все эти чудеса, — сказал князь, подойдя к Чернаве и привлекая её в свои объятия. — Они прекрасны и всех порадовали, сделав погребение не таким тягостным.       Она прильнула к его груди и прикрыла глаза. Совсем немного времени прошло после их слияния под дубом, но она уже ощущала в своём чреве какие-то назревающие изменения — совсем тонкие, чуть приметные, которые она скорее душой улавливала, чем телесным самочувствием.       — Родной мой, мне кажется, у нас будет дитя, — прошептала она.       Его губы вжались в её макушку, и её сердце окутал звук его мягкого бархатистого смеха.       — Тебе ведь так сразу и сказано было, ягодка. Никаких сомнений, никаких «кажется». Будет.       И, подхватив кудесницу на руки, он понёс её за стол. Снова широкое пиршество набирало свой жизнеутверждающий размах: жарилась на кострах дичь, сновали между столами и разносили кушанья слуги, хмельное лилось рекой, произносились застольные речи — длинные и покороче, торжественные и весёлые, занимательные и искусные. Всякая речь обязательно заканчивалась таким образом: «А кто на мои слова ответит, тому следующие говорить!» Очередному говорящему следовало связать свою здравницу с предыдущей, дополнив или развив какое-нибудь высказывание из неё. Так и тянулась цепочка — речь за речью, кубок за кубком, ковш за ковшом. Начал было накрапывать дождик, но Чернава скатала шарик волшбы, дунула — и он улетел в небо, рассеивая тучи. Снова засияло солнышко.       Присутствовали на тризне и зимградские княжны — с бледными и печальными лицами, хотя князь и велел никому не горевать. Государь, выбрав из свиты своих приближённых самых молодых и лихих плясунов, сам возглавил их, и они вместе исполнили поистине огненную и неистовую пляску. Каждый был хорош и в отдельности, и вкупе с товарищами, но князь сиял между ними, словно солнце среди звёзд. Вот уж кто отплясывал всем на загляденье, и княжны опять невольно на него засмотрелись: Драголюба тосковала по Радомилу Драгутичу, которого украла у неё кудесница Чернава Евтихиевна, а Владуше чудилась в пляшущем князе знакомая удаль и страсть, с которой никто не мог сравниться. А уж когда государь совсем разгулялся, раздухарился и прошёлся по кругу колесом, она застыла на своём месте, не сводя с него широко раскрытых, полных слёз глаз. Князь опять ненадолго снял венец, а когда окончательно приземлился на ноги, знакомым движением пригладил голову, откинул косицу с лица и водрузил княжеский убор на место.       На сей раз первой из-за стола встала Владуша и потянула сестру за руку.       — Пойдём, сестрица, спляшем.       Теперь настал черёд стройной и высокой Драголюбы противиться коренастой княжне: какой уже смысл призывно отплясывать около князя, коли он с другою обручён? Но Владуша её вытащила, выхватила платок и хлестнула им сестру по щеке:       — Пляши, как никогда не плясала! Пляши в честь памяти государыни Всеславы Владиличны! Любила государыня пляску огненную, и никто не мог с ней сравниться... Пляской и память её почтить надлежит! Пляши, что встала?!       Слова эти она воскликнула с затуманенным слезой взором, а в голосе её звенел горьковатый надрыв. Топнув ногой, решительно поплыла она лебёдушкой вокруг князя, то головой кивая, то руками изящно взмахивая, и скатывались слезинки по её округлым щекам. Государь сперва стоял, следя за нею с тенью грустноватой улыбки в уголках губ, а потом присоединился к пляске. Они опять взялись за концы платка, и его сапог, делая шаг, снова касался её башмачка, чем вызывал в сердце Владуши горестно-сладкое ёканье. А когда девушка ощутила на себе хрустальный луч знакомого взгляда, подкосились её колени, и она рухнула на траву.       — Ну что же ты, голубушка! — склонился над ней князь, беря её руку в свои и легонько поглаживая. — Пойдём-ка, милая, отдохнуть тебе надо.       Он подхватил девушку на руки и отнёс на место близ матушки Здерады. Там он поручил её заботам своей родительницы. Его рука лишь легонько и бережно стёрла платком испарину со лба княжны, а орлиный сверкающий взгляд смягчился задумчивым и ласковым состраданием.       Звенели гусли, звучали былины о старине глубокой, опрокидывались кубки, ходили ковши по кругу. Посидел князь за столом со своими дружинниками, выпил несколько кубков, побеседовал. Молвил Выйбор Карашаевич:       — Вот хоть бейте меня, друзья, а как будто и не покидала нас Всеслава Владилична! Как будто речь её слышу, словно она вместе с нами за столом сидит...       — То хмель тебе в голову ударил, — засмеялся кто-то. — Мерещится уже!       А начальник крепости смотрел на князя пристально, пронизывал его взором. Государь улыбнулся и опустил руку на его плечо.       — Кто знает, друг мой, кто знает, — загадочно проронил он. — Может, и есть в твоих словах правда.       И ответил ему столь же пристальным и прямым взглядом с соколиным блеском и твёрдостью.       Потом государь перешёл за стол к своей избраннице, чтобы побыть с ней рядом, заглянуть в её ласковые глаза и утонуть в их мерцающей и таинственной звёздной бесконечности. Он нежно сжал её пальцы и поцеловал, а она с улыбкой кормила его икрой, которую подцепляла из миски кусочками калача. Хлеба она отщипывала совсем немножко, а прозрачной и крупной икры старалась зачерпнуть щедро, и князь с наслаждением ел из её рук и даже слизнул несколько икринок, прилипших к её пальцам.       — Мне показалось, или зимградская княжна Владислава Своймировна была неравнодушна к государыне Всеславе Владиличне? — заметила Чернава как бы невзначай.       Замерцав понимающими искорками в зрачках, князь нежно тронул её подбородок, скользнул пальцами по щеке.       — Кажется, кто-то опять ревнует, да? Не надо, родная моя. Ты же знаешь: узы, которые нас соединяют, не нарушить никому.       Кудесница вздохнула.       — Да я не ревную... Просто жаль девушку. Для неё гибель Всеславы Владиличны стала ударом.       Помолчав, князь проговорил задумчиво:       — Не нужно ей знать правду, ни к чему уже.       — А я, наверно, сказала бы. — Чернава отвела взгляд вдаль, и в нём проступила тень печали. — Хотя бы для того, чтобы она не плакала... как я. Хоть и недолгим было моё горе, но всё ж не пожелала бы пережить такое никому. Впрочем, решать тебе, говорить ей или нет.       Князь некоторое время в раздумье теребил и покручивал ус, а потом, завладев рукой избранницы, нежно покрыл поцелуями каждый её тонкий пальчик. На её хрупком запястье блестело золотое обручье с вишнёвыми яхонтами — его подарок к грядущей свадьбе.       — Знаю, горлинка, нелегко тебе пришлось... Всё видел сверху. Обнять тебя хотелось, успокоить, да как? Чтоб обнять — рук не было, речью человеческой тоже не владел. Только и оставалось, что рядом быть...       Он смахнул слезинку, скатившуюся по щеке Чернавы, осушил поцелуями влажную дорожку. Она повернулась к нему, ласково улыбаясь и мерцая влагой в глазах, коснулась его щеки.       — Я вижу твоё лицо, — сказала она. — Прежнее. Оно как бы проступает изнутри, хотя телесно как будто ничего не поменялось... Всё, что делает тебя тобой — на месте, никуда не делось, это по-прежнему ты. Я люблю тебя, родной мой сокол, ясноглазый мой, единственный мой.       Князь, замерцав нежностью во взоре, шепнул:       — Дай-ка сюда мои любимые вишнёвые губки.       Кудесница подставила губы и прикрыла глаза, утопая в поцелуе.       — Что-то опять так вишни хочется, — со смешком сказала она. — Да не совсем поспела ещё она в саду...       — Что, уже начались причуды? — вскинул бровь князь. — Не рановато ли? Всего ведь пару дней дитятко носишь...       — И икры солёной хочется, — призналась Чернава.       Зачерпнув названное кушанье кусочком калача, она отправила его себе в рот, потом намазала мёдом ватрушку и вцепилась зубами.       — Что-то меня сразу и на сладкое, и на солёное тянет, — с набитым ртом сказала она.       Она жевала ватрушку с мёдом вприкуску с икрой, и, судя по её довольному лицу, это сочетание ей казалось восхитительным.       — Хм, к чему бы это? — озадаченно проговорил князь.       Продолжалась тризна: дружинники хором спели застольную военную песню, потом девушки зазвенели серебряными голосами про лебедя с лебёдушкой. Когда начались ратные забавы, князь Своймир проговорил:       — Эх, жаль, не увидеть больше знаменитого броска топора Всеславы Владиличны... Может ли кто-то превзойти её или сравняться с нею в силе и меткости?       — Попробую я, — поднялся князь Черноозёрский. — Насчёт превзойти — не знаю, смогу ли, а вот сделать нечто похожее можно попытаться.       При этих словах он подмигнул кудеснице, а та улыбнулась. По его приказу установили один за другим два деревянных щита-мишени, дальше поместили жареную тушу кабана, потом поставили слугу с жареной уткой на голове, ещё одного слугу с пёрышком в руке, а позади всего этого подвесили маленькую женскую серёжку.       — Маловат топорик, надо побольше, — сказал Всеслав Владилич, взвесив на руке поднесённое ему оружие.       Ему принесли самый тяжёлый и до смертельной остроты заточенный топор. Он одобрительно кивнул: в самый раз! Потом, сняв венец, встав в стойку и усмехнувшись, проговорил:       — Кажется, государыня Всеслава Владилична перед броском делала вот так... — Его ладонь скользнула по черепу и погладила косицу. — Может, как раз в этом и состоит тайна её меткости?       Брошенный его рукой топор расколол оба щита-мишени, разрубил тушу кабана, рассёк утку пополам, коснулся пёрышка в руке отрока, а серёжку прибил к деревянному столбу.       — Недурно, недурно! — хлопая в ладоши, сказал зимградский повелитель. — А пёрышко что же — нетронутым осталось?       Всеслав Владилич окликнул слугу:       — Эй, парень!       Побледневший отрок, мимо лица которого только что просвистел тяжёлый и острейший топор, всё ещё судорожно стискивал перо в руке. Его пальцы разжались, и перо распалось на две половинки, разрубленное вдоль стержня.       — Вот это я понимаю! — с удовольствием хлопнул себя по колену великий князь. — Владеешь, владеешь сим искусством, Всеслав Владилич!       После этого дружинники размялись в поединках на мечах, соревновались в метании копья и стрельбе из лука. Выйбор Карашаевич подошёл к князю и негромко спросил:       — Можно тебя на два слова, Всеслав Владилич? С глазу на глаз.       Тот кивнул, многозначительно заблестев глазами. Перед тем как отойти, он взял с собой ковш с хмельным мёдом.       Они удалились от застолья на приличное расстояние — забрели в высокую некошеную траву. Там, стоя по пояс в цветущем полевом разнотравье, начальник крепости проговорил:       — Не знаю, может, и впрямь я уже хмельной и мне всё это мерещится... Но не отпускает меня чувство, будто Всеслава Владилична — здесь, с нами. Ты, государь, всё делаешь, как она: смотришь, говоришь, двигаешься... Топор бросаешь. При этом я бы не сказал, что ты ей подражаешь; когда подражают — всё равно внутри остаются собой. А у тебя в глазах — словно её душа. Скажи, отчего так?       Князь несколько мгновений молчал, держа в руках ковш и глядя вдаль, потом перевёл взгляд на Выйбора Карашаевича.       — Тебе не мерещится, друг мой Выйбор, — сказал он с ласковой и серьёзной прямотой. — Правду знает моя избранница, моя матушка, младшие сестрицы и братец. Ты — мой верный товарищ и соратник, тебя я уважаю и люблю больше прочих. Тебе тоже откроюсь. Это и есть я.       Он смолк, глядя на чернобородого воина без улыбки, но ласково. Тот несколько раз моргнул, провёл рукой по лицу, вцепился себе в бороду.       — Душа Всеславы Владиличны — во мне, — кивнул князь. — И дело не во взятом мной имени. Всё началось гораздо раньше, когда жизнь Чернавы Евтихиевны повисла на волоске, и она могла умереть от кровотечения, с которым её привезли из Гериславля.       Он поведал начальнику крепости историю с Марушиным камнем и о двух взаимно исключающих желаниях, которые белая волчица всё же увязала вместе и исполнила.       — Вот так-то, дружище, — заключил он, обнимая Выйбора Карашаевича за могучие плечи. — Ты всё правильно почувствовал, твоё верное сердце узнало меня. А имя... Имя я просто не стал менять, только переделал на мужской лад. Ты меня хорошо успел узнать, поэтому не мог не видеть: женщина из меня, брат ты мой, была примерно такая же, как из тебя — даже несмотря на естество и облик. Вот потому и бегал я от этих «замужей», куда меня упорно старались спихнуть родители. Вот скажи, понравилось бы тебе, если бы на тебя напялили женский наряд и попытались выдать замуж за мужчину? Вот примерно то же чувствовал и я. Сейчас мой облик и моё нутро пришли в соответствие друг другу. И Чернава Евтихиевна не просто так вдруг согласилась стать моей женой... Не вдруг, совсем не вдруг. Мы с нею любим друг друга уже давно, Марушин камень связал нас узами, но брак мы можем заключить лишь теперь... Наконец-то.       Помолчав, Выйбор Карашаевич немногословно молвил:       — Ну... вот и ладно. Живой — и хорошо. — И усмехнулся: — А то я уж думал, что с ума схожу! Выпьем, что ли, за это, государь?.. Раз уж ты ковш взял.       — Затем и взял, — засмеялся князь.       Они обнялись, потом каждый по очереди надолго приник к сосуду с хмельным. Вытерев усы, начальник крепости сказал:       — А что касается нутра... Нутро-то твоё за версту видно было. Как будто подшутила природа-матушка, заставив тебя девицей родиться. Теперь всё на места встало... А Чернава Евтихиевна... Вот уж кто всем избранницам избранница! Только такую тебе и надо, государь. Давай за неё ковш и подымем!       — Благодарю, дружище. Вот за то и люблю тебя, что всё понимаешь. — Князь приобнял Выйбора Карашаевича, похлопал по могучей медвежьей спине, поднял ковш: — За Чернавушку мою!       Они выпили снова, потом по-товарищески обнялись за плечи и задумчиво стояли, глядя на колышущиеся полевые цветы.       — Уж прости мне любопытство моё, государь... И каково же это — пировать на собственной тризне? — с усмешкой спросил Выйбор Карашаевич.       — Это причудливое чувство, друг мой Выйбор, — проговорил князь, щурясь вдаль. — Пожалуй, для всех — это тризна, а для меня — прощание с прежней жизнью и вступление в новую. Я похоронил прежнего себя, но обрёл нынешнего. — Вдруг в глазах князя вспыхнула какая-то мысль, и он предложил: — Знаешь, что?.. Пока у нас с тобой есть мёд в ковше, я хочу поднять его за моего брата Радомила Драгутича. Я бы не смог сказать за него здравницу за столами во всеуслышание, люди бы не поняли... Решили бы, что я рехнулся — сам за себя речь говорю!       — М-да, оно и правда, — усмехнулся Выйбор Карашаевич. — Чуднó выходит... Лицо-то у тебя вроде как его, а нутро — иное. И получается, будто нутро пьёт ковш за своё лицо!       — Вот именно так по-дурацки и выходит, — кивнул князь. — Только с тобой я и могу это сделать, потому что ты всё поймёшь верно. Безымянной и никем не прославленной осталась жертва моего брата названного, только избранные знают, что он, по сути, отдал свою жизнь за меня! Благодаря ему я сейчас дышу, на белый свет смотрю и избранницу мою по-прежнему люблю... Хотя нет, что ты, не по-прежнему — вдвое больше! За себя и за него. Только здесь, с тобой, дружище, и могу выпить за братишку. Потому что больше не с кем.       — За брата твоего названного, за Радомила Драгутича, — присоединился Выйбор Карашаевич, кладя широченную ладонь на приподнятый ковш. — Хвала и слава ему, сохранившему для нас нашего государя! Пусть и не прославлен среди людей его подвиг, но он живёт в твоём и моём сердце. И в сердцах тех, кто ещё знает об этом.       Князь приник к ковшу и долго пил, потом отнял его от губ, утёр усы и передал товарищу. Тот выпил свою долю. Они постояли ещё, глядя на густо усыпанный белыми цветами курган.       — Эх, красиво-то как стало! — проговорил князь. — Такое чудо Чернавушка сотворила!       — Это она могёт, — произнёс Выйбор Карашаевич своё знаменитое словечко.       Князь засмеялся: вот и кудесница заслужила от чернобородого медведя высшую похвалу.       Допив мёд, они вернулись к всеобщему застолью. Выйбор Карашаевич поклонился собратьям по оружию:       — Уж простите, братцы, что украл у вас государя и в одиночку с ним пил. Надо было нам с глазу на глаз поговорить. Возвращаю вам его!       Девушки тем временем серебристо тянули печальную песню о павшем воине, а обе зимградские княжны сидели пригорюнившись. Владуша встала, шепнув сестре, что ей надо отлучиться до кустиков, но сама обогнула заросли лещины и вышла с противоположной от застолья стороны кургана. Там она легла ничком на склон, зарылась лицом в чашечки белых цветов и заплакала.       А цветы звенели тихонько и нежно, щекоча её щёки и будто бы целуя. И слышалось, как будто они голосом Всеславы Владиличны шептали:       «Не плачь, Владуша! Не плачь, милая, я живая...»       — Живая...       Девушка села, вытирая катившиеся градом по щекам слёзы. Гладя и лаская нежные чашечки цветов, она обводила взглядом зелёно-белый холм, нутро которого скрывало гробницу. И ковчежец с прахом той, чей лучистый взгляд странно растревожил ей душу... Опять упав и погрузив лицо в целующие цветы, она заплакала.       «Владуша, Владуша! Не надо, не плачь! Живая я, живая...»       — Всеслава Владилична, — вороша пальцами цветы и лаская их шелковистые лепестки, сквозь слёзы проговорила княжна. — Как же ты можешь быть живая, если тебя на костре сожгли и под этим холмом похоронили?       «Ты же видела меня, видела! С кем плясала ты, сердечко тебе подсказало. И имя моё слышала, почти прежнее оно осталось. Не плачь, не горюй, живая я!»       Снова обводила растерянным влажным взглядом Владуша холм, покрытый цветами, точно снегом, и её губы беззвучно шевелились. Потом она снова роняла голову и плакала, а цветы её утешали. С кем плясала она? Чей взгляд заставил её ноги подкоситься? Князя Всеслава Владилича взгляд и сделал с нею это...       Всеслав Владилич... Почти прежнее имя... Неужели?! Но как, как такое возможно?Он ведь до смены имени был Радомилом Драгутичем, по которому безответно сохла сестрица Драголюба! Всё это не укладывалось в голове, и девушка обхватила её руками, зажмурилась и застонала.       — Цветочки, милые, хорошие, вы меня с ума сведёте, — опять сникла она на склон холма.       «Всеслава — Всеслав, всё просто! — шептали они. — Нет меня в гробнице тёмной и холодной, я здесь, среди живых людей, под солнышком тёплым!»       Владуша поднялась на ноги, скользя взглядом по колышущемуся и звенящему ковру цветов. Повернувшись к холму спиной, она зашагала прочь по полю, удаляясь и от него, и от застолья — без цели, куда глаза глядят. Хотелось ей от горя своего уйти, убежать, спрятаться... Зайти в лес, упасть на берегу ручья и отдавать боль свою текущей воде.       «Владуша, Владуша! Не туда! Не уходи! Я не там, я в другой стороне!»       Глянув себе под ноги, она увидела, что за нею от холма тянулась дорожка из этих цветов... Они ласкались к ней, гладили своими головками и целовали, и она осела наземь, роняя слёзы.       — Хорошие мои...       Она плакала и гладила их, а они целовали ей пальцы. И тут она увидела перед собой чьи-то сапоги.       — Владуша! Ты чего здесь плачешь? — прозвучал голос, от которого плечи девушки оделись мурашками, а сердце ёкнуло узнаванием...       Перед нею стоял князь Всеслав Владилич, глядя на неё теми самыми глазами, от взора которых у неё подкосились ноги... Они и сейчас не желали ей повиноваться, и встать не получалось.       — Вставай-ка, голубка, нечего на земле сидеть, холодная она и сырая. — Князь, бережно поддерживая девушку, помог ей подняться. И сказал: — Меня сюда цветы привели. Выросли от холма дорожкой, а сами плачут твоим голосом и зовут меня.       Владуша смотрела на него, растеряв все слова, а душа её трепетала под пронзительным хрустальным лучом его взгляда.       — Все... Всеслава... Владилична, — с запинкой пробормотала она. — Она... живая. Цветы мне сказали...       Князь окинул взглядом склон холма, проговорил тихо:       — Ну, Чернава Евтихиевна... Ну, наколдовала, чародейка! Ну, удружила! Чудо-то — с подвохом... — И, покачав головой, устремил на девушку уже не орлиный и пронизывающий, а мягкий, грустновато-ласковый взгляд. — Придётся, видно, и тебе правду сказать, чтоб не плакала ты, милая. Живая Всеслава Владилична, живая. Только стала Всеславом Владиличем.       Да, имя почти не изменилось... Утопая в этих глазах, Владуша чувствовала, как голова плывёт, а земля уходит из-под ног. Не устояла бы она, если бы руки князя не поддерживали её крепко, но бережно, заботливо. В ушах стоял звон-шёпот цветочных голосов, а сквозь него её сердца касался глубокий, проникновенно-бархатный голос:       — Как тебе вкратце рассказать-то? Есть такая каменная глыба — Марушин камень называется. Колдовской он и желания исполняет. Так вот, этот камень душу Всеславы Владиличны и переместил в Радомила Драгутича. Но ты об этом никому не рассказывай. Правду знают только самые близкие мне люди. Посторонним знать не обязательно.       Прежнее лицо проступало из глубины его черт — то самое, что запало Владуше в душу и лишило её покоя. Теперь всё складывалось: и пляска, и то движение, которым он откинул косицу с лица, и взгляд пронзительно-хрустальный, точно луч прохладный... Она бы упала ему на грудь, прижалась бы, если бы не его слова: «Любовь моя к Чернаве Евтихиевне не поддаётся измерению».       — Не будешь больше плакать? — улыбнулся он, чуть тронув девушку за подбородок. — Не горюй о том, кто жив.       Владуша закрыла глаза. Нашла она Всеславу Владиличну, восставшую из мёртвых — и тут же потеряла: занято было сердце государыни, любило другую. А князь совсем тихо и мягко добавил:       — Прости, милая Владуша, сердечную боль твою не смогу исцелить. Люблю только одну женщину — Чернаву Евтихиевну. С нею нас связывают нерушимые узы, которые существовали ещё до изменения моего облика, а теперь и закрепятся узами брака. Коли сможешь, лучше постарайся забыть меня. Вся жизнь перед тобой — ещё полюбишь.       У княжны вырвалось из груди горькое рыдание:       — Не полюблю...       — Ну что ты, не говори так... — Князь чуть крепче сжал её плечи, с задумчивой грустью заглядывая ей в глаза.       А Владуше вдруг пришло в голову:       — Где он, тот камень, что желания исполняет? Я бы у него себе любви попросила! Чтоб сердечко моё не болело и мысли к тебе не летели, Всеслав Владилич...       