Глава 45. Остаться человеком. Лесной храм и сыновний долг
25 марта 2025 г., 10:14
Непрерывное преследование длилось больше двух суток, и все очень устали, поэтому князь повелел поставить шатры для отдыха. Зверя-убийцы можно было больше не опасаться: его отрубленная голова лежала в мешке. Кто-то из княжеских дружинников засомневался: а не придут ли за него мстить клыкастые сородичи? Но мудрый Выйбор Карашаевич успокоил всех:
— Этот злодей был безумен. Псы таких сами изгоняют.
Устали все так, что тут же завалились спать, едва раскинув шатры. Собаки тоже были измучены и голодны, их покормили и также позволили отдохнуть. По правилам следовало бы выставить охрану, но князь разрешил всем идти на боковую:
— У собак сон чуткий. Если что — оповестят.
Выйбор Карашаевич добавил:
— У меня тоже сон неважный, стариковский. Буду спать вполглаза. А вы отдыхайте, ребятушки.
Всех и правда свалил такой богатырский сон, что никто не встал до самого вечера. Ложились на рассвете, а пробуждаться начали в надвигающихся вечерних сумерках — закатные лучи только древесные макушки еле-еле озаряли. Князь проснулся с головной болью и жаждой, словно бы с похмелья, а неподалёку от их стоянки как раз журчал родник. Захотелось Всеславу Владиличу испить ключевой водицы, да и умыться для бодрости не помешало бы.
Опустившись на колено около мерцающего хрустальной струёй родника, князь набрал холодной воды в пригоршню и приник к ней губами... До того хороша она была, вкусна и освежающа, что он не удержался и выпил ещё горсть, а потом плеснул себе в лицо, прочистил уголки глаз и обтёр мокрыми ладонями череп. Умывание превосходно взбодрило, и он выпрямился.
И встретился с парой холодных, мерцающих жёлтых глаз.
Нет, это был не взрослый Марушин пёс, а нагая девчонка-подросток с растрёпанными, кое-где сбитыми в колтуны волосами и оскаленными клыками, вся грязная и исцарапанная. Её тело было точёным и сухим, почти без жира под кожей — она состояла из одних мышц и кровеносных жил, уже в свои юные годы обладая огромной силой. Она пребывала в людском облике, но рычала сквозь волчий оскал, а от её взгляда кровь леденела в жилах. Он был совершенно безумным, нечеловечески кровожадным. Стояла девочка на полусогнутых, напружиненных ногах, словно бы готовясь к прыжку.
Князь спохватился — а оберега-то на шее и не было! Во сне он мешал ему, обвивался шнурком вокруг шеи и душил, вот он и снял его, оставив у изголовья своего походного ложа.
— Успокойся, дитя, — проговорил он мягко. — Не надо на меня кидаться. Если ты голодна, мы можем дать тебе еды. У нас есть хлеб и вяленое мясо.
Девчонка-оборотень рычала, с её губ капала тягучая, пенистая, густая слюна, а веки то и дело подёргивались — то на одном глазу, то на другом. Маленькими судорогами сокращались и напряжённые, хорошо очерченные мышцы, причём порой даже не вся мышца дёргалась, а отдельные волокна из неё — будто тонкие струнки под кожей натягивались. Вздрагивали и когтистые пальцы — особенно большие и мизинцы.
«Уж не больная ли она?» — мелькнуло в голове князя.
Людскими недугами Марушины псы не страдали, а вот от животных бешенством порой могли заражаться. Пожалуй, это была единственная хворь, которая представляла для них опасность. Но погибали только очень молодые особи, а матёрые и зрелые, набравшие полную силу псы преодолевали эту смертельную заразу, хотя и не без последствий. Увы, здесь способность оборотней к ускоренному заживлению ран оказывала им скверную услугу: зараза тоже поражала их стремительно, распространяясь по телу намного быстрее, чем у обычных животных и людей. После выздоровления они страдали вспышками ярости и особой кровожадностью, иногда вплоть до людоедства (хотя оно случалось и не всегда), а также подёргиваниями мышц. Последние у них начинались с первых мгновений болезни. Могли псы и нападать на собственных собратьев, пожирая их. Лечения от этой беды не существовало, и неудивительно, что стаи человеко-волков старались избавляться от таких сородичей: помочь им было уже нельзя. Их изгоняли под угрозой смерти, а если те не желали уйти по-хорошему, что ж — приходилось их приканчивать. Прикасаться к ним опасались, и если убивали, то с использованием подручных орудий, а не собственными зубами: в ход шли тяжёлые камни, брёвна, заострённые колья. Один раз в жизни князю довелось увидеть на охоте забитого огромными камнями Марушиного пса. Очевидно, это сделали с ним собратья: человеку столь увесистых каменных глыб было просто не поднять, такой силой обладали лишь оборотни.
— Тихо, тихо, — успокоительно проговорил князь, а сам осторожно положил ладонь на рукоять кинжала на поясе.
Рык, яростный прыжок — и девочка-оборотень застыла с широко распахнутыми глазами. Жилы на её лбу вздулись, страдальческий хрип и надсадный кашель сорвался с мокрых обслюнявленных губ, а в следующий миг князь коротким рывком выдернул кинжал, вонзённый на полную длину клинка. Чуть левее грудной кости у девочки зияла алая дырка, из которой струилась кровь.
— Государь!
На звук звериного рычания примчались несколько дружинников, Выйбор Карашаевич и Любомир с Волиславом. Князь в это время как раз опустил обмякшую девочку на траву.
— Похоже, больная, — проговорил он. — У неё слюна текла...
Удар в сердце был смертельным для оборотня, и девочка застыла с закатившимися глазами. Красивой она не была: её лицо отличалось грубоватыми и крупными, мальчишескими чертами, щеки покрывала клочковатая курчавая поросль, а густые, далеко разросшиеся брови уходили концами в волосы на висках.
— Государь, — тихо проговорил Выйбор Карашаевич, показывая рукой. — У тебя вот тут... на шее...
Князь тронул пальцами и поморщился: на коже остались глубокие борозды от когтей... Ощутив что-то вязкое и скользкое, он глянул на пальцы и увидел белые хлопья вспененной слюны, попавшей на свежие раны с губ девочки-оборотня во время её предсмертного кашля.
«Убив меня, ты сам станешь мной... Людской крови жаждать будешь».
Если бы царапины были крошечными (вроде той, которую навье-воительнице Северге предстояло нанести сыну Жданы Ярославу для спасения его жизни), обращение случилось бы не сразу, а только после первого ранения, но когти оставили очень серьёзные, глубокие полосы на шее — уже не царапины, а настоящие раны. Все горестно застыли, а Любомир кинулся к отцу, стиснул его в объятиях и зажмурился с рыдающими выдохами.
— Батюшка... Нет, нет... Только не это, только не ты! Это я... Это я виноват! Если бы я не перепутал рубашки...
Князь, прикрыв глаза, обнял его и поглаживал по лопаткам, по затылку.
— Нет, мой родной. Не смей так думать, — проговорил он, почти касаясь губами его уха. — Рубашка тут ни при чём... Я сам виноват — сам оберег снял, когда спал. А снова надеть позабыл. Это только моя собственная вина.
Он взял лицо сына в свои ладони, окинул его горьковато-ласковым взглядом, поцеловал в обе мокрые от слёз щеки.
— Ты ни в чём не виноват, сынок, — повторил он. — Это моя собственная беспечность... Людоеда-то мы завалили, вот я и расслабился. Рановато, как оказалось...
