Дочери Лалады. Кудесница Чернава (ДВУХТОМНИК)

R
Завершён
75
1
Фэндом:
Размер:
977 страниц, 518 029 слов, 72 части
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
75 Нравится 9 Отзывы 6 В сборник

Глава 37. Любовь знает ответы

Настройки
      Милорада и пошла бы встретить вернувшуюся с войны княжну Любославу, да её дочурка Врасанка захворала. Она с самого утра хныкала и плохо кушала, а когда от княгини Здерады прибежала служанка, чтобы позвать Милораду встречать витязей-победителей, лобик малютки просто огнём горел, и она уже не хныкала, а хрипела и постанывала. Ей было очень худо.       Как ни хотелось Милораде быть среди встречающих, но вместо этого пришлось идти с дочкой в лечебницу. Закутав Врасанку в одеяльце и вытирая набегающие слёзы, она вышла из дома, прошла по вымощенной булыжником дорожке и поднялась на крыльцо лечебницы.       Там оказалась большая очередь из хворых детишек: как всегда, осенью вместе с похолоданием начинались и недуги. Милорада с Врасанкой долго просидели в ожидании, а когда малышку принял врачеватель и оказал ей целительную помощь, вернувшихся воинов уже встретили, начался праздник в трапезной палате. Во дворец Милорада не решилась идти без приглашения: ведь Здерада Мирославовна её звала только на встречу, а про празднество ничего не говорила.       Придя с дочкой домой, Милорада расплакалась от досады, но потом взяла себя в руки. Врасанка после исцеления светом ладоней быстро шла на поправку, ей на глазах становилось всё лучше, она даже с большой охотой покушала. Потом прибежали Добруня с Заринкой: оказалось, всех детей сегодня в честь радостного события отпустили с занятий, и девочкам удалось побывать на встрече, вот только стояли они далеко в толпе встречающих и подойти к Любославе постеснялись, поэтому она их даже не увидела.       — Ой, сестрица Милорада, там столько народу было, столько вельмож да воинов! — рассказала Заринка. — Даже набольшие мужи княжьи чинно да скромненько стояли, обниматься не бросались, а нам уж и тем более лезть не следовало.       — А её саму вы разглядели? — желала знать всё в подробностях Милорада. И с жадностью попросила: — Всё-всё мне расскажите! Всё, что видели!       — Любослава Батьковича-то? Хоть и издали, но разглядели! — ответила Заринка. — Приехал он на коне высоком да могучем, вороном, с длинной гривой, со сбруей красивой, блестящими бляхами да бахромой украшенной. Кольчуга на нём сверкала, как солнце! А поверх кольчуги — плащ синий с серебряными узорами по краю, драгоценной пряжкой на плече застёгнутый.       — Этот плащ называется корзно, — подсказала Добруня. — У князя корзно красное с золотыми узорами, и больше никто не должен такого цвета плащ носить, только государь. А у Любославы Владиличны корзно синее. А на голове у неё был шлем с золотыми узорами, а на шлеме — перья красные.       Девочки называли княжну-воительницу когда как: то по-старому, Любославом Батьковичем, то её настоящим именем. От описания её внешнего вида они перешли к событиям встречи: рассказали, как княжна с родными обнималась, как Здерада Мирославовна у неё на груди плакала.       — А Годимира Владилична воеводу зимградского в губы поцеловала! — со смехом поведала Добруня. — Вот он, должно быть, обалдел!       Заринка тут же её осадила:       — Нельзя про высокородного господина говорить «обалдел»! И он не просто воевода, а сын самого владыки Воронецкого, князя Своймира!       — Ну, не обалдел... Пусть будет — ошалел! — попыталась подобрать другое слово Добруня.       — Про тех, кто роду высокого да княжьего, надо говорить — «изволил обалдеть»! — со знанием дела заявила Заринка. — Потому что они, господа да госпожи высокородные, всё изволят: и обалдевать, и с ума сходить, и охреневать! А ещё нельзя сказать про них: «напился в зюзю на пиру». Нет! Высокородный господин «изволил вельми накушаться»! О как! — И Заринка поучительно подняла палец. — Это при самом княжьем дворе так выражаются!       Девочки заспорили о тонкостях словоупотребления относительно княжеских особ, и Милораде пришлось их прервать, чтобы они всё-таки вернулись к Любославе. Её не интересовало, кого там поцеловала сестрица княжны-воительницы, её волновало только то, что касалось её самой.       На празднество в трапезной палате девочки тоже проскользнули, хотя сперва сомневались, пустят ли их. Добруня считала, что их прогонят, а Заринка была уверена, что государь Всеслав Владилич — очень хороший и добрый, ведь он позаботился о них, забрав под свою защиту, а значит, и с пира не должен был прогнать. В итоге стеснительная Добруня сидела в уголочке на лавке, где какой-то добросердечный слуга дал ей кусок пирога с яблоками и мёдом, а более смелая Заринка пробралась на передний край столов, чтобы лучше видеть Любославу Владиличну. И она увидела там тако-о-ое!..       У Милорады даже во рту пересохло.       — Какое? Что ты увидела? — жадно спросила она.       — Государь Всеслав Владилич сказал, что хочет поднести особую награду своей сестрице. И он вручил ей маленький красивый ларчик. Я думала, там драгоценности какие-нибудь, а там оказалась бритва. Государь сказал, что носить такую прядь, как у него — право, которое нужно заслужить, и сестрица его заслужила. Любослава Владилична встала на колено, и Всеслав Владилич... сделал ей такую же голову, как у него, — подытожила свой рассказ про «тако-о-ое!» Заринка. — Она меня увидела и к себе позвала, но я забоялась подойти и к Добруне на лавку убежала. Мне там тоже пирога дали. А потом княжич Волислав Владилич сказал, что у государя усы мокрые, и все стали так хохотать, что аж окна в трапезной палате задрожали! А потом пришёл какой-то злой дядька и спросил, что мы тут делаем, и мы с Добруней убежали.       Суровый дяденька, очевидно, был стольником — придворным, который прислуживал княжеским особам за столом. Впрочем, выгонять-то он девочек не выгонял, просто строго спросил, что они делали в трапезной палате без приглашения, но они, оробев, сочли, что пора им и честь знать. Поведали они всё так подробно, что Милорада как будто сама там побывала. Ей хотелось знать ещё лишь одно:       — Заринка, ты стояла близко к Любославе Владиличне... Скажи, какая она стала?       — Ну... Она стала лысая с косицей на макушке! — ответила младшая сестрица.       — Я не про то, — уточнила Милорада. — Какое у неё лицо? Какие глаза? Как она смотрела? Может, улыбалась? Или хмурилась?       Девочка задумалась.       — Лицо... Да вроде такое же, как раньше. Нет, не совсем такое... Оно стало... как бы это сказать... На самого государя Всеслава Владилича похожее. Ты же его видела? Вот такое.       В самом дворце Милорада за всё это время побывала всего несколько раз, когда приходила в гости к своей матушке (матушка чаще приходила к ней в домик). Лицо князя она, конечно же, помнила — о, его трудно было забыть, единожды увидев! Прекрасное и светлое, мужественное, с блестящими орлиными очами и суровым ртом, оно дышало и силой, и властностью, и вместе с тем — чуткостью и благородством. Сразу становилось ясно: он не из тех, кто равнодушно проходит мимо убитой горем вдовы или голодающего сироты, чужая беда всегда найдёт отклик в его огромном горячем сердце. Заботиться о тех, кто сражён невзгодами и падает под ударами жестокой судьбы — вот что он всегда стремился делать. И в этом его сестра Любослава Владилична была на него похожа: её рука не дрогнула, наказывая того воина, что угрожал надругаться над Добруней и Заринкой и бил саму Милораду; заваливая их семью подарками, княжна заботилась о самом насущном — чтобы у них было что поесть и во что одеться и обуться. А потом она и вовсе привела своего брата-князя прямо к ним в дом, чтобы доказать: его помощь — настоящая, без подвохов.       Как же Милораде не терпелось поскорее увидеть её!.. Но поскольку на встречу она не попала из-за болезни дочки, оставалось только ждать, когда княжна сама навестит её.       А на следующее утро Милорада почувствовала, что сама заболевает. Её одолевала слабость, боль сдавливала голову тугим обручем, но жаловаться Малуше с Будишей она не стала — отчего-то постеснялась их побеспокоить. Они ушли в лечебницу работать, а Милорада занялась домашними делами. Служанка из княжьего дворца обычно приходила рано утром, но сегодня почему-то опаздывала.       К слабости и головной боли добавилось царапающее чувство в груди и кашель, а также сильный озноб. Ей быстро становилось хуже, и вскоре она уже не могла заниматься делами — прилегла на ложе, думая, что чуть-чуть отдохнёт и встанет. Ага... Не тут-то было! Охваченное страшным жаром тело отказывалось ей повиноваться, при попытках приподняться всё вокруг кружилось и звенело, гудело и скрежетало. Комната плыла и качалась, окна казались бездонными колодцами света, из которых Милорада тщетно пыталась зачерпнуть хотя бы ковшик этого сияния, чтобы растворить впивающийся когтями, мучительный кашель в груди...       