Дочери Лалады. Кудесница Чернава (ДВУХТОМНИК)

R
Завершён
74
1
Фэндом:
Размер:
977 страниц, 518 029 слов, 72 части
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
74 Нравится 9 Отзывы 6 В сборник

Глава 40. Телесное участие. Нива и её пахарь. Сон-трава

Настройки
      Отъезд пришлось отложить на день: впервые с того достопамятного пира в честь победы над кангелами Любослава напилась по-настоящему страшно, мертвецки — просто в хлам. Вместо сердца были уже не осколки, а дыра.       Ведь она же клялась себе — не влюбляться! Не поддаваться чарам тонких девичьих запястий, ведь сладкая ловушка вокруг сердца захлопнется так, что его потом оттуда не выцарапать, не изодрав на кровавые лоскутки. Она же обещала себе только слегка — СЛЕГКА! — увлекаться, не теряя голову и не ныряя до самозабвения в глубину милых девичьих очей... И что? Все обещания и клятвы были посланы к лешему.       Вишнютка... В ней не было ни капли коварства; эта милая, чистая, искренняя девочка пробуждала огромную, всеобъемлющую, умопомрачительную нежность. Но будущего у них не было. Даже если и увезла бы её княжна с собой — зачем? В качестве кого? Как очередную замену Милорады? Затычку для дыры на месте сердца? Страшный воин с холодными глазами и смертоносно острыми, кровавыми осколками в груди — не пара ей, такой милой и нежной, такой ласковой и чистой горлинке. Совсем не пара.       Может, и не её это судьба — делать девушек счастливыми. Она обеими ногами стояла на жестоком и трудном, не прощающем слабости и промахов пути — пути воина и защитника. Может быть, на этом пути и возможно счастье, но лишь краткое, мимолётное — с привкусом горечи и неизбежной боли.       Она отмечала с дружинниками окончание строительства крепости — и наотмечалась. Схватив за грудки Буймира, она трясла его с неузнаваемым, хриплым и хмельным звериным рёвом:       — Буймир, брат ты мой, прошу тебя, начисти мне рожу! Я тебя умоляю!!!       — Любослава Владилична, госпожа! Помилуй, как же я могу тебе личико бить? Ты что, я не посмею! — потрясённо отказывался тот, тоже подогретый горячительным, но не до такой степени.       — Врежь мне! Я тебя прошу! — рычала Любослава, встряхивая его. — Мне это надо! Позарез!       — Любослава Владилична, голубушка, да зачем же тебе такое понадобилось-то? — недоумевал Буймир. — Нет, и не проси, я на тебя руку не подыму!       Любослава выпустила его и, покачиваясь на широко расставленных для устойчивости ногах, рявкнула:       — Ну ладно... Тогда, если ты мужчина, ты на это ответишь! А стерпишь — слизняк ты и никто больше!       И она швырнула Буймира так, что он проехался по столу, сметая на пол посуду и кушанья, опрокидывая кубки и кувшины. Когда он скатился на пол, она проревела, сжимая кулаки:       — Ну, что?! Слизняк? Признаёшь?!       Вскочив на ноги, Буймир с размаху заехал ей в челюсть, отчего княжна перелетела через стол, ударилась о лавку и упала наконец на пол, безжизненно откинув руку в сторону. Она лежала неподвижно, с закрытыми глазами и повёрнутой вбок головой, не подавая признаков жизни. Увидев, что натворил, дружинник тут же зажал ладонью своё полное ужаса «ах!» и кинулся к княжне с воплем:       — Любослава Владилична-а-а! Голубушка-а-а! Ты живая?!       Княжну принялись приводить в чувство: водой ей в лицо брызгали, по щекам хлопали, платками обмахивали. Наконец она, к всеобщему облегчению, заморгала осоловелыми, мутными глазами и пощупала челюсть, на которой вздулась красная припухлость.       — Ох, Любослава Владилична, родненькая ты наша! — с преувеличенной хмельной заботливостью склонялся над ней Буймир, гладя её по плечам и как бы смахивая с них несуществующие соринки. — Ты как, целая?       Княжне помогли сесть на лавку. Она поморщилась, двигая челюстью — та была не сломана, но вот череп гудел и звенел на разные лады, и она провела ладонью по голове.       — Ничего, ничего, — пару раз успокоительно хлопнула она Буймира по плечу. — В самый раз. То, что лекарь прописал.       Дружинник бухнулся на колени.       — Любослава Владилична, госпожа! Прости, прости меня! Перестарался! Сам не ведаю, что на меня нашло! — бил он себя кулаком в грудь в хмельном порыве покаяния.       Княжна, опустив руку на его плечо и сверля его тяжёлым и мутным, косящим взглядом, проговорила:       — Ничего, братец ты мой... Ничего. Ты сделал всё как надо. Мне это было НУЖНО. Для справедливости. Это трудно объяснить... Поэтому просто поверь на слово.       О какой загадочной справедливости она говорила — этого никто не понял. Понятно было только одно: если госпоже угодно подраться и получить в морду... ну, то есть, в личико — что ж, на то её княжеская воля.       Стол привели в порядок: принесли новые кушанья взамен разбросанных и новые кувшины с мёдом вместо разбитых. Все расселись по местам, и застолье продолжилось. Выпив ещё (хотя, казалось бы — куда?!), Любослава загорланила:              Грусть-тоска моя, змея холодная,       Что ты сердце сушишь мне ночами тёмными?       Что в оконце смотришь, тьма голодная,       Что блуждаешь тропками бездомными?              Голосом она обладала сильным и звонким, да и медведь ей на ухо не наступал, но сейчас её горло было просто неспособно издавать приятные звуки — получался звериный рёв и вой. Потом за столом пели другие песни, а княжна сидела с закрытыми глазами, упираясь черепом в раскрытую ладонь и беззвучно шевеля губами невпопад.       Её отнесли в опочивальню и уложили, потому что она уже сникла на стол и не отзывалась, когда её потряхивали за плечо. Порой у неё вырывался стон, а иногда она скалилась и рычала, не открывая глаз и мучительно, как в бреду, перекатывая голову по подушке.       — Да захолодили... злые дождики... пфффф, — срывалось с её губ. Подняв руку и медленно скользя ладонью по голове, она пробормотала: — Кудри русые... — И засмеялась, растягивая рот в жутковатом бессознательном оскале.       В то время как Вишнюта у себя дома смахивала с ресниц слезинки, тонкими пальчиками перебирая жемчужные подвески на богатом свадебном кокошнике, княжна стонала и бредила:       — Тонкой ниточкой... звезда вечерняя... душу штопает... стежками... крупными...       В щелях между её трепещущими веками проступала мерцающая влага, не скатываясь, однако, по щекам, а рука лежала на груди — там, где звёздная иголочка накладывала на края чёрной омертвевшей раны милосердно врачующие, прохладные серебряные швы.       У себя дома Вишнюта роняла слёзы на наволочку, сжимая под подушкой глиняного медвежонка, а с губ княжны сорвалось:       — Девочка... Голубка родная... прости... меня.       И её голова затихла, перестав кататься, одна слезинка вынырнула наружу и утонула в подушке, а влажные ресницы окончательно сомкнулись.       Её внимания требовала другая крепость в сотне вёрст, куда Любослава и отправилась. Она сперва усердно и рьяно окунулась в дела и заботы, стараясь не думать о своей милой, ненаглядной Вишнюте (вот же дуралейка! — хотела забыться, отвлечься, а вместо этого заполучила новую сердечную рану!), а потом пошла в одиночку побродить по окрестностям с луком и стрелами, надеясь добыть какую-нибудь дичь. И «дичь» ей попалась. Причём весьма крупная. Во всех смыслах.       Услышав шорох за густыми кустами и решив, что это какой-то зверь копошится, отважная охотница пустила стрелу. И услышала женский вскрик... Женский, мать его за ногу, вскрик! Испугавшись, что убила человека — девушку! — княжна бросилась за кусты... И какая же картина предстала перед её вытаращенными глазами?       Возле дерева стояла, склонившись над корзинкой с грибами, очень пышнотелая, но весьма недурная собою молодая особа, а подол её длинной подпоясанной рубашки был пригвождён к стволу стрелой Любославы. На княжну с ужасом смотрели большие светло-серые глаза с пушистыми ресницами, а небольшой, но яркий и пухленький ротик был испуганно приоткрыт. Увидев лук в руках у Любославы, собирательница грибов вскрикнула ещё раз.       — Голубушка! — бросаясь к ней, воскликнула княжна. — Не бойся меня... Убивать тебя у меня не было никаких намерений, клянусь! Мне показалось, что зверь какой-то в кустах шуршит. Прости, что так вышло... Ты цела? Не задело тебя стрелой?       Голова сероглазой незнакомки была покрыта и убрана по-замужнему, с розовых мочек ушей свисали длинные бирюзовые серьги-тройчатки, на шее красовалось трёхрядное ожерелье из того же камня, а поверх рубашки её опоясывал искусно и красиво вышитый передник. Ядрёное телесное изобилие (в иных выражениях очертания её фигуры и не опишешь!) добавляло ей возраста, но если приглядеться повнимательнее, можно было заметить упругую свежесть и нежность её кожи, чудесный цвет гладкого лица, очарование девичьих ресниц, а ротик... Ротик так и звал к поцелуям. Поморгав своими прелестными ресницами, особа проговорила неуверенно:       — Не знаю... Может, задницу чуток оцарапало, но мне там, сзади, не видно.       — Погоди, надо тебя освободить. — И княжна, опустившись на колено, принялась возиться со стрелой.       Пригвоздило рубашку крепко, ткань вместе с наконечником вошла в ствол, и освободить подол, не порвав его совсем, не получалось. Пришлось княжне разрезать его охотничьим ножом — весьма крупным и серьёзным. Пышнотелая собирательница грибов при виде сего внушительного оружия опять вскрикнула и дёрнулась.       — Да не бойся ты! — успокоила Любослава, но дело было сделано — от резкого телодвижения испуганной пышечки нож нечаянно распорол подол сверху донизу, вследствие чего княжне представилась неожиданная возможность узреть два больших и круглых, чуть бугристых полупопия. Поскольку она стояла на одном колене, сие весьма ошеломительное зрелище распахнулось перед ней с самого удобного для обозрения угла — можно сказать, лицом к лицу. Одно из встретившихся лиц ощутило приливающий к щекам жар, а вот вторые «щёчки» краснеть умели только в одном случае — если их хорошенько отшлёпать.       — Ой, — приложив пальцы к губам, сказала упитанная сероглазка, очаровательно смущённая.       Конечно, она совсем не хотела дёргаться, просто нож был ну очень страшный!       Никаких ран или царапин, к счастью, стрела не нанесла, в разрезе подола сияла только сдобная пышность тугих, наливных выпуклостей. Любослава поднялась, отряхнула упиравшееся в землю колено, смущённо откашлялась и сказала:       — Уж прости, что рубашку тебе испортить пришлось. По-другому не выходило её освободить. — И добавила тихо и хрипловато: — Там у тебя... всё целое. Не задето.       — Да ну её к лешему, рубашку эту, — усмехнулась собирательница лесных даров. И добавила зачем-то с игривым взмахом ресниц: — Меня Бессонкой звать.       Эту стрельбу глазами Любослава не спутала бы ни с чем. Её горло опять издало смущённое «кхм», и она кивнула на корзинку:       — Грибочки, значит, любишь?       — Муж мой их уважает. В пирогах, — ответила Бессонка.       — Что ж, если позволишь, я помогу тебе добрать корзинку до конца, дабы загладить вину перед тобой, — предложила княжна.       — Отчего ж не позволить? — улыбнулась Бессонка. — Это дело хорошее. Вдвоём веселей будет.       «Веселей» — это она ещё скромно оценила степень увлекательности мирной «охоты», на которую Любославе пришлось перейти вместо стрельбы. Казалось бы — ну, грибы и грибы, что ж в их сборе особенного? Может, и ничего, но если наклоняться за каждым грибочком с разрезанным сзади подолом рубашки, зрелище для идущего следом грибника откроется весьма занимательное. А Бессонка именно так и поступала, то и дело сияя княжне задними достоинствами своей фигуры, пока у той лицо не запылало, как раскалённая печка. Если бы у Любославы были волосы, она покраснела бы до их корней, но у неё лишь череп зверски вспотел под шапкой, и она сняла её.       А Бессонка, заметив, что княжна обмахивает себе лицо головным убором, проговорила приветливо:       — Жаркий сегодня денёк! У меня дома молочко холодненькое в погребе есть, не желаешь ли угоститься?       День был и впрямь тёплый, но вспотела княжна вовсе не от того солнца, что в небе сияло, а совсем от другого, которое из прорези в рубашке выглядывало. «Солнышко» это состояло из двух величественных и увесистых половинок, в ложбинке под которыми притаилась лукавая обитательница междуножного пространства. Показывалась она не во всей своей красе, совсем не откровенно и развязно, а лишь чуть-чуть, будто бы в дверную щёлочку одним глазком подглядывая и игриво усмехаясь: «Кто это у нас там разрумянился, как маков цвет? Кого это в жар бросило? Ну надо же, какие мы впечатлительные!»       — Кхм, — отозвалась княжна хрипло. — Что ж, от молочка не откажусь. Благодарю тебя, хлебосольная хозяюшка.       Когда корзинка наполнилась, Бессонка наконец выпрямилась, и разрез на её рубашке сомкнулся. Любослава, достав платок, обтерла им лицо и голову, а Бессонка, стрельнув в княжну чуть насмешливым взором, молвила:       — Что, господин мой разлюбезный, утомился грибочки собирать? Это тебе не стрелы по кустам пускать да людей пугать! Тут спинку гнуть надобно!       Любослава, следом за платком скользнув по голове ладонью, ответила ей в том же тоне:       — Куда уж мне до тебя, красавица! Спинку гнуть ты мастерица великая... В сём искусстве равных тебе на всём свете не сыскать!       Издав грудной смешок, Бессонка зашагала с корзинкой в руке, а княжна ещё несколько мгновений стояла и смотрела ей вслед, не в силах оторвать взгляд от колыхавшегося разреза на подоле. Обладательница ослепительного заднего «солнышка» чуть повернула голову и позвала через плечо:       — Что встал, господин любезный? В лесу остаться решил?       Княжна нагнала её и поравнялась, взялась за ручку корзинки:       — Давай, понесу.       — Ну, изволь, — отдавая ей увесистый улов грибов, усмехнулась Бессонка.       Они зашагали рядом, шурша по лесной подстилке и хрустя попадающими под ноги веточками. Роста Бессонка была невысокого, доставая макушкой княжне до плеча, а ступнями обладала маленькими и изящными, обутыми в добротные кожаные башмачки, расшитые бисером. Любослава изо всех сил старалась не бросать на неё косые взгляды: помимо задних достоинств у Бессонки были ещё и передние, которые колыхались под рубашкой при каждом шаге. От их созерцания для княжны существовала нешуточная опасность снова вспыхнуть жарким огнём, причём не только в области лица, но и пониже. Не зная, о чём говорить, она брякнула первое, что пришло в голову:       — Значит, супруг твой пироги с грибами любит? Надо думать, что и тебя он должен тоже весьма... э-э, уважать! — И она вскинула бровь, всё-таки скосив краткий и быстрый взгляд в сторону наливных и роскошных округлостей, обтянутых тканью рубашки.       Бессонка рассыпала заливистые трели очаровательного, серебристо-грудного, мягкого смешка.       — Ах, если бы! — проговорила она со вздохом. — Муженёк-то мне в отцы годится: вдовцом он был, когда взял меня за себя. Баба ему в доме требовалась, хозяйка... Ну, хозяйку-то он взял, а вот как баба я ему вовсе не нужна оказалась. Вот такое горюшко горькое... По домашнему-то хозяйству я управляюсь, как и надлежит, а вот о моём «хозяйстве», — Бессонка опять многозначительно взмахнула ресницами, — кто позаботится? Я молодая, естество моё бабье ласки требует... А муженёк пирогов натрескается — и больше ничего не надобно ему!       Нутро княжны жарко ёкнуло. Если она верно истолковывала все красноречивые знаки, которыми Бессонка так и сыпала, «естество» этой изобильной телом красавицы звало её позаботиться о нём. Иначе зачем бы она за грибами так соблазнительно нагибалась? Сама нагибается, а «естество» из разреза в рубашке, как из-за занавесок, так и выглядывает, так и сверкает — дескать, заходи на огонёк, гостюшка дорогой, у меня есть чем тебя попотчевать! О тонких девичьих запястьях тут и речи не шло, но так даже лучше, решила Любослава. Для сердца, еле живого и в клочья растерзанного, безопаснее.       — Тяжкая у тебя долюшка, красавица, — согласилась княжна. — От всей души сочувствую тебе!       А Бессонка опять ресницами выстрелила и изрекла негромко, но значительно и глубокомысленно:       — Сочувствие душевное душу врачует, а телесное участие телу пользу приносит.       «Телесное участие»! Такого именования для всем известного действа Любослава ещё не слышала.       — Мудры слова твои, голубка ясноокая, — сказала она.       А про себя добавила: «И широкозадая. Настолько, что крылышки голубиные твоего зада распрекрасного в воздух поднять не смогут». Впрочем, ей и не нужно было, чтобы эта птичка улетала.       — Самой себе участие оказать — оно, конечно, тоже можно, — продолжала рассуждать Бессонка. — Уж кто мне лучше посочувствует, как не я сама? Но если другой человек участие проявит — это совсем иное.       Между тем они вышли из леса. Вдали показались домики, и Бессонка, повесив корзинку на пухлую руку, сказала:       — Позвала б я тебя в гости к себе, да несподручно: муж дома. Побудь пока тут, отдохни в тенёчке, а я корзинку отнесу, молочко возьму и к тебе вернусь. Я скоро... Ой!       Несмотря на щедрое великолепие своих изгибов, поступью она обладала лёгкой, девичьей, плывущей. Она хотела упорхнуть бабочкой, но её рука оказалась в плену пальцев княжны, и с этим игриво-томным «ой!» она очутилась в объятиях Любославы.       — Не обманешь, красавица? — скользя ладонью по её широкой пояснице и нащупывая сдобные складочки, дохнула ей в губы княжна. — Точно вернёшься?       Пухленькая ладошка Бессонки погладила её плечо, оценивая твёрдость мышц.       — Вернусь, куда ж я денусь... Как же я могу такого сокола ясного обмануть?! — томно промурлыкала она, прикусив очаровательную нижнюю губку.       Пронзив княжну напоследок многообещающим выстрелом ресниц, она ускользнула, а Любослава, проводив её восхищённо-ласковым взглядом, уселась на поваленный древесный ствол и опустила на траву рядом с собой лук и колчан со стрелами. Поохотилась, называется... Надеялась вепря, косулю или оленя подстрелить, а подстрелила горлинку... пухлозадую. Ну, и ясноокую, с этим тоже всё было в порядке. Светло-серые, прозрачные и дразнящие очи этой «дичи» огнём жгли и стреляли без промаха. Ну, не в сердце, правда... Пониже чуток, но тоже ох как чувствительно!       Горлинка, однако, задерживалась. Княжна успела и соскучиться, и проголодаться: время было уж обеденное. Достав из кармана мешочек чищенных орехов, она принялась перекусывать ими: «Хрум, хрум, хрум», — только и слышалось от её работающих челюстей.       Совсем соскучившись, она развлекала себя тем, что подкидывала орешки и ловила их ртом; за этим дурашливым занятием её и застала вернувшаяся Бессонка. Приблизилась она бесшумно и несколько мгновений с улыбкой наблюдала за княжной, пока та её наконец не заметила. Обернувшись, Любослава не удержалась от ответной улыбки — широкой, лучезарной; она, пожалуй, без промедления впилась бы поцелуем в эти дивные губки, сочные и яркие, как ягодки, но следовало сперва отведать принесённого их обладательницей угощения. Одной рукой та прижимала к себе запотевшую крынку, горлышко которой было обвязано чистой тряпицей, а на локте второй у неё висела небольшая корзинка, тоже накрытая платком.       — Скучал, сокол ясный? — прозвенела она своим нежным и серебристо-бубенчатым, ласковым голосом. — Прости, дела домашние задержали.       Княжна приняла у неё корзинку и бережно поставила на траву, а освободившейся от ноши рукой нежно завладела и покрыла её быстрыми игривыми поцелуями. Когда она погрузила губы в нежную, чуть влажную кожу локтевого сгиба под закатанным рукавом рубашки, у Бессонки вырвалось тихое «ах!», а ресницы затрепетали.       — Какая же ты... — Любослава восхищённо-нежно пощекотала теплом дыхания оттянутое тяжёлой серьгой ушко, а следом за корзинкой взяла у Бессонки и дышавшую приятным холодом крынку с влажными, отпотевшими боками. Хрипловато-чувственно она дохнула в это милое ушко: — Чудесная моя...       Ответом ей был жаркий огонь прозрачно-серых глаз, по-девичьи юных и вместе с тем по-женски страстных, пристальных, откровенно зовущих. Это были глаза женщины, которая знала, зачем сюда пришла, и нутро княжны полыхнуло пожаром ответного желания. Чтобы немного сбить его властный, чрезмерный, бьющийся вместе с сердцем накал, она села на поваленный ствол и приникла губами к холодному, вкусному и жирному молоку, на поверхности которого плавали сгустки сливок. И жажду оно сладостно утоляло, и проголодавшееся нутро мягко утихомиривало.       — А в корзинке что? — оторвавшись от крынки, спросила Любослава.       Присевшая рядом Бессонка откинула платок — внутри блестели румяными боками ватрушки с желтовато-белыми творожными серединками.       — Уж не обессудь, сокол мой, — вчерашние. Свежего я сегодня ещё не стряпала.       Но и вчерашние холодные ватрушки были восхитительны. Голодная княжна вонзила зубы в мягкое, пышное сдобное тесто с медово-творожной сладкой начинкой, отхлебнула глоток молока и принялась с наслаждением жевать, а Бессонка с улыбкой в уголках ягодно-яркого ротика любовалась тем, как она ест. Любослава подмигнула.       — Что смотришь, голубка?       Бессонка, снова обдав её чувственным взмахом ресниц, молвила:       — По тому, как человек ест, можно многое о нём сказать.       — М-м, — промычала Любослава, жуя. — И что же ты выведала обо мне, умница моя проницательная?       — Ну... — Бессонка опустила взгляд, подрагивая ресницами и играя улыбчивыми ямочками на щеках. — Сила в тебе неизмеримая... Жадная до радости, через край хлещущая. Краса женская тебе и сердечко щекочет, и кое-что... пониже. Не можешь ты устоять перед ней. Бабий угодник ты. Но не злодей, слабого не обидишь, и сердечко у тебя доброе, душа щедрая. — Помолчав, Бессонка скользнула ладошкой вверх по бедру княжны и добавила чувственным полушёпотом: — А ещё, соколик мой, ты сам — девица!       Княжна в это время делала глоток молока и невольно булькнула в крынку. Она настолько привыкла к тому, что незнакомые люди легко путают её с юношей (хотя женские черты в её облике тоже были, но требовалась внимательность, чтобы их разглядеть), что Бессонкино томно-озорное «ты — девица» поразило её, точно пропущенный удар под дых.       — В самом деле? Ты определила это по тому, как я ем? — вскинула она бровь.       Бессонка вся рассыпалась в трелях своего колдовского, озорного, по-девичьи звонкого смеха. Он прыгал шаловливым бубенчиком, искрился солнечными блёстками и заставлял замирать в восхищении.       — Да пошутила я, конечно... Когда ты, соколик мой ненаглядный, меня к себе прижимал, я всё-всё почувствовала. И поняла, кто ты... ниже пояса.       Княжна, жуя ватрушку, смотрела на неё испытующе.       — Ну, и? Это что-нибудь... меняет? — спросила она.       — И да, и нет, — ответила Бессонка, водя пухленьким пальчиком по её колену.       — А поподробнее? — Не отводя пристального взгляда, Любослава отправила в рот последний кусочек ватрушки, запила молоком.       Бессонка смотрела на неё с задумчиво-ласковыми, дерзкими искорками в бесстыдно-очаровательных, смеющихся глазах.       — Нет — потому что ты как нравился мне, так и нравишься. А да... — Она чуть склонилась к Любославе и чувственно понизила голос до женственно-грудного бархата. — Да — потому что всё становится ещё завлекательнее, чем прежде!       Всё-таки и в ней было что-то от Милорады... «Мой ненаглядный». Русалочье бесстыдство, запредельная, головокружительная женственная суть и мягкое, обволакивающее тепло, в котором хотелось утонуть не только телом, но и душой. Но погружение в это тепло не оставит кровавых ран, Любослава чувствовала это. Здесь не придётся выдирать из себя нежность с корнями — до крика, до волчьего оскала боли, до острых осколков в груди. Оно не покалечит, это тепло, а только обогреет и приласкает.       Поставив крынку наземь, она протянула Бессонке руку.       — Ну, тогда иди ко мне, горлинка моя сладкая... Покажи мне свои «да» и «нет».       Мягонькая ладошка легла в её ладонь, и Бессонка прижалась к ней своим сдобным телом, потянулась малиново-нежными, ласковыми, с готовностью приоткрытыми губами. Княжна погрузилась в них с наслаждением, как в пленительное лакомство, а рука нырнула под подол, скользя по упитанному бедру. От бёдер предыдущих, более стройных и изящных возлюбленных его отличала некоторая бугристость, какая бывает у женщин «в теле», но это не смущало. Мягонькая, вкусная оладушка, вся выкупанная в золотом сливочном маслице и обмазанная мёдом, которую хотелось с урчанием съесть — от этой мысли Любослава смешливо мурлыкнула, не размыкая слившихся в поцелуйном пиршестве губ. Её рука скользнула выше и мягким, властным обхватом легла на грудь... В ладонь та не помещалась — дух захватывало от столь щедрого изобилия.       Когда «оладушка» разлеглась обнажённая на расстеленном кафтане княжны, та в первый миг даже немного растерялась — в хорошем смысле. Как к такой роскоши подступиться-то? С какого краю укусить этот большой, мягкий и такой соблазнительный пирог? «И это всё — мне одной?» — дрожало внутри сладострастное восхищение.       — Мне, сокол мой, чтобы сладость почувствовать, нужно очень крепкое сочувствие, — мурлыкнула Бессонка. — Если его на полшишечки проявлять, оно до меня и не дойдёт. Поэтому жарь меня, мой ненаглядный, изо всех своих сил! Жахай так, чтоб искры из глаз сыпались! — И в заключение она томно-грудным, страстным рыком сквозь зубы потребовала: — Выдери меня до самого донышка!       Внезапность, с которой она перешла от иносказательных обозначений соития к самым жёстким и откровенным, княжну будто кнутом по спине огрела — тоже в хорошем, подстёгивающем смысле. Утехам Бессонка предавалась самозабвенно и бесстыдно, с безоглядным наслаждением; осторожничать с ней, как с тоненькими и хрупкими Гюрицей и Бегушей, не было надобности. Её сластолюбивая жадность стала настоящим вызовом способностям Любославы, «жахать» ненасытную любительницу плотского наслаждения приходилось на пределе сил и возможностей. Если невинную Вишнюту впечатлить было не так уж сложно, то над этой обладательницей изобильных телесных достоинств требовалось трудиться с двойной, а то и тройной самоотдачей. Семь потов с княжны сошло, прежде чем она добилась успеха, но зато она была вознаграждена за все усилия заливистыми и чувственными, сладострастными возгласами. Бессонка не только была особой с незаурядными потребностями, но и выражала своё удовольствие предельно откровенным и ярким образом — во весь голос. Мерно покрикивать она начала ещё на приближении к наивысшей вспышке; сначала это были грудные стоны, которые набирали отчётливость и силу с каждым движением, потом они перешли в пронзительные вскрики, а затем и в переливчатые повизгивания. Ну а когда настала вершина, Бессонка развернулась на всю мощь своего голоса, оповещая княжну о своём полнейшем счастье. Такую звучную «песнь любви» Любославе ещё не доводилось слышать.       — Ну и голосистая ты пташка, голубушка моя, — со смешком проговорила она, когда они переводили дух, сплетённые в расслабленных объятиях.       Бессонка засмеялась, сияя счастливыми, затянутыми дымкой удовольствия глазами.       — Как мне хотелось покричать от любви! Прямо чтоб от души, — томно промолвила она, скользя по изгибам тела Любославы ладонью. — Как сладко было! Ещё хочу...       — Сейчас? — вскинула бровь княжна.       Бессонка расхохоталась, тиская Любославу за все мягкие места.       — Что напрягся, соколик? Испугался, что не потянешь второго раза? Да ладно, ладно, шучу я. Славно ты потрудился. Так сладко мне ещё не было...       Они договорились о следующей встрече — через три дня: службу свою княжна тоже не могла забросить; как говорится, делу время — потехе час. Для этой встречи она приготовила более удобное место, раскинув шатёр на лесной полянке и обустроив там ложе для любовного слияния. К месту свидания она торжественно подвезла Бессонку на своём коне, а сама шла пешая, ведя его под уздцы. Упитанная красавица то и дело испуганно ойкала, покачиваясь в седле, хотя какими-то особыми неровностями и препятствиями дорога не изобиловала.       — Ой, упаду, упаду! — принималась она пищать. — Ой, боюсь, боюсь!       — Да ладно тебе, — посмеивалась княжна. — Дорога ровная, отчего ж тебе падать-то? Разве трясёт тебя?       Но Бессонка желала ехать только при условии, что её будут держать за руку. Так они и добрались до шатра, а когда княжна помогала своей пухленькой горлинке спуститься наземь, та повисла на её шее и полуобморочно затрепетала ресницами.       — Ох и натерпелась я страху, ноги подкашиваются! — выдохнула она.       В шатре их ждал столик с яствами и кувшином мёда. Княжна знала, что к угощению Бессонка равнодушной не останется, и попала в точку: та с удовольствием отведала всей снеди и выпила два кубка мёда. Несмотря на телесную пышность, изяществом она обладала в изрядной мере, причём оно у неё было не выученное, а природное и бессознательное, происходящее из глубин её женственного игривого естества. Сидя на ложе и опираясь на одну руку, она изогнулась упитанной кошечкой и поглаживала себя по бедру, а сама при этом обжигала Любославу выстрелами своих манящих глаз. Княжна, устроившись рядом, тоже заскользила ладонью по крутым выпуклостям.       — Скажи-ка мне, голубушка, а что это у тебя такое? — промурлыкала она, почти касаясь губами ушка Бессонки.       — Как — что, сокол мой ясный? Ножка, — ответила та.       — Да-а-а? — изобразила Любослава приятное удивление. — Разве ножки бывают такими красивыми? А это что? — И она шаловливо зашагала пальцами по плечу Бессонки.       Та ёжилась и хихикала:       — Экий ты недогадливый, соколик! Неужто сам не видишь? Это ж плечико!       