Любомир плакал, как ребёнок, содрогаясь всем телом, а князь сгрёб его в крепкие объятия и гладил, гладил... Ничем не мог он сына утешить, потому что и на него самого наваливалась тяжёлой и холодной, каменной плитой неизбежность. Он думал о жене — с тоской и нежностью. Вот теперь её соколу не суждено было вернуться... Второй раз — не суждено.
Он думал о юных дочерях — Здераде и Людмиле. Здераде ни в коем случае нельзя рассказывать подробностей о рубашке, а то и она следом за Любомиром на себя вину взвалит: дескать, она вышила, а брат перепутал...
А ещё ему думалось о погребальном холме, поросшем белыми цветами: прах троих покоился там. Отца, брата и... телесной оболочки из прошлой жизни. Его тёмное, холодное земляное нутро разверзлось и звало его: «Твоё время пришло». Теперь уже бесповоротно, безвозвратно, без отсрочек и спасения.
Верил ли он в предсмертное проклятие оборотня? Слова, произнесённые на смертном одре, имели большую силу, и бешеную девчонку, оцарапавшую князя, можно было считать как роковым совпадением, так и действительным исполнением проклятия. «Ты станешь мной», — умирая, сказал зверь. Может, и этого зверюгу когда-то цапнула за нос больная лиса, но он выжил... И стал убийцей-людоедом.
Как бы то ни было, слова оборотня упали в душу князя каплями смертоносного яда. Холодная, каменная тяжесть давила на плечи: это конец. И под этой тяжестью нужно было выстоять, не сломаться в коленях, не согнуться в хребте и при этом держать в объятиях рыдающего сына. И он не сломался... Крепко, устойчиво упираясь расставленными ногами в землю, он прижимал к себе повисшего на его плечах Любомира.
А ещё он должен был выстоять под горестными взглядами, устремлёнными на него... И каким-то образом дышать при мысли о том, что конец должен настать здесь и сейчас, что домой он уже не вернётся, не будет душераздирающего прощания, а жену и дочерей он увидит уже только ОТТУДА, сверху. Он уже один раз умирал, а поэтому помнил, каково это — быть бестелесной душой... Соколом на дубе. Да, горе любимой он всё равно увидит, только не сможет утешить её и обнять крыльями.
Всё это промелькнуло в голове князя, пока он обнимал плачущего Любомира, глядя ввысь, на уже погасшие макушки деревьев, с которых ускользнули вечерние лучи.
Мостик взгляда перекинулся между князем и Выйбором Карашаевичем. Верному и старому, седовласому другу ничего не нужно было объяснять: тот и так всё понимал. Может, и мысли читал. Он без слов знал и то, что домой отсюда князь живым не вернётся, что конец его настанет здесь, в этом охотничьем стане. Обращение, жизнь в лесу в виде вот такого заражённого людоедской кровожадностью человеко-волка? Нет, он даже не рассматривал это. Он предпочитал поставить точку в своей жизни сейчас, пока сам не начал сеять вокруг горе и смерть. Такому чудовищу не только среди людей нет места, но и даже среди собственных собратьев он изгой.
Но это Выйбору, родной душе, ничего объяснять не нужно. А остальные? Жена, дети? Он надеялся, что они тоже поймут, почему он решил именно так. Может быть, не сейчас, а чуть позднее, когда горе немного утихнет, а слёзы схлынут, позволив взгляду проясниться и прозреть для очевидного.
Все эти думы пролетали в высоком небе серокрылыми осенними журавлями, не оставляя морщинистого следа на его челе, лишь в сурово сдвинутых бровях проступала тень горечи. Князь передал убитого горем сына в объятия седого друга, шепнув ему:
— Пригляди за ним. Будь с ним неотлучно. — Затем приказал воинам, кивнув на девочку: — Закопайте. Только осторожно: кровью не испачкайтесь и слюны берегитесь.
Ощутив подёргивание века, князь прижал пальцами левый глаз, но это не помогало — крошечные мышцы под кожей всё равно навязчиво, неприятно сокращались. Быстро, однако... Пока он стоял, смотрел в небо и думал о близких, внутри у него уже происходили необратимые и непоправимые изменения. Может быть, проходя через тела Марушиных псов, эта зараза становилась свирепее прежнего, приобретая какие-то особо жестокие свойства? Становилась молниеносной, непобедимой и безжалостной...
Пока дружинники исполняли его повеление, князь ополоснул окровавленный кинжал, вытер его насухо о штанину, вложил в ножны и задумчиво-неторопливым шагом вернулся на охотничью стоянку. Там ещё не знали о произошедшем — просыпались, выходили под безмятежно-чистое небо из шатров... Показалась и Любослава — стройная, как молодое дерево, по-кошачьи гибкая и сильная, ростом лишь на полтора вершка пониже князя, да в плечах чуть-чуть поуже, но с точно такой же, как у него, головой. Все минувшие годы сестра носила эту причёску с гордостью и достоинством, а князь, глядя на неё, вспоминал себя... Да, точь-в-точь как он сам — из прошлого. А у младших дочек Владиславы Своймировны были Любославины глаза — благодаря сотворённому Чернавой чуду.
Любослава зевнула и по-кошачьи потянулась своим точёным, наполненным упругой силой телом, скользнула ладонями по изящному, правильному черепу. Причёску эту она просила ещё в детстве, когда её посадили на коня, но тогда князь не стал спешить с этим, поскольку судьба младшей сестрицы была ещё не ясна до конца. Ещё не определился её дальнейший жизненный путь, довольно сильным оставалось и влияние матушки, поэтому следовало дождаться, когда Любослава сделает окончательный выбор. И она его сделала: сама отрезала косу, влюбилась в девушку, а потом и крепко встала на стезю воина обеими ногами. Только после этого наконец и настало время ей познакомиться с бритвой. Когда колдовское лезвие заскользило, снимая первую полоску волос, это ознаменовало бесповоротную принадлежность княжны к той стезе, которую она избрала. Тогда, на пиру в честь победы, это было чем-то вроде обряда посвящения, на который Здерада Мирославовна взирала с затаённой в сердце материнской горечью... В своё время князь предупредил родительницу: «Пока волосы на её голове — она вольна менять свой выбор, как ей угодно. Как только они упадут к её ногам — всё. Назад дороги уже не будет». И этот день настал: княжна стояла, торжественно преклонив колено и подставляя голову под суровую ласку мерцающего волшбой лезвия, а матушка Здерада смотрела, как золотые дочкины пряди падали на пол. Но этот выбор не был навязанным, княжна пришла к нему сама, и пряди упали с её головы ровно в тот миг, когда она созрела для этого — не раньше и не позже. Любослава повторяла путь князя, неотвратимо шла по его стопам, и он уже не мог удержать её от этого, хотя и обещал матушке Здераде уберечь младшую сестру...
«Если бы меня в своё время сломали и столкнули с моей дороги, не было бы у вас сейчас князя Всеслава Владилича... Кто знает, куда приведёт сестрицу её дорожка?» — вспомнил он собственные слова.
Вот теперь он и узнал, куда.
Любослава увидела его, и беззаботность вмиг слетела с неё, сменившись тревожной суровостью. Быстрым шагом подошла, опустила руку на его плечо.
— Что случилось? Что это? — И она взглядом показала на царапины.
— Боюсь, дела мои плохи, сестрёнка, — вздохнул князь.
Он всё вкратце рассказал, сообщил в том числе и о принятом решении; княжна слушала, сдвинув брови и сжав губы.