Неизвестно, сколько прошло времени в этом бреду. Стук в дверь обрушился на голову Милорады оглушительным грохотом, в ответ на который она смогла только разразиться раздирающим грудь и сотрясающим всё тело кашлем. Дверь не была заперта на засов, и кто-то вошёл, загрохотав тяжёлой поступью... Ничего страшнее этой поступи Милорада в жизни не слышала: от неё сотрясалось всё её нутро, наполняясь жутью мертвенного холода. А потом над ней склонился бритоголовый воин с косицей, покрытый с головы до ног кровью, а глаза его вонзались в душу клинками из мёрзлой стали. За его плечами колыхались фигуры других воинов — кто со стрелой в груди, кто с отрубленной головой, кто пронзённый копьём, а кто с рассечённым пополам лицом и вытекшими глазами. Мертвецы стонали и хрипели, и от них веяло замораживающим кровь в жилах холодом.       — Милорада, — жутким, замогильным голосом проговорил бритоголовый воин, склоняясь ниже и вспарывая душу морозной сталью своих глаз. — Горлинка моя!       Его ледяная ладонь легла на лоб Милорады, и она с покрывшимся инеем сердцем поняла, что он — тоже мертвец, как и остальные: бледность его лица, серые губы и тёмные круги под глазами не оставляли никаких сомнений в этом. У неё не то что отбросить его руку — даже закричать не получалось, только кашель кромсал её лёгкие на куски. Ужас задул её сознание, как свечу.       А потом мягкое, живительное веяние весны дохнуло ей в грудь, нежной щекоткой яблоневых лепестков одело её, закружило в вихре птичьих трелей... Ресницы дрогнули и разомкнулись, а щеки ласково касалась сильная, шершавая ладонь — живая и тёплая.       — Милорада! Радость моя! Тебе лучше? — спросил чуть хрипловатый, словно бы немного простуженный голос, но она его узнавала сердцем и душой.       Её держал в объятиях бритоголовый воин, но уже не окровавленный и не мертвенно-бледный, хотя глаза его всё ещё мерцали стальными клинками. Он был в кафтане на голое тело, а его вышитая рубашка, впитавшая его тепло, согревала Милораду. Его объятия были сильными и крепкими, а ещё очень нежными, несмотря на суровость лица и льдисто-стальную твёрдость глаз.       — Русалочка моя любимая... Я спрашивала матушку о тебе, она сказала — здорова ты. А оказалось — ты захворала. — Губы воина вжались в лоб Милорады, согрели теплом дыхания.       Милорада смотрела на него и пыталась понять, что в нём осталось от прежнего Любослава Батьковича — её ненаглядного, ясноглазого и любимого, светлого, тёплого и такого родного... Да почти ничего, только чертами лица этот воин напоминал её незабвенного, дорогого её исстрадавшемуся сердцу. Сердце её кровью заплакало, когда сестрицы принесли весть: уехал её ненаглядный на войну... Записочку она не могла прочесть, не зная грамоты, но гладила вырезанные писалом на берёсте буквы, целовала и орошала слезами многократно. Этот кусочек берёсты и сейчас у неё хранился — вместе с отрезанной косой.       Милорада всматривалась в это лицо, оставшееся по-прежнему прекрасным, но необратимо, неузнаваемо затвердевшее, посуровевшее. Точёная красота его черт стала жёсткой и острой, как боевой клинок, а глаза... Очи её ненаглядного Любослава Батьковича были ласковыми, как летнее небо, а у этого воина они мерцали твёрдостью безжалостной стали.       И всё же этот незнакомый воин держал её в нежных объятиях и называл любимой, а она... Она не знала, что чувствует к нему.       — Вроде поменьше жар стал, — проговорил он, щупая её лоб. — Что ты так смотришь на меня, горлинка? Скажи хоть словечко!       Какие слова ему сказать? Что она ждала с войны своего ненаглядного, ясноглазого, а вместо него вернулся кто-то другой, незнакомый? Вдруг её осенила мысль: а может быть, это ей просто от болезни мерещилось? Вот выздоровеет она — и всё встанет на свои места, улыбнутся ей родные ласковые очи, засмеются любимые, такие жадные до поцелуев уста, и они сольются в объятиях... Милорада закрыла глаза и уткнулась в плечо воина, всю свою надежду возлагая на скорое выздоровление.       — Моя ж ты русалочка милая, — прошептал он, покачивая её, как дитя, и нежно вороша выбившуюся из-под покрывала прядку волос. — Ну, как? Потеплее тебе в моей рубашке?       Милораде и впрямь было тепло, рубашка окутывала её весенним яблоневым покоем, рвущий лёгкие в кровавые клочья кашель унялся, грудь дышала свободнее, хотя слабость до конца и не ушла.       — Врасанка вчера захворала, — наконец сипло выговорила она. — Я её в лечебницу носила, к врачевателю... Она выздоровела, а меня хворь на следующее утро сразила...       Воин, вжавшись в её лоб губами, бережно опустил её на постель и укрыл одеялом. Подойдя к люльке, вынул девочку и поднял в руках, разглядывая с усмешкой на суровых губах.       — Это кто у нас тут такой маленький? Кто у нас тут такой хорошенький и щекастенький? Врасанкой тебя, значит, зовут...       Малютка, испугавшись незнакомца, заплакала. Воин поцеловал её в кругленькие сытые щёчки.       — Ну, ну... Не надо плакать, рыбка. Это хорошо, что выздоровела ты... Надо вот теперь матушку твою вылечить.       Опустив дитя в люльку, он вернулся к Милораде, коснулся пальцами её щёк. Его твёрдые глаза-клинки смотрели внимательно, пристально, серьёзно — такие незнакомые, такие непохожие на ласковые очи, которые Милорада любила. Может быть, попытаться полюбить эти, новые, раз прежних не осталось? Но она не знала, как к ним подступиться, как их отогреть, как сделать хотя бы совсем чуточку мягче.       — Есть у тебя какие-нибудь целебные травы? — спросил воин.       — Да, они у батюшки Будиши в ларце лежат, — сказала Милорада.       Супруги-лекари, в чьём домике она с дочкой жила, привязались к ней и полюбили её, как своё дитя, и она тоже питала к ним дочернюю любовь, звала матушкой и батюшкой, хотя её родная родительница была жива-здорова и навещала её и свою внучку весьма часто. Воин порылся в ларце с травами, заглядывая в мешочки и нюхая. Какие-то из них были подписаны, какие-то — нет.       — Ты знаешь, какие травы при твоей хвори помогают? — спросил воин.       — Грудной сбор надобен, — сказала Милорада. — Да, батюшка меня учит в травяном врачевании разбираться. Постигаю сию науку понемногу.       Она назвала необходимые травы, и воин нашёл их в ларце, развёл огонь в печи, налил воды в горшок и поставил поближе к пламени. Милорада следила за его спокойными, чёткими движениями, разглядывала изящную, гладко выбритую голову и думала: надо полюбить его, ничего иного ей не остаётся. Её сердце должно кого-то любить, одной дочки ему было мало. Ей становилось страшно от мысли, что любить станет некого: как жить с пустотой в душе? С чёрной, вечно голодной дырой на месте тёплого и прекрасного, такого ласкового и отчаянного чуда, когда-то жившего внутри?       Но легко ли ей будет его полюбить — такого незнакомого, неулыбчивого, повзрослевшего лет на двадцать, с таким красивым, но суровым лицом и морозной сталью во взоре? Неважно, легко или трудно, ответила она себе. Она должна, просто ДОЛЖНА его полюбить.       Вода вскипела, воин добавил в горшок травы в указанном Милорадой соотношении. После того как отвар немного побулькал, он убрал его с огня и укутал горшок полотенцами — настаиваться. Пока целебное снадобье созревало, играл с Врасанкой, и его суровые уста время от времени согревала усмешка. Девочка уцепилась кулачком за его косицу, и он засмеялся.       — Эй, отпусти!       Милорада тоже робко улыбалась, глядя на их с малышкой возню, но стоило им встретиться взглядами — и она опять насторожённо застыла.       — Что, русалочка моя? Что ты так глядишь? — Его руки сгребли её, а губы коснулись дыханием её уст: — Ты ждала меня, милая? Соскучилась? А я по тебе — просто безумно. По губкам твоим, по объятиям нежным... Я нынче несколько дней побуду дома. Как выздоровеешь — позволишь мне лечь с тобой?       Слушая его близкий и горячий, окутывающий мурашками шёпот, Милорада понимала, что позволит: это было неизбежно и неотвратимо, как восход солнца. Она не знала, как это будет, но отказать ему не могла, просто не смела. На его вопрос она ответила отчаянными, цепкими объятиями, а он, прижимая её к себе, шепнул:       — Горлинка моя сладкая...       Отвар настоялся, и воин налил его в глиняную кружку. Оказалось, он опять принёс гостинцы — горшочек клюквы в меду, пряники и душистую сушёную землянику. Сидя у стола, он смотрел, как Милорада пила отвар вприкуску с ягодно-медовым лакомством; её немного прошиб пот, после чего и головная боль отступила, и слабость уменьшилась.       — Полегчало вроде, — проговорила она.       — Вот и хорошо, голубка. — Воин тронул пальцами её подбородок, скользнул по щекам, шепнул: — Красавица... Какая же ты красавица, любимая моя.       Милорада вслушивалась в отклик своего сердца на его слова «любимая моя». Там что-то ёкнуло, но как-то странно, непонятно; она не могла разобрать, что это за чувство. Он любил её? Наверно, любил, раз говорил об этом, но могла ли она ответить ему такой же любовью?       