Дочери Лалады. Кудесница Чернава (ДВУХТОМНИК)

R
Завершён
74
1
Фэндом:
Размер:
977 страниц, 518 029 слов, 72 части
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
74 Нравится 9 Отзывы 6 В сборник

Глава 41. Две Снегурочки. Вечер в беседке и шепчущие цветы

Настройки
      Летнее небо сливалось с землёй в жарких объятиях солнечных лучей, качались на пониклых ветвях в саду тёмно-красные, почти чёрные вишни, сливаясь в такие грозди, что хоть горстями греби. Обутые в подкованные сапоги ноги Любославы соскочили наземь около коня, а в её чуть прищуренном взгляде угадывалась некоторая усталость... От трудов ли государственных, частых поездок и множества забот? А может, от кипучих страстей любовных? Сколько девичьих губ пили поцелуями неуёмный огонь её твёрдых, решительно сложенных уст — не выпили ли до донышка? А между тем на весь двор пронзительно зазвенели тонкие девчоночьи голоса, звук которых заставил губы княжны улыбчиво дрогнуть:       — Любослава Владилична!       Княжна раскрыла объятия навстречу Добруне с Заринкой, и они в них с разбегу влетели.       — Рыбки мои ненаглядные, любимые мои, — приговаривала она, крепко целуя их и кружа на себе. — Подросли, подросли, красавицы... Невестами уж стали!       — А мы замуж не пойдём, Любослава Владилична! — заявила Заринка. — Мы с сестрицей хотим дальше учиться, чтобы наставницами в училище стать и детей учить!       — Вон оно что! — вскинула брови княжна. — Что ж, наставники и наставницы в училище очень, очень надобны. — И добавила рассудительно, ласково поймав подбородки девочек: — А насчёт замужества... Вы пока не торопитесь такими обещаниями бросаться. Никому ведь заранее не ведомо, как жизнь сложится. Вдруг ещё встретите тех, кто вам по сердцу будет?       Ни она сама, ни князь не стали бы настаивать на замужестве девочек против их воли. Князь и сам к такому принуждению относился резко отрицательно (не без личных причин!), а Любослава — уж тем более. Подарки им она, конечно, привезла: уж очень нравилось ей их баловать. Им под опекой князя и так всего хватало, но Любослава одаривала их просто для собственной радости: их улыбки и сияющие глаза согревали ей сердце. Она не знала, любит ли их как младших сестрёнок или как дочек, но это и не имело значения. Имело значение лишь ответное тепло их сердечек, их радостные объятия и поцелуи, которыми они покрывали всё её лицо и даже голову.       — Ты надолго домой, Любослава Владилична? — желали знать девочки.       — Не знаю, мои родные, — проговорила она, шагая с ними к крыльцу и обнимая обеих за плечи. — Если государь позволит отдохнуть — отдохну, а коли даст новое поручение — что ж, поеду исполнять.       — Загонял государь тебя своими поручениями, — недовольно молвила Добруня. — Совсем мы тебя дома не видим...       — То не его прихоть, милые мои, а государственная надобность, — сочла необходимым объяснить княжна. — Поручения его — весьма важные для благосостояния нашей родной Черноозёрской земли. И я буду трудиться ради этого столько, сколько потребуется.       Она взбежала на высокое крыльцо стремительной, упругой поступью, отталкиваясь от ступенек своими стройными, сильными ногами неутомимо и легко, пружинисто — сестрички-«рыбки» за ней не поспевали. В каждом её движении сквозила летящая, светлая, жизнелюбивая сила, глаза смело смотрели вперёд, твёрдые и решительные, сверкающие. Мерцал на солнце узорчатый тёмно-зелёный кафтан, кушак подчёркивал тонкость подтянутого стана и безупречность воинской осанки, колыхались складки небрежно наброшенного на одно плечо плаща, а её бёдра опоясывали ремни, на которых висело оружие — меч и кинжал в богатых, украшенных золотом и каменьями ножнах. Косица на чуть заросшей щетиной голове покачивалась, лоснясь пшеничным золотом переплетённых прядок и сверкая маленьким топазовым накосником: шапку княжна сняла и держала в руке, направляясь в покои родительницы.       Здерада Мирославовна, отложив вышивку, поднялась ей навстречу и протянула руки:       — Любушенька! Приехала, моя родная!       Княгиня-мать прижалась к груди Любославы; макушкой она доставала ей до плеча, но была в разы дороднее. Если княжна, рослая и точёная, легкая и стремительная, не ходила, а буквально летала, то родительница, полная и медлительная, передвигалась степенно и даже с некоторой одышкой. Но плывущую поступь «лебёдушкой» она до сих пор могла исполнить безукоризненно — по этой части она была великая мастерица.       — Ну, как ты, дитятко? Здорова? Всё благополучно? — принялась расспрашивать она. — Соскучилась по дому родимому?       Любослава, обняв матушку, расцеловала её в щёки, а когда склонилась в поцелуе и над её руками, её щетинистая голова ощутила быстрый чмок матушкиных губ. Выпрямившись, княжна проговорила ласково:       — Всё хорошо, моя родная. Ещё как соскучилась! И по дому, и по всем, кто сердцу дорог.       — Я тебе, когда ты уезжала, забыла платочки положить в дорогу, — вдруг с сокрушением вспомнила Здерада Мирославовна. — Целых три дюжины приготовила, а как ты отъезжать стала — закрутились все, засуетились... И забыла я их положить!       — Это не беда, матушка, — засмеялась Любослава. — Ничего, обошлась и без твоих трёх дюжин, своих трёх платочков хватило.       Матушка всегда норовила подсунуть в дорожную поклажу княжны целую охапку каких-нибудь платочков, носочков, рубашек, тёплых вязаных рукавичек... Сама-то Любослава собиралась, как бывалый закалённый воин — брала только самое необходимое, а была бы матушкина воля — за ней ехал бы целый обоз, гружёный платочками-носочками, вкусными съестными припасами, домашним скарбом «для уюта»... Что поделаешь, матушка есть матушка — заботушка. Сама Здерада Мирославовна уже во много слоёв обросла этим самым уютом — кучей вещей и вещичек, без которых она не мыслила своей жизни. Любослава-то в один небольшой мешок самое нужное побросала, оружие нацепила, в седло вскочила — и всё, готов «добрый молодец» в дальнюю дорогу, а для родительницы собраться в путешествие было делом немыслимым и невыполнимым. Она бы с собой потащила всю домашнюю обстановку, всех девушек-служанок и даже креслице своё для рукоделия... Наверно, потому и не выезжала за пределы Черноозёрска уже многие годы — корнями тут вросла.       Брат Волюшка проходил ратное обучение в крепости под руководством Выйбора Карашаевича и сейчас дома отсутствовал, поэтому с ним обняться княжне не довелось.       — Совсем выросли детушки мои, — вздохнула Здерада Мирославовна, грустновато улыбаясь. — Выпорхнули из-под материнского крыла... Одна мне нынче радость — внуки!       — Ну, матушка, этой радости у тебя предостаточно, — со смешком заметила Любослава.       — Хвала богам, исправно Чернавушка детушек приносит, — кивнула Здерада. — И все красивые, здоровенькие да умненькие. Да будет и далее благословенно чрево её!       Племянники с племянницами тут же облепили княжну и повисли на ней. Любослава сгребла в объятия детишек брата-государя и Чернавы Евтихиевны, а те тащили её в разные стороны: девочки — в тряпичные куклы с ними поиграть, а мальчишки — в саду на свежем воздухе порезвиться, с деревянными мечами побаловаться.       — Ребятушки, вас много, а я одна, — смеялась княжна. — Вы меня так на части порвёте! Давайте-ка по очереди!       Впрочем, прежде чем окончательно освободиться для семейного отдыха, ей сперва нужно было закончить дела — сделать подробный доклад государю и вельможам о проделанной ею работе, что Любослава и сделала за обедом, который князь, по обыкновению, совмещал с совещаниями. В свои цветущие «чуть за двадцать» она была уже знающей и умелой помощницей своего брата в государственных делах, за плечами у неё был страшный и кровавый военный опыт. А ещё у неё накопился приличный опыт любви к женской красоте, от которой она ощущала трепетно-нежную слабость в груди и сладкое головокружение. Но все её увлечения-приключения после Милорады не были серьёзными, а разрыв с любимой, но разлюбившей русалочкой основательно пошатнул веру Любославы в то, что её собранное из осколков сердце когда-нибудь сможет испытать чувства, равные или превосходящие по силе эту любовь. Больше не любило оно в полную мощь, трепыхалось у неё в груди птицей с подбитым крылом.       Лезть в парилку в жару не хотелось, и княжна освежилась прохладной водой с добавлением отвара душистых трав, колдовским лезвием смахнула с головы щетину. Отхлебнув хорошо охлаждённого вишнёвого кваса из запотевшей кружки, Любослава полноценно, телом и душой ощутила блаженство и отдохновение: она была дома.       