Любослава с величайшей нежностью поцеловала эту восхитительную часть её тела, чуть спустив вниз рубашку, ворот которой Бессонка уже развязала. Потом княжна завладела её рукой и спросила как бы с изумлением:       — А это у нас что за прелесть удивительная?       — Это ручка, сокол мой глупенький, — смеялась Бессонка.       Княжна покрыла поцелуями и ручку, уделив внимание каждому пухленькому пальчику. Продолжая эту игру, она путешествовала губами по разным уголкам (или, в случае с Бессонкой, округлостям), ямочкам, местечкам и прочим частям всего этого по-кошачьи изогнувшегося великолепия: и локоточки навестила, и коленочки обласкала, и соблазнительно подставленное бёдрышко вниманием не обошла, и ко второму плечику в гости зашла. Бессонка рассыпала серебристые трели своего очаровательного женственного смеха, а при поцелуях тихонько ахала и трепетала ресницами. Когда княжна добралась до ушка и шейки, названия сих милых частей их обладательница произнесла сквозь сладостный тягучий стон, блаженно прикрывая глаза. В горячей близости от её приоткрытых губ Любослава выдохнула:       — Я даже не осмеливаюсь спросить, как называется сие благословенное и прекрасное чудо, цветом, мягкостью и сладостью похожее на спелые ягодки...       — Ах, это совсем не ягодки, — томно простонала Бессонка. — Это же губки, соколик мой милый!       — А мне почему-то кажется, что ягодки, — нежно настаивала княжна, щекоча призывно приоткрытый ротик своим. — Причём очень вкусные и сладкие, которые так и хочется скушать...       — Ну, так скушай, они сами к тебе в ротик просятся, ненаглядный мой, — проворковала охваченная любовной истомой Бессонка.       Некоторое время в шатре слышались звуки влажно-чувственных, страстных поцелуев, во время которых с головы Бессонки упал её вышитый бисером и украшенный ленточками убор, открыв тёмно-русые, шелковисто блестящие косы, убранные на затылке в сеточку-волосник. Пальцы княжны распустили этот узел, и освобождённые косы упали — пушистые и тяжёлые, великолепные. Не отрываясь от поцелуя, Любослава играла ими и расплетала, ныряла пальцами в ласково льнущие к рукам пряди, такие же шаловливые и томные, как сама их хозяйка.       — Ты ещё одно местечко позабыл, ненаглядный мой, — мурлыкнула Бессонка, скользя пальцем по подбородку княжны.       — И какое же? — двинула бровью та, а сама уже шалила ладонью под подолом.       — А вот и не скажу, сам догадайся, — засмеялась Бессонка.       Местечко это уже давно заждалось и было разгорячённым и влажным, но его Любослава оставила напоследок. Когда её язык туда нырнул, Бессонка ахнула и застонала, а княжна находила особое удовольствие в том, чтобы извлекать из неё эти сладкие певучие звуки. У неё самой волны чувственных мурашек прокатывались по телу, когда она слышала эту «песнь любви».       И та зазвучала ещё громче, торжествующая и свободная, когда княжна своим «телесным участием» довела Бессонку до вершины блаженства. Она и сама удовольствие получала в изобилии, наслаждаясь своей пышной любушкой, словно уставленным яствами пиршественным столом. Здесь было чем попировать — пожалуй, даже многовато для неё одной, но делиться она ни с кем не пожелала бы.       Отдыхая после страстных объятий, Бессонка опять уделила самое пристальное внимание угощениям. Было бы удивительно, если бы она этого не сделала: откуда тогда взяться такой пышности? Покушать красавица тоже любила, и теперь настал черёд княжны любоваться тем, как в столь прелестном, до невозможности поцелуйном ротике исчезают кушанья в весьма изрядных количествах. Сама она задумчиво макала кусочки калача в икру и запивала мёдом, а потом обглодала гусиную ножку, а вот Бессонка легко и непринуждённо, за один впечатляющий присест расправилась с объёмом съестного, равным количеству, которым насыщалась Любослава в течение всего дня. Нет, княжна не считала во рту своей пухлой горлинки кусков, совсем наоборот! Как и в случае с «песнью любви», ласкавшей её слух, вид наслаждающейся яствами Бессонки доставлял ей особое удовольствие. Любославе даже не было столь приятно самой вкушать пищу, сколько наблюдать, как это со вкусом делает очаровательная пухлозадая особа. Любославе нравилось всё: и смотреть, как она ест, и слушать, как она смеётся и кричит от чувственного наслаждения, а уж о «телесном участии» и говорить нечего. Правда, пахать на этой «ниве» приходилось до седьмого пота, от «пахаря» требовались серьёзные усилия, но оно того, безусловно, стоило.       — Бессонушка, лапушка моя, глядя на тебя, красавицу, мне приходят в голову мысли о матушке-земле, — задумчиво проговорила княжна, играя прекрасными волосами своей пышнотелой любушки-ладушки. — Чтоб землицу вспахать и засеять, труд большой надобен... Так и с тобой.       — Ох, соколик! — с грустью вздохнула Бессонка, единым духом вливая в себя кубок мёда. — С таким муженьком я давно оставила надежду, что меня вспашут, а главное — засеют. Пустое чрево моё... Коли так дальше пойдёт, не видать мне детушек. А детушек-то мне хочется...       — Так зачем же ты за него выходила, голубка? — спросила княжна.       — А кто ж меня спрашивал? — с горечью покривила губы Бессонка. — Родители меня выдали, вот и всё. Он хозяин богатый, домище у него — как дворец, а наша беднота к нему в батраки нанимается. Боятся его все, но кушать-то хочется, вот и идут спину гнуть в его хозяйство — всё хоть какой-то хлеб. Вот и меня к нему пристроили, чтоб жила в сытости да достатке. Сытость-то есть, достаток тоже... А вот любви да радости нету!       Этой весной Бессонке исполнилось двадцать лет. Был у неё до замужества милый друг — сокол ясный, ненаглядный да любимый, в объятиях которого ей было до того сладко, что и словами не выразить. С ним она познала радость взаимной горячей страсти, и собрался он уже её руки просить, но одновременно с ним к Бессонке посватался её нынешний муж. Любимый был беден, а этот человек богат — вот родители и сделали выбор в пользу последнего. Бессонка с возлюбленным даже побег задумали, чтобы вместе остаться, но не вышло — раскрыли их и поймали. Отец велел Бессонке за богатого выходить, а возлюбленный с горя ушёл из села, чтобы на ратную службу податься.       — И сколько ты уже живёшь в супружестве своём постылом? — Княжна ласково заправила прядку волос за ухо Бессонки.       — Три года, — вздохнула та. — И за всё это время муж ко мне на ложе ни разу не притронулся, потому что не может. Не стоит у него.       — Зачем же ему тогда вообще жена? — недоумевала Любослава.       — Говорю ж — чтоб хозяйка в доме была, — вздохнула Бессонка. — Такому человеку, как он, холостяком жить не подобает, жена нужна хотя бы для видимости. Есть — и ладно. А что уж он там с ней в опочивальне творит... или не творит, — Бессонка усмехнулась невесело, — это не людского ума дело. Главное, чтоб все думали, что он ещё — ого-го! Раз жену молодую взял... — Она махнула рукой с безнадёжностью. — Какое уж там «ого-го»... Там и на «ох-ох» не наберётся.       И она показала скрюченный палец, намекая на состояние детородного «хозяйства» супруга.       — Ну, коли в портках у него «ох-ох», есть ведь и другие части тела, которыми жену порадовать можно, — усмехнулась Любослава.       Бессонка махнула рукой опять.       — Вот ещё, станет светлейший господин какую-то там бабу ублажать! Он сам должен усладу получать, а до меня ему и дела нет. А раз он сам ничего почувствовать уже не может, то ради бабы даже пальцем не пошевелит. Наверно, оттого он и угрюмый такой, слова доброго никому не скажет. Вот и придумывает себе... другие развлечения. Я для него — кто-то вроде домашней зверюшки... Как кошка. Можно и погладить, а можно и на хвост наступить.       При словах «другие развлечения» и «на хвост наступить» княжна нахмурилась и попросила уточнить, но Бессонка только отмахнулась. Из дома она выбиралась, когда муж засыпал, а поспать днём, особенно после сытной трапезы, он любил. Случалось ему порой и хмельного перебрать, хотя крепко выпивал он не каждый день. Спал он после возлияний особенно долго, и Бессонка могла беспрепятственно улизнуть из дома на свидание хоть на целых полдня.       — Он во хмелю не буйствует? — обеспокоилась княжна.       — Иногда буянит немножко, но его ненадолго хватает, — ответила Бессонка. — Покуролесит чуток и устанет — годами-то уж не молод. Где стоял, там и падает, а работники его в постель затаскивают. И тогда уж надолго он успокаивается. Храпит только на весь дом...       В юности Бессонка была стройной, а своё телесное изобилие приобрела уже в замужестве: никаких радостей, кроме вкусной еды, у неё в жизни не было, вот и налегала на пироги да ватрушки. Её несчастливое семейное положение не могло не вызывать у княжны сочувствия — не в телесном смысле, а в области душевного участия. Не могла она пользоваться женщинами исключительно для своей услады, при этом не проявляя сколько-нибудь заботы о них: не из того теста была замешана, чтобы только брать, ничего не давая взамен. А когда на очередное свидание Бессонка не пришла, а кое-как приплелась дрожащая, шатающаяся от слабости, с синяками, разбитой губой, двумя выбитыми нижними зубами и подбитым глазом, княжна ощутила холодящую дрожь ярости.       — Это твой муж? Его рук дело? — рыкнула она, подрагивая оскалом.       Бессонка обморочно покачнулась и упала в объятия Любославы, и той пришлось опустить её в шатре на ложе. Вот и всплыли намёки на «другие развлечения» и «прищемить хвост», которые уже давно вызывали у княжны недобрые подозрения... Бессонка в подробности вдаваться не стала, а княжна не настояла, не заставила сразу рассказать — и вот чем всё закончилось.       — Горлинка моя... Лапушка... Солнышко, — шептала Любослава, осторожно гладя её волосы и вжимаясь губами в лоб, а внутри ощетинившимся зверем рычала ярость: порвать! Уничтожить тварь, сделавшую это с ней!       Немного придя в себя, Бессонка простонала сквозь сиплые измученные всхлипы:       — Он велел передать тебе... Велел сказать, чтоб ты заплатил ему. Прямо вот такими словами и говорил мне: «Хахаль-то твой из господ знатных — значит, золотишко у него водится. Коли не заплатит он мне, я тебя до смерти зашибу! А сбежать вздумаешь — всё твоё семейство кнутом запорю! А тебя найду и убью». После чего плетью меня по спине исхлестал, кулаком избил и изругал такими словами, которые я и повторять не хочу!.. А родных моих... Матушку старенькую... Да сестриц младших... Да братца... Кнутом засечь хочет! Батюшка-то хворый, а братец юн ещё... Не смогут они матушку с сестрицами от него оборонить!       И Бессонка, прижавшись к княжне всем своим колышущимся от всхлипов телом, горько разрыдалась. Любослава, обнимая её и поглаживая по плечам, ощущала, как лицом и глазами завладевает холодный воин, лишь руки ещё оставались способными на ласку. Может быть, родители, разлучившие дочь с любимым и отдавшие её богатому негодяю, и заслуживали порки кнутом, но в чём провинились младшие сестрёнки? При мысли о них перед глазами Любославы вставали Добруня и Заринка... С той лишь разницей, что её любимые «рыбки» находились в безопасности, а вот этих девочек защитить было некому.       — Покажи спину, — велела она.       Когда Бессонка повернулась, по алым пятнам на рубашке Любослава сразу поняла, какое зрелище ей предстояло увидеть, и стиснула зубы до желваков на скулах. Она сама бережно закатала ткань вверх... На пухлой, со сдобными складочками, спине Бессонки просто живого места не осталось, всё было сплошь исполосовано и красным-красно от крови, проступившей из лопнувшей кожи, и княжна дрогнула ноздрями. Чудесные ясные глаза Бессонки были красными от слёз и угасшими от горя, и грудь Любославы медленно наполнялась вскипающей яростью. Никто, ни одна мразь на свете не смела истязать эту красавицу с колдовским и обворожительным, солнечным смехом, ласковыми ягодными губками и мягоньким, как оладушка, телом, созданным для любви — ни за какие провинности. Это тело следовало покрывать поцелуями, а не кровавыми ранами; этим милым пухленьким ручкам надлежало смыкаться в объятиях, а не дрожать от страха; эти озорные блестящие глаза заслуживали только нежной щекотки губ, а не ударов кулаком. Ладонь княжны легла на рукоять меча и погладила её.       — Давай-ка тебя сперва подлечим, — сказала Любослава. — У меня есть снадобье чудодейственное, от него вмиг всё заживёт. Как ты вообще дошла-то?       — Чудом, наверно, — чуть слышно проронила Бессонка. — Я падала по дороге... Но вставала и снова шла... к тебе...       Откупорив глиняный сосудец с целительным маслом, который Любослава всегда возила с собой на всякий случай, она сначала смазала подбитый глаз Бессонки, синяки на скулах и опухшую губу, капнула несколько капель на кровавую дырку в нижнем ряду зубов, а потом принялась осторожно наносить средство ей на спину, и на её ладони оставались чёрные сгустки свернувшейся крови. Следы от жестокой порки начали бледнеть и изглаживаться, синяки — сходить, а опухоль на глазу и губе — уменьшаться. Остатки крови со спины княжна смыла платком, окуная его в воды небольшого ручейка, тёкшего неподалёку от шатра. Бессонка бледнела, морщилась и отворачивалась, стараясь не смотреть даже на розоватую воду, стекавшую с платка, когда Любослава его отжимала.       — Мне от вида крови дурно становится, — простонала она.       Наконец её спина очистилась, и стало видно, с какой удивительной быстротой подействовало заживляющее снадобье: там, где кожа лопнула, остались только едва заметные светлые полоски. Полосок этих было очень много, и Любослава ещё раз втёрла в спину Бессонки целительное масло, чтобы и эти следы растаяли.       — Ну, вот и всё, — сказала она. — Всё зажило.       — Благодарю тебя, ненаглядный мой, — с тихим, измученным выдохом проговорила Бессонка.       Она устало прильнула к княжне в поисках утешения и ласки, но холодный воин, завладевший Любославой уже полностью, нежность дарить не умел, увы. Его руки были созданы для битвы, а не для любовных прикосновений. Голос княжны прозвенел оружейной сталью, когда она спросила:       — В первый раз он тебя бьёт? Или раньше такое уже было?       — Бывало, поколачивал и раньше, — тихим, осипшим голосом ответила Бессонка. — Ежели ему что-нибудь не по нраву, он может меня по лицу ударить или плетью огреть. Ногами, правда, никогда не бил. Только ладонью или плёткой. Кулаком — редко. Плётка у него всегда за поясом... Он и просто так может меня ею огреть — для острастки. Но не сильно, кожу не вспарывая... Да и через одёжу оно не так больно. Но вот так, чтоб по голой спине, со всей силы и до крови, он меня ещё ни разу не хлестал. Ненавижу его...       