*
Владислава забрела в дальний, укромный уголок сада и упала на прохладную землю под густыми кустами смородины. С её губ сорвался не вой, не плач, а тихий стон... Давным-давно зажила сердечная рана, исцелённая любовью Любославы, и они с князем стали друзьями, но дружба эта таила в себе лёгкую горчинку и память о былом. Да, воспалённый нерв исцелился и утих, но всё же по-особенному дороги Владиславе оставались орлиные очи, луч взгляда которых когда-то перевернул всё в её душе. И теперь эти очи закрылись уже безвозвратно, навсегда. «Владуша, голубушка моя... Не лежи на земле, она сырая и холодная, — бубенчатым шёпотом прозвенел знакомый голос. — Побереги себя и дитятко в своём чреве, милая». Под кустом, где нашла себе убежище Владислава, её нашли белые цветы. Они и сюда проросли, щекоча её прохладными лепестками и ласкаясь к пальцам, и слёзы хлынули по щекам, падая алмазными капельками в мерцающие чашечки. — Всеслав Владилич... Как же так? — прошептала Владислава, подставляя дрожащие губы под цветочные поцелуи. — Зачем же ты нас покинул? «Так были завязаны узелки моей судьбы, Владушенька. Сколько было мне отпущено, столько и прожил я. И за это благодарен, потому что прожил я счастливо. Я успел исполнить на земле всё, что хотел. Вставай, моя хорошая... Ступай домой и приляг, отдохни, не терзай себя горем, подумай о дитятке. Ведь это ваше с Любославой долгожданное чудо, береги его!» От этой заботы, которой князь окутывал её даже из-за грани земного существования, по щекам Владиславы струились водопады тёплых слёз. Он всегда заботился — щедро, ласково, неизменно и неиссякаемо; он принял её, больную и умирающую, с хворой дочкой в свой дом, и они обе здесь исцелились и телом, и душой. Здесь Владислава встретила и свою судьбу — княжну-воительницу с соколиными очами, здесь на свет родились два чуда, подаренные им с Любославой доброй кудесницей Чернавой... А третье подрастало в её чреве уже четвёртый месяц. И только беспокойство о нём заставило Владиславу подняться с холодной земли. В последний раз слившись с белыми цветами во взаимной ласке поцелуев, она улыбнулась им сквозь слёзы, встала и ещё не вполне твёрдой поступью пошла в свои покои: идти на работу в лечебницу она сегодня была не в состоянии. Дома её встретили маленькие дочки. Дана с Даринкой были слишком малы, чтобы понимать случившееся, их весёлая беготня, проказы и громкий шум казались неуместными и болезненно цепляли Владиславу за натянутые нервы и кровоточащую душу, поэтому она попросила нянь угомонить девочек и забрать их в другую комнату: ей хотелось побыть в одиночестве — наедине со своей скорбью. Кроме того, её беспокоило постепенно нараставшее напряжение в низу живота, которое появилось после встречи с жутковатым взглядом Любославы — стальным, пронизывающим и незнакомым. До боли дело не дошло, но поволноваться ей пришлось изрядно. Нехорошие ощущения испугали Владиславу, и она легла в постель, поглаживая ещё совсем небольшой, чуть заметно выступающий живот. — Тише, тише, моё дитятко, тише, — дрожащим шёпотом приговаривала она. — Подкосило нас с тобой горе, да... Но надо держаться, слышишь? Надо жить. Но успокоиться не получалось. Грозные ощущения всё не утихали, низ живота ныл и ныл, и Владислава даже заплакала от страха, что может потерять дитя. Вскоре в опочивальню постучалась подавленная и опечаленная Измира: — Матушка... Можно к тебе? — Входи, — ответила Владислава. Оказалось, занятия в училище отменили. Дочь с четырнадцати лет учительствовала там, обучая грамоте младших детей; известие о гибели князя застигло всех врасплох, старшие наставники приняли решение распустить учеников на время и возобновить уроки после погребения. — Матушка, почему ты в постели? Тебе нездоровится? — с беспокойством спросила Измира. — Да, что-то мне не по себе стало, — чуть поморщилась Владислава, под одеялом поглаживая ноющий живот. И всхлипнула: — Боюсь, как бы мне дитятко не потерять... — Ох, матушка! — испуганно воскликнула Измира. — Это ты, должно быть, переволновалась от