Среди племянников княжна увидела незнакомую темноглазую и темноволосую девочку лет семи, которая держалась очень застенчиво. Она единственная не подбежала обниматься, а стояла в сторонке, прижимая к себе тряпичную куклу и глядя на радостную встречу тёти и племянников не то с завистью, не то с грустью. Сразу Любослава не успела с ней познакомиться, так как нужно было идти на доклад к князю, а теперь, освободившись, изыскала подходящее мгновение. Племянники всё-таки утащили княжну в сад, и Любослава, держа в обеих руках по деревянному мечу, со смехом отбивалась от троих мальчишек сразу. Племянницам тоже хотелось её внимания, но приходилось ждать, и они сидели под яблоней на лавке: Всеслава выполняла свой урок по вышивке, время от времени таская орешки из мешочка, а Здерада играла с куклами. Младшенькая из сестричек, Людмила, ещё только-только начинала ходить и гуляла в саду с нянюшками. Жаркий воздух был мучительно неподвижен, даже малейшего освежающего ветерка не чувствовалось, поэтому две девушки-служанки по-восточному обмахивали юных княжон опахалами. Эти приспособления представляли собой треугольные деревянные рамки на длинных ручках с натянутой на них плотной тканью. В летний обиход их ввела старшая из Любославиных племянниц, вычитав о таких орудиях для создания прохлады в книге о дальних путешествиях, а слуги по её рисунку их изготовили. Роскошных павлиньих перьев в распоряжении умельцев не было, поэтому сделали из того, что имелось под рукой.       Темноглазая гостья сидела рядом с княжнами, всё так же обнимая свою куклу, но к игре Здерады не присоединялась. Любомир с Радомилом и Владилой были готовы сражаться на мечах чуть ли не до вечера, но Любослава попросила отпустить её на небольшую передышку, а на время её отдыха они могли поиграть друг с другом.       — Я вернусь, вернусь, мальки, — пообещала она, ласково ероша их взмокшие от жары и подвижной игры волосы. — Отдохну только в тенёчке немножко.       Вытирая платком замерцавший капельками пота череп, она с улыбкой подошла к племянницам, и они подвинулись на лавке, давая ей место. Опахала в руках служанок создавали ощутимое движение воздуха, прохлаждаться под струями которого было весьма приятно, и Любослава похвалила Всеславино восточное нововведение. Нынешним жарким летом оно оказалось весьма к месту.       — Фу, жарища сегодня какая! — пожаловалась Здерада. — У меня даже под волосами взмокло!       Любослава, с усмешкой скользнув ладонью по голове, двинула бровью.       — Зато мне как хорошо, прохладно!       Она чуть подтрунивала над пышноволосыми сестрицами, которым не дано было оценить преимущества этой облегчённой причёски в жару. Здерада сразу вручила ей одну из своих кукол и вовлекла в игру, а Всеслава прильнула к её боку с другой стороны, опустив свою вышивку на колени и протягивая Любославе мешочек с чищеными орешками. Рядом стояла корзинка с кукольными нарядами, затейливыми, сложными и богатыми, расшитыми бисером и даже золотой нитью, и перед тряпичными «княжнами» стояла непростая задача — одеться к праздничному застолью. Имелась у кукол и маленькая деревянная посуда, изящно вырезанная и красиво расписанная «под золото», а также игрушечная обстановка — столики с вышитыми скатертями и лавочки с мягкими подушечками. Вся эта роскошь стояла в траве под деревом, ожидая своего часа; у Здерады были даже игрушечные гусли, на которых, впрочем, получалось играть вполне как на настоящих. Одним словом, праздник обещал развернуться с размахом, вот только к нему требовалось основательно приготовиться. Похрустывая в рту орешками и изображая кукольные страдания извечной женской бедой под названием «мне нечего надеть», княжна поглядывала на темноглазую девочку, которая застенчиво отодвинулась к самому краю лавки и прятала взгляд под длинными пушистыми ресницами. Сначала Любослава ей озорно подмигнула, но та ещё больше оробела и даже загородилась куклой. Княжна задумалась. Признаков присутствия холодного воина сейчас вроде не ощущалось; впрочем, и без него её взгляд обладал достаточной пронзительностью, чтобы вгонять в смущение девушек всех возрастов. Однако эта красавица была совсем юной, поэтому обходиться с нею следовало нежнее и бережнее, чем с кем бы то ни было.       — Эй... Ты чего, зайка? — Любослава протянула руку и очень осторожно, ласково тронула тыльной стороной пальцев щёчку девочки. — Не бойся. Иди к нам, поиграем.       Пугливая девочка с несмелой улыбкой покачала головой, лишь на миг вскинув ресницы и опять спрятав под ними взгляд. Она была очень хорошенькой, с красивыми тёмными бровями и точёным носиком, а глубокий, почти чёрный цвет её волос оттенял очень светлую, тонкую и нежную кожу почти без румянца. Это было холодно-зимнее, изысканно-красивое сочетание, которое притягивало к девочке взгляд и заставляло любоваться ею: наверно, такой была сказочная морозная дева — Снегурочка. Толстая шелковистая коса лежала на её груди, а жемчужное очелье с подвесками изящно охватывало её темноволосую головку и очень шло ей, подчёркивая её тонкую красоту.       — Пойдём, пойдём, не робей, — снова пригласила её Любослава, «поцеловав» своей куклой куклу девочки. — Смотри-ка, куколки хотят подружиться! Моя зовёт твою к нам играть. Пойдёшь?       Девочка колебалась. Тогда Любослава устроила так, будто её кукла потащила куклу девочки-Снегурочки за собой, и той пришлось встать следом за своей игрушкой. Тихо и ласково приговаривая: «Не бойся, не бойся», — княжна поставила эту маленькую красавицу между своих колен и заключила в надёжное, тёплое кольцо рук, чтобы той деваться было некуда.       — Давненько меня дома не было, — проговорила она. — Уезжала я по важным делам. Дела сделала, приезжаю — а тут какая-то милая девочка поселилась, но я её не знаю. Что же это за девочка, как её зовут?       Княжна говорила всё это своей игрушке, на словах «милая девочка» коснувшись щёчек гостьи кукольным личиком как бы в поцелуе. Та вся съёжилась, подрагивая губками в слабой, робкой улыбке и глядя куда-то в землю.       — Ну, если мне не хочешь рассказать, расскажи ей, — предложила княжна куклу в качестве посредницы-собеседницы. — Смотри, какая она хорошая, мягонькая... И совсем не страшная. Ей ты можешь всё рассказать.       Всеслава, изобретательница черноозёрской разновидности восточного опахала, не утерпела:       — Да Измирой её зовут!       Княжна приложила палец к губам:       — Тс-с, моя хорошая... Пусть она сама расскажет.       Ей хотелось, чтобы девочка победила свою застенчивость и раскрылась. Предлагая ей куклу в качестве посредницы в разговоре, она действовала по наитию, но это сработало. Темноволосая гостья проговорила еле слышно, обращаясь к игрушке:       — Меня зовут Измира... Я сюда приехала с матушкой. И мы тут теперь живём.       Её нежный серебристый голосок был таким тихим, что приходилось вслушиваться, чтобы разобрать слова.       — Рада с тобой познакомиться, милая Измира, — снова посредством куклы сказала Любослава. — Ты такая чудесная, красивая девочка! А давно вы с матушкой приехали?       — Мы приехали весной, когда ещё снег лежал, — ответила Измира.       — Вот и прекрасно, мы вам очень рады, — продолжала беседу кукла Любославы. — А откуда вы приехали?       — Мы приехали из Звонграда, — последовал чуть слышный ответ.       — Это очень далеко отсюда! — заметила кукла Любославы. — Для чего же вы проделали такой долгий путь в Черноозёрск?       — Мы приехали, чтобы кудесница Чернава Евтихиевна исцелила матушку от недуга, — ответила Измира. — И меня тоже.       — И кудесница, конечно, исцелила вас с матушкой? — радостно догадалась кукла.       — Да, — кивнула девочка. — Мы выздоровели.       — Это чудесно! — обрадовалась кукла. — А как зовут нашу прекрасную матушку?       — Владислава Своймировна, княгиня Звонградская, — проронила Измира.       Слово «прекрасная» сорвалось с уст Любославы, в то время как её глаза окутывали тёплым и восхищённо-ласковым, любующимся взглядом очаровательное дитя, стоявшее в плену её колен. Если дочка столь обворожительно хороша, то какова должна быть её родительница?..       — Своймировна... Значит, матушка — дочка князя Своймира Велиславича, великого князя Воронецкого? А ты, стало быть, его внучка? — с уважением проговорила кукла.       — Да, — ответила Измира.       Длинных развёрнутых ответов от неё добиться не получалось, поэтому Любослава вытягивала сведения по чуть-чуть.       — А кто твой батюшка? — продолжила кукла беседу.       — Мой батюшка — Избыслав Мниславич, князь Звонградский, — ответила Измира. И добавила совсем тихо: — Его три года назад... не стало...       Кукла снова поцеловала Измиру в обе щёчки — ласково и сочувственно.       — А где сейчас матушка, что она делает? — спросила она, чтобы увести разговор из печального русла.       — Матушка в лечебнице. Она исцеляет хворых, — ответила девочка.       — А как получилось, что матушка стала этим заниматься? — полюбопытствовала кукла.       — Когда матушка исцелилась от недуга, она попросила Чернаву Евтихиевну дать ей немного силы, — сказала Измира. — Она захотела тоже врачевать хворых. И Чернава Евтихиевна поделилась с ней силой. Теперь матушка тоже может врачевать.       Это был успех — девочка выдала намного более развёрнутый ответ, чем предыдущие. За это кукла похвалила её, опять поцеловав в щёчки и погладив мягкой тряпичной ручкой по волосам.       — Как это чудесно! — сказала она. — Матушке Владиславе, наверно, очень по сердцу это занятие?       Измира кивнула.       — Да, она очень любит ходить в лечебницу и исцелять хворых.       — Вам с матушкой по душе жить у нас? — хотелось знать кукле. — Вам тут хорошо?       — Да, очень по душе, — кивнула девочка. — Тут хорошо.       — А как вам было дома? Тоже хорошо? — не унималась любопытная кукла.       — Нет, не очень, — покачала головой Измира. — Дома матушка хворала, а здесь больше не хворает. А я дома ни с кем не дружила. А здесь у меня есть подружки — Всеслава и Здерада.       И снова кукла очень обрадовалась развёрнутому ответу и обняла девочку за это.       — Какая ты умница, — похвалила она. — Так хорошо всё рассказала! Мы очень рады, что вы теперь живёте у нас. Подружки — это прекрасно. И чудесно, что матушка Владислава нашла себе занятие по сердцу.       Видимо, этот разговор давался Измире очень непросто: она выглядела утомлённой. Она явно хотела выбраться из плена коленей и обнимающей руки Любославы, и та позволила ей выскользнуть, перед этим вручив свою куклу вдобавок к её игрушке. Измира вернулась на своё место с краю скамейки, обняла обеих кукол и закрыла глаза.       — Измира быстро устаёт от разговоров, — шёпотом сказала Всеслава. — Обычно она так много не говорит... Куколке удалось очень много слов из неё вытянуть!       — «Куколке» довелось некоторое время трудиться в училище, — усмехнулась княжна. — Вытягивать из детей слова ей там приходилось весьма часто.       — Она выдала весь свой дневной запас, теперь до завтра будет молчать, — снова вполголоса сказала Всеслава.       — Ну, коли устала, не будем её больше утомлять разговорами, — сказала Любослава.       Племянники тем временем опять тянули её играть, и пришлось княжне снова взять по деревянному мечу в каждую руку. Кафтан она сняла под яблоней и осталась в одной рубашке, схваченной на талии тонким кожаным ремешком, к которому были прицеплены два чехла — с небольшим ножом и бритвой. Матушка Здерада стояла у открытого окна и наблюдала за ними с улыбкой; может быть, она вспоминала день возмужания Волюшки, когда брат с сестрицей дали отпор сразу целой толпе мальчишек, сражаясь спиной к спине? А может быть, она думала о том, что Любослава была как две капли воды похожа на другую её дочь, чья телесная оболочка, обращённая в прах, покоилась в недрах погребального кургана, а душа жила в качестве князя Всеслава Владилича... Просто до боли, до пронзительной тоски похожа, словно и не погибала Всеслава от стрелы убийцы. Вот же она, живая — под окнами, по-прежнему стройная и сильная, со стремительной поступью и пронизывающими стальными глазами. Мальчишки от неё в восторге и не хотят отпускать, а она и сама увлеклась ребяческими играми, словно в детство вернувшись.       Нет, это не Всеслава, это другая дочь — одна из Всеславиных «рыбок», стезя которой — прямая дорога воина, и шла она по ней без оглядки.       Вечером, когда жара снизила свой накал и подул наконец живительный ветерок, Любослава вышла в сад с миской охлаждённых в погребе и вымытых ледяной колодезной водой вишен. Так их есть было намного приятнее, и княжна, бросая в рот вишенки и стреляя косточками, прогуливалась по дорожкам. Её мысли летели к прекрасной матушке милой девочки-Снегурочки с такой мечтательной прытью и страстным задором, что ей даже приходилось осаживать их чрезмерную резвость, которая могла показаться слишком дерзкой и непочтительной по отношению к манящей и пленительной Владиславе Своймировне. О! Это была пташка совсем другого полёта — не чета всем прежним увлечениям удалого Любослава Батьковича. Впервые сей смелый и решительный ценитель женской красы пребывал в задумчивой растерянности, не зная, как к этой прекрасной крепости и подступиться-то!.. Покорять отважным натиском? Или приблизиться к стенам, сложить оружие, преклонить колени и воззвать к их обитательнице: «Прекрасная госпожа! Я сдаюсь! Выйди сама и возьми меня!»?       Бродя по дорожкам и скользя вокруг мечтательным прищуром ресниц, княжна с нежностью думала: «Эту ли траву приминали её ножки, когда гуляли здесь? Этих ли цветов касались её пальчики? Этой ли листвой любовались её очи? А её ротик... Уж наверняка он должен был кушать эту вишню!» Мысль о ротике была столь шаловлива и стремительно скользила в такие влажные и чувственные глубины, что пришлось приструнить её воинским начальственным рыком: «А ну, смирно! Стоять, не трепыхаться!» Пожалуй, лучше и безопаснее было думать о том, что они дышали одним воздухом. Как-никак, воздух — стихия возвышенная и утончённая, а вот ротик — о!.. Это роковой предмет, способный довести до ёкающего жара... в местах не столь возвышенных.       «М-да, Любослав Батькович, — усмехался колышущийся лист на дереве, озарённый густым закатным золотом. — Ты, конечно, тот ещё обожатель прекрасных очей и тонких запястий, но нынче ты превосходишь самого себя. Ты ещё даже не видел очаровательный предмет своих мечтаний, но уже готов сдаться ему со всеми потрохами!»       Насмешливый шелест этого весьма наблюдательного листочка вдруг оборвал негромкий, но чистый и звенящий голос, который пел:              Дрожит осиновый листочек,       Шумит берёзка на ветру,       Плела я, дéвица, веночек       Да пела песню поутру.              О том я пела, как страдает       Сердечко девичье моё,       О том, как инеем сверкает       В осенний утренник жнивьё.              Звучал этот голос мягко, вполсилы, словно певица не желала никого побеспокоить или привлечь к себе внимание. Но сердце Любославы вздрогнуло от его хрустальной чистоты, легкокрылого полёта, мягкой женской ласки...              Пустить бы сердце с журавлями       По небу в дальние края!       Да над лесами, над полями,       Над синей ленточкой ручья...              Иду-бреду по краю поля,       Рукой колосья ворошу,       Сухою коркой — злая доля...       А сладкой доли не прошу.              Пел этот голос о несбывшемся, о том, что ушло за седую дымку прошлого; о вёснах, что отзвенели капелями навсегда, о листопадах, чьему шороху не повториться уже никогда...              Гадюкой серой боль ужалит       Впуская в сердце горький яд...       Склонилась надо мной в печали       Сестрица-ива у ручья.              Отдам я струям свой веночек,       Сердечко спрятав меж цветов,       Совью я нитку в узелочек —       Узор мой вышитый готов.              Плакал этот голос о сердце, что когда-то любило, но унесли ту любовь серые крылья разлуки, а годы замели его снегами, заволокли туманами, заплели осенними паутинками дождей. И столько серебристо-седой красы было в этом голосе, столько скрытой силы под кажущейся звонкой хрупкостью, что невозможно было не застыть восхищённо и коленопреклонённо, внимая ему.              Судьба верёвочкой завьётся,       Я отпущу печаль-тоску,       Цветок-нивяник подвернётся —       Растереблю по лепестку.              Любил — не любит — не целует —       Не всё ли мне теперь равно?       Ведь грудь пустая не тоскует,       Сердечко прочь унесено...              Да! Это был голос женщины, чьи ласковые ладони касались души очень мягко и почти невесомо, исцеляя её подбитое крыло.       «Ну что, Любослав Батькович? Похоже, конец твоим похождениям настал, — усмехнулся внутри у княжны голос тёплого вечера. — Влип ты, братец, на сей раз не на шутку... Ох и влип! Это ведь и есть та самая женщина, которая или заберёт твоё сердце навеки, или разобьёт его насмерть. Это она, старик. И если ты её упустишь, можешь считать, что ты своё счастье профукал».       Прикрыв глаза, она слушала песню, и её ладонь скользнула по голове, пропустив косицу между пальцами, а ресницы дрогнули. Когда голос певицы смолк, княжна подошла к высоким густым кустам орешника, за которыми скрывалась садовая беседка, и произнесла ласково, проникновенно:       — Прекрасная госпожа! Не сочти с моей стороны за дерзость — позволь мне войти к тебе... Прости, что нарушаю твоё уединение, но твой голос меня привлёк сюда и поразил в самую душу.       — Кто это? Кто здесь? — встревоженно, с некоторыми нотками испуга воскликнула незримая певица.       