Холодный воин, слушая это, чуть подрагивал верхней губой. Увы, не мог он приласкать Бессонку ни руками, ни взглядом, ни теплом голоса. Снаружи он был покрыт непреклонной сталью брони, и лишь глубоко в груди теплилось живое сердце. Бессонка лежала головой на его затвердевшем, каменном плече и всхлипывала, и всё, что он мог — это лишь позволить ей выплакаться, уткнувшись ему в грудь. Вот и вся ласка, на которую он был сейчас способен. Вместо того, чтобы гладить Бессонку, его ладонь лежала на оружии.       — Я не оставлю тебя с этим истязателем, — сказала княжна. — Тут неподалёку достраивается крепость, требуются стряпухи, а ты стряпать хорошо умеешь. Добрых молодцев там много — выбирай в мужья любого. И вспашут, и засеют.       — Но я ведь уже мужняя жена, — пробормотала Бессонка.       — Этот зверь не муж тебе, — холодно отозвалась княжна. — Если он действительно на ложе к тебе не прикасался, значит, не жена ты ему, а лишь работница у него в доме. Обычая, что ли, не знаешь? Пояс разорвёшь — вот и весь развод. И иди хоть на все четыре стороны. — Любослава поднялась на ноги, налила кубок мёда и вручила Бессонке. — Выпей, успокойся.       Бессонка жадно осушила кубок до дна и дрожащей рукой поставила его на столик. Княжна протянула ей ладонь:       — Пошли. Соберёшь дома самое необходимое — одёжку, обувку — и отвезу тебя в крепость.       — Ой, боюсь я! — съёжилась Бессонка. — Он дома сейчас... И лютый, как зверь! Не за себя — за тебя боюсь... У него сабля есть! Он же воин... бывший.       Она рассказала, что звали её мужа Горяем, и в её родном селе он появился несколько лет назад. Он оказался настолько везуч, что погибель на бранном поле его не настигла, поэтому он дослужился до весьма преклонных для воина лет. Покинув ратную стезю, он решил зажить мирно — на земле; средств, полученных за службу, ему хватило, чтобы отгрохать себе богатый домище и обзавестись обширным хозяйством; конечно, он далеко не всё потратил на возведение усадьбы, кубышка со сбережениями у него имелась приличная. С первой женой он детей так и не нажил, а потом его настигло мужское бессилие. Человеком он был суровым и угрюмым, а телесно наказывал не только жену, но и батраков, которые нанимались работать в его большом хозяйстве. Жил он на широкую ногу, держался князьком, односельчан в грош не ставил, называя «мужичьём сиволапым». А между прочим, сей убелённый почтенными сединами и покрытый воинской славой витязь и сам происходил из народа, но за чрезвычайно долгую службу и множество ратных подвигов ему пожаловали землю в пожизненное владение и наделили правом именоваться не простолюдином, а служилым человеком — пусть теперь и отставным. Если его отец был мужиком-землепашцем, то Горяй по итогам своего ратного пути стал представителем благородного военного сословия.       — Ох, и сабля же у него — страшная да вострая! — с ужасом рассказывала Бессонка, тараща глаза. — Она в горнице на стене висит... А раз в седмицу он её снимает, чистит и упражняется с нею! Уж как он ею крутит-вертит — смотреть жутко! Как почнёт вертеть — аж воздух гудит! И тудыть, и сюдыть, и всяко-разно шустрит-ловчит ею вокруг себя! — Бессонка изобразила рукой некое подобие движений и взмахов. — Он сказывал, что так ею владеть его один пленный воин-кангел обучил. А иной раз велит работникам чучел соломенных в человеческий рост наделать и головы им рубит — и пешим, и с седла на всём скаку.       — Сабли его я не боюсь, голубка. Думаешь, вот это, — княжна похлопала по мечу в ножнах у себя на бедре, — для красоты у меня висит? Твой муж воин — я тоже, милая. Поехали.       Она помогла Бессонке забраться в седло и стремительно зашагала, ведя коня под уздцы: вдвоём с такой пышнозадой красавицей она на нём не поместилась бы при всём желании. Бессонка всю дорогу лила слёзы и повторяла, что ей страшно, и княжна сказала:       — Ничего и никого не бойся, милая.       Так они и вошли на двор роскошного, украшенного кружевом деревянной резьбы дома — большого, с высоким теремом и величественным крыльцом под навесом на столбах. По залитому солнечными лучами двору гуляли куры, а босоногий мальчишка сыпал им пшено. Дом окружал просторный, тенистый сад с плодовыми деревьями и даже с маленьким прудом, через который был перекинут изящный деревянный мостик. Остановившись перед крыльцом и ссадив с седла Бессонку, Любослава крикнула что было сил:       — Горяй! Я знаю, ты дома. Выйди, разговор есть!       Голос холодного воина даже мальчишеским назвать было нельзя: такая беспощадная боевая сталь в нём звенела — гулкая и раскатистая, ледяная и сильная. На поле битвы среди оружейного лязга он слышался отчётливо и разносился далеко. Никто даже вообразить не мог, что девичье горло способно издавать такие звуки.       Одно из окон было открыто, и в него выглянул плечистый человек с серебристой щетиной вместо бороды, но при этом с пышными и длинными усами, почти полностью закрывавшими его рот. Их кончики свисали ниже его подбородка на добрых три вершка (примерно 13 см — прим. авт.) Княжна нахмурилась, увидев у него седую прядь-косицу на бритом, как у неё самой, черепе. Если бы князь пожаловал право носить такую причёску кому-то ещё, она об этом обязательно знала бы.       — А, жёнушка моя вернулась! — хрипловатым голосом проговорил он с холодной усмешкой. — Бессонка! Что это за молокосос с тобой? Что за сопляк безбородый? Неужто это и есть твой хахаль?       — Разве в бороде доблесть, Горяй? — ответила ему княжна. — Или в длине усов? Или, может быть, ты считаешь, что доблесть в том, чтобы истязать беззащитную женщину?       — Ты учить меня будешь, щенок?! Когда ты пелёнки пачкал, я уже кровь проливал на ратном поле! — хрипло рявкнул человек в окне. — Моя жена — что хочу, то и делаю! Особенно, если она это заслужила!       При последнем слове его толстый, кривоватый палец ткнулся в сторону робко съёжившейся Бессонки, которая стояла чуть поодаль, за плечом Любославы.       — Бессонка, потаскуха ты этакая! — крикнул он. — Я тебе верил, а ты за моей спиной шашни крутишь с этим сопляком! Я мог бы размазать вас обоих, как слизняков, но я слишком добр для этого, поэтому я вас щажу. Тебе я оставлю твою никчёмную жизнишку, а твой хахаль отделается облегчением его мошны. Золотишко принёс, гадёныш?       — Вот об этом и надобно поговорить. Или впусти меня, или сам выходи! — Княжна сжимала кулаки, но оружия пока не касалась.       А Бессонка, тронув её сзади за плечо, тихо, умоляюще и плаксиво застонала:       — Родненький, хороший мой! Не надо, он тебя убьёт!       Не оборачиваясь, Любослава ответила:       — Не бойся, голубка. Всё будет хорошо.       Слова были ласковыми, но произносил их стальной, бесстрастный и жёсткий голос холодного воина. Впрочем, тот для нежностей был и не создан, да и пришёл сюда не на любовное свидание, а чтобы защитить Бессонку и её сестрёнок.       Дверь отворилась, и на крыльцо вышел Горяй. Одет он был в тёмно-красный кафтан, расшитый золотыми узорами, а на боку у него висела кангельская сабля в дорогих, богато украшенных ножнах. Орудие истязания, плётка-семихвостка с грузиками на концах, тоже было при нём — как Бессонка и говорила, за поясом. В верхнюю площадку крыльца хозяин дома упирался устойчиво расставленными ногами в красно-коричневых сапогах из привозного сафьяна высшего качества — словом, выглядел этаким княжеским вельможей. Важный, осанистый, высокомерный — и не скажешь по нему, что из простонародья! Его возраст выдавала только полностью серебряная седина, а в остальном это был ещё очень крепкий человек — рослый, широкоплечий и могучий. Лишь на его лбу пролегли морщины, а щёки оставались вполне гладкими и цветущими. Ни богатырской стати, ни воинской выправки он не растерял и был, судя по всему, ещё витязь хоть куда.       — Ох, матушки мои! Он саблю взял! — испуганно прошептала Бессонка.       То, что хозяин дома вышел вооружённым, не предвещало ничего хорошего, но княжна даже бровью не повела — стояла в той же уверенной позе с расставленными ногами, хотя смотреть ей приходилось снизу вверх. Это был поединок взглядов: хозяин прощупывал и оценивал соперника, который не дрогнул и даже глазом не моргнул — видно, был не робкого десятка. Наконец Горяй сказал, кивком приглашая внутрь:       — Заходи.       Любослава поднялась по ступенькам, и те поскрипывали под её шагами. Достигнув верхней площадки, она остановилась напротив Горяя, который оказался на полголовы выше её и на вид раза в полтора тяжелее. Если не в два: над его поясом нависало сытое брюшко, которым он, очевидно, обзавёлся после ухода с ратной службы на покой. «Любитель пирогов», — подумалось княжне. Глаза у него были округлые и выпуклые, несколько навыкате, с крупными тяжёлыми веками и надменным, жёстким взглядом, а в чёрных мохнатых бровях с горделивым изгибом мерцали седые волоски. Вблизи стал заметен шрам, пересекавший его бровь и щёку, а в глазах мерцала точно такая же ледяная сталь, как у Любославы. Перед ней стоял такой же холодный воин, как она сама, только втрое старше. Размер его кулаков тоже впечатлял, и челюсти княжны ожесточённо стискивались при мысли о том, что правый из них наносил удары по очаровательному личику Бессонки: на нём виднелись сбитые о её зубы суставы. Мороз пробирал по коже при попытке представить, в какое кровавое месиво этот здоровенный отставной вояка мог превратить свою милую и пухленькую, но всё-таки маленькую по сравнению с ним жену, если бы ему вздумалось дать этим кулачищам разгуляться в полную силу. Зверюга, просто зверюга... Эк разнесло-то его на пирогах, борова холощёного.       Впрочем, располнел Горяй только в области живота, а руки и ноги у него были хоть и могучими, но не заплывшими жиром. Он прошёл в дом, а княжна последовала за ним. Миновав сумрачные сени, они оказались в большой и довольно светлой горнице с весьма высоким потолком, на стенах которой висели несколько медвежьих и волчьих шкур, а также оленьи рога: хозяин был охотником. Посреди комнаты стоял могучий и тяжёлый стол с лавками, а в углу белела печь с лежанкой. На столе стоял кувшин с мёдом и кубок, из которого хозяин, очевидно, недавно пил. Под потолком располагались полати, а пол застилали домотканые дорожки. Также стены украшали несколько кинжалов — дорогих и поскромнее, круглый щит, лук и колчан со стрелами, копьё для охоты на крупного зверя; в углу на стоячей деревянной вешалке в виде человеческой фигуры хранилось воинское облачение хозяина — кольчуга с пластинами на груди, шлем и стальные наручи.       — Что глазеешь? — хмыкнул Горяй, поблёскивая пристальными и холодными голубовато-серыми глазами. Голос у него был зычный, с хрипловатой шероховатостью, которая, впрочем, не уменьшала его грозной звучности и горлового рокота. — Нравятся мои хоромы? Я всё это своей кровью заработал! И не тебе, сопле зелёной, указывать мне, как я должен поступать со своей женой! Да коли мне вздумается, я от этой потаскушки мокрого места не оставлю! Раздавлю, как букашку! Нет, какова наглячка, а?! — Горяй прохаживался по горнице тяжёлой, гулкой поступью, не боясь поворачиваться к княжне своей широченной и по-медвежьи могучей, величавой спиной. — В моём доме живёт, на мягкой перине нежится, мой хлеб жрёт — пользуется всем, что моей кровью оплачено! Вот этой вот, красной, в моих жилах! — Яростно скалясь, Горяй сунул княжне в лицо своё могучее запястье с толстыми сосудами под кожей. — Она не знает и знать не желает, какая цена здесь у каждого брёвнышка, у каждой досочки... У подушки, на которой она спит, у обуви, которую она носит!.. Не понимает она и не хочет понимать, как мне всё это досталось! Ничего эта паскуда не ценит, не уважает! И от меня же ещё и гуляет. И с кем?! С сосунком сопливым, который и битвы-то настоящей не нюхивал, крови человечьей не видывал и потрохов вражьих на меч не наматывал!       У холодного воина, который во вражьей крови с головы до ног искупался, лишь желваки на скулах ходили. Ледяным стальным голосом он произнёс:       — Верности ты можешь требовать от женщины, с которой ты делишь супружеское ложе. А та, к которой ты ни разу не притронулся, супружеских обязанностей не исполнив, не жена тебе, а просто работница в твоём доме. А есть твой хлеб и жить в твоём доме может и мать, и сестра, и дочь, и племянница — любая женщина, с которой ты не состоишь в плотской связи. Чем Бессонка отличается от дочери?       — А ты что, свечку держал над моим супружеским ложем? — дрогнув ноздрями, рыкнул Горяй. — Если ты, сопляк, поверил бабьим россказням, то ты дурень!       Да, княжна уже обжигалась и о женское коварство, и о женскую ложь, поверив синеглазым сестрицам, которые наплели небылиц про истопников-кобелей. Но не имело значения, правду ли сказала Бессонка о мужской несостоятельности своего супруга — его возраст недвусмысленно намекал, что это не так уж невероятно; важнее было то, что Любослава своими глазами видела следы жестокого истязания на теле Бессонки и своими руками наносила целебное масло на исхлёстанную в кровавое месиво спину. А в глазах этого зверя она читала лишь холодную жестокость, даже крошечной искорки живой человеческой души в них не было. Плётка торчала у него за поясом не зря: она применялась и для ударов, и для устрашения одним своим видом. Неважно, по какой причине женщина изменяет такому чудовищу — из-за его мужского бессилия или из-за его издевательств. Важно только то, что оставаться с ним рядом она не должна.       — Во сколько бы тебе ни обошлись эти доски и брёвна, Бессонка не должна платить за пользование ими кровавую цену, — негромко отчеканила Любослава. — Она не должна платить за это своим страхом, своими слезами, своей болью. Своей тоской, своим несчастьем. Выбитыми зубами и исполосованной спиной. Будь спокоен: она ни дня здесь больше не останется. И больше не станет неуважительно пользоваться твоим кровно заработанным имуществом. Голубка! — Она обернулась, увидела боязливо притаившуюся в сенях Бессонку, кивнула ей ободряюще. — Заходи, собирай свои вещи и едем.       Бессонка поглядывала на мужа, боясь пройти мимо него, но присутствие княжны придало ей смелости, и она решилась осторожно, бочком проскользнуть. А Горяй тут же этим воспользовался, чтобы с занесённой для удара плёткой броситься на неё.       — У этой паскуды нет ничего своего! — проревел он с налитыми яростью глазами. — Здесь всё моё до последней тряпки!       