— Не отговаривай меня, я выбор сделал, — подытожил он. — Я не знаю, в кого превращусь и останусь ли в своём уме... И не стану ли сам опасен для людей. Это сейчас я знаю, что я — это я, а после обращения — неизвестно, кто это будет. Может, этот кто-то свихнётся и сам станет людоедом. Проверять это мне не хочется. Лучше и безопаснее поставить точку сейчас, пока я ещё отвечаю за себя. Ты своими глазами видела в деревне эту растерзанную семью, сестрёнка... Я тоже видел и не хочу, чтобы такое повторилось. — Помолчав несколько мгновений, князь добавил: — Перед тем как я нанёс этому людоеду последний удар, он проклял меня. Передал мне мысленной речью, что я стану таким же, как он. Даже если допустить, что это просто предсмертный бред его больного рассудка, а девчонка — просто совпадение, я всё равно не хочу проверять, так ли это на самом деле. Потому что если это окажется не так, гоняться по лесу вам придётся уже за мной.
Помолчав и дождавшись, когда веко начнёт снова дёргаться, князь показал на него пальцем.
— Видишь? Оно уже во мне, это «проклятие». У этого зверюги тоже глаз дёргался, а у девчонки — оба. И мышцы у неё по всему телу тоже подёргивались. Эта зараза и сама-то по себе страшная и убийственная, но у оборотней она, видимо, какая-то особенно жестокая. Молниеносная. Похоже, от девчонки мне передалась именно такая. Я знаю, что в лечебнице у Чернавушки пытаются спасать людей, укушенных больными этой пакостью зверями. Спасти удаётся только тех, кто пришёл немедленно после укуса. А если миновал хотя бы день, всё будет бесполезно. А с этой быстрой заразой, которая уже во мне вовсю орудует — не знаю, есть ли у меня время хотя бы до утра. — Смолкнув, князь покачал головой и прикрыл глаза. Его веко снова подёргивалось. Открыв глаза и смежив их усталым прищуром он добавил: — Если допустить, что я выдюжу обращение, не загнусь от заразы и выживу, я стану таким же, как этот зверюга, которого мы уничтожили. У этого бедолаги будут два незавидных пути: его или свои же собратья-оборотни рано или поздно прикончат, или это придётся сделать вам. Что так, что эдак — ему всё равно конец. Так что, сестрёнка, сама понимаешь... Выход остался только один.
Сдвинув брови и сжав зубы, Любослава переваривала услышанное и увиденное. В это время мимо прошёл Выйбор Карашаевич, по-отечески обнимая за плечи бледного, с ввалившимися от горя глазами Любомира, и княжна, проводив взглядом племянника, снова устремила глаза на старшего брата. Тот невесело качнул головой в сторону сына:
— Ему не потянуть княжескую власть. Мягок слишком, целителем быть ему — самое то. Волислав — тот ничего, покрепче... Но я хочу, чтобы княгиней стала ты. Это твоё место, сестрица. Ты его заслуживаешь, как никто другой.
Любослава сверлила его бесслёзным, горько-суровым взором.
— А ежели Волислав обидится, что его обошли? — тихо спросила она. — Да и блюстители обычаев могут найтись... Хоть я и вторая за тобой по старшинству, но я — женщина.
Она держалась с безупречным, несгибаемым мужеством: ни горестного возгласа, ни стона, ни слезинки. Всё поняла, не растерялась, не ослабела от горя, стальной рукой обуздала клокочущие в груди чувства и — заговорила о деле... Князь не сомневался в сестре ни на миг и не переставал гордиться ею. Улыбнулся с чуть усталой лаской:
— А вот чтоб ни у кого язык не повернулся сказать хоть слово против тебя, я дам вам испытание, которое только ты одна пройдёшь, не дрогнув. А Любомир с Волиславом не смогут.
Из шатра, шатаясь и сверкая обезумевшими от горя глазами, выскочил Любомир. Следом за ним из-за полога тут же вынырнул Выйбор Карашаевич, от которого княжич вырвался, но удерживать его старый воин не стал — отпустил к отцу.
— Батюшка! Матушка дала мне силу! — хрипло вскричал Любомир, подбегая к князю и отчаянно цепляясь за его плечи. — Дай мне попробовать тебя исцелить!
И, не дожидаясь разрешения, он сам наложил ладони на кровавые борозды. Его руки дрожали, сам он тоже натужно трясся, словно стараясь выдавить как можно больше целительного света из своего пока ещё молодого внутреннего источника. Влажная, кроваво-красная поверхность борозд подёрнулась тусклой чернотой, словно закоптившись, но края до конца не сомкнулись, лишь сблизились немного, а веко князя — увы! — продолжало подёргиваться. Непростыми и коварными были раны, нанесённые Марушиным псом, и целителям, сказать по правде, ещё не приходилось с ними сталкиваться. Поддавались ли они вообще исцелению? Этого никто не знал. Раны от когтей и зубов диких зверей лечились легко, а от этих страшноватых, почерневших борозд веяло доселе не виданной, незнакомой и страшной бедой. Ещё несколько мгновений прошло в бесплодных попытках, и князь наконец сгрёб сына в объятия, быстрым поцелуем вжавшись в висок.
— Всё, сынок. Всё. Ты славный целитель, ты умница... Но, видно, эта задачка тебе пока не по плечу, — ласково и чуть устало проговорил он, похлопывая княжича по лопатке. И, властно возвысив голос, приказал дружинникам: — Воды!
Когда поднесли ковш с родниковой водой, князь сказал сыну:
— Помой-ка руки на всякий случай. Ты коснулся моих ран.
Любомир отчаянными и горестно застывшими, наполненными мерцающей влагой глазами смотрел на него, будто не слыша того, что ему было велено, и настало время для Выйбора Карашаевича возобновить о нём заботу. Седовласый воин велел дружиннику лить воду струйкой, а сам принялся бережно и ласково промывать ладони княжича. Князь поблагодарил старого друга кивком головы, придерживая пальцем дёргающееся веко. Когда руки Любомира были самым тщательным образом вымыты и обсушены платком, Выйбор Карашаевич оберегающим, отеческим обхватом могучей руки обнял его за плечи и увёл в шатёр.
Князь сел на ствол поваленного дерева и стал дожидаться, когда вернутся воины, которым он поручил похоронить девчонку-оборотня: то, что он собирался сказать, должны были услышать все без исключения. Любослава присела рядом, а к ним подошёл Волислав.
— Брат... Прости, я услышал твои слова об испытании, — проговорил он тихо и сипловато. — Что это значит? Что мы с Любомиром не сможем?
Князь посмотрел на него с ласковым состраданием: младший брат выглядел скорбным, растерянным. Его горе проявлялось сдержаннее, чем у Любомира, но было вполне искренним и глубоким. Князь похлопал по стволу около себя, приглашая его занять место рядом, а когда тот сел, обнял его за плечи.
— Только не вздумай обидеться, братишка, — проговорил он ласково. — Я всех вас люблю: и сына, и тебя, и сестрицу. Но княжить после меня должен тот, кто твёрже всех. Это испытание будет очень тяжёлым, и только тот, кто его одолеет, станет править после меня.
— Что за испытание? — мерцая горькими искорками в глазах, спросил Волислав.
— Немного терпения, брат, — ответил князь. — Сейчас все соберутся — и объявлю.
Ничего худого не мог он сказать о младшем члене их братства: в двух последних войнах Волюшка — ныне уже Волислав Владилич — проявил себя прекрасным витязем и полководцем, командовал резервными полками; в мирное же время он помогал в государственных делах, начальствовал над Сиротской палатой — органом управления, который занимался помощью неимущим и обездоленным. Восемь лет назад он женился и теперь был отцом четверых маленьких детей — сына и трёх дочек. Может, и мог бы он стать государем, и даже неплохим, но в Любославе князь видел своё отражение, точно в зеркале. И выбор его сердца без всяких сомнений и колебаний склонялся к ней.