В этом уютном, уединённом и тенистом уголке сада всё было словно создано для волнующих сердце встреч: благоухали цветы и мята, листву орешника зелёно-золотым сиянием подсвечивали закатные лучи, падая с противоположной от княжны стороны, а птицы перекликались в вечерней песне. Любослава подошла почти вплотную к лиственной стене орешника, скрывавшей от неё певицу, и с улыбкой ответила:       — Прошу, госпожа, не бойся. Кто я? Я — всего лишь сердце, тронутое твоей песней. Перевёрнутое, потрясённое, восхищённое сердце. Глаза ещё не видели тебя, но я уже принадлежу тебе. Но мне не нужны глаза, чтобы знать: ты — та женщина, которая или завладеет мной навеки, или погубит меня, разбив вдребезги... Ты — та женщина, чьё касание исцелит меня, но чьей потери я не переживу. Мне уже доводилось терять и остаться в живых, но ты — женщина, которую нельзя, просто нельзя потерять. В противном случае мне не жить. Прости меня за все эти дерзкие слова... Ты не видишь меня и не знаешь, и, возможно, всё это звучит безумно. Но это самое прекрасное безумие, в которое мне доводилось погружаться.       А тёплый летний вечер шелестел:       «Любослав Батькович, дружище! Ты, конечно, по части нежных слов великий мастер, но не заносит ли тебя? Ты куда поскакал, так твою разэтак?! Женщина — не вражье войско, её лобовым натиском не берут... Если после всей этой нахальной и высокопарной болтовни она не пошлёт тебя куда подальше — считай, тебе крупно повезло. А с другой стороны... Если это ТВОЯ женщина, она не прогонит тебя. И примет тебя со всеми потрохами. И с любыми глупостями на устах».       После нескольких мгновений тишины, полной пения птиц и шелеста листвы, певица спросила:       — Кто ты?       «Ну что ж, она тебя не послала, — прошелестел летний вечер. — Так, везунчик, воздуха в грудь — и вперёд».       Любослава улыбалась с прикрытыми глазами: по голосу она слышала и чувствовала, что певица повернулась к кустам лицом. Каким-то восхитительным до мурашек образом она знала: обладательница этого голоса — маленькая и хрупкая, и запястья у неё тоненькие. Это уж обязательно... Самые тоненькие на свете, самые чудесные, с прозрачной кожей и голубыми жилками, к которым так сладко прижиматься губами. Зелёная стена листвы разделяла их, и княжна спросила:       — Могу я войти? Тебе нечего страшиться. Сердце, в которое светлым лучом вошла твоя песня, неспособно причинить тебе зло или обидеть тебя.       Летний вечер, качая головой, прикрыл лиственной ладонью лицо:       «Ну, всё, расчирикался соловьём... И не заткнёшь! Как она тебя, словоблуда, ещё терпит?! Она — чудо, просто чудо. А ты — балабол».       В шелестящей вечерней тишине певица проговорила:       — Входи...       «На колени, чучело! — с упрёком дохнул в спину вечер. — На колени перед ней за её всепрощающее долготерпение!»       Чтобы попасть в беседку, нужно было обойти кусты, и княжна, мягко ступая по зелёной сочной траве, двинулась вокруг них. Показался вход, озарённый закатными лучами, и нога Любославы, стукнув подкованным каблуком, ступила на деревянную ступеньку. Второй гулкий шаг, третий — и она загородила собой проём между столбами, освещённая солнцем со спины. Рукава рубашки были закатаны, и янтарный вечерний свет золотил светлый пушок на её сильных предплечьях; она держала в руках миску, полную влажной холодной вишни, а её расставленные ноги поблёскивали голенищами высоких сапог. Косица падала ей на грудь, а солнце сияло бликами на голове.       «Да, старина, вот так... Ноги пошире, и рукой ещё за столб возьмись, чтоб уж точно не сбежала, — хмыкнул вечер с кривой усмешкой. — Взялся? Молодец. Вот только учти — она ж маленькая, как мышка! Возьмёт и между ног у тебя прошмыгнёт! И правильно сделает, между прочим. Она ослепительна, как драгоценный самоцвет, а у тебя из блестящего — только череп и начищенные сапоги. Что ж, коли больше тебе сверкнуть нечем, вперёд — сияй тем, что есть».       Да, вечер с совершенной очевидностью избрал Любослава Батьковича мишенью для своих едких замечаний и костерил его в хвост и в гриву, а вот в певицу и сам, похоже, был влюблён. Его сердечную тайну выдавала проникновенная и заботливая нежность, с которой он старался окружить её самой чарующей и волшебной обстановкой тёплого, янтарно-золотого летнего заката. Только влюблённый живописец мог изобразить предмет своего восхищения в столь выгодном, подчёркивающем его красу обрамлении... Вне всяких сомнений, этот язвительный острослов зверски ревновал певицу к глазам княжны, жадно устремлённым на неё, но сам же неизбежно и способствовал их встрече, сам же и делал её столь колдовской и пронзительно-судьбоносной. Такой, какой и должна быть встреча прекрасной женщины и восхищённого ею взгляда.       Обладательница целительного для сердца голоса в самом деле оказалась трогательно маленькой, в бирюзово-зелёном летнике с золотыми узорами и высокой шапочке с золотым шитьём и драгоценными камнями. Поверх этого мерцающего убора её голову и плечи одевало покрывало из чёрной тафты с лиственным рисунком, схваченное под подбородком драгоценной застёжкой. Певица сидела на лавке, одна её рука упиралась в край стола, вторая лежала на коленях, а из-под подола изящно виднелся крошечный башмачок из золотой парчи с заострённым носком.       Сердце не упало, а просто со свистом ухнуло в сладкую ловушку: да, запястья были до щемящей нежности тоненькие.       «Ну что, Любослав Батькович, поплыл? — продолжал ехидничать вечер. — Потёк лужицей... Всё, старина, трепыхаться бесполезно. Она весь твой лобовой натиск опрокинула и одним взмахом запястья тебя на лопатки положила. И башмачок свой маленький тебе на грудь поставила. Сдавайся, брат, ты убит наповал. Давай, клади все свои знамёна к ножкам победительницы... Да, и самое главное — осколки своего сердца ровненькой кучечкой не забудь туда же сложить».       Волосы певицы прятались под шапочкой и покрывалом, но с первого взгляда было ясно: это ещё одна белокожая Снегурочка, темнобровая и темноокая. Под просторным нарядом нельзя было разглядеть её фигуру, но хрупкость вышеупомянутых запястий и прозрачность светлой кожи с голубыми жилками наводили на мысль о долгом недуге, который совсем недавно отступил. Черты её лица были утончёнными, с прямым точёным носом и заострённым подбородком, а глаза — точно два бездонных ночных озера с печальными бликами на поверхности прохладной воды. Когда рослая фигура Любославы заслонила солнечный свет, в них замерцала тревога и насторожённость, даже опаска, и княжна, поставив миску с вишней на стол, поспешила её мягко успокоить:       — Опасаться нечего, прекрасная госпожа. Возможно, мои речи прозвучали слишком дерзко, но это — лишь от восхищения.       «Слишком дерзко? — прищурился вечер с негодованием. — Да ты столько набалаболил, что она захлёбывается в твоих словесных изысках! Сидит, бедная, еле дышит уже... Так, куда к запястьям рванул?! Стоять!!!»       Увы, беззвучный шелест вечера уже не мог ни одёрнуть, ни сдержать княжну. Склонив колено, она с предельной бережностью взяла лежавшую на коленях ручку певицы — по-детски маленькую, с тоненькими хрупкими пальчиками. Она была прохладной, несмотря на тёплую погоду, и чуть заметно подрагивала, а голубая жилка под нежной прозрачной кожей запястья стремительно и часто билась — темноокая Снегурочка в чёрном покрывале была изрядно взволнована. Княжну непреодолимо накрывало безграничной нежностью к ней — хотелось заключить её, испуганную пташку, в самые ласковые, тёплые и баюкающие объятия, прижать к груди и успокоить. Сердце, как и всегда при виде прекрасной женщины, ощущало знакомую трепетно-сладкую слабость, и Любослава жадно прильнула губами к руке певицы, согревая её и своими ладонями, и дыханием. Вожделенную жилку на запястье она с трепетом ресниц сперва одела щекоткой самого нежного выдоха, а потом коснулась легчайшим поцелуем. Она знала: всё, что с нею было до этой женщины — лишь подобие любви, слабые и беспомощные попытки. Ну, или учёба, подготовка к самому восхитительному, самому настоящему, всеобъемлющему чувству, на пороге которого она сейчас стояла. Откуда её сердце знало это? Просто знало и всё. «Я полюблю её навек, — билось оно. — А если потеряю — погибну». Только так, и никак иначе — прохладными мурашками неотвратимого, пророческого знания одевалось сердце, и его биение тоже ускорялось вместе с трепетом жилки, в то время как глаза княжны любовались певицей, отмечая с нежностью каждую её милую, восхитительную чёрточку.       Язвительный вечер-насмешник смолк: он, похоже, сдался. Да и что ему, в конце концов, оставалось? Не было у него ни права, ни власти вторгаться в мягкий трепет долгожданной встречи целующих губ и жилки под прозрачной кожей. Кончились у него все ехидные слова, просто рассыпавшись в пространстве солнечного золота.       