вестей горестных! Может, Любославу Владиличну позвать? Признаться честно, Владиславе сейчас больше всего на свете хотелось очутиться в объятиях любимых рук, но ей опять вспомнились суровые глаза-клинки... Так нещадно они в неё вонзились при встрече, что внутри будто пуповина оборвалась, и она, откинувшись на подушку, простонала: — Нет, не надо, моя хорошая... Не будем беспокоить Любославу Владиличну, ей сейчас не до нас. Она же теперь государыней стала, наверняка у неё куча дел и забот... — Матушка, ежели ты худо себя чувствуешь, может, хоть Чернаву Евтихиевну позвать? — беспокоилась дочь. — Ой, нет. Ей уж тем более не до нас, горе у неё! — И Владислава осторожно повернулась на бок, стараясь движениями не усилить тянущее чувство в чреве. — Что же тогда делать? — заблестела растерянными слезинками Измира. — Ничего, просто успокоиться... А там, глядишь, и пройдёт как-нибудь, — сказала Владислава, погладив дочь по голове. Легко сказать — успокоиться... Тянущее чувство не только не проходило, но и усиливалось. Владислава измучилась в постели, не зная, как лечь удобнее, чтобы ныло не так сильно, но ничего не выходило, облегчения не наступало. С одной стороны, ей не хотелось никого беспокоить, а с другой — страх и тревога за дитя нарастали, и слёзы то и дело скатывались на подушку. Не утерпев, Измира воскликнула: — Матушка! Я сейчас позову Любославу Владиличну! — Ты что, не вздумай! — воспротивилась Владислава. — У государыни своих дел хватает! Но дочь её не послушалась и стремительно выбежала из покоев. Владислава уткнулась в подушку и беззвучно заплакала, с отчаянием поглаживая ноющий живот. В это время заканчивалась присяга — последние приближённые целовали меч и руку новой государыни, произнося слова клятвы. Во дворе стоял белый шатёр с охраной у входа, а Чернава сидела поодаль на лавке под яблоней, и на коленях у неё лежало свёрнутое чёрное покрывало. К ней с обеих сторон прильнули дочки, а сын стоял около неё на коленях. Измира не сразу решилась обратиться к Любославе — ждала, когда та освободится. Присяга завершилась, принесли драгоценный княжеский венец на алой подушке, и Любослава водрузила его себе на голову. — Да здравствует княгиня Любослава Владилична! — грянули голоса. От их раскатисто-торжественного рокота бежали мурашки по телу. Робость овладела девушкой, и она упустила удобный миг, а потом её и вовсе оттеснили прочь. Любослава, окружённая дружинниками и княжьими мужами, направилась во дворец, и Измира, понимая, что ту сейчас затянет череда дел и княжеских обязанностей, и к ней будет уже не пробиться, рванулась следом. Увы — колышущаяся стена из спин, плеч и затылков не пускала её к Любославе, пробраться сквозь толпу было просто невозможно, и девушка в отчаянии кусала губы. Она всё же попыталась протиснуться, но кто-то её толкнул, и она упала. Чей-то каблук наступил ей на пальцы, и Измира закричала от боли. — Что там такое? — обернулась Любослава. — Да какой-то девице, видать, в толпе хвост прищемили, — грубовато сказал кто-то из дружинников. Но Любослава решительно повернула назад, не желая оставлять это без внимания. Ей показалось, что незадолго до окончания присяги к ней робко пыталась пробраться заплаканная и встревоженная Измира, но потом потерялась в толпе. Уж не её ли там обидели? И почему она плакала? Не с Владушей ли беда?! От одной этой мысли в холод бросало. — Расступитесь! Прочь с дороги! — рычала Любослава, жёстко и без особых церемоний раздвигая людей. Наконец она добралась до места, откуда послышался вскрик. Подозрение подтвердилось — на земле сидела плачущая Измира с двумя оттоптанными пальцами... Любослава, бросившись к ней, помогла ей подняться на ноги, осмотрела руку. Кости тоненьких и нежных девичьих пальчиков, к счастью, уцелели, но отдавленные ногти побагровели. — Измира, солнышко, что случилось? — прижимая девушку к себе и с нежным состраданием целуя её пальцы, спросила Любослава. — Ты ко мне шла? Что-то сказать хотела? Измира, всхлипывая, закивала. — Матушка... Ей... худо... Ребёночек... От