Грея щёку о тёплую кружку с остатками отвара, она прикрыла глаза, и ей вспомнилось бредовое видение — бледный воин-мертвец в окровавленных доспехах и с покрытым коркой засохшей крови лицом. За его плечами колыхалась целая толпа призрачных покойников, и неясно было, то ли это убитые им враги, то ли он просто видел их гибель на поле боя, впитав глазами их смерть. Спрашивать об этом живого воина, сидевшего с нею у стола, Милорада не осмеливалась. Скольких врагов он бы ни сразил, он делал это для того, чтобы Черноозёрск остался мирным, чтобы беда не пришла сюда, чтобы сама Милорада и Добруня с Заринкой могли жить и радоваться. Ради них, ради их жизни и счастья он бросил себя в средоточие кровопролития и смерти, своей грудью заслонил их от врага и принял весь кровавый ужас на себя, чтобы им ни капли не досталось... Он стал таким, каким теперь был, РАДИ НИХ.       А если бы не его доброта, щедрость и забота, где она сейчас была бы с сестрёнками и матушкой? Уж точно не здесь, в безопасности, тепле и сытости, под покровительством самого князя. И после всего этого она, дрянь неблагодарная, ещё смеет раздумывать, любит его или нет?!       Уронив голову на руки, Милорада тихо всхлипывала от презрения к себе и от такой невыносимо-пронзительной обиды за него, заслуживавшего всё на свете: нежность, преданность, ласку, тепло, признательность. Всё, кроме нелюбви! А воин не знал о её мыслях и гладил твёрдыми ладонями её плечи, целовал её колени, а потом положил на них голову. Это было заслуженное место, ЕГО место, а Милорада не имела права даже пошевелиться, потревожив этим его отдых. И она сидела не шелохнувшись, боясь даже дышать — только бы ему было хорошо и удобно, а её наполненные слезами глаза, мерцающие горьким внутренним светом, пронзительным и страшным, неподвижно смотрели сквозь пространство вдаль... В охваченный горем и разрухой край, из которого он вернулся.       Наконец она осторожно, боязливо дотронулась пальцами до его черепа, и у него вырвался стон.       — Да, погладь, горлинка... Мне хорошо, когда твои ручки меня касаются. Это самое живительное, самое прекрасное чувство.       Она погладила чуть смелее, а воин сгрёб её руки жёсткими, мозолистыми ладонями и покрыл поцелуями.       — Самые нежные на свете ручки, — шептал он. — Выздоравливай поскорее, любимая моя. Я изголодался по твоим объятиям.       Эти слова — «я изголодался» — возвращали Милораду в прошлое, в весенний яблоневый сумрак сада, в безумие жадных поцелуев, в горьковато-сладкую радость воссоединения после разлуки. Тихое рыдание сотрясло её грудь, а воин подхватил её на руки и закружил. Милорада оплетала объятиями его плечи и гладила его такое суровое и прекрасное лицо, с тёплыми слезами шепча:       — Родной мой... Ненаглядный мой...       Мало было изгнать врага — предстояло ещё и восстанавливать разорённые войной области Черноозёрской земли, и немало труда и средств требовалось вкладывать, чтобы вернуть жизнь людей на прежний уровень. Всеслав Владилич как заботливый государь делал для этого всё необходимое, и Любуша — а точнее, теперь уже Любослава Владилична — трудилась вместе с ним, плечом к плечу, став его самой доверенной помощницей, его правой рукой. У неё было очень много работы, и домой на побывку она приезжала раз в несколько месяцев. В растерзанных войной частях княжества свирепствовали хвори, и Чернаве Евтихиевне тоже пришлось напряжённо трудиться, чтобы останавливать их разгул и не позволять им приносить людям ещё больше горя вдобавок к послевоенной разрухе.       Княжич Боислав не шутил, когда сказал Годунке о своём намерении попросить её руки у старшего брата-князя. На следующий день после праздника он так и поступил. Когда Всеслав Владилич позвал сестрицу и спросил, что она скажет на это, Годунка вместо ответа уткнулась в его грудь и расплакалась. Она понимала, что означало для неё замужество и отъезд в Зимград: ей пришлось бы оставить свой воспитательский и преподавательский труд в приюте и покинуть детей, к которым она привязалась всем сердцем. Она была уже готова отказать Боиславу, но тот пообещал устроить такой же приют в Зимграде. Побывав у сирот, посидев на занятиях в школе и всё осмотрев, он заверил Годунку, что в Зимграде всё будет сделано в точности так же, и будущая супруга (если она, конечно, согласится таковой стать) сможет по-прежнему заниматься делом, к которому у неё лежит душа. Только убедившись, что намерения Боислава серьёзны, а слова не останутся пустыми обещаниями, Годунка ответила согласием на предложение руки и сердца.       Опустела девичья комната, в которой когда-то жили княжны вдвоём: выпорхнула сестрица-голубка из родительского дома, уехав к мужу, а сестра-сокол, загруженная важной работой в южных областях Черноозёрской земли, приезжала нечасто. В каждое своё посещение она навещала милых её сердцу «рыбок», Добруню с Заринкой, и баловала их подарками, купаясь в их ответной горячей привязанности и любви, но с Милорадой начался какой-то непонятный разлад. Будто какой-то червячок незримо подтачивал их отношения, что-то ушло из них, и они неуловимо менялись — не в лучшую сторону. В сердце Любославы всё оставалось по-прежнему, она трепетно любила свою русалочку и тосковала по ней в отъездах, а вот Милорада стала держаться с ней как-то иначе. Что-то изменилось в её взгляде, в поцелуях, в объятиях... Она усердно старалась быть приветливой и нежной, на ложе была даже более страстной, чем прежде, пытаясь угождать Любославе и ублажать её изобретательными ласками, но княжна не могла отделаться от ощущения неискренности. Милорада словно через силу заставляла себя обнимать княжну и улыбаться ей.       Не только через силу, но и через страх, который Милорада отчаянно старалась скрыть, но он всё равно дрожал в её зрачках призрачным осенним огоньком. Любослава уже начала в себе сомневаться, не понимая, что же возлюбленную так пугает; она как будто не делала ничего дурного, не допуская даже малейшей грубости, обнимала Милораду с неизменной нежностью, как своё самое дорогое сокровище. Она ведь и была её сокровищем — любимой горлинкой, сладкой ягодкой, звёздочкой ясной, по которой всегда тосковало её сердце в разлуке... Но временами казалось, что даже ласки Милорада боялась — от прикосновения в первый миг как будто съёживалась напряжённым комочком, но потом овладевала собой и выдавала улыбку — тоже какую-то слабую, замученную.       Княжну это озадачивало и огорчало. Однажды она тронула задумавшуюся Милораду за плечо, а та сильно вздрогнула и побледнела, словно вместо неё какое-то чудовище увидела. Любослава, прижав её к себе, ощутила напряжение её тела и мелкую-мелкую дрожь. Волна тревоги, нежности и сострадания накрыла княжну, и она окутала возлюбленную оберегающими объятиями. Сердце кольнула иголочка беспокойства: не чрезмерна ли её сила, а вдруг она причиняет любимой боль или душит? Руки тут же отозвались на эту мысль, став такими осторожными и нежными, будто не женщину обнимали, а крошечного хрупкого птенчика. Милорада и впрямь сжалась в дрожащий комочек на её груди, как маленькая нахохлившаяся пташка, а княжну до сладостной боли пронзало трепетное осознание, насколько же та уязвимая... Снаружи — мягкая, округло-женственная, но внутри у неё были тоненькие и лёгонькие птичьи косточки, что было особенно заметно по запястьям: они помещались в обхват пальцев одной руки Любославы — сразу оба. Даже страшно было сжимать её слишком крепко, сердце замирало — а вдруг малюсенький, трепещущий огонёк её жизни задохнётся?       Нутро княжны мучительно каменело от этого противоречия: огромная, накрывающая с головой нежность требовала жадно и ласково прижать любимую к груди, а боязнь навредить ей сдерживала силу обнимающих рук. Держа Милораду так, будто та была не человеком, а лёгонькой, рвущейся от малейшего дуновения паутинкой, Любослава спрашивала тревожно-ласково:       — Что с тобой, солнышко моё? Что такое?       Милорада взяла себя в руки: её плечи и лопатки шевельнулись, она разжалась из комочка, улыбнулась и приласкалась к княжне — потёрлась носиком о её нос, прильнула щекой к щеке.       — Да пустяки... Что-то сама не своя я сегодня — не выспалась, видно. Голова тяжёлая. С дитём хлопот много: то животик у неё, то зубки. То ещё какая хворь...       Любославе больно было видеть, какое та усилие над собой сделала, хотелось ей помочь, приласкать, успокоить, унять эту дрожь и расслабить. Она окутала дрожащие губки любимой трепетно-шелковистой мягкостью самого нежного поцелуя, а та уже обвила её шею руками и прижалась всем телом. Признательная за ласку, она отвечала на поцелуй с торопливой, захлёбывающейся, преувеличенной страстью. Любослава поймала пальцами её подбородок, заглянула в глаза.       — Родная... Точно всё хорошо? — спросила она с тревогой и заботой. — Ты вся дрожишь, как листочек на ветру... Ты здорова, радость моя? Тебя не знобит?       — Ничего, всё благополучно, Любославушка, не бери в голову, — заверила Милорада. И затрепетала ресницами: — Хорошо и сладко мне с тобой... Обними меня покрепче.       — Моя ж ты голубка... — Княжна окутала возлюбленную объятиями, поцеловала снова, шепнула нежно: — Пташка моя маленькая... Люблю тебя.       — Я знаю, — прошептала Милорада и уткнулась княжне в грудь, спрятала лицо, а в её голосе Любославе померещился всхлип.       А Милорада старалась поскорее загладить случившееся: завладела рукой княжны и направила её к себе под подол. Сработало это безотказно: пальцы Любославы угодили в горячую влажность её плоти, и она тут же вспыхнула желанием. Обдавая ушко Милорады бурным дыханием, княжна шепнула:       — Ягодка сладкая...       Всё завершилось опустошающе-пламенными объятиями на ложе — мучительными и сладкими, с горчинкой хмельного дурмана и пронзительным привкусом отчаяния. Вжимаясь всем телом в податливую, как сдобное тесто, и текуче-ласковую, обволакивающую мягкость Милорады, Любослава утопала в ней, погружалась в лёгкий щекотный шёлк её распущенных кос, пересчитывала любимые солнечные веснушки, ныряла языком во все восхитительные ямочки, жаром дыхания ласкала изгиб шеи и пила поцелуями молочное тепло груди. Милорада всегда была бесконечным пиршеством ощущений — такая вкусная, родная, окутывающая звёздной волшбой летней ночи. Милая, прекрасная, бесконечно дорогая и нужная.       Но тревожная струнка не смолкала, ныла назойливым комаром: «Что-то не так». И это «не так» мерещилось в каждом взгляде и вздохе, в каждом взмахе ресниц, в пище и воде. В воздухе. Всюду, везде вкрадывался привкус горечи и какой-то смутной потери.       Однажды в грустновато-осеннюю, духмяную пору яблочного урожая княжна сидела с кубком мёда-вишняка и наблюдала, как Милорада хлопотала, ставя на стол яства к праздничному обеду в честь её приезда. Главное блюдо, яблочно-медовый пирог, ещё сидел в печи, но уже распространял на весь домик свой проникновенно-нежный, сладкий и уютный дух.       Солнечный луч, падая в мутноватое окошко, озарял покрытую отросшей золотистой щетиной голову княжны. Осенний свет мерцал золотом на тугой, как спелый пшеничный колос, косице, лежавшей на её покрытом узорчатым кафтаном плече, мерцал плотно уложенными бисеринками на высоком голенище её сапога. На точёной щиколотке Любославы тот собирался щегольской гармошечкой, а носок обнимали светлые полосочки из стали, назначение которых состояло в защите пальцев ноги от ударов. Это было изобретение княжны, до неё такие пластинки к сапогам никто не приделывал, но с её лёгкой руки всё больше всадников носило подобную защиту, даже князь перенял эту находку и тоже щеголял в сапогах со стальными носками. Для красоты эти полоски снабжались филигранными узорами и выглядели весьма нарядно, как своеобразное украшение обуви.       Солнце, пробиваясь сквозь дымчатую слюду оконца, лежало на вышитой скатерти и на краю стола, мерцало на перстнях княжны: иных украшений она не носила. Кроме, разве что, маленького накосника с голубыми топазами, который венчал кончик её косицы, отросшей уже по грудь. Когда княжна чуть поворачивала голову, следя за хлопотами Милорады пристальным взглядом, солнце шелковисто подсвечивало её красивую и густую орехово-коричневую бровь и горело на щёточке изогнутых ресниц. Её щёки, оставаясь ещё вполне гладкими и молодыми, уже немного утратили юную округлость и чуть втянулись, скулы очерчивались строже, а в очертаниях нижней челюсти усилился волевой оттенок. Сидела она прямо, опираясь локтем одной руки на край стола, а вторая, мерцая перстнями, лежала на колене. Широкий шёлковый кушак с кисточками подчёркивал её величавый и тонкий стан. Во всём её облике чувствовалась стальная отточенность и подтянутая, уверенная и знающая себе цену сила. Противоположный пол Любослава не привлекала, а вот девичьи глаза нередко задерживались на ней взором — исподтишка, зачарованно, с чуть заметной искоркой светлого удивления. Впрочем, даже если княжна это внимание и замечала, то оставалась к нему равнодушна: в её сердце жил только дорогой, милый и нежный облик её любимой русалочки.       К кубку Любослава почти не притрагивалась — пригубила пару раз и отставила в сторону. Дав себе зарок больше не напиваться, она пока успешно держала обещание, хотя обстоятельства порой вынуждали участвовать в застольях. В таких случаях княжна старалась делать один-два глотка, не более. Иногда, правда, требовалось пить до дна — за государя, например; тут уж ничего не поделаешь — приходилось осушать кубок полностью.       Врасанку Милорада спровадила на весь день к бабушке, чтобы им с княжной побыть наедине без помех. Поставив на стол блюдо со слабосолёной красной рыбой, нарезанной тонкими ломтиками, она подарила Любославе многообещающую улыбку; принаряженная, в серьгах и ожерелье, с подкрашенными губами, она опять старательно изображала радость от встречи и предвкушение слияния на ложе.       — Хватит хлопотать, красавица, иди ко мне, — похлопав себя по колену, позвала княжна.       Милорада подошла и уселась, обняла Любославу за плечи, а княжна с хозяйской нежной властностью обвила рукой её стан и крепко прижала к себе, чувствуя горячую, как пирог, близость тела возлюбленной. Раньше эта близость всегда воспламеняла её, зажигала ниже пояса сладкий напряжённый жар, но сейчас всё было иначе. Милорада смотрела выжидательно, с готовностью исполнить следующее повеление, и эта её угодливость совсем не радовала княжну. Что-то в этом было искусственное, наигранное, и Любослава не могла отделаться от чувства, будто пришла к Милораде не как возлюбленная, а как один из её «гостей». То время было, конечно, в прошлом, но вот эта услужливость на грани раболепия вызывала неприятную мысль о таком сходстве. Колючим ёжиком внутри ворохнулось раздражение. Вместо ласковых слов и проникновенной нежности почему-то хотелось придираться, это треклятое НЕ ТАК вливалось в кровь холодным ядом.       — Зачем ты накрасила губы? — Любослава тронула пальцем рот Милорады, смазав краску. — Думаешь, так ты мне будешь нравиться больше?       — Если тебе не угодно, Любославушка, я вытру, — ответила та и достала из рукава платок.       Она старательно стёрла краску, спрятала испачканный платок на место. Княжна поймала её губы своими, и язычок Милорады тут же защекотал её, ныряя глубже в поцелуй. В этом тоже была угодливая готовность, слащавая и совсем не доставляющая подлинного удовольствия. Тяжёлое, тоскливое чувство нарастало в груди: дальше так продолжаться не могло. Княжна высвободилась из цепкого плена поцелуя, ощутив недоуменную дрожь губ Милорады, которые не хотели её отпускать, а потому пришлось приложить усилие, чтобы освободиться от них. В сердце ёкнула усталая, нежная жалость к ним, задрожавшим и побледневшим от недоброго предчувствия, и Любослава в беспомощной попытке притупить остриё боли приласкала ротик возлюбленной подушечкой большого пальца.       — Скажи всё как есть, русалочка... Ты не любишь больше?       Слова эти были как удар, как пощёчина — никакая ласка не могла смягчить и обезболить их до конца. Всё равно они пронзали, как безжалостный клинок, и боль всплеснулась в испуганной тьме зрачков Милорады, а потом обдала убийственным морозом сердце княжны. Милорада молчала несколько мгновений, и её глаза медленно наполнялись слезами. По её щекам потекли блестящие ручейки, губы затряслись, и она отвернулась, заслоняясь ладонью, а Любослава держала свою боль внутри стального панциря, лишь челюсти её сжимались, подрагивая под кожей скул бугорками мышц. Она чувствовала, осознавала, как глаза леденеют и становятся стальными клинками, но ничего не могла с этим поделать, никак не могла это смягчить: боль заморозила связь между сердцем и взглядом. Сердце разрывалось, рыдало, умоляло пощадить Милораду, не пронзать её, такую родную и испуганную девочку, страшными словами, но лицом и голосом княжны владела другая сила — леденящая и жестокая. И всё же сердце пыталось прорваться наружу и проросло светлыми лучиками к пальцам — те вытирали тёплую влагу со щёк Милорады и ловили её за подбородок. А беспощадная холодная сила, владевшая голосом княжны, заставила её произнести:       — Скажи это, глядя мне в глаза, милая. Скажи правду. Ты меня не обманешь, я чувствую это.       Наверно, это было жутковатым сочетанием — тёплые ласкающие пальцы и убийственно-ледяные голос и взгляд, но боль что-то сломала внутри, и княжна не могла восстановить единство сердца и всего остального. Милорада закусила губу и делала глубокие вдохи в попытке успокоиться, но рыдания прорвались наружу бурно и сильно. Обвив княжну цепкими, отчаянными объятиями, она затряслась неукротимо. Только над руками Любославы ещё осталась власть сердца, которое рыдало вместе с Милорадой и содрогалось от пронизывающей жалости к ней; ладони поглаживали её по лопаткам, пальцы ворошили прядку волос за ухом, а живший своей отдельной жизнью голос вспарывал душу Милорады морозной сталью:       — Дальше так продолжать нельзя, горлинка. Это не вчера началось, я давно чувствую в тебе перемены. Ты постоянно наготове, ты всё время дрожишь, будто ждёшь удара... Ты боишься меня? Но почему? Я уже всю голову сломала, гадая, что же я делаю дурного или страшного. Если ты разлюбила, то зачем пытаешься делать вид, что всё по-прежнему? Поверь, притворщица из тебя никакая. Притворство уродует тебя, смотреть на это горько, стыдно и невыносимо. Лучше скажи правду.       