Любослава наконец отняла жадно ласкающие губы от прекрасной руки, хотя ей хотелось так замереть навеки — в коленопреклонённом восхищении, в сладостном поклонении, рабской покорности и трепетном благоговении перед этой тонкой, печальной, чуть болезненной красой. Имя певицы ей подсказало вдовье покрывало и неоспоримое, явное сходство с Измирой. Темноглазая девочка была Снегурочкой-дочкой, а в беседке пела Снегурочка-матушка. Хотелось этих двух снежных красавиц крепко сгрести, прижать к себе и отогреть в горячих, любящих объятиях. Они обе нуждались в любви, просто изголодались по ней и чахли, прозябали без неё.       — Здравствуй, Владислава Своймировна, — проговорила Любослава. — Запоздалым вышло моё приветствие, но всё же нужно его произнести.       Тёмные печальные глаза-озёра смотрели на неё неотрывно, пристально; удивление, испуг и опасение в них постепенно сменялись какой-то пронзительно-нежной болью, задумчивой грустной лаской, а может, и горьковатым воспоминанием о безвозвратно ушедшем. Трудно было понять мысль или чувство, стоявшие за этим взором, но, безусловно, так не могла смотреть равнодушная женщина.       — Если я верно догадываюсь, передо мною — княжна Любослава Владилична, сестрица государя Всеслава Владилича? — проговорила она.       В этой хрупкой, белокожей, болезненно красивой молодой вдове трудно было узнать зимградскую княжну Владушу, чьи слёзы когда-то орошали белые цветы на погребальном кургане, в котором покоилась павшая от стрелы убийцы княгиня Всеслава Владилична. От коренастой и плотно сбитой, круглощёкой девушки в ней остался только маленький рост и детский размер рук и ног, в остальном же она переменилась до неузнаваемости. Теперь ей было около двадцати пяти лет, но выглядела она не старше восемнадцати. Недуг, от которого её недавно исцелила Чернава Евтихиевна, сделал её красу утончённой, изысканной и изящной, а её огромные очи дышали печальным ночным мраком под опахалами пушистых ресниц. Истаяли, побледнели и втянулись пухленькие румяные щёчки, теперь её лицо скорбным треугольником обрамляло вдовье покрывало из шелковисто-переливчатой тафты с рисунком в виде крупных изогнутых листьев; сама траурная накидка была матовой, а узор атласно поблёскивал — чёрные листья на чёрном поле. Только эта часть её головного убора говорила о её вдовстве, остальной наряд был вполне обычным для молодой знатной женщины. Её плечи покрывала богато расшитая жемчугами и каменьями закруглённая накидка-ожерелок, а из широких рукавов-колоколов летника выглядывали рукава белой рубашки с накладными манжетами — зарукавьями, также украшенными золотым шитьём и бисером. Размер её парчового башмачка с заострённым носком нежно умилял Любославу: едва ли эта ножка была больше, чем у семилетней Измиры. «Моя ж ты пташка маленькая», — растроганно сжималось сердце.       — Да, она самая, — ответила княжна на вопрос-предположение молодой княгини-вдовы. — С Измирой я сегодня днём уже познакомилась... И, кажется, утомила её долгой беседой. С её слов я поняла, что тебя мучил недуг... Как теперь твоё здравие, прекрасная госпожа?       Владислава дрогнула пушистыми опахалами ресниц, задумчиво опустив взор на пару мгновений. Устремив его снова на княжну, ответила:       — Благодарю, моё здравие вернулось ко мне благодаря чудесной целительной силе Чернавы Евтихиевны. А Измира... Мы в Звонграде жили уединённо и закрыто, и она — очень застенчивое и замкнутое дитя с самого рождения. — Уголки её маленького розового рта приподнялись в задумчивой улыбке: — Тут ей поначалу было очень непривычно: много других детей, много шума и веселья... Она ещё не совсем преодолела свою робость, ещё не до конца влилась в жизнерадостную стайку здешних детишек, но понемножку привыкает. Спервоначалу-то она совсем дичилась, даже из покоев никуда выходить не хотела, боялась. А теперь потихоньку начинает вместе со всеми гулять, в сад выходит. Мы с нею живём в доме, который когда-то принадлежал Чернаве Евтихиевне, а точнее, ночуем там. Я почти весь день провожу в лечебнице, обедаю во дворце, а Измира играет здесь с детками Всеслава Владилича. Иногда она даже на ночь здесь остаётся. Чудесная доброта государыни Чернавы Евтихиевны её покорила, и в её лучах она понемногу отогревается.       Любослава тонула в ласковом, серебристом перезвоне её голоса, неотрывно следила за движением маленького бутончика её нежного ротика, и даже смысл слов от неё порой ускользал — так она была зачарована. Огромное и прекрасное чувство, которого так давно ждало её раненое сердце, понемногу высвобождало сияющие крылья из кокона, наползало на неё, и она замирала, старалась лишний раз не шевелиться, чтобы не спугнуть, не стряхнуть с себя его лёгкие, но постепенно набирающие силу чары. Ей хотелось окутать прекрасную маленькую княгиню надёжным покровом тёплых крыльев, согревать и оберегать её, хрупкую и грустную, и делать всё, чтобы из этих удивительных очей никогда не лились слёзы, чтобы на губах цвела улыбка, а голос звенел радостью и счастьем. Все силы собственной души ей хотелось к этому приложить, весь свет своего сердца ей отдать, служить ей, беречь и радовать её — вот всё, чего ей хотелось больше всего на свете. Её сердце было готово принять в себя и темноокую застенчивую девочку-Снегурочку как ещё одну свою ненаглядную рыбку — а точнее, уже приняло её, такую уязвимую и нежную, нуждающуюся в тепле и любви.       Владислава уже смолкла, а княжна продолжала неотрывно смотреть на неё зачарованным, ласковым, овладевающим взором, по-прежнему коленопреклонённая, и сжимала её руку в своих. Хрупкая княгиня-вдова, не выдержав жаркого напора этого любующегося, восхищённого, пристально-нежного взгляда, опустила ресницы и отвела глаза в сторону, словно бы любуясь густым ползучим ковром голубого барвинка, оплетавшим подножье беседки. Любослава даже изящный поворот её головы боготворила восторженными глазами и впитывала призывно раскрывающимся для любви сердцем — о, что за головка! Чудесный цветочек на нежном стебельке... Как бы ей пошла лёгкая и тонкая, белоснежная накидка и драгоценный венец вместо мрачного вдовьего покрывала!       У Владиславы вырвался из груди трепетный вздох, она мягко высвободила руку из ласкового плена ладоней княжны и прижала её к груди, которая вздымалась под богатым нарядом в заметном волнении.       — Прости, прекрасная госпожа, — опомнившись, усмехнулась Любослава. — Прости, что смущаю тебя дерзким взглядом, но иначе я не могу. Мои глаза хотят смотреть на тебя... Только на тебя одну. Я слишком близко и пугаю тебя? Прикажешь отойти подальше?       Рука Владиславы мягко, робко качнулась в сторону места по соседству на лавке.       — Прошу... Присядь, — проронила она.       — Как прикажешь, Владислава Своймировна. — Любослава, стуча подкованными каблуками, перешла за стол, села на указанное ей место, улыбнулась: — Благодарю, что не гонишь меня прочь... Я этого вполне заслуживаю — веду себя непростительно нахально. Но всё же надеюсь на твоё прощение.       Закатные лучи падали на горку тёмных вишен в миске на столе, капельки влаги горели на душистой кожуре крошечными алмазами.       — Ты уже пробовала нашу вишню, госпожа? — чтобы перевести разговор в более будничное русло и дать прелестной собеседнице время справиться со смущением, спросила Любослава. — По нраву ли она тебе?       — Она чудесна, — улыбнулась Владислава. — У нас в Звонграде такая не растёт... Наша вишня — мелкая и кисловатая, а эта — такая крупная, сладкая! Просто чудо.       Любослава придвинула к ней миску:       — Прошу, угощайся. Эти вишни хорошенько охладили в погребе и ополоснули колодезной водой — в самый раз, чтобы освежиться в жару.       — Как соблазнительно звучит! — Владислава издала тихий, очаровательный смешок, нежный и серебристый.       Она застенчиво заслонила свою улыбку пальцами и потупила взор, но княжна успела увидеть всё самое прекрасное: мелкие жемчужные зубки, трогательные и обольстительные ямочки на щеках и отсвет солнечно-вишнёвых искорок в зрачках. Взгляд Любославы опять застыл в жадном, нахально-ласковом восхищении, неотступно устремлённый на маленькую изящную княгиню.       — Нет, прекрасная госпожа, позволь с тобой не согласиться... Самый соблазнительный звук на свете — это твой смех, — проговорила она.       Взор Владиславы прятался под сенью застенчивых ресниц, но в нём мерцали закатные искорки солнца, тёплые и женственно-ласковые. Сердце княжны согрелось ликующей догадкой и тоже заискрилось от молчаливого внутреннего смешка: а ведь княгине приятны дерзкие речи... Если бы она была возмущена, то давно выставила бы Любославу из беседки или ушла сама. Эти искорки под ресницами разгорелись ещё ярче, когда княжна взяла из миски одну вишенку на плодоножке и протянула ей:       — Прошу тебя... Отведай, госпожа. Очень освежающие.       