всхлипов у неё не получалось говорить связно, а потом она и вовсе уткнулась Любославе в грудь и расплакалась. Та похолодела. — Что с дитятком?! Измира только вздрагивала. Видя, что толковых объяснений не добиться, Любослава не стала терять драгоценных мгновений: велев приближённым идти в престольную палату и пообещав, что вскоре к ним присоединится, она бросилась в покои Владиславы. Внутри всё помертвело: неужели выкидыш?! Неужели они потеряли третью доченьку? Они ведь даже имя для неё выбрали — Даромила... Владислава лежала в постели и держалась за живот, страдальчески морщась. — Владушенька, что?! Что такое, родная? — Любослава сгребла её в объятия, нежно прильнула ладонью к животу любимой. — Что с маленькой? Она цела? — Я не знаю, Любуш, — тихо простонала Владислава. Глаза у неё были мокрые, страдающие и испуганные. — Живот ноет... Нужно было что-то немедленно предпринимать. Мгновение — и Любославу озарило: рубашка! Ей вспомнился давний случай, о котором все тогда говорили: Чернава рожала своих первенцев-двойняшек, и что-то пошло не так; князь тогда надел ей свою рубашку, и всё тут же наладилось, Чернава разродилась благополучно. Может, и сейчас получится? Любослава стряхнула с плеч кафтан, стянула с себя рубашку с колдовской вышивкой и принялась облачать в неё любимую. — Давай, давай, золотце, надевай... Сейчас всё будет хорошо... Кафтан она накинула на голое тело, а Владиславу поверх рубашки окутала ещё и объятиями, поглаживая ей живот и целуя в лоб. — Вот так, — приговаривала она. — Всё хорошо, мои девочки... Всё хорошо, мои любимые. Я с вами. Скрип двери, робкая поступь: пришла Измира. После неприятного происшествия в толпе вид у неё был бедовый: щёки пылали, прядки волос выбились из косы и растрепались, она потеряла накосник и одну серёжку, а в глазах ещё мерцали отблески отчаяния, растерянности и обиды. Любославе и хотелось бы наказать грубияна или грубиянов, которые так обошлись с ней, да увы — сейчас виновников было уже не доискаться. Она протянула Измире руку: — Иди сюда, милая. Та подошла и вложила в её ладонь пострадавшие пальцы, присела на постеленную на полу у ложа медвежью шкуру, с беспокойством глядя на мать. Любослава одной рукой прижимала к себе любимую, а второй ласково поглаживала пальчики девушки. — Сходи в лечебницу, моя хорошая, — сказала она. — А то ногти синеть уже начали... Измира покачала головой. — Да пустяки... — Не пустяки, солнышко, — ласково, но настойчиво возразила Любослава. — Дотерпишься, что разболятся пальчики... Владислава тем временем ткнулась носом в её щёку. — Любуш... Утихло вроде. Перестало ныть. Любослава всмотрелась в её лицо, любящим зорким взглядом отмечая изменения к лучшему: страдальческое выражение ушло, осталась только печаль и усталость. — Вот и хорошо, коли так, — сказала она, вжавшись поцелуем в лоб Владиславы. — Пусть моя рубашка пока побудет на тебе, чтоб уж наверняка всё прошло. А Владислава уже беспокоилась о дочери: — Что у тебя с пальцами? Дай, посмотрю. — Да пустяки, матушка, — начала было отнекиваться Измира. Но Владислава завладела её рукой, осмотрела, окутала целебным воздействием, и в лечебницу идти не пришлось. Узнав, что неприятность случилась с дочерью в толпе народа, она нахмурилась: — Говорила же — не надо никуда ходить... Теперь уже нахмурилась Любослава: — Как это — не надо, родная? Что может быть важнее тебя и дитятка? Измира всё правильно сделала. А вообще-то, тебе самой надо было сразу мне сказать, а не терпеть молча! Владислава устало вздохнула. — Тебе не до меня было... Хотелось её отругать, но Любослава не стала. Сейчас гораздо важнее было, чтобы не осталось малейшей опасности и для малышки в чреве у любимой, и для неё самой. А Владислава, утомлённо закрыв глаза, прильнула к родному плечу головой. Пугающие ощущения ушли сразу, как только рубашка окутала её тело, точно тёплые и любящие объятия, и хотелось забыть о них, как о страшном сне. Она решила не говорить Любославе, что начались они от её стального взгляда-клинка, который