Он обнимал за плечи их обоих и чувствовал их любовь... Если бы только он мог уменьшить их горе! Стереть боль, смыть её чистой синевой вечернего неба, на котором уже начали проступать звёзды... Там, в этой сине-звёздной высоте, высокой и безмятежной, грустновато-мудрой, мерцала необходимость и обоснованность принятого им решения: остаться человеком. И закончить свой путь как человек. Если бы он мог влить в их сердца этот успокоительный, умиротворяющий целебный свет, который постепенно наполнял его самого, поднимая над земной суетой, мирскими делами и будничными заботами...
Жаль, что он не мог разделить это возвышенное, грустное, тихое чувство с женой... Не суждено ему было обнять её в последний раз, взглянуть в её звёздно-ласковые, колдовские глаза, и он, сомкнув веки, вызывал перед своим мысленным взором милый его сердцу образ. Он ласкал его невидимыми объятиями.
— Государь...
Негромкий голос дружинника вывел князя из задумчивости, вернув с раскрывших ему объятия небес на суетную землю. Приказ был исполнен, девчонку-оборотня закопали, все были на месте, а значит, настало время объявить о случившемся. Шатры стояли полукругом; князь встал, вышел на середину пустого пространства.
— Послушайте меня, дружина и братья! — возвысив голос, воззвал он. — У меня есть что сказать вам... И слово моё не будет весёлым.
Услышав его призыв, все начали собираться. Все дела немедленно были оставлены: тот, кто ел, оставил пищу, кто пил — отставил в сторону ковш. Кто-то умывался и приводил себя в порядок перед возвращением домой, кто-то чистил оружие... Будничные занятия, которым соратники предались сразу после продолжительного отдыха, немедленно прекратились, и все собрались вокруг князя.
— Братья мои... Мы победили зверя, избавили народ от людоеда проклятого... Но беда пришла, откуда не ждали, — проговорил он.
Рассказав о произошедшем, князь умолк, чтобы дать всем время осознать услышанное. С грустью наблюдал он, как это осознание проступает на лицах, как они становятся горестно-суровыми, потрясёнными, а некоторые — и растерянными.
— Что же теперь будет, государь? — дрогнувшим голосом спросил кто-то.
— Полагаю, всем известно, что обращение наступает через три дня, — ответил князь. — И ровно три дня мне осталось быть человеком. Но я принял решение не возвращаться домой...
— Как — не возвращаться?! — охнул один из старших дружинников, перебив князя.
Тот слегка нахмурился, но не стал сердиться: перебивший был охвачен горем, вот и не справился с собой.
— Я не стану дожидаться превращения, — сказал он. Приподняв руку, он показал подёргивающиеся пальцы — большой и мизинец. — Видите? Ещё недавно у меня дёргался только глаз. Теперь и пальцы — как у той девчонки. Лечение Любомира не помогло, увы. Эта зараза продолжает развиваться, и делает это быстрее молнии — не как у зверей и людей, а как у оборотней. Если она не убьёт меня раньше, чем я превращусь в Марушиного пса, я могу стать точно таким же, как уничтоженный нами людоед, и тогда вам придётся прикончить и меня. Или это сделают другие оборотни. Жизнь свою я прожил хорошо, много успел сделать, и если ей суждено закончиться, то я предпочитаю закончить её в человеческом облике, а не в зверином. Это мой выбор, который я хорошо обдумал. Решение мной принято, и оно окончательное.
Скорбное молчание раскинулось над погружающимся в сумрак лесом. Князь ещё раз обвёл лица взором, собрался с духом и произнёс самое тяжёлое:
— Я выбираю закончить жизнь, пока я ещё человек. И один из вас мне в этом поможет, пронзив моё сердце кинжалом. Вот этим. — Князь погладил клинок на своём поясе. — Но не прямо сейчас, а на рассвете. Ночь я ещё проведу здесь, с вами.
— Всеслав Владилич! — послышался голос одного из княжьих мужей. — Проси о чём угодно, повелевай, что пожелаешь... Но этот приказ мы выполнить не в силах. Никто не сможет поднять руку на тебя, нашего любимого государя!
Князь вскинул подбородок, глаза его замерцали желтоватыми волчьими искорками, и у всех пробежал по спинам холодок: не от близости превращения ли?.. Уже началось...
— Тот, кто пронзит мне сердце, примет от меня бразды правления и станет княжить после меня. Только тот, у кого достанет духу и твёрдости, чтобы исполнить мою волю, и будет достоин назваться новым правителем Черноозёрской земли!
Голос князя раскатился гулко, торжественно и мрачно, а его глаза в сгущающемся сумраке мерцали всё более отчётливыми жёлтыми огоньками — жутковатыми, нечеловеческими. Огоньки эти устремили свой пронизывающий взор на младших брата и сестру, которые стояли в первом ряду и смотрели на него неотрывно.
— Двое моих наследников, Волислав Владилич и Любослава Владилична, здесь, — проговорил князь чуть тише. — Но я не вижу ещё одного... Любомир, сынок!
— Я здесь, батюшка, — послышался слабый, тихий голос.
Княжич, смертельно бледный, заботливо поддерживаемый Выйбором Карашаевичем, немного выступил вперёд. Лицо его осунулось до неузнаваемости, словно какой-то смертельный и скоротечный недуг в одночасье выпил из него все жизненные силы. Сердце князя сжалось от острого сострадания и нежности, но, увы, он был прав: в князья сын не годился. Он мог стать прекрасным целителем, но государственная стезя была не для него. Это ни на каплю не уменьшало любовь князя к нему, просто он считал, что всякий должен идти по собственному пути — в соответствии с призванием. Призванием сына было исцелять людей, а не управлять ими — не менее, а может, и более достойный путь. По этому пути шла Чернава, и разве у кого-то мог повернуться язык, чтобы назвать её ничтожеством? Она была великой, и перед нею князь склонялся на колени, пребывая в благоговейном трепете от её светлого, неземного, нечеловеческого дара. Все её помощники служили величайшему и человечнейшему из предназначений, и если сын по велению сердца и по склонности души выбирал этот путь — что ж, у князя не было никакого повода для недовольства таким выбором. Не всем же быть правителями, в самом деле — кто-то должен и людей лечить. Тем более, что наследницу престола он уже выбрал, потому что знал: она соответствовала всем требованиям, которые он предъявлял к своему преемнику.
Вынув из ножен кинжал, князь протянул его вперёд со словами:
— Тяжкое испытание я даю вам, наследники! Но повторяю: только тот, кто исполнит это, будет иметь право принять от меня власть. Тот же, у кого не достанет ни твёрдости, ни духа, взойти после меня на престол не сможет.
Кинжал лежал на его ладони рукоятью вперёд, а жёлтые огоньки в глазах вопросительно мерцали. Рукоять качнулась в сторону сына, но взгляд Выйбора Карашаевича безмолвно сказал: «Куда ему? Не сможет он». Князь чуть приметно кивнул, как бы говоря: «Да это и так ясно. Но я должен соблюсти порядок».
Волислав побледнел, когда кинжал повернулся к нему. Князь смотрел спокойно и ласково, и глаза младшего брата медленно наполнялись влагой. Мог ли он взять это оружие и вонзить в сердце того, с кем соединился нерушимыми братскими узами, надрезав ладонь и смешав кровь? Того, кто в детстве посадил его на коня, того, на кого Волислав во всём равнялся? Того, кого любил больше всех на свете? Никакая княжеская власть не могла стать достаточной причиной, чтобы шагнуть вперёд и взять из руки брата клинок; никакой престол не мог манить настолько, чтобы ради него Волислав оборвал стук дорогого ему сердца. Одна слезинка скатилась по его щеке, следом за ней — вторая. Он не двинулся с места.