Князь покачал головой:       — Э, нет, моя хорошая, не скажу тебе. Исполнять-то он исполняет, вот только расплата за это бывает ох какая дорогая! Сам убедился, на своей шкуре. А любовь, коли суждено тебе её встретить, и без камня отыщется. — И, погладив девушку по плечам, проговорил: — Ну, что? Возвращаться на тризну надобно. Пошли, до тех кустов лещины провожу тебя, а дальше — врозь. А то ежели мы вместе вернёмся, люди про нас могут что-нибудь не то подумать. Невеста-то моя, Чернава Евтихиевна, всё верно поймёт, но не все ж такие понятливые...       Владуша, не вполне твёрдо ступая, медленно побрела за князем, а тот, видя её шаткость, вернулся на пару шагов назад и взял под руку.       — Девонька ты, голубушка моя хорошая, — вздохнул он. — Ну, прости меня, что так вышло. Шагай, шагай, милая.       За кустами, от которых им дальше предстояло идти врозь, Владуша не удержалась, уткнулась в его плечо и заплакала. Не хотелось его отпускать, хотелось вцепиться, обвить объятиями, но совесть не позволяла на чужое покушаться. Не ей принадлежало его сердце, а на чужой каравай рот не разевай. Князь её не обнимал, но и не отталкивал, позволил на своём плече головой полежать.       — Ты как, голубушка? Сама до места дойдёшь? — спросил он с заботой. — А то я что-то беспокоюсь за тебя.       Она посмотрела на него с тоской, роняя слезинки, и он всё-таки приласкал её щёку, вытер мокрые ручейки пальцами, потом склонился и поцеловал легонько в лоб. Сжал напоследок и руку, а потом пошёл, не оборачиваясь, прочь.       Владуша осела в траву под лещиной и долго, горько плакала. Ещё чувствовали пальцы его сильное пожатие, а на лбу мурашками горел след его губ, но ласка его была с оттенком жалости. Жалел он её, но ничего не мог ей дать.       Послышалось шуршание торопливых шагов по траве: это сестрица Драголюба пришла её искать.       — Ты чего тут? Ушла — и пропала! Я уж думала, случилось что! Нельзя же так! И княгиня Здерада беспокоится, где ты там застряла! — принялась та сердито отчитывать сестру.       Владуша поднялась на ноги, вытирая мокрые щёки. Под руку с сестрой она вернулась на своё место за столом, на заботливые расспросы княгини-матери ответила, что всё благополучно, просто хотелось одной побыть. Махнув пару кубков хмельного мёда, она отчаянно, во весь голос запела:              Дрожит осиновый листочек,       Шумит берёзка на ветру,       Плела я, девица, веночек       Да пела песню поутру.              О том я пела, как страдает       Сердечко девичье моё,       О том, как инеем сверкает       В осенний утренник жнивьё.              Пустить бы сердце с журавлями       По небу в дальние края!       Да над лесами, над полями,       Над синей ленточкой ручья...              Иду-бреду по краю поля,       Рукой колосья ворошу,       Сухою коркой — злая доля...       А сладкой доли не прошу.              Гадюкой серой боль ужалит       Впуская в сердце горький яд...       Склонилась надо мной в печали       Сестрица-ива у ручья.              Отдам я струям свой веночек,       Сердечко спрятав меж цветов,       Совью я нитку в узелочек —       Узор мой вышитый готов.              Судьба верёвочкой завьётся,       Я отпущу печаль-тоску,       Цветок-нивяник подвернётся —       Растереблю по лепестку.              Любил — не любит — не целует —       Не всё ли мне теперь равно?       Ведь грудь пустая не тоскует,       Сердечко прочь унесено...              Подхваченной ветром пушинкой одуванчика полетела песня над головами гостей. Кто-то взгрустнул, кто-то призадумался... Долетела песня и до стола дружинников, с которыми сидел князь. Оставив застольную беседу, он слушал и хмурился, потом налил себе кубок и молча осушил.       «Отпусти печаль-тоску свою, милая девонька, — думалось ему. — Ничего, голубка, уедешь к себе домой — там скорее позабудешь. С глаз долой — из сердца вон...»       А Владуша, выпустив песню из груди, почувствовала: как будто чуть легче стало. Хоть и холодила ещё сердце тоска, но всё же светлой была она: главное — живы очи соколиные, из-за которых она покой потеряла. Живы и на белый свет смотрят, а не сомкнулись навек! Не смогла жестокая стрела навсегда остановить сердце, забилось оно вновь, пусть и в иной груди. Пусть не её оно любило, но жило и билось, и от этого у неё всё же стало чуть светлее внутри. Это было лучше, чем похоронить свою душу заживо вместе с дорогим прахом в холодных молчаливых недрах погребального холма.       Тризна подошла к концу в тёплых летних сумерках. Вышла она совсем не горькой, не печальной, а жизнерадостной, и никого не угнетала ни безысходность, ни тоска, будто совсем и не провожали Всеславу Владиличну на вечный покой в могилу, а праздновали её возвращение. Чувствовали это даже те, кто правду не знал. А те, кто знал, и вовсе не печалились.       — Ну что, мальки мои, устали? — Князь сгрёб в охапку сестриц и братца, крепко сжал в объятиях. — Всё, домой — и баиньки.       Здерада уже сидела в повозке, которая для неё была приготовлена на обратную дорогу, и с усталой улыбкой смотрела, как юные княжны с княжичем забираются на сиденье, а потом перевела ласковый и чуть грустный взгляд на того, в ком объединились черты двух её детей. Протянув руку, она приласкала ему щёку, а он вжался в её пальцы губами.       — Вот и умница, что улыбаешься, матушка, — сказал он. — И правильно, не надо плакать. Как себя чувствуешь? Устала?       — Ничего, Всеславушка, всё благополучно, — ответила княгиня-мать. — Будто не на погребении, а на празднике побывала.       — Наверно, праздник это и был, — усмехнулся князь. — Не совсем обычный, правда...       — А я зябнуть перестала, — вдруг заметила с задумчивым удивлением Здерада. — Вот чудо-то!       — Правда, матушка? — улыбнулся князь. — Вот и славно, родная.       Подошла Чернава, и он привлёк её в объятия, поцеловал. Сказал с тихим смешком:       — С цветочками ты, конечно, хитро наколдовала, ягодка. Коварная ты моя чародейка... Ну ладно. Наверно, так и впрямь лучше.       Кудесница, прильнув к нему и уютно устроившись в его объятиях, прикрыла глаза и улыбалась. Её наполняло грустноватое, чуть усталое счастье, а в душе буквально с каждым мгновением крепла и нарастала светлая уверенность, что князь-сокол держит сейчас в объятиях не только её, но и ещё кое-кого, пока очень маленького. Она села в повозку рядом с матушкой Здерадой и проводила взглядом князя, которому подвели коня, и невозможно было им, статным и стройным, не залюбоваться. Даже в том, как он сидел в седле, проступала знакомая Всеславина величавость осанки, её удаль и пружинистая готовность мчаться быстрее ветра.       Впрочем, сейчас ему мчаться не пришлось: он сопровождал неторопливую повозку, в которой ехала его семья — матушка, младшие сестрицы, братец и избранница. Волюшка с беспокойством высовывался из окошка дверцы, проверяя, на месте ли старший брат. Князь держался рядом, ласково ему улыбаясь и как бы говоря взглядом: «Здесь я, никуда не делся. Не остался я в недрах кургана, я с вами, живой и здоровый».       Убраны и увезены были столы и шатры, остались только тёмные погасшие кострища. Стихли людские голоса и суета, снова настал величественный покой, и в сгущающихся сумерках курган преобразился: серединки белых цветов поблёскивали золотистыми искорками, одевая некогда мрачный погребальный холм сказочным таинственным мерцанием.       
74 Нравится 9 Отзывы 6 В сборник