как будто там, внутри, что-то перерубил... Ни к чему это, а то ещё винить себя станет. Главное — сейчас её глаза снова стали любящими, пристально-внимательными, полными нежного беспокойства, и Владислава купалась в этой нежности, ныряла в неё с головой до сладостных мурашек и счастливых слезинок на ресницах. А брови Любославы заставляло хмуриться другое: Владуша пока не знала, что удар князю нанесла она. Пусть и исполняя при этом его собственную волю, но всё же нанесла. Пусть это и был «удар милосердия», но всё же — удар. Нет, ни к чему ей это знать. И вообще думать об этом. Спокойно выносить и родить — вот что сейчас главное, ведь третья дочка ждала своего воплощения, у неё уже было имя, они обе ждали её и уже любили. Ничего важнее этого не существовало на свете. Так они и сидели обнявшись, и каждая молчала о своём: одна — о взгляде-клинке, вторая — об ударе. А ведь леденящий душу отблеск этого удара и был той рубящей силой, пронзившей чрево Владиславы — отголосок смерти, застывшей в глазах только что коронованной княгини. Но целительные объятия рубашки, точно тёплая волна, немедленно смыли опасные последствия, и спасительной врачующей силой была любовь.Глава 46. Голос любви и узелки судьбы. Отблеск удара
25 марта 2025 г., 10:14
Чернаву всю ночь душили страшные сны об оборотнях-убийцах, и на рассвете она поднялась измученная, выжатая досуха, с тяжёлой головой и болезненными, простудными мурашками по телу.
Казалось бы: прекрасное, свежее летнее утро. Просыпающиеся птицы, прочищающие свои горлышки и пробующие голоса... Синий барвинковый ковёр у подножия любимой беседки в саду. Что плохого могло произойти в такое утро? Орешник всё так же укрывал зелёной стеной этот уютный уголок, столь памятный и для самой Чернавы, и для Владиславы, которой тоже не спалось в столь ранний час.
— Ох, Чернава Евтихиевна, ну и ночка... Я глаз совсем не сомкнула, — сказала она, садясь рядом с кудесницей. Сдавив пальцами виски, она тихонько застонала: — Голова гудит...
Обеих мучила одна и та же мысль, снедала одна и та же тревога и сердечная боль: как-то там их родные и любимые?.. Умчались они, дабы изничтожить проклятого зверя-людоеда и избавить черноозёрский люд от страшной напасти; Чернава со своей стороны предприняла всё, что было в её силах, чтобы сия охота завершилась с успехом. Кроме применения колдовских средств, она отправила с отрядом Любомира, но не в качестве охотника или воина, а в качестве целителя — на всякий случай, если кому-нибудь потребуется врачебная помощь. Любомиру она не так давно подарила независимый источник целительной силы, потому что он с полной осознанностью проявлял склонность к врачеванию и считал своим призванием помощь хворым людям. Старший сын получил и обычное для княжичей воспитание — прошёл курс наук и обучился верховой езде и владению оружием, но с самых ранних лет проявлял большой интерес к целительству.
«Всё ли я сделала? Достаточно ли?» — эти вопросы донимали Чернаву с самого начала — как только отряд во главе с князем отбыл на поиски оборотня-людоеда. Тревога засела ледышкой под сердцем, но здравый смысл подсказывал: да, всё возможное со своей стороны она предприняла, дала все средства для успешной победы над чудовищем. Поехать самой вместе с отрядом — только это, пожалуй, ей ещё и оставалось... Может, она и поехала бы, да только кто бы ей позволил? Последним предприятием, в котором кудесница лично участвовала с опасностью для своей жизни, стала поездка в охваченный смертоносной хворью Гериславль; тогда она потеряла ребёнка и чуть не умерла от страшного кровотечения после колдовского нападения волхвов. После этого князь стал беречь любимую как зеницу ока и никуда не отпускал. Приходилось исхитряться и оказывать колдовскую помощь на расстоянии. Если, к примеру, где-то разражалась опасная хворь, Чернава прибегала к уже отработанному способу с «дополнительными руками», наделяя временным целительским даром сотню-другую воинов, которые и отправлялись в очаг недуга, а самой ей не приходилось никуда ездить.