Глаза Любославы оставались сухими, но их наполнял жутковатый стальной блеск — тот самый, что когда-то напугал и оттолкнул Милораду. Могли ли эти глаза, впитавшие на своём веку гибельные кровавые реки, принять в себя смерть того, кто служил ей незыблемым примером? Того, кто понимал её, как никто другой? Того, кто помог ей встать обеими ногами на её стезю и остаться на ней? Того, без чьей помощи и воспитания она не стала бы той, кем была сейчас?
Способны ли были её глаза не только впитать его смерть, но и не выплеснуться из берегов разума? Не замутиться от горя, не померкнуть от невыносимой боли? Любослава не знала ответов на все эти вопросы, она понимала лишь одно: кроме неё, не было здесь ни одного человека, кто мог бы взять это дело на себя. И князь, задумывая это страшное испытание, тоже это подразумевал. Кроме неё — просто некому.
И именно поэтому, когда рукоять кинжала повернулась наконец к ней, её подбородок поднялся, а губы сурово сжались. Это не было бесчувственностью: в груди всё бушевало и клокотало кипящей лавой, но — под панцирем несокрушимой брони. Чётким шагом она подошла к князю и опустила бестрепетную, твёрдую ладонь на оружие.
— Я сделаю это, брат, — тихо, глухо проронила она.
Глаза князя мерцали с горьковатой нежностью. Он кивнул.
— На рассвете, сестрёнка. На рассвете.
Любослава убрала руку, и он вложил кинжал в ножны, после чего привлёк её к себе и обнял за плечи.
— Вот и определилась моя преемница, — проговорил он. — На рассвете Любослава Владилична станет вашей княгиней, и вы принесёте ей присягу.
Совсем тихо и темно стало в лесу, а в чистом, дышащем прохладой небе мерцали звёзды. Потрескивали костры, отбрасывая рыжеватые отблески на стволы деревьев и лица воинов: те сидели, молча глядя на огонь — суровые, задумчивые, скорбные. Они ждали рассвета, а князь проводил свои последние часы с тем, кто сейчас нуждался в нём больше всех — с сыном.
Свет от костра падал сквозь откинутый полог шатра, тускло озаряя безжизненное лицо Любомира с застывшими, ввалившимися глазами. Князь сидел около него на ложе из звериных шкур, вороша пальцами его мягкие волосы — тёмные, как у его матушки. Лишь глаза у него были отцовские, а чертами лица он уродился в Чернаву, и князь жадным взором впитывал это сходство, будто бы не сыном, а своей женой любуясь. Склонившись, он крепко поцеловал Любомира в обе щеки, легонько коснулся его губ своими.
— Сынок... Родной мой, — шепнул он. — Прошу тебя, будь молодцом... Держись. И не смей себя ни в чём винить, слышишь? Не смей! Ты ни в чём не виноват.
Сын лежал, точно подрубленное в самом расцвете молодое дерево, из него точно жизнь ушла. Князь взял его руку — она была холодной, вялой, безвольной, будто неживой. На сердце тяжело наваливалась печаль и пронизывающее, неотступное беспокойство о нём: как уходить, оставляя его в таком состоянии? Но и остаться князь не мог, твёрдо и бесповоротно решив, что зверем он не станет. Как быть?
— Батюшка, — шевельнулись в тихом шёпоте губы Любомира. — Пусть ты обратишься в зверя... Пусть! Это неважно... Главное, чтобы ты был жив! А мы с матушкой... мы все будем любить тебя любого. Хоть человека, хоть волка... Любого!
Слёзы блестели в его глазах, полных отчаянной мольбы. Князь тронул пальцами его волосы, вздохнул.
— Боюсь, сынок, после обращения это буду уже не я. Не твой батюшка, а чудовище, жаждущее крови. Ты сам видел: девчонка-оборотень была больна слюноточивым недугом. Его, вероятно, перенёс и убитый нами людоед. Очень возможно, что скоро вам придётся охотиться уже на меня. Я не могу допустить, чтобы по вине зверя, который займёт моё место, погиб хотя бы один человек! Его надо остановить сейчас, пока он не натворил бед.
Любомир со стоном уронил голову и измученно закрыл глаза. Он думал, что если бы не злополучная путаница с рубашками, это уберегло бы отца. Вина подкосила его, в одночасье лишила сил, и теперь он лежал, точно смертельно больной — вялый, безучастный, и его глубоко запавшие, точно у умирающего, глаза смотрели в пустоту. Князь не знал, как ободрить, как поднять его, как вернуть жизнь в его взгляд; всё, что он мог — только отдать ему свои последние часы до рассвета. Быть неотступно рядом, согревая его холодную руку в своих, целовать его такое милое и родное лицо и повторять, что он ни в чём не виноват.
— У всякого человека есть свой час, сынок. И каждый уходит, когда настаёт его время — не раньше и не позже. И если час настал, никакая рубашка не спасёт. Всё сложится так, как должно сложиться.
Ресницы Любомира дрогнули, а одновременно с ними — и сердце князя, болевшее за сына. Он внимательно и жадно смотрел, ожидая: не скажет ли словечко? Губы княжича приоткрылись, но с них не слетело ни звука. Князь снова погладил его шелковистые волосы, поцеловал.
— Сынок... Когда-то мне была дарована возможность вернуться с того света и прожить ещё какое-то время. Я должен был умереть примерно в твоём возрасте, но вернулся. И постарался эти годы провести с наибольшей пользой и смыслом... За каждый год проживать два или три! Каждый миг наполнять делами, за которые люди вспомнили бы меня с добром. Но вечно это продолжаться не могло, у всего есть свой конец. Я благодарен судьбе за такую возможность... Сколько прожил — на том и спасибо. Я прожил эти годы счастливо. У меня была самая прекрасная, самая любимая жена, моя Чернавушка... И вы, мои дети. И я завершаю свою жизнь с благодарностью. Пойми, родной: всё произошло так, как должно было произойти, узелки на нитях судьбы связались именно так. Я видел белую волчицу вот так, как сейчас вижу тебя... Она сказала тогда, что даже ей не под силу полностью перекроить судьбу человека, есть вещи, которые даже она изменить не может. Даже она, понимаешь? А ведь она богиня! Неужели ты думаешь, что ты, обычный человек, мог бы по-другому перевязать на ниточках моей жизни те узелки, над которыми не властно даже божество? Не в рубашке здесь дело, родной мой... И не в тебе. А в том, что рано или поздно я должен уйти, как и всякий смертный человек. Я мог уйти раньше, гораздо раньше... Но мне позволили пожить ещё. Что ж, я пожил, и пожил славно — пора и честь знать. Постарайся понять и принять это, родной мой. И не взваливай на себя груз вины, которой нет и не должно быть.
Князь прижался губами к бледному лбу сына. Он вложил в свои слова всю нежность, всю любовь и заботу, стараясь вынуть и обезвредить ядовитый шип, вонзившийся Любомиру под сердце и подкосивший его.
— Передай эти слова своей матушке, сынок. Пусть и она постарается это принять... Впрочем, мне кажется, она и так всё поймёт, потому что она — кудесница. Она намного мудрее нас с тобой.
Веки Любомира задрожали и сомкнулись, из-под ресниц скатилась слеза, и князь осторожно, ласково смахнул её пальцами.
Восточный край неба начинал светлеть, рассвет близился. Костры догорели, и воины сидели в сумерках, дорожа каждым мгновением истекающего времени — времени, когда государь ещё оставался с ними. Может, и хотелось бы всем, чтобы солнце никогда не вставало, но какая сила на свете могла остановить утреннюю зарю? Понемногу становилось всё светлее и светлее, лес просыпался, слышались голоса птиц; ещё раз напоследок погладив волосы сына и поцеловав его, князь поднялся.