Объятия Милорады стискивались крепко, она вздрагивала всем телом, и от силы её рыданий Любославу тоже покачивало. Казалось бы, так не может обнимать тот, кто разлюбил... Но любовь ли скрывалась за цепкостью её рук?       — Любославушка, прошу тебя, не надо... Не надо, пожалуйста, — рыдала она. — Родной мой, хороший мой...       Сердце подёрнулось инеем ужаса: оно теряло власть теперь и над руками, ими тоже завладела ледяная сила. Ему оставалось только кричать этим пятипалым кускам безжалостной стали: «Не смейте, не смейте делать ей больно!» А возлюбленной оно кричало: «Родная, я с тобой, я люблю тебя!» Но крик этот оставался беззвучным, а руки разъединяли судорожные объятия Милорады, сжимая её тонкие запястья и неизбежно причиняя боль. Ледяное чудовище победило, завладев княжной полностью: и руками, и взглядом, и голосом. Оно встряхнуло Милораду и сквозь оскал зубов прорычало:       — Я не могу так! Я больше так не могу! Я вижу и чувствую твоё притворство, и мне больно от этого! Поверь, горькая правда лучше, чем нескончаемая ложь!       Милорада с горестным воем соскользнула на пол и стала покрывать поцелуями сперва колени, а потом и сапоги Любославы. Этот приступ унижения стиснул сердце когтями боли, и оно взвыло: «Да сделай же что-нибудь! Она не должна валяться у тебя в ногах, как ты можешь это допускать?!» Увы, рукам, которыми владела холодная сила, недоставало нежности; им сейчас в самый раз — на поле боя, крошить полчища врагов, а с любимой они обращались жёстко. Но нужно было её поднять и пресечь её дальнейшее унижение, что они и пытались сделать.       — Не смей! Перестань сейчас же! Встань! — Стальной голос, которому тоже впору было греметь в битве, отдавая приказы, не лучше рук годился для возлюбленной, просто он, как мог, пытался привести её в чувство.       Тщетно: Милорада не повиновалась приказу, а лишь съёжилась, как от удара кнутом, и продолжала судорожно и отчаянно цепляться. Нежностью невозможно было с ней совладать сейчас, она впала в исступление и ничего не слышала, не понимала. Увы, оставалась только сила в качестве последнего средства, чтобы разжать её обезумевшую хватку. Стальным рукам это наконец удалось, и Милорада, скорчившись на полу, завыла и закричала так, словно из неё живьём кишки вытягивали. В этом крике была такая запредельная, сводящая с ума боль, что княжна помертвела и застыла, словно клинком насквозь пронзённая.       «Что ты с ней сделала, что ты натворила!» — хрипело окровавленное сердце. Нужно было вернуть ему власть, прогнав ледяную силу, и княжна ощутила поднимающуюся изнутри волну ярости. Та вскипела, захлестнула с головой, сминая стальной панцирь на груди и ледяную маску на лице — брызнули в разные стороны трещины, осколки вздыбились острыми углами, вспарывая грудь до крови, лицо исказил оскал, а из горла вырвался рёв.       Милорада испуганно смолкла, а Любослава разжала стиснутые добела кулаки. Руки больше не были стальными — они дрожали. Ноги подломились, и княжна, медленно оседая, опустилась на колени. Ладонь, подрагивая, зависла над сжавшейся комочком Милорадой, легла на её плечо, погладила по щеке, а из горла пробился сиплый голос:       — Голубка моя... Любимая!       От его надломленной хриплой нежности Милорада мелко задрожала и заплакала уже совсем тихо, измученно. Слезинки сочились сквозь её зажмуренные веки, а ладони княжны гладили её тело. Мелкая тряска перемежалась с сильными содроганиями, лицо застыло в скорбном страдании, и пальцы Любославы коснулись его, разглаживая и лаская.       — Милорада... Родная моя, ягодка моя, прошу, скажи мне — что случилось? Что с тобой происходит? Скажи всё как есть, я всё приму... Любую правду. Но только молю: пусть это будет именно правда, милая моя.       У Милорады вырвался тихий и умирающий, жалобный стон. Любослава склонилась и осторожными, бережными движениями приподняла её.       — Иди ко мне...       Княжна сгребла её в охапку и встала на ноги. Милорада висела в её объятиях сломанным стебельком, обмякшая и безжизненная, и Любослава отнесла её на постель. Поправив под её головой подушку, она склонилась и согрела дыханием её приоткрытые бледные губки.       — Родная, — окликнула она почти беззвучно, нежно.       Снова тихий стон, и ответное дыхание коснулось княжны; Любослава склонилась ближе, и рот Милорады утонул во влажном обхвате её целующих губ. Ответа не было, и княжна целовала снова и снова, вкладывая в свою ласку нежную мольбу: «Прошу, ответь мне, милая... Отзовись!» Наконец ощутив под своими губами слабое, чуть заметное движение, она ненадолго оторвалась и улыбнулась.       — Ну вот, так-то лучше.       Губки Милорады понемногу ожили и раскрылись, и Любослава нырнула поцелуем глубже, приласкала её язычок. Тот сперва был вялым и безучастным, а потом чуть-чуть шевельнулся в слабой ответной ласке.       — Моя ж ты горлинка, — шепнула княжна.       Тем временем к сладкому духу яблочной выпечки начал примешиваться запах горелого, но Милорада была не в силах подняться, чтобы вынуть пирог из печи, и Любослава сама его достала — большой, тяжёлый, пышущий жаром.       — Ничего, лишь самую малость подгорел, с одного краешка, — проговорила она, ставя его на стол. И отметила с улыбкой: — Здоровенный какой... Целый полк накормить можно!       Милорада не улыбнулась в ответ — обессиленно лежала, глядя куда-то в верхний угол опустошённым, невидящим, мёртвым взглядом. Вернувшись к ней и опустившись на колени около постели, княжна приласкала пальцами её щёку, погладила бровь, легонько поцеловала в висок. Щекоча дыханием её губы, она вполголоса проговорила:       — Я знаю, милая, тебе больно... Мне тоже больно, солнышко моё. Но нужно это сказать. То, что произошло сейчас, назревало уже давно. Мы с тобой вскрыли эту болячку. Да, моя родная, это было очень тяжело и страшно. Теперь осталось совсем чуть-чуть... Нужно вытащить наружу правду. Прошу тебя, скажи её... Какой бы горькой она ни была, я приму её. Даже если она вонзится ножом мне в сердце, я выдержу этот удар.       В глазах Милорады замерцали слезинки, на лице отразилось страдание, грудь всколыхнулась от всхлипа. Княжна, склонившись над ней, сжала её руку в своей и шепнула надломленно-нежно, отрывисто, щекоча дыханием её висок:       — Давай, милая. Это трудно, но необходимо. Я с тобой, я рядом. Я люблю тебя, солнышко моё. Несмотря ни на что.       Ресницы Милорады дрогнули, по щекам скатились две слезинки — одна за другой. Её горло шевельнулось — она сглотнула и двинула губами, но заговорить смогла не сразу. Любослава сжала её руку крепче, поцеловала пальцы.       — Да, моя родная. Умница, — ободряюще шепнула она. — Не бойся, горлинка, говори. Я выдержу.       Веки Милорады задрожали, глаза наполнились блестящей влагой. Сиплым полушёпотом она медленно проговорила:       — Я люблю тебя, ненаглядный мой. Люблю... прежнего тебя, который был до войны. Мне кажется, будто тебя убили там, а ко мне вернулся кто-то другой... Это воин с твоим лицом, но с чужими глазами, которые пронзают, как сталь. И я не знаю, что чувствую к нему. Умом я понимаю, что это ты, но сердце тебя больше не опознаёт... Оно тебя не узнаёт. Я сначала думала, что это из-за той болезни... Будто бы этот недуг что-то сломал у меня в голове, и я перестала тебя узнавать. Когда вы с войском вернулись, я очень хотела тебя встретить, но не смогла. Сначала дочка захворала, а наутро слегла я... Я лежала в жару и бреду, и мне почудилось, будто надо мной склоняется окровавленный воин-мертвец, а за плечами у него ещё много, много убитых воинов... У него было твоё лицо... Я пыталась успокоиться, повторяла себе, что дело не в тебе, что у меня просто в голове помутилось из-за хвори, вот и мерещится вместо тебя невесть кто. Кто-то... чужой. Вот этого чужого я и боюсь, а вовсе не тебя, Любославушка. Я знаю, что там, внутри этого чужого, прячешься ты. Я решила, что нужно просто потерпеть и не обращать внимания, и бред сам пройдёт потихоньку. Но он не прошёл. Я думала, что выздоровею — и всё станет как прежде, чужой воин исчезнет, а ты станешь самим собой... Но этого не случилось.       Пока она говорила, Любослава ни на миг не переставала сжимать её руку. Про себя она молилась только об одном — не выпустить бы снова наружу ледяную силу, не превратить глаза в стальные клинки... Не заледенеть опять, не напугать её. Милорада была права, ей не померещилось, тот чужой воин действительно существовал — это он и отнимал у сердца власть. Он настолько сросся с княжной, что она не замечала, не осознавала его, а сейчас вдруг взглянула на себя глазами Милорады. Бедная девочка... Бедная голубка. Неудивительно, что она дрожала. А она ещё и в постель с этим чужаком ложилась — вот где ужас-то.       