Владислава колебалась несколько шелестящих, солнечных мгновений, а протянутая княжной вишенка покачивалась около её ротика. Наконец она решилась и взяла плод губами, плодоножка оторвалась и осталась в пальцах Любославы. У той всё нутро полыхнуло и взволнованно напряглось: «О, боги... Быть бы вишенкой в её сладком ротике!» Владислава съела сочную мякоть, а косточку спрятала у себя в руке, по-видимому, не желая мусорить в беседке. Княжна пожирала её взглядом, испытав от этого зрелища чувственное наслаждение. Казалось бы, прекрасная певица просто съела вишенку, а сколько в этом было притягательной прелести и женственной соблазнительности! Нет, не откровенной и бесстыдно-зовущей, а застенчивой и целомудренной, скромной. Эта скромность была оболочкой, в которой, словно под складками просторного наряда, пряталось мягкое, трепещущее сердечко женщины, согретое восхищённо-ласковым взглядом. Да, не избалованное лаской, не искушённое в любовных играх... В прошлом замужняя, уже произведшая на свет дитя, при всём этом она оставалась удивительно невинной, и Любославе даже совестно стало за свой опыт в любви к женщинам: за свои постельные утехи с двумя девушками сразу, за срывание девственных цветков, за неистовые совокупления с упитанной обладательницей разносторонних и выдающихся достоинств... Увы, опыт, каков бы он ни был, уже никуда не денешь, и, как бы княжне ни хотелось снова стать девственно-чистой для этой нежной и хрупкой Снегурочки, это было уже невозможно.       Она позволила себе придвинуться немного ближе к Владиславе. Той, судя по взволнованно колышущейся груди, снова нужна была передышка, и княжна спросила:       — Скажи, что тебя побудило присоединиться к Чернаве Евтихиевне и её помощникам-лекарям в лечебнице?       — Мой недуг начался спустя два года после смерти моего супруга, князя Звонградского, — проговорила Владислава, теребя пальцем одну из вишнёвых плодоножек в миске. — Он был намного старше меня и годился мне в отцы... Измире было четыре года, когда внезапная хворь сразила моего супруга, и он скончался. Новым князем стал его младший брат, Званимир Мниславич, и мы жили под его опекой. Мне становилось всё хуже, и тогда мы решились поехать сюда, к Чернаве Евтихиевне. Когда-то в юности я уже была здесь вместе с батюшкой, он возил нас с сестрицей Драголюбой сюда с целью встречи с возможным женихом... С женихом тогда не сложилось ни у меня, ни у сестрицы, а вот о великой целительнице Чернаве Евтихиевне мы здесь узнали. И когда недуг стал подтачивать мои силы и выпивать по капле мою жизнь, стало ясно, что только она сможет помочь... Я не могла оставить Измиру сироткой, поэтому поехала в Черноозёрск, пока у меня оставались ещё какие-то силы. Медлить было нельзя, ещё немного — и я не смогла бы выдержать дорогу. Чернава Евтихиевна встретила меня очень тепло и ласково, окутала нас с Измирой всевозможной заботой... От касания её чудотворных ладоней мой недуг покинул меня, и это чудо меня так потрясло, что мне захотелось стать как она... Ну, хотя бы отдалённо. Оказалось, что здесь в лечебнице трудятся её помощники, которые исцеляют хворых силой Чернавы Евтихиевны. Сила как бы перетекает к ним от неё по тонким незримым ниточкам. А у неё самой внутри — огромный источник этой силы, которого хватило бы и на сотни таких помощников... Но со мной она поделилась силой по-другому. Она отделила её часть и устроила внутри меня свой независимый источник без всяких ниточек. Она сказала, что эта сила будет со временем расти. Творить волшбу, как она, я не могу, она дала мне только целительный дар, но и он поистине чудесен... Когда от прикосновения твоих рук у человека проходят его страдания и хворь его оставляет — это прекрасное, ни с чем не сравнимое переживание, которое хочется испытывать снова и снова. Нет ничего выше и светлее, нет ничего прекраснее, чем вот этот миг — когда человека покидает то, что его мучило, а может, и убивало. У него уходит боль из глаз, лицо светлеет, и твоё собственное сердце радуется от этого. И ты понимаешь этих людей, как никто другой, потому что и твою жизнь когда-то съедал недуг. Со мной произошло чудо исцеления, и мне захотелось самой творить такое чудо с другими страждущими.       Её голос вплетался в закатные чары вечернего сада, украшенный хрустальными блёстками птичьих голосов и окутанный кружевным узором шелеста листвы, и Любослава утопала в этой сладкой волшбе всё глубже, бесповоротно и неумолимо. Слова с мило двигающихся уст падали в сердце целительными росинками, и осколки срастались, рана заживала, изглаживался рубец, а щёточки ресниц нежно щекотали его.       — Чернава Евтихиевна... Мне порой кажется, что она не человек, а какое-то неземное создание, наподобие божества, — проговорила Владислава с задумчивой улыбкой и тёплым светом в глазах. — Она наполнена сиянием, к которому хочется тянуться, около которого хочется греться... Просто от одного её присутствия становится легче, светлее и теплее на душе. Она сама как источник живительного света... Я понимаю, почему Всеслав Владилич так сильно её любит... Её невозможно не любить.       — Всем сердцем с тобой соглашусь, Владислава Своймировна, — сказала Любослава. — Чернава Евтихиевна — удивительная светлая кудесница.       С каждым словом Владиславы в сердце княжны творилась вечерняя, закатная волшба — мягкой грустью её очей, лёгкими взмахами ресниц-бабочек, бубенцовым серебром её голоса. Тени колышущейся листвы ласкали светлый, чистый лоб Владиславы, и княжне хотелось присоединиться к этой ласке своими губами, но она ещё не решалась на такую дерзость.       — В тебе тоже есть этот свет, прекрасная госпожа, — проговорила она негромко, целуя очертания её тёмных шелковистых бровей и точёные линии носика лишь нежным взглядом, без участия улыбчиво-нахальных губ. — Он не ослепляет, не обжигает, а мягко согревает сердце и исцеляет его, как бы сильно оно ни было изранено.       Ресницы вскинулись, глаза-озёра распахнулись, и княжна сладко провалилась в их мягкую, тёмную глубину, озарённую тёплыми отблесками летнего вечера.       — Ты говоришь о сердечных ранах и потерях... В тебе чувствуется боль, — проговорила Владислава с задумчивым состраданием — не жалостливым, не унизительным, а светлым, заботливым и чистым. — Мне тоже знакома боль утрат, и я сейчас не о своём супруге. Ещё давно, в юности мне доводилось терять ту... того... Того, кто был мне дорог. Поэтому наши с тобой сердца похожи.       Её колебания между «той» и «тем» не ускользнули от Любославы, но она просто отметила это про себя, не стала цепляться за это в разговоре и разматывать клубочек дальше. Просто её нежность к хрупкой княгине становилась всё глубже, всё пронзительнее, а желание окутать защитными крыльями росло и крепло с каждыми взмахом ресниц Владиславы, с каждым её словом и взглядом. Княжна придвинулась ещё ближе и позволила себе осторожно взять её маленькую ручку: ей хотелось её согревать в своих ладонях, как крошечного птенчика.       — Прекрасная моя госпожа, — молвила она. — Мне хотелось бы уберечь твоё чудесное, нежное и светлое сердечко от боли... Хочется взять его к себе в грудь, чтобы оно билось рядом с моим сердцем и было там в тепле и безопасности.       Она склонилась над этими тонкими пальчиками, обогрела их дыханием и окутала мягкими поцелуями. Услышав взволнованный вздох княгини, она подняла взгляд и застыла: в глазах-озёрах мерцала алмазная пелена влаги, хрустально-чистая и завораживающая, полная солнечных отблесков. Это были не очи, а драгоценные самоцветы, дороже и прекраснее которых княжна не видела ничего. Одна слезинка скатилась по щеке, и она позволила себе поймать её губами — да, дерзкий, да, настойчивый шаг, но сердце рвалось к Владиславе, желало её, боготворило её, не могло дальше биться без неё. Перед ней была самая прекрасная женщина, рядом с которой меркли все перевёрнутые страницы прошлого, а ворошить следующие в поисках кого-то другого не было надобности. Это была она — единственно нужная, бесценная, несравненная.       — Мне почему-то хочется сделать вот так, — шевельнулись губы Владиславы. — Сама не знаю, почему... Хочется и всё.       Не отводя взгляда от княжны, она на ощупь поймала в миске вишенку за плодоножку, но перед тем как отдать ей сочный плод, она поцеловала его блестящий влажный бочок, и нутро Любославы просто застонало, задрожало от сладкого предвкушения. Вишенка коснулась её губ, но уже не прохладная, а согретая теплом поцелуя — самый лакомый на свете кусочек, сверкающий самоцвет летнего чуда, и княжна, затрепетав ресницами, поймала его с нежностью и наслаждением. Вишнёвые чары пролились внутрь, ласкаясь к языку сладостью и дразня его терпкой кислинкой, и Любослава знала, каким будет следующий шаг — опять дерзкий, но неотвратимый и единственно верный.       