Все встали, когда он показался из шатра, и в устремившихся на него взглядах читался один скорбный вопрос: «Всё? Пора?» Князь молвил:
— Скоро. Мне ещё кое-что нужно сделать. Выйбор, — кивнул он седовласому другу, — побудь с Любомиром. Не отходи от него и приглядывай за ним.
— Будет сделано, Всеслав Владилич, — негромко ответил тот с поклоном и нырнул в шатёр, где остался княжич.
Князь отыскал глазами сестру и брата. Те стояли рядом, не сводя с него пристальных взглядов; ещё несколько мгновений назад они сидели на поваленном стволе у костра, от которого осталось только тёмное пятно с кучкой золы.
— Я отойду ненадолго, мне нужно кое-что сделать напоследок, — сказал им князь. — Я вернусь, ждите.
— Брат, можно пойти с тобой? — мерцая влажными глазами, спросил Волислав.
Князь покачал головой.
— Не нужно. Я ненадолго. — И приказал, чуть возвысив голос: — Убирайте пока шатры и готовьтесь двигаться домой.
Шагая между деревьями, он набрёл на уютную полянку, поросшую белыми и голубыми цветами. С задумчивой улыбкой тронув их пальцами, он принялся срывать их и собирать в пучок. Попадалась среди цветов и земляника на стебельках, её князь тоже срывал, добавляя к пучку. Сочтя, что набрал достаточно, он выпрямился и стоял некоторое время посреди полянки, а его губы нежно щекотали цветы и ягодки. В этом тихом, прекрасном местечке и умирать было не страшно.
Когда он вернулся, солнце было уже готово показаться и бросить первые лучи на макушки деревьев. Сборы завершались, убирались последние шатры; Любомир сидел на поваленном дереве, уронив руки на колени и ссутулившись, а Выйбор Карашаевич стоял возле него. Князь подошёл к сыну и остановился перед ним.
— Сынок... У меня к тебе просьба.
Любомир с некоторым усилием поднялся и выпрямился. Видно было, что он постарался взять себя в руки, но слабость ещё не до конца покинула его. Заботливые руки Выйбора Карашаевича страховали его, готовые поддержать и подхватить в любой миг, но княжич справился сам.
— Слушаю тебя, батюшка, — чуть слышно проговорил он.
Князь вручил ему цветы.
— Отдай это матушке. И скажи ей, что на этих цветах — мои поцелуи. — Сын выглядел неважно, и князь спросил с заботой: — Справишься?
Тот кивнул, прижав пучок к груди, а князь обнял его вместе с цветами.
— Вот и умница. Держись, мой родной. Тебе ещё матушку поддерживать и беречь, поэтому не раскисай. Крепись.
— Прости, батюшка, что я так расклеился, — прошептал Любомир. — Самому стыдно.
— Ничего, сынок, ничего. — Князь на прощание сжал его крепче, коснулся губами лба, с нежностью всмотрелся в свежее и красивое, молодое лицо, в чертах которого проступал родной и любимый облик той, кого ему было уже не суждено обнять — хоть так, посредством сына, ею полюбоваться... — Держись стойко. Ради матушки. Прощай...
Сын закрыл глаза, стиснул челюсти, но больше не плакал. Князь в последний раз сжал его плечи, потом обнял стоявшего рядом Выйбора Карашаевича.
— Будь ему за отца, друг мой верный.
Тот, стискивая князя медвежьими объятиями, отозвался:
— Непременно, Всеслав Владилич. — И седовласый воин добавил: — Хотел бы я поменяться с тобою местами!..
Князь поглаживал его по могучим лопаткам.
— Нет, дружище ты мой родной, — вздохнул он с улыбкой. — Второй раз у меня уже ни с кем поменяться не получится... А ты ещё нужен здесь. Любомира береги и наставляй. Он теперь твой сын.
— Да, государь. Будет сделано...
Они постояли, обнявшись, несколько мгновений. Затем князь раскрыл объятия младшему брату, и Волислав, стискивая его, не сдержал нескольких слезинок, скатившихся по щекам.
Обнялся князь и со старшими дружинниками — приближёнными мужами, а простым воинам пожал руки. Наконец перевёл взгляд на Любославу — несгибаемо-суровую, собранную, с этими стылыми, стальными глазами.
— Идём, сестрёнка. Я выбрал место.
Подумав, он приказал соорудить носилки из двух толстых палок и плаща, на которые его следовало положить, как только всё будет кончено, и велел двум воинам следовать за собой и сестрой. Также он распорядился раздобыть в какой-нибудь из ближних деревень телегу, чтобы везти его тело домой. Эти последние приказы князь отдавал спокойно, буднично, как будто вовсе не умирать собирался, а на прогулку или охоту...
Когда они с Любославой двинулись в сторону выбранной им полянки, позади послышался возглас:
— Батюшка!
И звук бегущих ног. Князь круто развернулся, и сын влетел в его объятия.
— Ну-ну-ну. — Князь крепко стиснул Любомира, вжался губами в его щёку. — Не раскисай, не раскисай. Держись ради матушки.
Сын долго не разжимал объятий, и князю пришлось взглядом позвать Выйбора Карашаевича, чтобы передать Любомира в его надёжные руки.
Солнечные лучи уже косо струились между стволами, янтарно-розовые и ласковые; зябко дрожали унизанные росой паутинки, шуршала и похрустывала под ногами лесная подстилка. Князь дышал полной грудью, втягивая сладостный, чистый утренний воздух, а сестра шла на шаг позади. Следом не отставали воины с носилками.
— Ну, вот мы и пришли, — сказал князь, окидывая взглядом открывшуюся полянку.
Когда он уходил отсюда, солнца ещё не было, а теперь лучи улыбчиво румянили голубые и белые цветы, приласкали и его с сестрой лица. Опустив руку на плечо Любославы, князь проговорил:
— Наставлять мне тебя ни к чему, ты и так все наши дела знаешь не хуже меня, сестрёнка. Не зря ты моя правая рука... Об одном только прошу: Чернавушку береги. И о младшеньких моих позаботься.
Любослава кивнула.
— Да, брат. Всё сделаю, не беспокойся. Клянусь: при мне всё будет в точности так же, как при тебе. О племянниках позабочусь. А для Чернавы Евтихиевны я сделаю всё, что в моих силах. Всё, что сделал бы ты сам.
Князь не мог не видеть, чего сестре стоило сохранять мужество и несгибаемость: она себя словно в непробиваемую броню заковала, глаза её мерцали твёрдым оружейным блеском, а в её голосе, негромком и ясном, отчётливом, не было слезливой дрожи. Спокойная уверенность в том, что он не ошибся с выбором преемницы, тепло разлилась в груди князя, и он обнял Любославу. Её ответные объятия были стальными, а уха князя коснулся её шёпот:
— Владислава Своймировна у меня снова беременная... Не знаю, как она перенесёт твою смерть, брат... И моё участие в ней.
Поглаживая сестру по лопатке, князь сказал:
— Владислава Своймировна — умница. Всё у вас будет благополучно, вот увидишь.
— Откуда ты знаешь? — Любослава сжала его плечи, поблёскивая глазами сквозь озарённый солнцем прищур пушистых ресниц.
— Знаю, — твёрдо кивнул князь. — Сердце подсказывает. Обними её от меня и поцелуй крепко.