Но самое страшное — прежней уже не стать, этот воин с ней навсегда. Чтобы снова стать той, кого Милорада любила, нужно вернуть время назад и выдрать из жизни страницы, написанные кровью битв и пером из оружейной стали.       А Милорада продолжала:       — Каждый раз после наших встреч мне снится тот воин-мертвец... И все, кого он убил в битве, склоняются надо мной и душат меня... Грызут меня и жрут меня. Ты уезжаешь — а они всё снятся мне... Месяц. Каждую ночь целый месяц я их вижу. Потом всё успокаивается... А потом ты снова приходишь — и опять эти сны. Ещё месяц... И так — снова и снова. Они очень, очень страшные... Я умираю там, в этих снах. Месяц подряд они меня убивают по ночам — воины эти мёртвые...       Пальцы княжны разжались, выпустив руку Милорады: ледяная сила опять сковывала лицо и превращала глаза в стальные клинки. Она встала и распахнула дверь, втягивая грудью грустный дух осеннего дня и подставляя лицо волнам свежего воздуха. Успела ли Милорада заметить возвращение чужака? Глубоко дыша и стараясь расслабить лицо, Любослава попробовала сознательно прогнать его, попыталась изобразить улыбку, но вышел холодный оскал. Она с силой провела по лицу ладонями, челюсти стиснулись, мышцы под кожей скул подрагивали.       Княжна стояла в дверном проёме, расставив ноги и закрыв глаза. Сзади послышался шорох и лёгкие шаги, и между лопаток легла ладошка Милорады.       — Я стараюсь тебя любить, ненаглядный мой, — снова зазвучал её голос, а ладошка поглаживала спину. — Такого, какой ты есть сейчас. Стараюсь, потому что не знаю, как буду жить без тебя... Совсем без тебя я не могу... Ты мне нужен любой... Пусть такой... Пусть. Но совсем без тебя — ещё хуже, ещё страшнее. После всего, что ты сделал для меня, для сестриц и матушки, после того как ты воевал и защищал нас от врага, я не могу поступить с тобой так подло и неблагодарно... Ты заслуживаешь всего самого прекрасного. Заслуживаешь, чтобы тебя любили. Я буду гадкой и жалкой, недостойной тебя дрянью, если позволю себе разлюбить тебя...       Послышались тихие, усталые и отчаянные всхлипы. Любослава мучительно оскалилась: как обернуться, как обнять её, не напугав опять? Она так и стояла спиной, а Милорада прильнула сзади и плакала.       — Почему ты не смотришь на меня, Любославушка?..       Княжна глухо проронила:       — Не хочу тебя пугать, родная.       Милорада уткнулась ей в спину заплаканным лицом, а сама всё гладила ладошками с робкой заискивающей лаской.       — Ничего... Ничего, мой хороший, я уже привыкла. И справляюсь...       Княжна повернулась к ней. Милорада встретила её залитой слезами несмелой улыбкой, и только по чуть приметному напряжению её плеч и углублению ключичных ямочек угадывалось её усилие над собой. Так она «справлялась» — держала на лице улыбку, а сама усилием мышц подавляла дрожь, и видеть это было пронзительно-горько: Милорада будто перед жутким чудищем стояла и изо всех сил храбрилась, стараясь сохранять непринуждённый вид. Любослава с затаённой горьковатой нежностью поймала округлый шелковистый подбородок, погладила его, скользнула тыльной стороной пальцев по щекам, а ладошка Милорады легла ей на голову, приминая чуть отросший коротенький ёжик-щетину.       — Мне нравится, когда ты чуть обрастаешь, — сказала она, и её широко распахнутые глаза мерцали искорками боязливой ласки. И добавила, погладив голову княжны и дрогнув уголками губ в улыбке: — Совсем как в тот день, когда ты пришёл на свидание с отрезанной косой...       Примерно такая длина и была после той самой первой стрижки; сейчас для Любославы это было из разряда «обросла до неприличия». Захлопнув дверь и одной рукой обняв Милораду, второй она поглаживала её щёки лёгкой щекоткой пальцев, и расстояние между их губами неумолимо сокращалось. Глаза княжны ещё оставались стальными клинками, и их острия царапали сердечко Милорады, загнанное биение которого Любослава ощущала под её кожей. Когда их разделяла только тонкая прослойка горячего дыхания, обнимающая рука княжны снова ощутила мелкую дрожь Милорады.       — Не бойся, — шепнула Любослава. — Чужой воин тоже очень любит тебя, милая. Не бойся его.       Милорада прижалась всем телом, решительно обняла за шею, и их губы встретились — сначала осторожно и мягко, а потом всё более страстно. Милорада самозабвенно трепетала ресницами и запрокидывала голову в поцелуе, её язычок не увиливал от ответной ласки, но опять чувствовалась эта досадная старательность, которая убивала в княжне всё желание. Не хватало искренней взаимности, от которой по жилам бежал восхитительный, будоражаще-сладкий хмель... и без которой у самой Любославы не зажигался огонёк страсти. Что за радость в том, чтобы ласкать женщину, которая отдаётся не потому что сама хочет, а потому что боится разочаровать, огорчить, не угодить?.. И чья искренность и честность состоит только в добросовестном, отчаянном желании не подвести и внушить, что всё хорошо — возможно, и себе самой? Хотелось этой женщине крикнуть: «Ты со мной по любви или из чувства долга?!»       — Что, мой родной? Что не так? — пролепетала Милорада встревоженно, когда княжна завершила поцелуй и отняла губы.       Любослава, взяв в свои ладони её перепуганное личико, как можно мягче проговорила:       — Солнышко моё... Ты именно стараешься, а не любишь, в этом и беда. А без твоей любви — всё не так. Ты только пытаешься угодить мне, но сама не хочешь... Твоя любовь была огнём, от которого и у меня всё вспыхивало, а без него всё уныло и пусто. Пойми, родная: если сердце остыло, никакая благодарность не воскресит в нём былой огонь. Заставить себя любить нельзя. Мне никогда не нужна была твоя признательность. Всё, что было мной сделано, сделано от чистого сердца, без корысти. Мне и в голову не пришло бы требовать от тебя чего-то взамен. И уж тем более — оставаться со мной, не любя... Требовать такое — это уничтожать всю добрую суть своих поступков. Добро с таким расчётом — уже не добро, а что-то другое, нехорошее. Не надо, милая, не насилуй себя, не ломай своё сердечко через колено, мне больно это видеть. Я так не могу.       От слов «я так не могу» Милорада покрылась обморочной бледностью, её губы затряслись; должно быть, эти слова напомнили ей ярость ледяного чудовища, которое рычало оскалом ей в лицо и требовало правды. Неукротимо дрожа всем телом и гладя трясущимися пальцами лицо княжны, она залепетала отчаянно и жалобно:       — Нет, пожалуйста, не надо... Не надо, мой хороший... Я не могу... Не могу без тебя...       Она опять была на грани пугающего исступления — княжна снова попала в отчаянную и цепкую хватку её рук, которую уже не отважилась силой разжимать, причиняя хрупким нежным запястьям любимой боль: на них и так остались пятна от её пальцев. Во второй раз этого страшного, пронзительного крика сердце уже не вынесло бы, и Любослава сдалась — сгребла Милораду в объятия.       — Ну-ну-ну, солнышко... Всё-всё, тихо-тихо-тихо, — успокоительно зашептала она, прижимая её к себе и гладя затылок, лопатки, плечи. — Я с тобой, родная, с тобой... С тобой. Тш-ш...       Милорада ещё некоторое время дрожала, всхлипывая «не надо» и «я не могу без тебя», а княжна её успокаивала и гладила. Когда слёзы и исступление немного унялись, Милорада, не разжимая рук, начала пятиться в сторону постели, а Любославе приходилось ей уступать — только бы опять не закричала, не пронзила навылет сердце, и так уже порядком истерзанное, но всё ещё неистребимо любящее эту девушку. Ему были дороги эти русалочьи волосы, эти милые веснушки, хрупкость этих запястий и движение этих губ, произносящих: «Ненаглядный мой...»       — Пойдём, мой родненький, — шептала Милорада, мерцая в глазах отчаянными, умоляющими искорками.       Не могла княжна эти искорки оттолкнуть, до невыносимой пронзительной боли не могла. Не решалась и жестоко рвать с себя кольцо этих хрупких, цепляющихся рук-вьюнков, от мысли о новом причинении боли её сердце скручивала горестная судорога: нет, только не это! Она уже причинила — до синяков на милых тоненьких запястьях... Уже надломила любимую пташку своей силищей, для этого совсем не предназначенной. Повинуясь влекущим рукам Милорады, княжна дошла с ней до ложа, и они вместе упали на него, сплетённые в объятиях и слившиеся в поцелуе.       Лучше бы Любослава этого не делала... Сперва она не оставляла попыток добиться, чтобы Милораде действительно было хорошо и сладко, и поэтому окутала её удесятерённой нежностью и трепетной лаской, но без пресловутого «огонька», как без необходимой и обязательной составляющей, всё получалось как-то плоско, бессмысленно, безвкусно и бездушно — как песня без склада и лада, как солнце без тепла, как мёд без сладости. Не было отклика — такого прекрасного и воспламеняющего сияния глаз Милорады, княжна не чувствовала её внутреннего трепета и счастья. Это была словно и не любимая вовсе, а её пустая, угасшая оболочка, до которой Любослава пыталась достучаться нежностью и разжечь хоть какую-то искорку... Всё было бесполезно.       — Нет, милая, этак у нас с тобой ничего хорошего не выйдет, — с усталым, обречённым вздохом признала княжна, отодвигаясь.       Она лежала, закинув руку за голову, сдвинув брови и с тоской глядя в потолок, а Милорада рядом тихонько лила слёзы. Княжна села, тыльной стороной пальцев легонько стёрла мокрую полоску с её щеки, сама не зная, как это могло помочь. Утешить ей Милораду было нечем.       Она всё-таки попыталась улыбнуться. Улыбка тоже вышла беспомощная, как осенний лучик солнца — больной, не согревающий, усталый.       — Ладно, — вздохнула княжна, глядя в сторону изобильного стола. — Вставать надо — яств твоих хоть отведать, хозяюшка милая. А то зря ты, что ли, старалась, стряпала-пекла?       Любослава поднялась с ложа и надела портки с рубашкой, обулась. Милорада, набросив рубашку и наспех убрав волосы, принялась прислуживать ей за столом — босая, не подпоясанная, с заплаканными глазами на опустошённом горем лице. Безрадостной была её деловитость; не праздником воссоединения, а погребальной тризной веяло от её услужливости. Сама она не брала в рот ни крошки и время от времени смахивала слезинку. Впрочем, и княжне кусок в горло не лез — кушаний она едва-едва отведала, а вот к мёду с добавкой хмеля и сногсшибательного зелья приложилась крепко — вопреки данному себе обещанию. Но даже напиток горячительный как-то бестолково сработал, не согрел коварным и ласковым дурманом, только голова и сердце уныло и нехорошо отяжелели. Вытекало последними капельками горького рябинового зелья время этой встречи, неизбежно приближая наступление осеннего прощального холода...       — Пойду я, лапушка моя. — Княжна надела кафтан, затянула кушак, плащ с богатой меховой отделкой небрежно набросила на одно плечо, взялась за шапку. — Что толку сидеть, горе в кубке топить...       Она остановилась перед Милорадой, протянув ей раскрытую ладонь, чтобы на прощание сжать её похолодевшие пальчики. Та сидела бледная, несчастная, с мокрыми угасшими глазами, и не находились у Любославы для неё красивые и нежные, задушевные слова — с губ слетали только какие-то никчёмные, затёртые, будничные... У неё и самой что-то внутри угасло, и стало пусто, по-осеннему холодно и беспросветно в груди. Протянутая рука, оставшись без ответного пожатия, опустилась.       — Не проводишь?       Милорада не откликнулась — так и сидела сутуло, поникнув головой и безжизненно уронив руки на колени. Княжна надела шапку, по своему давнему обыкновению щеголевато сдвинув её на одно ухо, отворила дверь и вышла; подковки её каблуков увесисто стукнули вниз по ступенькам невысокого крылечка. Если Милораду от боли-тоски скрючило, и сидела она вся сникшая, то Любослава горькую тяжесть своего сердца несла с величаво-прямой спиной и расправленными плечами: привычка к воинской подтянутости въелась в неё уже до костей, а её поступь всегда оставалась твёрдой, как бы сумрачно ни было на душе. Хмельной мёд её так и не пробрал, и на её походке выпитое не сказывалось.       — Любослава Владилична! — прозвенели юные задорные голоса.       К ней бежали Заринка с Добруней, сияя улыбками и светом своих распахнутых, искренних глаз. Нельзя, никак нельзя было пугать их холодом чужака, поэтому она остановилась, растянула рот в улыбке (вроде не оскал же получился, да?), раскрыла объятия, и девочки в них с разбегу влетели, прильнули к ней ласково.       — Что, рыбоньки? — Княжна чмокнула обеих поочерёдно в подставленные губки.       — От тебя хмельным несёт, как от бочки с мёдом, Любослава Владилична, — хихикнула Заринка. — Тебя сестрица Милорада угостила?       — Так и есть, — усмехнулась княжна. — А вот ваши губки яблочком пахнут. Пирогов, поди, наелись?       — Наелись и тебя зовём! — засмеялись девочки. — Вернее, Здерада Мирославовна тебя кличет пирог яблочный кушать.       — Ну, коли зовёт, надо идти, — сказала Любослава.       Она обняла девочек за плечи, и они втроём направились во дворец. На полпути княжне вдруг пришла в голову мысль проверить кое-что, и она остановилась.       — А ну, гляньте на меня, — велела она, поставив сестричек перед собой. — Как я вам? Не страшная?       Девочки захихикали, переглядываясь. Любослава с недоумением оглядела себя: может, кафтан наизнанку, правый сапог с левым перепутан или шапка задом наперёд? Впрочем, нет — как с осанкой и поступью, так и с облачением у неё был образцовый порядок.       — Вы чего, хохотуньи? — шутливо нахмурилась Любослава. — Не смейтесь, а отвечайте, что вас спрашивают!       — Никакая ты не страшная, Любослава Владилична! — воскликнула Заринка.       — Не-а, — помотала головой Добруня.       — А так? — И княжна скосила глаза к переносице, сдвинула брови и надула щёки.       Девочки фыркнули в ладошки и рассыпали бубенчики озорного смеха.       — Опять они хохочут! Пирожков со смешинками наелись, что ли? — Любослава сгребла сестричек в охапку, закружила. — А ну, отвечайте толком, страшная я или нет?! А то я вас как... как зацелую, красавиц этаких!       Земля вдруг качнулась под её ногами... Опаньки, а вот и хмель пожаловал — стукнул-таки в голову, стервец, когда уже не нужен! Где же он, зараза, был, когда она стояла с безответно протянутой к Милораде рукой? Почему не согрел, когда сердце тоскливо холодело от прощания?! Осознав, что всё-таки пьяна, княжна встала поустойчивее, расставив ноги. Не ляпнуть бы лишнего, девчонок не напугать!.. Впрочем, Заринка с Добруней вовсю веселились и бояться не собирались, обнимали княжну крепко, льнули к ней искренне и не дрожали ни капельки. Любослава исполнила свою «угрозу» — расцеловала обеих хохотушек в щёчки и смеющиеся губки, пахнущие яблочным пирогом.       — Ладно, пошли, а то угощение матушкино остынет, — сказала она.       Девочки снова прижались к ней с двух сторон, и они в обнимку продолжили свой путь во дворец.       Рассказ Милорады о страшных снах обеспокоил княжну. Все те реки смерти, что глаза и душа Любославы впитали на полях сражений, увидела и Милорада... Причём не просто увидела — это мучило её, она снова и снова умирала в этих жутких видениях. Умирать каждую ночь месяц подряд — такое даже представить себе страшно! Разумеется, не следовало это просто так оставлять и бросать бедную русалочку наедине с ночными ужасами: неистребимо теплилось в сердце княжны пронзительно-трепетное желание защищать её, оберегать и заботиться о ней. Нужно было с этим что-то делать, и Любослава сразу же после угощения яблочным пирогом у матушки Здерады обратилась к Чернаве: не найдётся ли у той какого-нибудь средства от дурных снов? В подробности она вдаваться не стала, сказала лишь, что помощь нужна Милораде.       Чернава дала ей колдовской ночник — глиняную фигурку сидящего на задних лапках зайчика с крошечным огоньком волшбы в животике.       — Пусть Милорада ставит этот ночник у себя в изголовье, он станет прогонять страшные сны, — сказала кудесница, вручая фигурку княжне. И добавила со вздохом: — У неё есть некоторая способность видеть и чувствовать кое-что, что недоступно взгляду обычного человека, но не всегда это могут быть приятные вещи... Видимо, способность эта в ней дремала, но открылась во время болезни. Жить с этим непросто: это дар, но и проклятье тоже. Тебе, Любославушка, довелось с головы до ног искупаться в смерти во время войны, и Милорада всё это чувствует, но не умеет с этим справляться. Ночник поможет ей убрать сны, а что касается её изменившихся чувств к тебе... Тут я помочь, увы, не могу, это должно решать только её сердце. Над чувствами никакая волшба, увы, не властна.       Хоть и не спрашивала Любослава кудесницу о том, как быть с сердцем Милорады, переставшим её узнавать, но та всё равно ответила на незаданный вопрос, проницательно почувствовав и прочитав его в душе княжны.       — Но почему она видела меня в образе воина-мертвеца? — спросила Любослава. — Значит ли это, что я...       — Нет, смерть твою это не предрекает, — улыбнулась Чернава. — Это лишь отображение того, что могло тебя ожидать, не будь на тебе защитной рубашки. Без её помощи ты уже тысячу раз погибла бы.       Взгляд кудесницы был ласковым и чуть грустным, всеведущим и всё понимающим, а её прикосновение к сердечным тайнам Любославы — мягким и бережным. В глубине души княжна снова ощутила былое задумчивое восхищение прекрасной кудесницей — тёплой, как солнышко, но неприкосновенной для неё, как далёкая звёздочка в небе. Захотелось в отчаянии прильнуть к ней, как к светлому источнику, спасительному и сверхчеловечески-мудрому.       — Она не любит и боится меня... Но я-то её люблю, — тихо, горько проговорила княжна. — Как же мне быть, премудрая Чернава Евтихиевна?       В глазах кудесницы проступила мерцающая печаль звёздной бесконечности, и вместе с тем они окутывали Любославу безграничным состраданием.       — Твоё сердце тебе подскажет, как быть и как поступить, — молвила она, сияя тихой, лучистой добротой во взоре. — Оно любит, а значит, в нём есть мудрость. Любовь всегда знает ответы.       