В её рту ещё не растаял напиток вишнёвых чар, и она поднесла его Владиславе в кубке из своих губ. У той тоже затрепетали ресницы, в их прищуре глаза наполнились зачарованным вечерним мерцанием, а тёплый вздох защекотал княжну:       — Что я делаю... Что я творю...       — Ты творишь самую прекрасную и сладкую волшбу на свете, моя кудесница, — дохнула ей в губы Любослава, а в следующий миг с наслаждением накрыла их своими.       Губки Владиславы затрепетали шёлком яблоневых лепестков, нежные, но несмелые, и княжна, щадя их робость, сперва окутала их самой лёгкой, самой бережной лаской. Нутро просто пылало и рокотало от желания, требуя ворваться глубже в весеннюю сладкую чистоту самого милого на свете ротика, но Любослава обуздывала себя: «Не спугнуть, не обжечь слишком сильной страстью! Она — невинная! Несмотря на покойного мужа и дитя — чистая и нетронутая». И она ласкала эти губки с шелковистой трепетностью, а они отвечали ей неуверенно и немного сонно, что ли... Но она мягко будила их от многолетнего сна, осторожно и постепенно напитывая теплом и по капельке утоляя их чувственный голод. Они не познали настоящих поцелуев любви, даже после брака оставшись девственными. Они не знали страсти, не знали нежности, никто не приникал к ним с подлинным восхищением и обожанием, не согревал настоящей пронзительной лаской, кружащей голову и окутывающей сердце шёлковыми язычками пламени. Что у неё было в её брачном союзе, Любослава не знала, но по ответу губ хрупкой княгини догадывалась, что ничего хорошего. Голодными были эти прекрасные, созданные для поцелуев и чарующих песен губки, а душа — не согретой, не окутанной светлыми крыльями другой, родной и любящей души.       Вишнёвый поцелуй плавно завершился. Во время него княжна не выпускала руки Владиславы из своей, ласкала её своими ладонями и чувствовала, как пальчики согревались, оживали и даже отвечали ей несмелым пожатием. Обнимать и прижимать маленькую пташку к себе было рано, это — при следующем поцелуе, а пока их уста соединились вот так — мягко, осторожно, бережно, чарующе-сладко. Жилка под прозрачной кожей на запястье Владиславы билась как обезумевшая, и она, задыхаясь, уронила голову на плечо княжны.       — Что, сердечко? — обращаясь к трепещущему обитателю груди хрупкой певицы, прошептала Любослава. — Что ты так колотишься, моё хорошее? Ты такое светлое, такое нежное... Тебя нужно согревать и беречь. И если твоя хозяйка позволит мне это, я приму тебя в свою грудь, родное моё. Там ему будет теплее и надёжнее, там тебя будет оберегать и греть моё сердце.       Немного отдышавшись, Владислава подняла лицо. Солнце садилось, его лучи уходили из беседки и теперь озаряли лишь верхнюю её часть над их головами, а лавки и стол были в тени. Веки Владиславы, наполовину опущенные и чуть трепещущие, приоткрывали её глубокий, немного затуманенный, бархатно-ночной взор, но она сильно побледнела, и княжна, обеспокоившись за её самочувствие, осмелилась легонько, мягко обнять её за плечи.       — Что, прекрасная моя? Что с тобой?       — Ничего, сейчас пройдёт, — чуть дрогнув слабой улыбкой, выдохнула та. — У меня... от сильного волнения чувств... сердце колотится и воздуха не хватает. И становится чуточку дурно... Но это ничего, ничего... Сейчас всё уляжется.       Осторожно обнимая её, княжна с пронзительной нежностью думала: какая же она всё-таки хрупкая... Вероятно, недуг ушёл, но какие-то его отголоски ещё оставались. С ней следовало обращаться очень бережно, трепетно, заботливо, не пугать, не обижать, носить на руках и боготворить, и Любославе просто до стона, до стиснутых челюстей хотелось в это окунуться.       Владислава снова опустила голову на её плечо, и княжна решилась обнять её покрепче, но по-прежнему с всеобъемлющей нежностью. Прикрыв глаза, она представила себе, что окутывает и согревает это маленькое, очаровательное, светлое существо покровом из сияющих крыльев, баюкая и успокаивая его в своих объятиях.       — Как ты, моя милая госпожа? — спросила она, осмелившись легонько коснуться пальцами щеки Владиславы.       Та приподняла лицо, снова поймав сердце княжны в бархатную глубину глаз-озёр, задумчивых и ласковых.       — Сама не знаю, что со мной... Как будто голова плывёт и кружится, — проговорила она.       — Может быть, ты устала? Пойдёшь баиньки? — От мысли, что сейчас, возможно, придётся попрощаться и отпустить её на отдых, Любослава ощутила холодок грусти.       — Нет, это не от усталости, — покачала головой хрупкая княгиня. — Я не хочу с тобой расставаться... Не хочу, чтобы этот вечер кончался... Не отпускай меня...       И, уткнувшись лицом в плечо княжны, она всхлипнула.       — Ну-ну... Что ты. — Любослава нежно поймала её подбородок и прильнула к затрепетавшим губам кратким, но ласковым поцелуем. И шепнула с озорными искорками в пристальном овладевающем взоре: — Не отпущу, горлинка моя.       Это была следующая дерзость после первого вишнёвого поцелуя. Владислава замерла от этого слова, заворожённо прикрыв глаза, а потом тихо промолвила:       — Когда ты говоришь «моя», мною будто... овладевает что-то. И снаружи, как объятия, и... внутри. И я чувствую, что не могу тебе противиться... Мне хочется стать твоей. Сама не понимаю, как это могло случиться... так скоро.       — Не скоро, моя милая горлинка, а именно так, как и должно было случиться, — шепнула ей в губы княжна. — Наш с тобой путь друг к другу был долгим. У меня он был свой — со своей болью, своими потерями... С войной. У тебя — иная дорога, тоже со своими невзгодами: с недугом, с разлукой, с холодом и пустотой без любви. Но какими бы разными эти два пути ни были, они вели нас вот сюда... В этот сад, в эту беседку, в этот вечер. И в эти объятия.       «И в этот поцелуй», — без слов добавили её губы, окутывая нежностью приоткрывшиеся, задрожавшие уста Владиславы. Те ответили уже не сонно, а с пробудившейся чувственностью, с готовностью принимать ласку и дарить её в ответ. Шёлковая нежность весенних лепестков в их мягкой волшбе теперь обрела внутренний игривый огонёк, который нырял прямо к сердцу Любославы и ластился к нему маленькой доверчивой пташкой. «Родная моя», — сладостно сжалось оно.       Из этого поцелуя Владислава вынырнула снова с небольшой одышкой, но уже не бледнела так пугающе. Она прильнула к княжне, и та наконец обняла её в полную силу, прижала к себе, с пронзительно-трепетной нежностью ощущая всю её худобу под просторным нарядом. Лёгонькие, тонкие косточки, плечики, локоточки... Всё остренькое, маленькое, даже обнимать страшновато, но Любослава обнимала — бережно, но уже крепко и надёжно, с полновесным значением слова «моя». Требовалось некоторое время, чтобы к Владиславе хотя бы отчасти вернулась покатая и мягкая полнота тела, которая у неё была до недуга; и это с весны она уже чуть поправилась, а до исцеления была ещё тоньше и невесомее.       Вишенки так и манили, так и просились в рот, и они ели их, сливаясь устами почти после каждой. Владислава с тихим смешком прошептала, что ещё никогда так много не целовалась, а княжна, ловя её губки своими, ответила:       — Ты меня целуешь прямо в сердце, горлинка моя нежная.       В череде этих колдовских летних поцелуев, опьянённые шелестящим зельем нежных слов, они не замечали времени, а солнце уже почти зашло — остатки вечерней зари догорали на краю неба, и сад затихал в преддверии сумерек.       — Смотри! — вдруг прошептала Владислава с удивлением. — Откуда они здесь?       У подножия беседки сквозь голубой барвинковый ковёр пробивались белые цветы, мерцая колдовскими искорками в серединках. Они покачивали головками и как будто шептались, и Владиславе захотелось склониться к этому чуду поближе. Она начала подниматься с лавки, но оказалось, что ноги плоховато ей служили: она пошатнулась и ухватилась за край стола.       — Тихонько, моя родная... — Княжна подхватила её, одной рукой обняв за талию, а другой поймав её ладошку. — Головка кружится?       — Чуть-чуть. — Владислава осторожно, медленно выпрямилась, убедилась в своей устойчивости, и только после этого попросила: — Давай спустимся... Я хочу на них поближе посмотреть. Я раньше их здесь не видела. Они мне кое о чём напоминают...       — Пойдём, милая... Только осторожно. Держись за меня крепче. — И Любослава, надёжно поддерживая её, сделала шаг по направлению к выходу из беседки.       Они спустились и присели на ступеньки: так до удивительных цветов было рукой подать. Их белые шелковистые чашечки ласкались и льнули прямо к их ногам, и Владислава улыбалась, касаясь пальцами их покачивающихся головок. Серединки мерцали, будто в каждой из них сидело по светлячку.       — Какое чудо, — прошептала Владислава. И вздохнула: — Мне эти цветочки знакомы...       — И я помню их, — задумчиво проговорила княжна. — Точно такие же растут на погребальном холме, в недрах которого покоятся батюшка Владила Немирович, брат Любомир и... и сестрица Всеслава.       Владислава при словах «погребальный холм» отдёрнула руку от цветов и прильнула к княжне, спрятав лицо на её плече. Та обняла её, прижала к себе.       — Что ты, не бойся. Они не со смертью связаны, а с жизнью... С любовью. Это чудо создала Чернава Евтихиевна.       — Я не боюсь, — шепнула Владислава, вжимаясь в княжну всем телом. — Просто они мне напоминают о... о том дне. Я как раз гостила здесь с батюшкой и сестрицей Драголюбой, когда... когда княгиню Всеславу Владиличну застрелили на охоте. И была на её погребении и тризне.       — Сестрица Всеслава жива, — сказала княжна, поглаживая её по лопаткам. — В погребальном холме покоится лишь её тело, а душа — здесь, с нами.       — Я знаю, — отозвалась Владислава. — Эти цветочки мне правду и сказали... А потом и сам князь Всеслав Владилич подтвердил, что это она... то есть, он.       «Она», «он»... Любослава вспомнила эти колебания: та-тот, кто был дорог.       — Так вот о какой потере ты говорила, горлинка... — Глаза княжны посуровели, губы затвердели. Она медленно скользнула ладонью по черепу, пропустила косицу между пальцами. — Вот оно что... Я тебе её напоминаю? Ты во мне видишь её?       Владислава узнала это движение, в её глазах проступила давняя тоска, а также грустно-виноватое выражение. От испытующей суровости во взгляде Любославы она съёжилась, чуть отодвинулась.       — Нет, не совсем так, — чуть слышно пролепетала она. — Вернее, совсем не так! Не хмурься, прошу тебя, и не смотри так строго и так страшно... У нас с Всеславой Владиличной ничего не было, я лишь успела сердцем к ней устремиться и тут же её потеряла, не успев обрести... Батюшка Радомила Драгутича приметил и хотел либо меня, либо сестрицу с ним свести, для того нас сюда и привёз тогда. А мне не Радомил Драгутич в душу запал, а княгиня Всеслава Владилична! Сама не знаю, как так вышло, но полюбилась она мне. А потом всё это случилось... Эта стрела на охоте... А потом цветы сказали, что она жива. Но не суждено нам было соединить наши судьбы, она любила Чернаву Евтихиевну. Я уехала домой, потом меня отдали замуж за вдового князя Избыслава Мниславича, который был меня втрое старше, я Измиру родила... Так и жила со шрамом на сердце. Мужа уважала, как отца, и была признательна ему за его доброту и заботу, но не любила. А когда увидела тебя, всё внутри оборвалось... Да, ты так на неё похожа, что я поначалу слова не могла вымолвить от оторопи... Но потом, глядя в твои глаза и чувствуя своим сердечком твоё, я поняла: ты — не она, ты иная. Ты — это ты. Нет, не с Всеславой Владиличной судьбой мне было предначертано слюбиться... А с тобой. Оттого моё сердечко так быстро к твоему и прильнуло.       Последние слова она произносила с ласковым сиянием потеплевших глаз, и их нежность окутала сладостным, целительным объятием душу Любославы. Раненое сердечко маленькой пташки она уже чувствовала в груди рядом со своим, светлое и доверчиво прильнувшее, и на время посуровевшие, схватившиеся стальной твёрдостью глаза княжны оттаяли и замерцали уже иначе — колдовским отблеском серединок белых цветов.       — Я не её вижу в тебе, — сказала Владислава, кладя ладошку на её предплечье и нежно, примирительно поглаживая. — Я вижу в тебе — тебя.       Княжна не спешила стискивать её в объятиях, хотя очень хотелось прижать к себе, откинуть чёрное покрывало и зарыться лицом и губами в её тепленькую шейку. Но она пока лишь тронула пальцами один из цветков, пощекотала его живые, дышащие и ластящиеся лепестки, и улыбнулась Владиславе не губами, а лишь искорками-отблесками в зрачках:       — Послушай-ка, что они шепчут...       Владислава осторожно склонила ухо к цветам, вслушалась, потом с удивлением проговорила:       — Мне кажется, будто они твоим голосом говорят... Они говорят: «Владушенька, горлинка моя сладкая!»       — А я слышу иное, — улыбнулась Любослава. — Они мне твоим голосом нашёптывают: «Любуша, ненаглядная моя».       — Как же это так получается, что мы слышим разное? — Владислава снова решилась прикоснуться к белым прохладным чашечкам, и те тут же прильнули к её пальцам. Она тихонько засмеялась: — Такие ласковые! Будто целуют лепестками своими... И колышутся, как живые!       — Наверно, каждой из нас они шепчут то, что более всего дорого её сердцу, — сказала княжна с улыбкой, поймав пальцами её подбородок.       Вот теперь она сгребла Владиславу в объятия, расстегнула застёжку чёрного покрывала и защекотала поцелуями желанную шейку. Это была следующая дерзость, и она вполне удалась: покрывало соскользнуло на плечи Владиславы, шапочка упала с её откинувшейся назад головы, и открылись её тёмные, как у Измиры, волосы, собранные на затылке в жемчужную сеточку. Княжна восхищённо и нежно ласкала их пальцами, а Владислава трепетала ресницами и тихонько ахала от щекотки её расшалившихся губ. Шейка оказалась такой, как Любослава и ожидала — шелковистой, тёпленькой, восхитительной.       — Ты чудо, горлинка моя сладкая, — прошептала она, поднимаясь поцелуями всё выше.       Губы Владиславы уже трепетали и ждали, готовые к слиянию, и княжна с наслаждением смаковала их, как вишнёвое лакомство, потом нырнула глубже и ощутила ответную щекотку язычка. Нутро обожгло желанием, и она, на миг оторвавшись от взаимной ласки уст, прошептала:       — Не представляю, как расставаться с тобой, как отпускать тебя на отдых... Нет, я не отпущу тебя, горлинка. Ты моя... Моя!       Они снова слились в долгом поцелуе, потом Владислава прильнула щекой к щеке княжны, взволнованно дыша и вздрагивая ресницами.       — Мне нужно уложить Измиру спать во дворце... Думаю, она будет не против остаться ночевать с подружками...       — А ты, моя милая, не против, чтобы я осталась этой ночью с тобой? — мурлыкнула ей на ушко Любослава, зарываясь носом в её волосы и вдыхая их запах.       — Я не могу противиться, когда ты говоришь «моя», — ответил жаркий шёпот княгини-певицы. — И не хочу.       Измира была уже уложена Чернавой и видела десятый сон, поэтому Владислава села в повозку и поехала в свой дом, а княжна велела седлать коня. Когда её повеление было исполнено, она вскочила в седло и уже в сумерках последовала за Владиславой.       Все дети были уложены няньками, Чернава поцеловала их перед сном и теперь, сидя в тонкой нижней сорочке в своей опочивальне перед зеркалом, расчёсывала прекрасные тёмные волосы с серебристыми прядками. Жаркий день перетёк в тёплый вечер, а сейчас уже и в тёплую летнюю ночь, полную тихих вздохов ветра в саду.       Прядь за прядью расчёсывала Чернава, вспоминая: вот эти волоски стали серебряными, когда Всеслава ушла служить в городскую рать, вот эта прядка поседела после битвы под Черноозёрском... А вот эта — когда сердце Всеславы пробила стрела. Седина была летописью её жизни, летописью её боли. В тридцать лет у неё были волосы пятидесятилетней, лицо — двадцатилетней, а глаза тянули тысяч этак на пять, бездонные и мерцающие звёздной мудростью, чуть грустной, но очень мягкой и бархатистой.       Заслышав родную и любимую поступь, Чернава отложила расчёску, уголки её губ тронула улыбка. Она не оборачивалась, просто слушала шаги, приближавшиеся к опочивальне; дверь открылась, шаги зазвучали уже совсем близко, а на столик перед зеркалом встала миска, полная охлаждённой в погребе вишни. Серебристую прядь её волос тронули пальцы супруга, а следом за пальцами прильнули и его губы: он тоже помнил, когда именно эта прядка поседела — после стрелы в сердце. Он не мог вернуть ей прежний тёмный цвет, мог лишь покрывать поцелуями снова и снова — тысячи раз.       Чернава в это время выбрала из миски парочку плодов-близняшек. Встав и повернувшись к князю, она качнула перед его лицом вишенками.       — Мне почему-то хочется сделать вот так, — проговорила она, игриво двинув бровью. — Сама не знаю, почему... Хочется и всё.       Она согрела прохладный бок каждого из тёмно-красных, влажных от колодезной воды плодов теплом поцелуя, после чего поднесла к губам князя. Он с наслаждением поймал ртом обе вишенки, а его пальцы нежно скользили по очертаниям щёк и подбородка прекрасной кудесницы, прильнувшей к его груди.       Её ноги оторвались от пола: князь понёс её в своих объятиях на ложе, и она обнимала его плечи цепкими руками-вьюнками. А под окнами опочивальни мерцали огоньками-светлячками в своих серединках белые цветы; одни из них звенели голосом Чернавы: «Сокол мой родной», — а другие отвечали ласковым шёпотом князя: «Горлинка моя любимая».       
74 Нравится 9 Отзывы 6 В сборник