Жила в его сердце к этой хрупкой женщине особенная, глубокая и трепетная нежность; если бы на момент их встречи он уже не любил свою ненаглядную Чернаву Евтихиевну, то... как знать? Может быть, сейчас его женой вполне могла бы быть Владислава. Отчаянное, пронзительное чувство княжны Владуши, которое она изливала слезами в чашечки белых цветов на склоне погребального кургана, тронуло сердце князя, и равнодушным он не смог остаться; открыв ей правду о своём перерождении в новом теле, он тем самым принял её в круг своих ближних — тех, кто знал. Он и далее не мог не думать и не беспокоиться о ней, не сострадать её уязвлённому безответной любовью сердечку, прекрасному, светлому и чистому. Князь всей душой желал ей найти своё счастье, и когда Владислава его таки обрела в лице его сестры, он испытал облегчение и светлую, тихую радость. Из их с Владиславой отношений ушла болезненность, затих и исцелился ноющий воспалённый нерв, трогать который даже спустя годы всё ещё было мучительно, и они наконец смогли полюбить друг друга по-новому — светлой, чуть грустной, целомудренной любовью двух друзей, прошедших долгий и непростой путь.
Чернава к этой дружбе не только не ревновала, но и радовалась ей; они с Владиславой стали почти сёстрами, и только слепой не заметил бы их удивительного сходства — как внешнего, так и внутреннего, душевного. Обе были маленькими и хрупкими, обе излучали тёплый внутренний свет — сострадательный, человеколюбивый, милосердный и целительный. Князь с сестрой порой шутили, что они с возлюбленными — как две пары близнецов: не только сами похожи как две капли воды, но и любимые женщины у них — такие же «двойняшки».
«Обними её от меня и поцелуй» — эти слова князя утонули светлой искоркой в глубине глаз Любославы, на миг переставших быть стальными. Она чуть кивнула и опустила ресницы, а её руки сжали плечи князя крепко и нежно. Утренняя цветущая полянка окружала их, словно тихий храм — уютный и безмятежный, наполненный улыбающейся зарёй и совсем не скорбный, а светлый. Мгновения их прощального единения в этом лесном храме растворялись в солнечной бесконечности — вне времени, вне пространства.
Наконец ладонь князя легла на рукоять кинжала, и ресницы Любославы дрогнули, скрыв на миг её взгляд, а когда её веки разомкнулись, под ними не обнаружилось ледяной стали: её растворило в своём сиянии утреннее солнце. Её ладонь раскрылась, и кинжал лёг в неё.
— Светлого и лёгкого пути тебе на огненных крыльях, брат, — произнесла она слова, которыми обычно прощались перед погребальным костром.
Соединённые сияющими взглядами, они не разъединились и в последний миг земной жизни князя. Одна рука Любославы с нежностью лежала на плече брата, а второй она нанесла сильный, твёрдый и точный удар между рёбер. Князь чуть качнулся от толчка, но не вскрикнул, а лицо его не исказилось от боли — он улыбнулся. Клинок, вошедший на полную глубину, вышел из него, выдернутый рукой Любославы, и князь начал оседать.
Руки сестры подхватили его и плавно, бережно опустили на траву — точно не на землю, а в постель укладывали. Издалека слабо донёсся истошный крик, и Любослава встревоженно вскинула голову; услышал ли его князь, нельзя было точно сказать. Его лицо уже застыло в неземном покое, а глаза остались полузакрытыми, с мерцающими в глубине солнечными искорками.
Пальцы Любославы скользнули по лицу князя и закрыли ему веки, а губы вжались в лоб долгим поцелуем. Крик её обеспокоил, и она велела воинам уложить князя на носилки, а сама поспешила назад — почти бегом.
Кричал Любомир: он сделал для отца то же самое, что когда-то его матушка — для Яровида в миг его гибели от меча. Когда он напоследок кинулся за уходящим князем, он неприметно для всех соединил его сердце со своим тонкой ниточкой волшбы. Поэтому-то княжич так долго не отпускал отца — ему даже пришлось позвать Выйбора Карашаевича, чтобы тот взял его в свои объятия. Никто, кроме Любомира, не видел мерцающую золотую ниточку, которая тянулась следом за князем, уходившим к месту окончания своей жизни.
Чернава, поделившись с сыном целительной силой, своего колдовского дара ему намеренно не передавала, но кое-какие способности к нему всё-таки просочились при рождении: Любомир умел плести ниточки целительной волшбы, которыми зашивал раны. Дар этот был далеко не полный, и кудесница могла не беспокоиться о том, что сыну могла во всей жуткой полноте передаться и печальная сторона силы князя Ворона, связанная с потерями.
Князь лишь улыбнулся от удара кинжала в сердце, а Любомир закричал так, что все вокруг перепугались. Княжич повалился на заботливо подставленные руки Выйбора Карашаевича; седовласый воин, опустившись на колено, на весу поддерживал своего названного сына в объятиях.
— Любомирушка! Сынок! Чадо моё... Что с тобой? — окликал он, одной могучей рукой прижимая юношу к себе, а другой похлопывая его по щеке.
Голова княжича безжизненно запрокинулась, ресницы затрепетали, глаза закатились под верхние веки, а рот остался приоткрытым.
Боли Любомир уже не чувствовал, его окружало сияющее пространство лесной полянки, покрытой цветочным ковром. Утопая по колено в белых и голубых цветах, посреди тихого лесного храма стоял отец — удивительно молодой, без проседи в пряди волос, облачённый в белую одежду. Его глаза сияли пронзительной нежностью, а объятия были раскрыты, и Любомир в них с разбегу влетел.
— Батюшка... Тебе было не больно? — спрашивал княжич, удивляясь молодому облику родителя: тот казался не старше его самого.
Из глаз князя струилась любовь, окутывая Любомира ласковыми мурашками. Это были двойные объятия: и плечи княжича в них согревались, и сердце его будто кто-то взял в тёплые ладони и целовал.
— Нет, мой родной, — коснулся его души мягкий и тоже помолодевший голос отца. — Благодарю тебя, сынок. Ты больше уродился в свою прекрасную матушку, чем в меня, но мне отрадно видеть в тебе её милый моему сердцу облик. Как будто она сама окутала меня своими целительными объятиями...
Глаз и губ Любомира коснулась лёгкая и воздушная, как пёрышко, щекотка поцелуев. Он всей душой, всем сердцем прильнул к отцу, переполняясь этим тёплым золотистым светом, который окружал их со всех сторон. Голос отца обнял княжича светлыми крыльями:
— Ты целитель, а не воин, но это не слабость, как могли бы подумать некоторые люди... Это — огромная сила, превосходящая любое воинское искусство и требующая не телесной мощи, а величия души. Я всегда преклонялся перед твоей матушкой за это величие, которое унаследовал и ты. Иди по своей стезе, дитя моё, иди твёрдо и не сворачивай с неё никогда.
Князя как будто кто-то окликнул, потому что он обернулся. Глядя куда-то в сияющее пространство позади себя, он сказал:
— Иду, Радомил... Уже иду, братушка.
Снова обернувшись к сыну, князь улыбнулся. От него повеяло сильным теплом — точно ласковый ветерок подул, и Любомир ощутил своё тело. Вышитый узор отцовской защитной рубашки разогрелся и покусывал, щекотал его горячими муравьиными лапками, пробуждал, возвращал к жизни, и в грудь княжича ворвался длинный и хриплый, почти разрывающий лёгкие вдох...
В это время из леса стремительным шагом вышла Любослава.
— Что случилось? Кто кричал? — И она, раздвигая в стороны столпившихся дружинников, пробилась в середину и склонилась над Любомиром, которого держал в объятиях Выйбор Карашаевич. — Что с ним?
Седовласый воин ответил обеспокоенно:
— Не можем знать, Любослава Владилична! Закричал, точно его насквозь пронзили, да и повалился замертво... Даже дышать перестал, сердешный! Вот, изволь сама видеть — только что ожил...
Ресницы Любомира подрагивали, а взгляд был мутноватый, какой-то потусторонний, затуманенный.