Её маленькая мягкая ладошка протянулась и легла на крепкую, сильную руку княжны, и той показалось, будто и её сердце кто-то вот так же приласкал — совсем как матушка. Редчайшими гостями были слёзы на глазах Любославы, но сейчас внутри век защипали-защекотали предательские иголочки, и чтобы скрыть влажный блеск взгляда, она склонилась и прильнула к пальчикам кудесницы губами в безграничном, трепетно-грустном преклонении. Она бы и на колени опустилась, но не осмелилась: неуместно это было. Пожалуй, второй такой удивительной женщины, окутанной мягкой, щекочущей тайной звёздного колдовства, во всей Воронецкой земле не существовало... Да что там — наверно, и на всём свете.       — Благодарю тебя, Чернава Евтихиевна, — проговорила Любослава, выпрямляясь с прохладным мерцанием печали в глазах. — И за ночник, и за ответы. И за доброту твою.       Милорада, зябко кутаясь в платок на плечах, в вечерних осенних сумерках сидела на лавке у крылечка, словно ждала повторного прихода Любославы. Поднявшись навстречу княжне, она с робкой улыбкой проговорила:       — Мне почему-то казалось, что ты ещё раз заглянешь сегодня...       Любослава достала из кармана ночник. Волшба озарила мягким лиловым светом лицо Милорады, и она протянула руку к глиняному зайчику.       — Ой, что это за чудо? — спросила она с улыбкой.       — Это от страшных снов, — сказала княжна, кладя мерцающую фигурку ей на ладонь. — Чернава Евтихиевна дала. Ставь его в изголовье, и он станет защищать тебя.       — Благодарю тебя за заботу, мой родной, — глядя на неё с нежной грустью, тихо проронила Милорада.       Она хотела прижаться к груди Любославы, но та остановила её, положив руки ей на плечи.       — Прошу тебя, обнимай меня и целуй, только если любишь, — сказала она серьёзно, устало. — Если не уверена, лучше не надо. Я всё равно чувствую, когда ты делаешь это не от сердца. Поверь, от таких объятий мне совсем не радостно, а горько.       Прижимая зайчика к груди, Милорада тихо заплакала. Княжна с тоской подавляла в себе желание обнять её и осушить слёзы поцелуями: как бы ещё хуже не сделать, опять ведь сожмётся в комочек и задрожит... Всхлипы возлюбленной вонзались в сердце острыми шипами, но в ушах отдавалось эхо слов «не знаю, что чувствую».       — Я завтра утром загляну узнать, помог ли ночник, — пообещала она, осторожно вытирая мокрые щёки Милорады пальцами. — Надеюсь, сегодня ты будешь спать спокойно.       Так и не обняв её, княжна повернулась и пошла прочь от домика — как всегда, не оборачиваясь.       Холодный, окутанный туманной дымкой рассвет Любослава встретила на гульбище, обводя взглядом сад, в котором ещё не все яблоки убрали, и покрытые румяными плодами ветки гнулись к земле. Под некоторыми стояли подпорки, чтоб не сломались. Осень холодила своим дыханием сердце княжны, и оно тоскливо сжималось, между бровями пролегла суровая складка.       Этой ночью она спала мало и плохо, душа болела и кровоточила, покрывалась колючим инеем предчувствия утраты; в синих сумерках, не улежав в постели, Любослава встала, зажгла тусклый огонёк масляного светоча и села к зеркалу, провела ладонью по золотистому ёжику. «Мне нравится, когда ты чуть обрастаешь», — сказала Милорада. Такой была голова у Любослава Батьковича из самого первого лета их любви.       «Ты нужен мне любой» — казалось бы, эти слова должны были согревать и дарить надежду, что ещё не всё кончено, но туманная промозглость заползала в грудь, и внутри становилось гулко, пусто и холодно. Образ воина-мертвеца из сна Милорады Чернава Евтихиевна истолковала осторожно, стараясь не коснуться леденящей душу правды, но сама княжна не щадила себя, признавая жестокую действительность: прежний Любослав Батькович, которого Милорада любила, и вправду умер. Он погиб в одной из кровавых битв, а с войны вернулся другой человек; Милорада пыталась заново полюбить его, но у неё не получалось. Она отчаянно цеплялась за любимый образ из прошлого, к которому уже не было возврата, боялась остаться одна, но самой княжне её попытки сохранить то, что уже разваливалось на части, причиняли лишь боль. Она помнила другие, настоящие, искренние и страстные объятия возлюбленной, в которых пылал живой огонь; нынешние были бледным подобием, дрожащим и робким, вялым, вымученным.       «Любовь всегда знает ответы». Что же эта мудрая сила подсказывала истерзанному сердцу? Не мучить больше любимую, не заставлять её превращаться в напряжённый комочек в попытке совладать с дрожью, перерезать пуповину самообмана, за которую та отчаянно цеплялась. Не выгрести, не выплыть на благодарности и чувстве долга, когда сердечко больше не откликается и не узнаёт. Любимому, драгоценному сердечку будет больно, но и продолжаться так больше не могло. «Прости, милая... Будет страшно, — почти беззвучно прохрипело остывающее на первом осеннем морозе дыхание. — Потерпи немножко, это в последний раз».       Любослава на прощание скользнула ладонью по бархатистой голове и на мгновение прикрыла глаза, выпуская холодного воина наружу полностью, чтобы он завладел ею до кончиков пальцев. Душой и кожей ощутила она, как воздвигается на груди броня, точно лёд на реке, а когда её глаза открылись, они уже были беспощадно-стальными. Лезвие бритвы откликнулось морозным, пробирающим до дрожи звоном, будто клинок из ножен вынули. Колючими искорками замерцала волшба, смертоносно-острая кромка коснулась лба и неумолимо заскользила, слизывая первую полоску золотистого ёжика, который так нравился Милораде. Заледеневшие глаза-клинки с немигающей безжалостностью следили в зеркале, как лезвие снимало полоску за полоской, уничтожая напоминание о Любославе Батьковиче. Из-под мягкой золотой поросли проступал неприступно-гладкий, безупречный череп чужого воина.       К домику с маленьким садом и лавочкой у крыльца пришла не Любослава, а он — до морозного звона холодный, до сурового блеска выбритый, подтянутый и туго собранный внутрь стальной брони, с каменными губами и колючими глазами-клинками. Он был далёким и мертвенно-бесстрастным, как зимнее небо, чтобы душу Милорады не грели и не цепляли обманчивые, бесплодные призраки былого. Страшного, холодного чужака ей будет проще отпустить.       Сапоги с подковками гулко простучали по деревянным кругляшам дорожки и остановились, расставленные на ширине плеч, седой туман вырывался из ноздрей от дыхания. Милорада уже ждала на крылечке, всё так же зябко кутаясь в платок, хотя в это студёное утро следовало надеть что-то потеплее. Под взглядом-клинком она съёжилась, и жилка на её шее загнанно забилась. На руках воина-чужака были перчатки — чтобы даже случайно не коснуться её живым, обнадёживающим теплом ладоней. «Держись, держись, милая. Потерпи, это ненадолго», — ёкала немая искорка под холодным панцирем на груди.       Эта искорка всё ещё тлела заботой: помог ли ночник, не мучили ли Милораду страшные сны? Но власти над голосом у сердца не было.       — Как спалось? — низко, гулко прогудела холодная сталь.       — Х-хорошо, — с запинкой пролепетала Милорада, содрогнувшись от этого пронзающего сердце звука. — Мёртвые воины не приходили.       Кивок. В ледяной пустыне взгляда — неприступная, беспросветная зима. Глаза Милорады опять наполнились слезами, и она всё-таки прижалась к груди жуткого гостя. Его ресницы даже не дрогнули, но сердце видело, какого усилия стоил Милораде этот шаг. «Милая, не нужно... Ты только понапрасну истязаешь себя», — горько мерцала искорка в груди под бронёй.       — Родненький мой... — Шёпот Милорады перешёл в тихое рыдание, и она затряслась.       Руки в перчатках не шевельнулись, чтобы её обнять, а грудь, к которой она прижималась, была не отзывчивее, чем у каменного изваяния. Ниточки-струнки, ведущие в кувшинковое лето к мёртвому Любославу Батьковичу, рвались с жалобным звоном: пусть она запомнит напоследок этого чужака, о котором и сожалеть-то глупо — ведь он же чужой и страшный. Пусть наконец отдыхает от необходимости дрожать и делать вид, что всё прекрасно. Пусть станет самой собой и не приковывает себя цепями благодарности к тому, кто уже не мил сердцу.       — Милорада, — снова прогудела безжалостная сталь. — Завтра я уезжаю по делам, когда вернусь — не знаю. Не жди меня больше.       Милорада горестно съёжилась, зашлась в дрожащих всхлипах, но продолжала отчаянно льнуть. Руки в перчатках отстранили её мягко, с бережностью к хрупким плечам, хотя у них и не было связи с почти насмерть растерзанным сердцем. Сердцем, которому эта плачущая девушка всё ещё была невыносимо, безгранично и беззаветно дорога.       — Прости и прощай, — сказала мёрзлая сталь, и её последний отзвук стих в утреннем воздухе, в котором уже ощущалась колючая близость зимы.       У Милорады тряслись губы, а по щекам катились градом слёзы, но Любослава уже без оглядки удалялась прочь стремительной широкой поступью. На ходу скользнув перчаткой по озябшему черепу, она надела шапку — снова, по своему обыкновению, надвинув на одно ухо и открыв гладкий висок.       
75 Нравится 9 Отзывы 6 В сборник