Бессонка завизжала, закрываясь руками и отскочив к стене, но плеть не достигла цели: крупное жилистое запястье Горяя было перехвачено рукой Любославы. Тут же пришлось перехватить и второе: Горяй вознамерился ударить её левой. Некоторое время они боролись со сцепленными руками, хозяин дома яростно сопел, кряхтел и натуживался до вздутых жил на лбу и выкатившихся глаз. Всю силу своего тела пришлось княжне напрячь в этом противостоянии; единым сосредоточенным усилием мышц она сама превращалась в стальной клинок, несгибаемый и непреклонный, а рубашка окутывала её поддерживающим и подпитывающим теплом. Да, это было совсем не то, что мутузить сиволапого Коняя, который только кулаками бестолково махать и мог; сейчас в противники Любославе достался хоть и старый, но опытный и всё ещё могучий воин. Он напирал на неё своей недюжинной силищей и всем своим немалым весом, стараясь и свои руки высвободить из захвата, и Любославу узлом скрутить. Ни воспользоваться плетью, ни дотянуться до сабли она ему не давала, а он стремился её задавить своим богатырским напором. Княжна прекрасно владела приёмами борьбы без оружия, но и противник их знал, а опыт за его налитыми каменной силой плечами был огромный. Бороться с ним — всё равно что пытаться сдвинуть скалу, которая при этом ещё и напирает неистово, пытается расплющить своей тяжестью, и княжне пришлось весьма туго. Горяй ещё и редкостным пожирателем редьки и чеснока оказался, и его утробная вонь обдавала Любославу каждое мгновение.       Её напряжённое, поющее струной тело работало и боролось уже не на пределе, а за пределами своей силы, и только удивительная тёплая волшба рубашки помогала княжне держаться. Победить этого старого зверюгу она должна была не просто так, лишь чтобы утвердиться в своём превосходстве, а чтобы спасти от него Бессонку. Любослава увидела и услышала достаточно, чтобы увериться: милой пухленькой горлинке рядом с ним делать нечего. Ей не было ни смысла, ни необходимости оставаться в этой клетке из досок и брёвен, за каждый шаг и движение внутри которой приходилось расплачиваться страхом, слезами и болью. В том, что Бессонка жила в страхе, чувствуя себя бесправной зверюшкой, которой наступают на хвост и бьют плетью, сомнений не возникало, и уже стало плевать, способно это чудовище на мужские действия в постели или не способно. Дело было здесь совсем не в этом.       Горяй чудовищным усилием всё-таки освободился от хватки и оттолкнул Любославу, но плётка осталась у неё в руке. Толчок был такой мощный, что княжна могла удариться о стол, но чудесная тёплая сила рубашки и тут подсобила ей — она мягко перекатилась через столешницу и упруго приземлилась по другую сторону, угрожающе поигрывая отобранной у хозяина плёткой. Горяй громко сопел, переводя дух, и княжна не удержалась от ехидства:       — Что, тяжеленько тебе, хозяин? Пироги — они такие, вечно норовят лишним грузом где-нибудь повиснуть!       Раскрытая ладонь Горяя зависла около рукояти сабли, и княжна, по чуть уловимой дрожи пальцев поймав нужный миг, обнажила свой меч одновременно с хозяином дома. Клинки с лязгом обрушились друг на друга, и забившаяся в угол Бессонка пронзительно вскрикнула. Она до ужаса боялась сабли мужа, и теперь это страшное оружие обратилось-таки против её ясного сокола. У сокола, впрочем, не было времени её успокаивать: он был занят поединком, который разразился прямо в горнице — благо места в просторной комнате хватало.       Горяй и впрямь оказался большим мастером сабельного боя, причём кангельской его разновидности, и это холодящим до мурашек образом погружало Любославу в прошлое... Она будто снова на войне очутилась — среди лязга клинков, людских криков, пронзительного конского ржания и рек крови. Ей снова защекотала горло горькая гарь выжженных сёл и городов, а сердце резали взмахи крыльев падальщиков над вздутыми трупами домашней скотины. Полуобгоревшая яблоня с печёными скукоженными плодами, голодные мальчишки около общей могилы воинов... И совсем уж бред: сорвать бы эти печёные яблоки и дать им! Но и мальчишки, и яблоня были из далёких друг от друга мест — не соединить их вместе через пространство и время...       — Ах ты, сука... тварь... Получи, вражина! — прорычал сквозь оскал холодный воин с незримой стальной бронёй на груди. — Не поможет тебе всё твоё вражье искусство!       Вёрткая изогнутая сабля извивалась в змеином коварстве, а прямой и честный меч бил эту гадину без пощады, раскусывая все её вражьи уловки. Много таких гадин навеки успокоилось на кровавых полях сражений, воину в незримой броне не впервой было их убивать. Его меч пел боевую песню звонкой стали — удар за ударом; Бессонка же в это время, почему-то в одной сорочке и босая, сидела под обгоревшей яблоней и плакала, а рядом валялся труп козы. А потом она вдруг оказалась на краю общей могилы, бросая мёртвым воинам печёные яблоки со словами: «Покушайте, родимые... Защитники наши...» — а на её плечах висел цветастый платок Милорады, который та потеряла в малиннике в тот вечер, когда Любослава заговорила о княжеской помощи обездоленным.       Воин в незримой броне глухо рычал холодным оскалом, а его глаза глядели исподлобья мутно, пьяно... Но это был не хмель, нет. Это был туман из кошмаров Милорады о мёртвых витязях. Все эти мертвецы поднялись из небытия жуткой ратью и вместе с княжной обрушивались на её противника с кангельской саблей — со всей своей запредельной, потусторонней силой.       На самом деле Бессонка сидела на корточках в углу и тряслась мелкой дрожью, прижимая пальцы к мокрым от слёз губам. Она видела не мёртвую рать, а одну только Любославу с каменным лицом и жутковатыми ледяными глазами, неустрашимую и несгибаемую, великолепно сражающуюся против её мужа, старого опытного воина; она даже не догадывалась, что княжна сейчас во власти отголосков прошлого. Кангельский «почерк» в сабельном бое, который ей пытался навязать Горяй, накрыл её целым водоворотом образов, но на твёрдости руки и сосредоточенности холодного воина это никак не отразилось. Сознанием он был там, на той войне, а его меч наносил удары здесь и сейчас, в просторной горнице со звериными шкурами на стенах. И эти удары были стремительными, мощными и блестящими.       Горяй тоже сражался превосходно, но уже тяжело дышал, а его череп блестел от испарины. Отложения треклятых пирогов на боках, да к тому же — что уж тут отрицать! — годы... Годики брали своё: хоть ещё и цвели щёки румянцем, но серебро пряди-косицы беспощадно выдавало правду — немолод стал витязь. Засеребрился его длинный ус, и двигался он уже далеко не с той лёгкостью, которой отличался в былые годы.       Череп княжны тоже сверкал, но не от пота: если приглядеться, капелек влаги на нём не было. Этот блеск, точно у натёртой тканью яблочной кожицы, придавала ему волшба колдовского лезвия. Подтянутая, стройная и точёная, не в пример обрюзгшему с годами Горяю, она была исполнена пружинистой стремительности и неутомимой стальной силы; она не сбавляла проворства движений и даже наращивала его, и пожилому противнику становилось всё труднее выдерживать такую скорость. В груди у него остро кольнуло, и он застыл, ловя ртом воздух, чем княжна и воспользовалась, выбив из его ослабевшей руки саблю и отбросив её ногой в дальний угол. Приставив к горлу Горяя меч, она отчеканила:       — Всё кончено. На колени.       Горяй медленно и грузно, неповоротливо опустился, тяжело дыша и глядя в одну точку перед собой усталыми, мутными глазами. Телесная немощь при всей внешней крепости и силе таилась глубоко в груди — она-то и дала о себе знать в самый неподходящий миг. Сердечко-то уже не то, что в юности, вот и не выдюжило быстрой схватки с молодым, ловким и проворным противником. Хоть Горяй и упражнялся каждую седмицу, дабы поддерживать себя и не зарастать мхом на заслуженном покое, но всем этим упражнениям далеко было до настоящего боя. А сопляк-то оказался неплох, очень неплох!.. Безусловно, на его стороне была молодость, но и в ратном искусстве ему не откажешь. Юнец безусый — и когда только успел насобачиться-то так?.. Сражался, как взаправдашний витязь... Горяй хотел его озадачить кангельским способом боя, чтоб неопытный щенок растерялся, но не тут-то было. Мальчишка как будто уже знаком был с кангельской саблей, причём неплохо так знаком... Нет, не могло того быть. И череп его блестящий, с косицей, как у князя... Кого-то этот парнишка напоминал. Может, сынок княжеский? Или братец младший?       Даже крошечной догадки не вспыхивало в затуманенном усталостью мозгу старого отставного витязя, что вот этот юнец с изящной бритой головой, стройным и неутомимо-стальным телом, бесстрашными глазами-клинками и необычайной твёрдостью в очертаниях губ и челюсти — вовсе не княжич молодой, а княжна. Доводилось Горяю видеть и княгиню-воительницу Всеславу Владиличну, и паренёк этот очень её напоминал, но от крайнего утомления и сердечной немощи свет ясного разума в мозгу потускнел, не бегали проворными мышками искорки-мысли, не цеплялись меж собой светлыми хвостиками — не складывалась головоломка из обрывков образов, а два и два равнялось пяти.       Отяжелевшей рукой Горяй шарил в поисках опоры, но не находил, и ему пришлось немного согнуться и упереть ладони себе в колени. Держать туловище прямо ему стало трудно; иногда он отрывал одну руку от колена и прижимал к груди слева. Холодная сталь щекотала ему кадык, а княжна перевела взгляд на Бессонку, которая вся съёжилась в комочек в своём углу.       — Собирайся, — велела ей Любослава.       Бессонка не отозвалась. Она точно окаменела, с ужасом вперив взгляд в коленопреклонённого мужа, и княжне пришлось её поторопить:       — Голубка! Давай, милая, живенько! Собирай только самое необходимое.       Бессонка наконец отмерла, шевельнулась и мелко закивала, зажимая себе рот пальцами. Кое-как поднявшись, она устремилась прочь из горницы, а княжна подошла к Горяю поближе и тронула его прядь-косицу.       — Право носить такую прядь даёт только князь Всеслав Владилич. Сам, лично, — сказала она. — Он пожаловал тебе такое право?       Помолчав, Горяй глухо рыкнул усталым зверем:       — Да!       — Врёшь, — холодно отчеканила Любослава. — Если бы он удостоил тебя такой чести, мне об этом было бы известно. Но мне ничего не известно! А значит, ты сделал это самовольно.       — Я не вру! — рявкнул Горяй.       — Врёт, — прозвенел несмелый голос Бессонки, которая вернулась и стояла в дверях горницы. — Когда он появился здесь, у него ещё были волосы на всей голове. Обрил он её потом — где-то через год или около того.       — Рот закрой, паскуда! Тебя не спрашивали! — прорычал Горяй и угрожающе качнулся в сторону жены, но меч сразу напомнил о необходимости вести себя смирно, задрав ему подбородок. Ещё чуть-чуть — и из-под впившейся в кожу стальной кромки могла проступить кровь.       Бессонка испуганно съёжилась от злобного рыка мужа, а княжна спокойно, ободряюще кивнула ей.       — Благодарю, голубка. Всё, беги собираться. Поторопись, милая.       Та опять мелко закивала и скрылась из виду. Когда её торопливо удаляющиеся шаги затихли, княжна, одной рукой держа меч у горла Горяя, второй достала из кожаного чехольчика на поясе колдовскую бритву, с которой никогда не расставалась. Не сводя с Горяя пристально-холодного взгляда, она с леденящим душу звоном коснулась лезвием меча, и волшба зажглась узорами.       — Если бы ты получил право носить эту прядь от самого князя, к тебе не было бы никаких вопросов, — проговорила она. — Но ты решил это право присвоить себе самовольно. Зачем? Не знаю. Может, хотел быть похожим на князя? И ещё больше упиваться своей властью в этом уголке... Но ты не князь! Ты мелкий местный самодур, возомнивший себя господином! Может быть, ты и отважно сражался, и впрямь заслужив всё то, чем ты сейчас владеешь... Но позволь тебе напомнить: ты владеешь лишь ВЕЩАМИ. А ЛЮДЯМ ты не хозяин!       Слова «вещи» и «люди» Любослава вколотила ему в уши свирепым стальным рыком, надавив на меч, но в горло клинок ещё не вонзился — Горяй только сглотнул. Чуть понизив голос, но по-прежнему отчётливо и жёстко княжна договорила:       — Никакая многолетняя служба, никакие ратные подвиги не дают тебе право издеваться над беззащитной женщиной и воображать её своей собственностью и бесправной вещью, которую ты волен уничтожить в любой миг. Это делает тебя ничтожеством, недостойным этой пряди!       Едва последнее слово из её речи стихло, как послышался другой звук — шероховатый и скребущий. Это медленно и плавно ползло по черепу Горяя колдовское лезвие, подрезая косицу у её довольно широкого основания. Княжна не стала срезать её за один взмах бритвы, а растягивала удовольствие и разделяла его на узенькие полосочки срезанных волос, подкашивая серебристый пучок постепенно. Когда косица повисла на самой последней полосочке, Любослава повторила:       — Ты её недостоин.       Последнее движение острой кромки было уже решительным, беспощадным и коротким — косица упала на пол у колен Горяя, а его череп остался обритым полностью. Княжна убрала колдовское орудие в чехол, а Горяй сдавленно прорычал:       — Можно подумать, что ты, сопляк, её достоин больше! Тебе-то за что её пожаловали?! Когда ты успел её заслужить?!       Любослава, скользнув по голове ладонью, ответила:       — Князь Всеслав Владилич удостоил меня этой пряди собственной рукой. Значит, было за что.       Она продолжала держать его в повиновении посредством меча у горла, пока на пороге горницы не появилась Бессонка с двумя пухлыми узлами, набитыми вещами. Окровавленную на спине рубашку она сбросила и переоделась в чистую; на плечах у неё была дорогая соболья шубка, крытая бирюзово-зелёным атласом с золотым узором, на голове она уносила шапочку из чернобурки с пушистыми подвесками и жемчужной отделкой, а вместо башмачков была обута в сапожки, расшитые бисером. Ещё она на себе уносила свои самые дорогие серьги с синими яхонтами и ожерелье из тех же камней. Тёплые вещи княжна внутренне одобрила: сейчас лето, но и зима не за горами, а вот побрякушки могли показаться уже излишеством. Впрочем, упрекать Бессонку за них Любославе не хотелось: те могли стать ей подспорьем в трудные времена. По сути, это были деньги, которые Бессонка уносила в ушах и на шее. Она могла бы, конечно, презрительно швырнуть их мужу в лицо — дескать, подавись! — но здравый смысл брал верх над красивыми гордыми жестами и подсказывал, что совсем уж с голым задом забирать Бессонку отсюда не стоило. У неё должен быть какой-то запас на чёрный день: мало ли, как жизнь повернётся.       — Это всё не твоё! — прорычал Горяй. — Ты не заработала из этого ни одной нитки! — И повторил, чеканя каждое слово: — Ни одной!.. треклятой!.. нитки!       Бессонка опять съёжилась, а княжна жёстче подпёрла кадык хозяина дома мечом.       — Потише, голубчик, поспокойнее, — сказала она, придавив его плечо стальной хваткой руки. — Она возьмёт всё, что считает нужным.       — Я найду тебя, тварь! — рыкнул Горяй вслед жене.       — Не советую пытаться её разыскивать и вредить ей, — холодно отчеканила Любослава. — А то князь может и узнать о том, как ты с ней обращался. А Всеслав Владилич очень не любит, когда обижают женщин! И ты можешь лишиться всего этого, — она обвела многозначительным взглядом горницу, — за недостойное поведение.       — А её поведение, значит, примерное? То, что она от меня загуляла — это как? Достойно? — хмыкнул Горяй.       — Твои издевательства над ней начались гораздо раньше! — И княжна похлопала по заткнутой за её пояс плётке, отобранной у владельца. — Тебе прекрасно известно, что это — боевая плеть, которая используется, чтобы вспарывать плоть противника! По-твоему, поднимать боевое оружие на беспомощную женщину — верх доблести и достоинства? — Немного укротив ледяные молнии в глазах и приглушив лязг стали в голосе, княжна чуть тише добавила: — Моё слово для князя весит очень много, поверь. Лучше не проверяй это на своей шкуре — может скверно кончиться.       — Да кто ты такой, щенок?! — вскричал Горяй. — Ты что, князю брат или сват, чтобы он по твоей указке людей заработанного кровью имущества лишал?!       — Не брат, но... тоже близкий человек, — усмехнулась княжна. И кивнула Бессонке: — Собралась? Вот и умница. Пойдём.       Убрав наконец меч от горла Горяя и вложив его в ножны, Любослава направилась к выходу. Бессонка её чуть опередила, торопясь поскорее покинуть дом: она всё ещё боялась мужа — пусть и обезоруженного, побеждённого. И не зря: что-то просвистело в воздухе, и шапочка из чернобурки, слетев с её головы, оказалась пригвождённой к дверному косяку ножом, а по лбу Бессонки поползла струйка крови. Она недоуменно размазала её пальцами, потом глянула на них и без чувств простёрлась на полу.       Княжна резко обернулась. Горяй по-прежнему стоял на коленях, но его рука, выбросившая нож, спрятанный за голенищем его сапога, всё ещё оставалась вытянутой, чуть подрагивая пальцами. Его лицо, искажённое зверской яростью, выражало такую ненависть, что сомневаться в его намерении убить жену не приходилось. Он целился ей между лопаток, но утомлённая напряжённым поединком рука дрогнула, и нож-засапожник пролетел выше.       С холодным лязгом снова вылетел клинок Любославы из ножен; короткий и точный удар — и отрубленная правая кисть Горяя со сбитыми о зубы Бессонки суставами упала на пол. Горяй взревел, зажимая хлещущее кровью запястье, а княжна с убийственным льдом в голосе проговорила:       — Этой рукой ты бил её, мерзавец? С этим покончено, больше она никого и никогда не ударит.       Сорвав с себя пояс, Горяй с помощью оставшейся руки и зубов пытался затянуть его выше раны, чтобы остановить кровь. Уже не обращая на него внимания, княжна склонилась над Бессонкой и осмотрела ей голову: ранка оказалась пустяковая, нож лишь зацепил кожу под волосами. Крякнув от натуги, Любослава всё же подняла упитанную красавицу на руки.       — Всё-таки попку ты накушала тяжёлую, лапушка моя, — проскрежетала она сквозь зубы.       Она вынесла Бессонку на свежий воздух и усадила на нижнюю ступеньку крыльца, привалив к перилам. Сняв с неё красивый, расшитый бисерно-золотым узором пояс с кисточками и разрезав его пополам, она быстро вернулась за её вещами. Мертвенно-бледный Горяй лежал на боку и страдальчески скрежетал зубами; кровотечение ему удалось остановить, но вдогонку за ними броситься он был сейчас явно не в состоянии. На полу возле него успела натечь внушительная лужа крови. Княжна задержалась лишь на несколько мгновений, чтобы бросить ему презрительно:       — Всю жизнь ты сражался с врагами нашей родной земли, а под конец обратил оружие против женщины. Какое позорное и бесславное завершение воинского пути! — И, бросив ему разрезанный пояс, она добавила: — Больше Бессонка тебе не жена, она с тобой развелась! А если кого-то из её родичей хотя бы пальцем тронешь — второй руки лишишься! Прощай!       Горяй ничего не ответил — лежал с закрытыми глазами и кряхтел тихонько, страдальчески. Любослава стремительно сбежала с узлами по ступенькам и только сейчас заметила, что во дворе столпились работники; впрочем, мужики ничего не предпринимали и просто выжидательно смотрели.       — Что хозяину-то своему на подмогу не пришли, братцы? — усмехнулась княжна. — Крепко ему досталось, правой руки лишился он, бедолага.       — И поделом, — басом прогудел один из мужиков — большой, могучий, со светлой курчавой бородой. — Больше он хозяюшку обижать не станет.       Мрачного и жестокого хозяина работники боялись, а его молодую супругу, милую, добрую и ласковую, любили и жалели. Они знали о поединке в доме, но не вмешались, и княжна была им за это благодарна. По её просьбе принесли воды, с помощью которой удалось привести Бессонку в чувство. Затрепетав ресницами, та слабо простонала:       — Я... крови боюсь очень... Всегда боялась...       Для пущей бодрости Любослава умыла её холодной водой и нанесла на ранку под волосами целительное масло. А мужик со светлой бородой спросил княжну:       — Куда ты теперь хозяюшку, господин? Поясок-то ты ейный распополамил... А дальше? Замуж возьмёшь?       У этих простодушных ребят даже подозрения не возникло, что победу над хозяином дома одержал вовсе не мужчина. Они видели очень молодого изящного витязя с точно такой же причёской, как у хозяина, который схлестнулся с ним в таком поединке, что и смотреть было жутко. А они смотрели — исподтишка, столпившись в сенях. Особенно их впечатлила первая часть, когда противники боролись без оружия, и молодой витязь выстоял против богатырского натиска. Силища у хозяина, несмотря на годы, была ещё ого-го — как навалился на стройного противника всей своей медвежьей тушей! Будто раздавить хотел. А вот не раздавил — выстоял молодой воин! А когда они клинки обнажили и биться начали — хозяин по-кангельски, а его противник по-родному, как все витязи земли Воронецкой бьются — и вовсе жара пошла. Только искры с клинков летели... Без сомнений, умелым воином был молодой гость, хозяйкин дружок сердечный. Ничего удивительного, что хозяйка с ним слюбилась. Как с таким молодцем удалым не слюбиться!       Любослава усмехнулась:       — Замуж? Да, братцы, что-то вроде того.       Замуж Бессонке, конечно, было нужно. Но не за очередного мерзавца, а за хорошего парня, и такой у княжны на примете имелся — один молодой каменщик на стройке крепости, в котором она была уверена. Впрочем, что из этого выйдет и выйдет ли вообще, она пока не знала.       Вскоре Бессонка покачивалась в седле, потея под шубкой на плечах, а узлы с её вещами были приторочены сзади. Шапочка так и осталась в доме, пригвождённая к косяку, но княжна пообещала раздобыть новую, ещё лучше. Сама Любослава споро шагала пешей, ведя коня под уздцы и покусывая стебелёк сорванного по дороге цветка.       — Повезло мне с тобой, сокол мой ненаглядный, — проговорила Бессонка. — Коли б тебя не встретила — так и маялась бы с мужем. Даже если бы я друга сердечного нашла на стороне, ничем хорошим это не кончилось бы. У нас ведь на всё село ни одного мужика нет, который мог бы с Горяем сладить... Боятся его все. Он меня вместе с этим другом и прихлопнул бы, глазом не моргнув. Никакой на него управы не было! Пока ты не появился — смелый да сильный... Ой! — спохватилась вдруг Бессонка, осенённая какой-то мыслью. И спросила со смущённой улыбкой: — Ничего, что я тебя всё соколом да соколом кличу? И говорю о тебе так, будто ты добрый молодец? Ведь ты же вроде как... ну...       Она не договорила и с улыбчивыми ямочками на щеках опустила ресницы.       — Ничего. Я к этому привычный, — усмехнулась княжна.       Память о кувшинковом лете и русалочьих чарах тронула сердце призрачной грустью, чуть приметно наметив в уголках её губ горьковатый изгиб.       — Я даже не знаю, кто ты таков на самом деле, — несмело проговорила Бессонка. — И как тебя по-настоящему звать...       — Любослава Владилична я, — ответила княжна. — Младшая сестра князя Всеслава Владилича Черноозёрского.       Замалчивать свою личность дальше смысла не имело, всё равно Бессонке предстояло всё узнать в крепости, куда они направлялись.       — Княжна?! — потрясённо ахнула Бессонка, прижав пальцы к губам. И залепетала: — Ой... А я тебя... Я тебя грибы в лесу собирать заставила! И потом тебе ещё... из-под подола рубашки... это самое показывала! И... И... — Бессонка вспомнила нечто настолько постыдное, что щёчки у неё так и заалели маковым румянцем. Она прошептала еле слышно: — И... выдрать меня до донышка просила! Выходит, я всё это княжне... говорила и делала! Стыдобища-то какая! Ой!!!       С последним, самым пронзительным и отчаянным «ой» она зарылась лицом в свои пухленькие ладошки, а Любослава от души рассмеялась, блестя зубами и запрокидывая голову.       — Да, лапушка моя, «ой» вышел знатный!       А Бессонка начала тихо и тоненько всхлипывать в ладошки. Княжна ласково погладила её по бедру:       — Ну что ты, голубка, что ты! Плакать-то зачем? Ещё не хватало... Я тебе клянусь, милая: всё, что ты называешь «стыдобищей», мне очень понравилось. Очень! Правда-правда. Ты — прелесть, Бессонушка.       Бессонка всхлипывала потише, заслоняясь уже только одной ладошкой, а вторая скользнула вниз, к руке княжны. Та завладела её мягонькими пальчиками и поцеловала их самым нежным образом.       На месте возведения крепости Любослава разместила Бессонку возле себя — в деревянном домике-времянке. Дел у неё было немало, но она старалась приглядывать за Бессонкой, чтоб ту кто-нибудь не обидел: мужчин вокруг было очень много — большинство. Она дала всем понять, что Бессонка — под её опекой, и если кто-то осмелится приблизиться к ней с дурными намерениями, то будет иметь дело с самой княжной.       Возле строящейся крепости были разбиты огороды, и Бессонка кроме стряпни работала и там. Вставала она чуть свет, убирала в домике и приносила княжне завтрак, а потом убегала трудиться на весь день. Возвращалась она поздно и очень усталая, падала на постель и сразу засыпала. Между ней и Любославой уже не было прежних чувственных шалостей: обеим стало не до того. Смолкла Бессонкина «песнь любви», теперь они лишь иногда целовались. Конечно, Бессонка уже не звала княжну своим соколом — какой уж теперь сокол!.. Как и все вокруг, величала госпожой и Любославой Владиличной.       Молодого и пригожего собой каменщика, который был на примете у княжны, звали Деяном. Этот добрый молодец привлёк Любославу тем, что они с ним оказались похожи, как брат и сестра: и глазами, и цветом волос, и чертами лица. Был Деян парнем работящим, усердным и в своём деле весьма мастеровым, а также скромным и немногословным, но не угрюмым: когда улыбался, всё его красивое, мужественное лицо будто внутренним светом озарялось. Когда-то у него была невеста, но её угнали в плен кангелы. Сам он воевал в народном ополчении, был ранен, а потом долго не мог найти себе суженую, всё о той пропавшей девушке тосковал. Разыскать её надежды уже не было, от кангелов никто не возвращался.       С Бессонкой он мог бы так и не пересечься на просторах строительства, если бы княжна не пригласила его прийти рано утром на пару слов. Познакомившись на почве удивительного внешнего сходства, они иногда разговаривали о том о сём, и княжна в шутку называла Деяна братцем.       Когда они стояли на рассвете у домика и неспешно беседовали, Бессонка как раз принесла княжне свежеприготовленный завтрак, заботливо уложенный в накрытую чистым вышитым платком корзинку. Утренняя трапеза Любославы состояла из яичницы с зеленью и вяленым мясом, а также пшённой каши с орехами и кусочком тающего сливочного масла, а на сладкое был овсяный кисель с сушёной чёрной смородиной.       — Благодарю, Бессонушка, — кивнула княжна ласково.       Бессонка поставила корзинку на стол в домике, вынула и расставила все кушанья, а когда уже собиралась убегать на работу, Любослава её задержала.       — Бессонушка, голубка, я тут вчера в траву кольцо обронила. Искала, искала — так и не нашла! Глянь-ка ты свежим взглядом, а? Вдруг увидишь?       — Конечно, сейчас гляну, Любослава Владилична! — с готовностью отозвалась та.       Она всегда была рада услужить княжне, а потому бросилась придирчиво разглядывать траву — разумеется, наклонившись. Любослава с Деяном продолжали беседовать, но от княжны не укрылся взгляд молодого каменщика, который то и дело следил за обворожительными задними достоинствами Бессонки, обтянутыми тканью рубашки. Кольцо всё никак не находилось, и та, опустившись на четвереньки, принялась ползать и ворошить руками траву. Княжна, обращаясь к Деяну, произнесла:       — Красивое зрелище, правда, братец?       Вне всяких сомнений, она имела в виду прекрасный и величественный рассвет, а вовсе не вид на два великолепных полупопия, очертания ложбинки между которыми проступали сквозь рубашку. Щёки Деяна немного порозовели, а в его взгляде явственно читалось, что слова княжны он понял... немножко не так. Между тем заря разгоралась, заливая небо розовым и золотым светом, но это не мешало сиять над травой возле домика другому, не менее прекрасному «солнышку». И тут вдруг у Бессонки случилось то, что она когда-то назвала словом «стыдобища»: ползая по траве, она как-то неловко придавила коленями подол старенькой рабочей рубашки, тот натянулся и... с треском лопнул ровно посередине. Да, прямо там, где проходила дивная ложбинка между половинками её заднего «солнышка», и его свет незамедлительно вырвался на свободу, ошарашив и ослепив бедного Деяна. А Бессонка, конечно, вскрикнула:       — Ой!!!       Вскочив, она бросилась в домик переодеваться, но всё, что должно было случиться, уже случилось: Деян стоял весь красный, изо всех сил пытаясь сохранять невозмутимый вид — а точнее, его остатки. Его с княжной беседа потеряла непринуждённость и начала перемежаться его задумчивыми «э-э» и «м-м-м».       Бессонка тем временем вышла из домика в новой рубашке, и глаза у неё были как у нашкодившей девчонки: с одной стороны, вроде бы виноватые и смущённые, а с другой — сияющие и озорные. Ну конечно же, она сделала это не нарочно! Никому и в голову не пришло бы обвинить её в намеренном показе задней точки своей ослепительной красоты! Разумеется, эта досадная неприятность произошла совершенно случайно! Хотя... Это для Бессонки было в некотором роде неприятностью, а вот для двух любителей насладиться красотой утренней природы — очень даже наоборот.       Бессонка продолжила искать в траве кольцо, но теперь была предельно осторожна с рубашкой. Чтобы снова не запутаться в подоле, она его подоткнула себе за пояс на достаточную высоту, чтобы он не попадался под её ползающие по траве колени. Больше никаких неудобств она не испытывала и продолжала поиски кольца без всяких препятствий.       Но тут утренний ветерок решил: «А почему бы не подуть сильнее? Это было бы очень кстати!» Его налетевший порыв поднял подоткнутый подол Бессонки и закинул ей на спину, открыв уже совершенно полный и ничем не ограниченный вид на две изумительные половинки «солнышка». А обладательница самых ослепительных на свете седалищных выпуклостей, конечно же, вскрикнула:       — Ой!!!       На Деяна нельзя было взглянуть без слёз... от смеха. На его щеках уже можно было жарить ещё одну яичницу с зеленью и вяленым мясом, уши приобрели цвет самой яркой утренней зари, а в глазах сияли отблески... нет, не солнца, а «светила», что располагалось поближе к траве.       — Любослава Владилична, а может... А может, ты обронила колечко где-нибудь в другом месте?       Поднявшись на ноги и расправив подол рубашки, Бессонка смущённо ковыряла носком башмачка землю; её ресницы были вполне скромно и целомудренно опущены, а вот прикушенная нижняя губка как-то подозрительно подрагивала.       — Очень может быть, моя голубушка, — согласилась княжна. — Ну, тогда не стану тебя долее задерживать, беги на работу.       Кольцо на самом деле лежало в траве, но увидеть его Бессонка не могла, потому что на нём стоял сапог Любославы. Когда княжна убрала ногу и отставила в сторону, Деян воскликнул:       — О! А это что блестит?       Он радостно нагнулся за кольцом, и... раздался знакомый звук рвущейся ткани. Здесь было бы очень уместно очередное «ой», но у Деяна вырвалось немного другое слово, чуть более сильное и крепкое. Ещё не успевшая далеко отойти Бессонка, услышав и треск, и возглас Деяна, обернулась через плечо, увидела ВСЁ, а в следующий миг звонко воскликнула, всплеснув руками:       — Ой, Любослава Владилична! Как хорошо, что колечко нашлось!       Она радовалась и хлопала в ладоши, как девчонка, даже подпрыгнула пару-тройку раз... но, видимо, в пылу восторга позабыла, что передние-то достоинства у неё уже далеко не девчоночьего размера, а потому обладают чрезвычайными колебательными свойствами. Деяна это добило окончательно, хотя и казалось, что дальше и глубже вгонять его в жар уже некуда.       А княжна, прислонившись к стене домика, тряслась и рыдала от смеха. Одной ладонью она заслоняла слезившиеся глаза, а второй отмахивалась:       — Ох... Ребята... Это — всё... Это — кабздец...       Ошеломительно-трескучим провалом закончилась её способность сохранять спокойствие и величавое достоинство княжеской особы — её-то полное крушение Любослава и припечатала столь ёмким и звучным словцом. Она, конечно, сама эту встречу и устроила, но не всё прошло в точном соответствии с её задумкой. Кое-что безудержно вырвалось за пределы её замысла и превзошло её ожидания настолько, что она уже не могла сохранять непринуждённый и невозмутимый вид — её прорвало. К происшествию со штанами каменщика княжна, конечно, не имела отношения — это вмешалась рука судьбы. Ну и правильно: не всё ж одному только Деяну красотой ослепительной любоваться, надо и своей хоть разок сверкнуть... Не обошлось и без Бессонкиного самодеятельного «творчества». Что она задом своим вытворяла, плутовка! А эти прыжки с передне-колебательными движениями?! Вдобавок к задне-сиятельным... Конечно, кому, как не княжне было знать самые выдающиеся во всех смыслах стороны невесты — ими-то её Любослава к жениху и повернула, показала, что называется, товар лицом. Ну а то, что это «лицо» располагалось с противоположной стороны — это уже малозначащие подробности. Хотя малозначащие ли? — тоже спорный вопрос. Все подробности этой невесты выглядели крайне важными и достойными самого внимательного рассмотрения. А также ощупывания.       Сомневаться в том, что Деян сражён наповал, не приходилось: красный до корней волос, он стоял с кольцом в одной руке, второй пытаясь прикрыть лопнувшие сзади штаны. Бессонка, мило теребя край передника, чуть улыбалась уголками своего ягодно-яркого ротика, и её опущенные ресницы отбрасывали на щёки пушистые тени.       — Меня Бессонкой зовут, — сказала она, обращаясь к Деяну.       — Да, я слышал твоё имя, — пробормотал тот, не зная, куда девать кольцо: княжна всё ещё пребывала во власти смеха и отмахивалась рукой.       Само собой напрашивалось решение — подарить найденное колечко стоявшей перед ним обворожительной красавице, но вот беда: у этого знака любви и обручения двух сердец уже была владелица — правда, сейчас недоступная ввиду овладевших её телом трясуче-хохотательных движений. Взмах ресниц бил по сердцу без промаха, а блеск солнечно-ласковых искорок в глазах зажигал в нём яркий огонёк.       — А тебя как звать? — прозвенел в свежести утреннего воздуха серебристый голосок.       — Меня? Деяном я зовусь, — смущённо отозвался второй, молодой и мужественный голос. И обратился к княжне: — Любослава Владилична! Колечко-то... на, возьми!       Рука той опять отмахнулась, а в звуках из её смеющегося рта смутно угадывались слова «оставь себе». Деян ещё сомневался, следовало ли ему принимать столь щедрый дар, но рука владелицы кольца указала на Бессонку, что могло означать: «Подари ей». Что каменщик и сделал.       Так и завязалось знакомство, за развитием которого княжна следила с внутренней сердечной улыбкой, искренней радостью и без малейшей ревности. Она не могла не понимать, что с нею у Бессонки будущего нет: та хотела семью и детей, а княжна ни того, ни другого не могла ей дать.       Однажды её взгляду предстала очень милая картина: Деян ел состряпанный Бессонкой обед, сидя на бревне, а та расположилась рядом и с улыбчиво-ласковыми ямочками на щеках наблюдала за тем, как он утолял голод. Проходя мимо них, княжна не удержалась от шутливого замечания:       — О, братец ты мой Деян, ты даже не представляешь, с какой мудрой и проницательной умницей-разумницей ты сидишь рядом! Она может всё-всё рассказать о человеке только по тому, как он ест!       Деян перестал жевать и поглядел на Бессонку с любопытством, а та со смущённой улыбкой отвела взгляд и хихикнула в ладошку.       — Ох, держись, братец... Она таки-и-ие выводы о тебе может сделать! — усмехнулась Любослава, дружески похлопав каменщика по сильному плечу. — Весьма далеко идущие!       Однажды поздним дождливым вечером, прохладным и каким-то необъяснимо тревожным, первую сладкую дрёму княжны спугнул шорох. Под одеяло к ней пробирался кто-то мягонький и приятно тёплый, и Любослава спросонок привычно заскользила по знакомым пышным изгибам ладонью. К ней соблазнительно прильнули малиново-мягкие, дразнящие губки, и она, всё ещё окутанная дремотной дымкой, поддалась соблазну... Резко проснулась она уже посреди сладкого поцелуя — шаловливый язычок ластился к ней, а она щекотала его своим.       Но не только поцелуй был в самом разгаре, творилось кое-что и пониже: на княжне тёплой шелковистой тяжестью покоилась полная пышнобёдрая нога Бессонки, и она уже запустила пальцы в мягкие влажные складочки. Привычка, едри её...       — Сокол мой, — тепло обдал её губы томно-нежный стон.       — Бессонка, ты что тут делаешь? — Княжна чуть отстранилась, вытерла пальцы об одеяло. Хорошо, что они не успели на полную глубину всадиться, только сонно копошились и щекотали.       — М-м, — простонала Бессонка. — Я соскучилась по тебе, сокол мой ненаглядный...       — Голубушка моя, я уже не сокол. Забыла? — ещё немного хрипловато со сна, но с нотками ласковой строгости в голосе проговорила княжна. — Любослава Владилична я теперь для тебя.       Бессонка чуть отодвинулась, и во мраке было слышно её огорчённое сопение.       — Как у тебя с Деяном? — спросила Любослава. — Было уже с ним что-то?       Бессонка чуть слышно проронила:       — Было...       — Люб он тебе? — Княжна поймала пухленький подбородок, испытующе пронзая взглядом тьму.       — Люб, — последовал тихий выдох. — Деянушка ужасно хороший! Я его очень-очень люблю... И он меня. Мы с ним обручились, осенью свадьбу хотим сыграть. Но и по тебе я беспросветно скучаю, сокол... то есть, Любослава Владилична. Не могу тебя забыть...       — Милая моя, тогда уж и подавно я тебе больше не сокол. Жениху верность хранить надо, Бессонушка. А я тебе лишь другом могу быть, — мягко проговорила Любослава, держа все свои телесные устремления в строгой узде.       Бессонка уткнулась в подушку, и послышались её тихие всхлипы. Княжна села в постели, одновременно с долгим вздохом провела ладонью по лицу, по голове.       — Нельзя так, лапушка, — проговорила она наконец. — Не скрою: я чувствовала и до сих пор чувствую себя в ответе за тебя, за твою судьбу. Раз уж я тебя от мужа увезла, должна была и устроить твою жизнь... Я постаралась, как могла, это сделать. Ты ведь хочешь семью, детушек... Со мной у тебя ничего этого быть не может. А с Деяном будет всё. И наилучшим образом — я за этого парня ручаюсь. Но и перед ним я себя в ответе чувствую: суженую-то я ему нашла, да вот только какую? Верную или не очень? Ты уж не подводи ни меня, ни себя, Бессонушка. И чистоту ваших с ним уз блюди, и меня перед ним в скверное положение не ставь. Ну, всё, моя хорошая. — Княжна легонько потрепала Бессонку по бедру через одеяло. — Иди к себе... Иди баиньки, тебе на работу вставать чуть свет.       Но «баиньки» ни у Бессонки, ни у Любославы толком не получилось. Бессонка полночи проплакала у себя в постели за деревянной перегородкой, а княжна слушала её всхлипы и хмурилась. Не то чтобы ей совсем не жаль было отпускать Бессонку — её всесторонние достоинства стали дороги ей, но удачно устроить её судьбу она считала гораздо более важным и нужным делом. Да и для Деяна ей счастья хотелось: этот славный парень, с трудом оправившийся после тяжёлой и страшной потери невесты, наконец-то влюбился по уши, да так, что был готов назвать любимую женой, а вот любимая всё ещё колебалась и терзалась сомнениями... Надо было эти ненужные «туда-сюда» пресечь.       Княжна отправила Бессонку жить к Деяну, а ему строго наказала избранницу беречь как зеницу ока. Тот клятвенно пообещал ей это: втрескался он в Бессонку крепко и был только рад наконец-то заполучить её в свои объятия окончательно. Княжна благословила их на брачный союз и пожелала семейного счастья, а себе стала подыскивать горничную, обязанности которой отчасти исполняла Бессонка. С одной стороны, ей действительно требовалась прислуга, а с другой... Образовавшуюся пустоту нужно было заполнить. В том числе и для того, чтобы Бессонка увидела: её место занято, а значит, с колебаниями пора заканчивать.       На место горничной пришла совсем юная на вид девчонка по имени Скóринка, тонкая-звонкая, с огромными бледно-голубыми глазищами, прозрачной кожей и белобрысой косой. Ресницы у неё были пушистые и серебристые, как «шёрстка» сон-травы, а голосок тонюсенький, детский.       — Годков-то тебе сколько, дитятко? — усмехнулась княжна. — Двенадцать-то хоть есть?       — Семнадцатый мне годок идёт, — был писклявый ответ.       — Да ну? — шутливо-недоверчиво нахмурилась Любослава. — Что-то сдаётся мне, ты себе возраст прибавляешь...       — Нет, госпожа, столько мне и есть, — пропищала Скоринка.       — Просватана, небось?       — Нет, госпожа, ни жениха, ни друга сердечного нету у меня... И родителей нет, сирота я.       Ну, а коли сирота, то сам Всеслав Владилич велел о ней заботиться. Княжна за это дело принялась со всей основательностью: в первый же день вкусно и досыта накормила Скоринку со своего стола, одёжку и обувку раздобыла добротную, а под вечер, когда пошла в баню, позвала новую горничную с собой:       — Спину мне потрёшь, веничком похлещешь.       Скоринка всё исполняла послушно, старательно: тёрла мочалкой спину княжны, нахлёстывала веником, поддавала пару, водой из ковшика обливала. И ужасно смутилась, когда Любослава сказала:       — А теперь я — тебя...       Она растирала мочалкой это хрупкое, тоненькое и белобрысое, как сон-трава, чудо очень бережно и ласково, стараясь не напугать, хотя веником немного пошалила, уделив довольно много внимания попке Скоринки. А девушка вдруг расшалилась сама и как принялась охаживать княжну веником по тому же месту! Хлестала, а сама смеялась тоненько, как бубенчик крошечный. Любослава тоже посмеивалась, но сразу хватать девчонку в объятия не спешила, хотя соблазн и был. Она позволила себе ещё одну небольшую шалость: встав у Скоринки за спиной, она мягко водила мочалкой по её животу, а сама совсем легонько касалась её сзади сосками. Второй рукой княжна очень осторожно поглаживала её худенькое плечо и шею.       — Худоба ты, худоба, — проговорила она, скользя пальцами по выступающим позвонкам. — Ну ничего, откормим.       Нужно было привести в порядок и голову, на которой отросла щетина, и Любослава доверила бритву девушке. В колдовском орудии Скоринку завораживало всё: и красивый, переливчато-радужно мерцающий на лезвии узор волшбы, и её удивительно чуткое повиновение движениям руки, и необычайная лёгкость, с которой на покрытом золотой щетиной черепе Любославы появлялись гладкие полоски.       — Госпожа, а... А можно потрогать? — робко спросила девушка, когда голова княжны засияла, как натёртая до блеска яблочная кожица.       Та, усмехаясь прищуром ресниц, похлопала себя по коленям.       — Разрешу, коли присядешь.       Скоринка уселась — лёгонькая, почти невесомая. Завораживая её немигающе-ласковым, пристальным взглядом, Любослава крепко, но нежно обняла её одной рукой, а второй поймала за подбородок.       — Это ещё не всё, — проговорила она. — Мой путь к праву носить такую прядь был трудным. Зарабатывается оно ох как тяжко... Вот и ты чуть-чуть потрудись, чтобы получить право коснуться. Но твоя дорожка будет куда легче и приятнее. Поцелуешь меня — и трогай сколько угодно.       Опушённые «шёрсткой» сон-травы глаза Скоринки распахнулись, а губы подрагивали вблизи рта княжны. Одной рукой девушка обнимала плечи Любославы, а вторую та мягко поймала, сжав тонкие, похолодевшие от волнения пальчики в своей тёплой сильной ладони. Никакого принуждения не было, только обволакивающая нежность взгляда, будоражащая крепость объятий и щекотка дыхания сблизившихся губ. Выбор был за Скоринкой: она могла сделать следующий шаг или отказаться, встав с колен Любославы.       Шаг свершился: Скоринка не встала, её мягкие губки робко коснулись и в нерешительности застыли, не зная, что делать дальше. Княжна им подсказала, поймав их во влажный обхват поцелуя, окутала нежностью и осторожно проникла глубже. Язычок нецелованной девушки сперва отпрянул, но Любослава ласково поймала его и прогнала его робость пухово-лёгкой щекоткой и озорной игрой.       Когда их губы разомкнулись, Скоринка взволнованно дышала и трепетала ресницами. Она как будто и забыла уже, с какой просьбы всё началось, и княжна с усмешкой взяла её руку и положила себе на затылок.       — Твоя награда, — чуть приметно двинула она бровью.       Некоторое время ладошка Скоринки, чуть подрагивая, лежала на одном месте, а потом осторожно погладила. А потом её губы шевельнулись, согрев княжну дыханием:       — А можно... ещё поцеловать? Что для этого надо сделать?       — Ничего, — улыбнулась Любослава одним только прищуром ресниц. — Просто целуй.       Скоринка прижималась к ней, и княжна чувствовала быстрый стук её сердца. Во второй раз губы девушки прильнули чуть увереннее, но не сказать чтобы совсем смело, и Любослава с внутренним нежным умилением сгребла её в объятия, от ласковой силы которых Скоринка пискнула и первая нырнула отчаянно храбрым язычком в самое средоточие поцелуя. «Моя ж ты прелесть маленькая», — подумалось Любославе, и она приняла этого ещё не до конца осмелевшего гостя со всем радушием и лаской.       