— Я... видел батюшку, — едва слышно прохрипел он. — У него... всё хорошо. Ему было... не больно. Я взял его боль... себе.
Выйбор Карашаевич прижал его к себе, покачивая в объятиях, как дитя.
— Ты ж мой родненький, — вздохнул он, вжимаясь губами в висок княжича. — Целитель ты наш... Весь в матушку.
Любомир, понемногу приходя в себя, обвёл взглядом обступивших его дружинников, увидел Любославу, и его губы задрожали. Бестелесное видение окутало его, как сон, как сказка или мечта, но сейчас его приняла назад в свои горькие и осязаемые объятия действительность. Он понял: если Любослава здесь, а отца нет — значит, всё кончено. Княжна прочла его немой вопрос и чуть кивнула, прикрыв глаза: да, кончено.
— Где... Где он? — еле слышно спросил Любомир.
— Сейчас будет здесь, — ответила Любослава.
Она тронула пальцами щёку племянника и легонько погладила по волосам, этой скупой лаской благодаря его за подвиг. И это не было слишком громким словом: она своими глазами видела и своими ушами слышала, в какую цену обошлась безмятежная улыбка князя в тот миг, когда кинжал пронзил его сердце.
— Ох, чадушко ты моё, — приговаривал Выйбор Карашаевич. — Как же ты меня напугал, родненький... У тебя ведь даже сердечко биться перестало... Я уж подумал — всё...
Он сгрёб княжича в жадные, оберегающие объятия и зажмурился, и было в его хватке что-то от безусловной, бессознательно-звериной ласки. Огромный седой медведь чуть не потерял своего детёныша, но тот воскрес — такая мысль приходила в голову при виде этих могучих объятий. Княжич устало опустил голову на его плечо и прикрыл глаза.
Вскоре из леса показались воины с носилками, и все обернулись. Тот, кого они несли, был с головой накрыт плащом, но ноги в сапогах оставались видны, и сердца у всех сжались... Ещё совсем недавно эти ноги уходили в лес сами, а теперь их обладатель лежал безжизненный, бездыханный.
Воины остановились и опустили носилки на землю. Любослава подошла, преклонила колено и откинула край плаща, открывая лицо покойного князя.
— Дружина и братья... Я исполнила волю государя, — проговорила она. — Он завершил свой земной путь.
Княжна отвернула плащ ещё немного, открыв рану от кинжала, дабы ни у кого не оставалось сомнений: всё было закончено. Все подходили по одному, со скорбью и любовью всматривались в разглаженное неземным покоем лицо государя и отходили. Выйбор Карашаевич подошёл вместе с Любомиром, не переставая обнимать его; вместе они опустились на колени и по очереди поцеловали князя в лоб, щёки и губы. Княжич, только что пропустивший через себя страшную боль, чувствовал себя ещё слабовато, и подняться на ноги без помощи своего названного отца у него не получилось.
— Ничего, дитятко, — приговаривал седовласый воин, заботливо поддерживая его. — Подымайся, держись за меня. Вот так, тихонько...
Слабость княжича была извинительна: он только что забрал себе всё телесное мучение своего отца, позволив тому завершить жизнь легко и безболезненно. По сути — он умер вместе с князем, у него даже сердцебиение и дыхание на краткое время прекратились, но потом отцовская рубашка вернула его к жизни. Каким образом? Очевидно, у души князя ещё оставалась связь с колдовским узором вышивки, и он смог через него послать сыну живительный свет своей любви.
Любослава, сняв с себя меч и подняв его за ножны, произнесла:
— Я волю государя исполнила. Исполните её и вы, дружина и братья. Коли признаёте меня своей государыней — присягните мне!
Солнечный луч озарил поднятое вверх оружие, заиграл блёстками и переливами на драгоценных узорах, украшавших ножны и рукоять, а лицо Любославы, суровое и прекрасное одновременно, было исполнено и величавой скорби, и решимости. Думала ли она, вступая обеими ногами на стезю воина, что путь этот приведёт её на княжеский престол? Что старший брат готовит из неё свою преемницу? Но ведь точно такое же воспитание получали и Волислав, и старший сын князя, Любомир. Многовековые обычаи предписывали, чтобы государь отдал предпочтение наследникам-мужчинам, но сам Всеслав Владилич прошёл слишком необычный и трудный путь, чтобы принимать предсказуемые, очевидные и ожидаемые людьми решения. Ещё будучи Всеславой, он проторил эту дорогу для сестры, и черноозёрцы были готовы к ещё одной княгине-воительнице, поэтому ответ на вопрос: «Признаёте ли вы меня своей государыней?» — был утвердительным. И первым, кто это подтвердил, стал Выйбор Карашаевич. Впрочем, разве чего-то иного можно было ожидать от человека, бросившего на острие своего клинка в толпу воинов клич «Всеславу в княгини!»?
Он подошёл к Любославе, временно поручив Любомира заботам его дяди Волислава. Поцеловав её меч и руку, он сказал:
— Присягаю тебе, государыня! Клянусь служить тебе верой и правдой до последнего своего вздоха!
Следом за ним клятву принесли и все остальные. Самым последним присягнул Любомир, который был всё ещё слаб; к нему, сидевшему на поваленном стволе, Любослава подошла сама. Разрешив ему лишний раз не утомлять себя и не вставать, она поднесла ему для поцелуя и меч, и свою руку, после чего проговорила серьёзно, торжественно и ласково:
— Благодарю тебя, мальчик. Ты помог государю уйти тихо, спокойно и без страданий, но перенёс эти страдания вместо него. Любые слова благодарности за сделанное тобою будут пустыми и никчёмными, поэтому позволь мне поступить вот так...
С этими словами она опустилась на колени и поцеловала руки молодого целителя, чем повергла того в изрядное смущение. Скромность и отсутствие гордыни он тоже унаследовал от матушки, а потому тихо проговорил:
— Не возноси мне такие почести, государыня... Я лишь исполнил свой сыновний долг и сделал для батюшки то, что велело мне моё сердце. Это всё, чем я мог ему помочь... Моя б воля — я бы поменялся с ним местами.
— Поверь, родной, здесь все с радостью поменялись бы с Всеславом Владиличем, лишь бы он остался с нами, — ответила Любослава, поднимаясь на ноги. — Но никому было не под силу взять себе его боль. А ты сделал это, ты смог. Поэтому не скромничай, мой хороший: почести ты вполне заслужил. — И она крепко поцеловала племянника в голову, погрузив губы в мягкие и тёмные, волнистые пряди его волос.
Из ближайшей деревни наконец приехала телега. Князя вместе с носилками уложили на неё, а рядом устроили Любомира, который от слабости не мог держаться в седле. Ему и сидеть-то было трудновато, но Выйбор Карашаевич ему сказал:
— Ты уж не ложись рядом, сынок. Батюшка твой пусть уж теперь отдыхает, а ты держись, родной... Живой ведь. Коли увидят тебя лежачим — могут худое подумать. Матушка, опять же, испугаться может...
Из этих соображений незадолго до въезда в город княжич всё-таки пересел в седло, хотя и далось ему это с большим трудом. В это время в небе показалась величественно парящая птица — сокол... И узоры на отцовской рубашке снова потеплели, окутывая Любомира живительными мурашками. Сил заметно прибавилось, точно чьи-то родные, ласковые и надёжные руки обняли и поддержали его, и княжич смог сесть в седле прямее и увереннее.
— Благодарю тебя, батюшка... Благодарю, родимый мой, — прошептал он, увлажнившимся взором следя за птицей.
Одной рукой он правил поводьями коня, а второй прижимал к себе пучок лесных цветов и земляники на стебельках.