Когда и этот поцелуй завершился, Скоринка обнимала княжну цепким кольцом уже обеих рук, а глаза у неё были точно хмелем затуманенные — то ли заворожённые, то ли ошарашенные случившимся. Её ладони то гладили плечи Любославы, то дрожали, иногда впиваясь пальцами.       — Я видела тебя, госпожа, когда ты изволила на коне скакать и из лука в махонькие подвешенные колечки стрелять, — сквозь бурное дыхание проговорила она. — Правда, я тогда подумала, что ты... Что ты...       Она не договорила, и княжна со смешком пощекотала её носик своим, и так зная концовку.       — А ещё видела, как ты речку вброд на коне переходила, — продолжала Скоринка. — С отрядом воинов...       — Мы с воинами иногда упражняемся, — кивнула Любослава.       — А ещё... А ещё как ты по рыбе из лука стреляла, — почему-то хихикнула девушка. — Стрела из воды всплывает, а на ней рыбина во-о-от такенная нанизана! — И она показала руками размер аршина в полтора.       Княжна уменьшила его раза в два, сдвинув ей руки.       — Вот это ближе к правде, — улыбнулась она.       Скоринка, опять обняв её за плечи, смотрела на неё широко распахнутыми глазами.       — Я всё время думала, что это добрый молодец... Удалой да пригожий. А потом, когда пошла в услужение к княжне Любославе Владиличне, вдруг этого молодца и увидела перед собой... вместо княжны.       — Поверь, ты не одинока в своём удивлении, — усмехнулась Любослава.       Видно, всё-таки было в Любославе Батьковиче что-то этакое — зачаровывающее и притягательное. Оно завораживало девушек настолько, что их не очень-то и смущала его особенность, а именно — его принадлежность к тому же самому полу. Хотя... кто его знает? Может, просто девушки ему попадались такие — из тех, кто не прочь попробовать что-то необычное? Как бы то ни было, взаимное притяжение — оно ведь вещь особая, что-то вроде шила, которое в мешке не утаишь: если девушку тянуло к Любославу Батьковичу со страшной силой, это чувствовалось сразу. А если эта девушка нравилась и ему... Что ж, клинок находил свои ножны. Может быть, сознательно он и не стремился быть обаятельным обольстителем, которому девицы сами на шею вешаются, но вот поди ж ты — вешались. «Это не я, они сами», — мог бы он сказать в своё оправдание. И, тем не менее, с каждым разом всё меньше и меньше противился объятиям прелестных девичьих рук.       Итак, кольцо объятий стиснулось — ещё одно. Если первый и второй поцелуи были осторожными и пробными, то третий вышел по-настоящему страстным. После него Скоринка спросила:       — А в какую постель мне идти, госпожа? В свою... или в твою?       «Да моё ж ты золотце», — опять умилилась про себя княжна. А вслух мурлыкнула, щекоча губы девушки ласковым дыханием:       — А в какую ты хочешь?       — Можно... в твою? — дрогнула серебристыми ресницами Скоринка.       Любослава сперва хорошенько приласкала её ротик четвёртым поцелуем и только потом шепнула:       — Можно. Пойдём.       Скоринка ойкнула, очутившись у неё на руках. Поднявшись, княжна немного подержала её в объятиях, а потом отнесла в постель. Девушка шёпотом спросила:       — А одёжку снимать?       — Помнишь, как в бане было? — усмехнулась Любослава. — Вот так.       Прильнув к Скоринке всем обнажённым телом, она первым делом с умилённой нежностью покрыла поцелуями её тонкие запястья: что поделать, питала она к ним особую слабость. Девушка боялась проникновения, и Любослава не стала настаивать: способов взаимного наслаждения хватало и без него. Перед хрупкостью и невинностью этого серебристого цветочка — сон-травы — она испытывала нежный трепет, а потому не смела допустить малейшую грубость, не могла пугать и обижать; это было очень сладкое чувство, щекочущее сердце мягким трогательным пушком весеннего первоцвета. Покрывая влажной лаской небольшую молочно-белую грудь девушки, Любослава думала: вот как, как в этих лапушек не влюбляться?! Как не тонуть сердцем в этом сладком зелье, как не терять от него захмелевшую голову?       Всеми возможными ласками княжна Скоринку побаловала, прежде чем очутиться в обхвате её стройных ножек и ощутить спиной хватку её впивающихся пальчиков. Нет, невозможно было не упасть сердцем в мягкие волны любовного зелья, видя блаженный трепет этих ресниц, ловя губами тепло дыхания и чувствуя себя в нежной ловушке доверчивых хрупких рук... Не хотелось из этого плена освобождаться, напротив — тянуло в нём сладко увязнуть, запутаться и восхитительно заблудиться, окончательно захмелев.       Когда они отдыхали, сплетённые в объятиях, время от времени обмениваясь поцелуями — то краткими, то долгими, то тихими, то влажно-звучными, княжна согрела дыханием ресницы Скоринки и шепнула:       — Ты мне глазками своими пушистыми-серебристыми сон-траву напоминаешь, голубка... Знаешь такой цветок?       — А, прострел? Как не знать, — отозвалась девушка. — Мой любимый первоцвет вешний...       Любослава нежно тёрлась носом о её носик и щекотала губами её отзывчивые на ласку губки, быстро распробовавшие сладкую волшбу поцелуев.       — Прострел... Прострелил ты мне сердце насквозь, чудесный мой, серебристый мой... Просто насквозь, — прошептала она, прикрыв глаза и трепеща ресницами.       Засыпая со Скоринкой в обнимку, княжна сквозь дрёму слышала убаюкивающий шелест её дыхания и время от времени зарывалась губами в пушистые волосы над лбом.       Пробудившись первой, она села в постели и протёрла глаза, потом немного полюбовалась спящей девушкой. Нет, ну до чего прелестная!.. Прострел. Сон-трава она и есть — нежная, вешняя, тонкая, серебряная, а голосок — как бубенчик. Или как пташка крохотная. Осторожно и легонько, чтобы не разбудить, она приласкала губами висок Скоринки и выскользнула из постели.       Босая, в портках и наспех наброшенной рубашке вышла она из домика навстречу рассвету и мерцающей от прохладной росы траве, плеснула себе в лицо пригоршню воды из бочки, промывая уголки глаз. Заслышав шорох шагов, она выпрямилась: перед ней остановилась Бессонка с висящей на руке корзинкой. Её собранные в узел волосы прятались под белым покрывалом, схваченным тесёмкой-очельем с красными подвесками-бусами, а поверх рубашки с передником на ней красовалась голубая узорчатая душегрея с рукавами.       — Здравствуй, Любослава Владилична, — сказала она. И кивнула на корзинку: — Вот, решила тебе утреннюю трапезу твою занести...       — Здравствуй, Бессонушка. Рада тебя видеть, — ответила княжна мягко. — За завтрак, конечно, благодарствую, но лучше ты его Деяну готовь, моя хорошая.       Бессонка несколько мгновений смотрела вдаль, в полыхающее розоватым золотом зари небо, и в уголках её глаз мерцала медленно собирающаяся влага. Блеснув этими пронзительно-влажными искорками, она проговорила:       — Я слышала, ты горничную девушку взяла, госпожа...       — Так и есть, взяла, — кивнула Любослава.       Бессонка помолчала, пряча взгляд в росисто мерцающей траве и пальцами свободной руки теребя край вышитого платка на корзинке.       — Значит, завтрак тебе она носить станет? — глухо промолвила она. — И всё остальное делать тоже?       — Да, моя хорошая, — сказала княжна.       Искорки заблестели ярче, влажная пелена затягивала взгляд Бессонки.       — И... ложе с тобой делить? — осипшим, еле слышным голосом проронила она.       Любослава только кивнула. По щеке Бессонки скатилась слеза, и княжна её легонько, сдержанно стёрла пальцами, ощущая призрак нежной горечи, тронувшей сердце тихим дыханием.       — Не надо, лапушка, не плачь... Ступай к Деяну, твоё место — рядом с ним, а не здесь. А если нужда какая-то возникнет — не стесняйся обращаться, всё сделаю для тебя, что в моих силах. Любая помощь, любая надобность — всё, что ни попросишь.       С этими словами Любослава осторожно и ласково, по-дружески коснулась щеки Бессонки губами. Смахнув ещё одну слезинку, та подняла влажный взгляд, полный пронзительной, но светлой печали.       — Деянушка... он хороший. Люб он душе моей, а сердечку моему с ним легко, тепло и надёжно. Будет у нас с ним и свадьба, и детушек ему я рожу... Но тебя помнить ты мне не запретишь, сокол мой ненаглядный... Ты один такой на свете, и второго нет — такого же ласкового и пригожего, такого же сильного и смелого. Навеки ты в моём сердечке останешься...       С горьковатой дрожью ресниц и прощальной нежностью во взгляде Бессонка тронула пальцами щёку княжны, потом вручила ей корзинку и отступила на шаг. Развернувшись, она зашагала прочь, и Любослава провожала её грустно-нежным взглядом, пока та не скрылась из виду.       Поставив корзинку на стол в домике, княжна вынула кушанья. Здесь была её обычная яичница с зеленью и вяленым мясом, каша с толчёными орехами и сливочным маслом, а также кисель со смородиной. Но нашлась и дополнительная снедь: ватрушки с творогом, крынка молока и ломтики сдобного калача, сложенные по два и намазанные внутри кисло-сладким лакомством — вишней в меду. При виде ватрушек и молока княжна улыбнулась с лучиками задумчивой грусти в уголках глаз. «А ещё, соколик мой, ты сам — девица!» — вспомнилось вдруг.       «Прощай, моя лапушка, прощай, — думалось ей. — Счастья тебе. Пусть у тебя всё будет в жизни славно и благополучно».       А на её ложе тихонько посапывала Скоринка — девушка-цветочек, серебристая и пушистая сон-трава. Даже жалко было её будить, но княжна склонилась и поцеловала её уже крепче. Та проснулась и протёрла глаза, и в её заспанном взгляде медленно проступило осознание произошедшего между ней и Любославой. Княжна, легонько скользнув пальцами по её щёчкам и подбородку, с тенью улыбки в уголках глаз позвала:       — Пойдём кушать, голубка. Надо тебя откармливать.       Она скормила Скоринке треть своей яичницы и несколько ложек каши, а на ватрушки с молоком и ломтики калача с вишней в меду они налегли примерно одинаково.       Осенью завершилось строительство крепости; отмечая его окончание со своими дружинниками, Любослава хмельным не слишком увлекалась, вдрызг уже не напивалась. Не могла она не посетить и свадьбу Бессонки с Деяном, при этом внеся весьма ощутимый вклад в подготовку праздника. Бессонкин свадебный наряд также был подарком Любославы. Когда княжна с поздравлениями целовала новобрачную, та шепнула ей:       — Любослава Владилична... Радость у нас с Деяном: с дитятком во чреве я.       — Ну, вот и славно, лапушка моя. Ты умница, — покровительственно-дружески обняв Бессонку и коснувшись нежными поцелуями её глаз, ответила княжна также вполголоса. — Я рада за тебя, моя хорошая.       К этому времени в крепости обитали и Бессонкины младшие сестрицы, шестнадцатилетняя Всерада и пятнадцатилетняя Долгомила: сначала стряпухами нанялись, а потом и женихов себе нашли. Удалось им это довольно скоро и без особых затруднений, а княжна лично проследила за тем, чтобы их никто не обидел. От них она узнала, что Горяй выжил после ранения, но присмирел и сильно сдал, стал ещё более замкнутым и угрюмым, а жил теперь холостяком — новую хозяйку в дом брать больше не собирался. По его собственным словам, бабы — подлый народ, которому нельзя верить ни на грош. Свои жестокие наклонности он удовлетворял тем, что уцелевшей левой рукой медленно и с удовольствием душил кур и гусей, которых ему потом готовили на обед, а к хмельному он прикладывался, пожалуй, сильнее, чем раньше. Он так и не понял, что Бессонкин «хахаль», одержавший над ним победу, был княжной Любославой Владиличной.       Настала пора уезжать. Расставание со Скоринкой не обошлось без слёз со стороны девушки, но и о ней княжна позаботилась: теперь у той был свой домик с маленьким хозяйством, а также хорошее приданое. Княжна представила ей нескольких ребят из работяг, трудившихся на строительстве, в которых была уверена, а выбирать лучшего из них предстояло самой Скоринке.       Девушками Любослава продолжала увлекаться. Каждой из них она искренне восхищалась, каждую по-своему любила; всех своих любушек-голубушек она баловала и угождала им, а самым красивым и обворожительным вообще разрешала из себя верёвки вить — до разумных пределов, конечно. Совсем уж злоупотреблять своей добротой она больше никому не позволяла, а её восторженная доверчивость понемногу сменялась разумной осторожностью. Но какой бы мимолётной ни была её очередная любовная история, каждому предмету увлечения княжны всегда доставалась изрядная доля её покровительства и заботы, да и щедрой она быть умела.       Конечно, княжна не могла не понимать, что вся эта погоня за чувственными удовольствиями — лишь попытка заполнить пустоту в сердце, излечить оледеневшую без любви душу. Не такими средствами следовало её лечить, совсем не такими... Нужна была новая настоящая любовь, да такая, чтобы голову снесло напрочь, а сердце обняли ласковые ладошки самой прекрасной женщины. Да вот только где ж такую женщину взять? Где же она, единственная, самая нужная на свете? Тёплое солнышко по имени Чернава Евтихиевна по-прежнему восхищало и согревало ей сердце, да вот только до солнца — высоко, рукой не достанешь... Этой колдовской звёздочке Любослава могла поклоняться только издали и молча.       — Смотри, не доведёт тебя до добра женолюбие твоё, Любослав Батькович, — проговорил Всеслав Владилич в беседе с Любославой с глазу на глаз, за кубком хмельного. — Ох, не доведёт!       Любославом Батьковичем князь звал младшую сестру в шутку — в тех случаях, когда дело касалось женщин. Сам он хранил верность своей любимой супруге, Чернаве Евтихиевне, с которой его связывали нерушимые узы, а в Любославе клокотала огромная и неукротимая жизненная сила, которой хватило бы на несколько человек. Сила эта искала себе приложения, и князь старался серьёзно нагружать сестру государственной службой, потому что, как известно, праздность — входные врата для бед и неприятностей. В праздную голову лезет всякая дурь, вот и направлял Всеслав Владилич неуёмный, кипучий пыл сестры в полезное русло, чтоб та делом была занята и меньше времени оставалось на излишества. Но излишества эти княжну сами находили. Ей хватало сил и на работу, и на досуг.       — Даже не знаю, в кого ты, Любослав Батькович, такой ходок и женолюб, — качая головой, сказал князь. — Вроде старался я тебя воспитывать, пример тебе подавать, а ты всё приключений ищешь... на одно место.       — Ты, брат мой Всеслав Владилич, — недосягаемый образец для меня, — вздохнула княжна. — Ты безупречен, и до твоего совершенства мне — как до луны. — Осушив свой кубок, она провела ладонью по лицу и молвила с грустью: — Горемычное и неустроенное сердце моё, бесприютное оно и бездомное. Не может оно найти ту единственную и самую прекрасную пристань, в которой ему захотелось бы остаться навеки.       
74 Нравится 9 Отзывы 6 В сборник