Конечно, при таком ведении колдовских и целительских дел она не могла держать под своей властью и надзором каждую мелочь, случались у помощников и оплошности, какими бы подробными и исчерпывающими наставлениями она их ни снабжала. К счастью, последствия таких оплошностей не бывали слишком серьёзными, всё обходилось, хотя Чернава частенько испытывала чувство досады: сама она всё сделала бы лучше, многих промахов можно было бы избежать... Но не всегда она могла следовать правилу «хочешь сделать что-то хорошо — сделай сам», иногда приходилось доверять какую-то работу помощникам. Прошли времена, когда она лично участвовала в исцелении раненых — в последний раз это была битва за Черноозёрск; дальше были только «дополнительные руки» и разнообразные целительные и колдовские средства, которые кудесница изобретала для воинов ради сохранения их жизней на поле боя. Князь сказал ей:
«Ты — моя жена и мать моих детей. Я не допущу, чтобы твоя драгоценная жизнь подвергалась хотя бы малейшей опасности. Выкручивайся, как можешь, горлинка, придумывай любые способы, изобретай любые средства, любую волшбу — за это и я, и мои воины будем тебе безмерно благодарны. Но сама ты ни в каких опасных делах участвовать не будешь. Даже не пытайся куда-то лезть. Я так сказал, ягодка. И это не обсуждается».
Может, и хотела бы Чернава куда-нибудь сунуться — ну а что ж? беспокойное шило в одном месте у неё никуда не делось с детских времён, — но приходилось повиноваться мужу. Нет, князь никогда не стучал кулаком по столу, не строил из себя домашнего самодура, не рявкал — дескать, будет либо по-моему, либо никак! Напротив, между ними царили взаимное уважение и любовь, но в вопросах безопасности своей семьи Всеслав Владилич был непреклонен. Чернава неизменно видела от него только заботу, нежность и ласку, он был готов обсуждать любые вопросы и улаживать любые недоразумения, лишь безопасность была той единственной областью, где он не терпел возражений. То есть, стоило Чернаве открыть рот и попытаться привести какие-то доводы, как глаза князя тут же приобретали льдисто-стальной блеск, а губы сжимались сурово и жёстко. Обычно такого взгляда и короткого, строгого и непреклонного «нет, ягодка» Чернаве хватало, чтобы замолкнуть. Она чувствовала границу, когда можно спорить с мужем, а когда — бесполезно.
Вот и в этот раз она даже не заикнулась о том, чтобы участвовать в уничтожении зверя-людоеда лично, вместе с мужем, сыном и Любославой, хотя её душа и сердце рвались туда. Её б воля — она бы сама, своими руками порвала это чудовище в клочья... Но она понимала: князь не пустит. Он скорее сам жизнь отдаст, чем позволит ей ввязаться в сколько-нибудь опасное дело. Когда его ещё звали Всеславой, он именно это и сделал страшной вьюжной ночью у Марушиного камня, и только самоотверженность Радомила позволила ему остаться на земле, рядом с любимой.
Чернава снова и снова перебирала и прокручивала в голове принятые ею меры: защитные рубашки, обереги, волшба на топоре князя, соль... Пожалуй, больше ничего тут и не придумаешь, она сделала всё возможное, но тревога всё равно не утихала, грызла сердце и леденила душу.
Не находила себе места и Владислава, и они с Чернавой в эти непростые для них дни не спали далеко за полночь, проводя время в разговорах. Кудесница рассказала свой недавний сон о руке с мечом и присяге, и подруга, успокаивая её, говорила:
— Да полно, не накручивай себя, Чернавушка. Вернутся они все целые и невредимые, всё будет хорошо!
Чернава только хмурилась, затаив вздох. Не впервой ей было видеть вещие сны... И все эти сны были, увы, не к добру.
Заслышав отдалённый стук копыт и колёс во дворе, Чернава сперва встрепенулась радостно: вернулись! Она даже привстала, но внезапно на неё навалилась тяжесть, мертвенный холод сковал по рукам и ногам. На дереве напротив садовой беседки сидел сокол и смотрел на неё...
— Они здесь! — обрадованно воскликнула Владислава, вскакивая. — Пошли, Чернавушка! Пошли их встречать!
Она сокола не видела и не понимала, почему кудесница сидела с побелевшим лицом и с ледяными посреди летнего тепла пальцами.
— Чернавушка, ты что? Что с тобой?
— Ступай... Ступай, я здесь... Здесь посижу, — неузнаваемым, сиплым голосом пробормотала кудесница.
Владислава проследила направление её горестно остекленевшего взгляда, но ничего не увидела.
— Что? Что такое? — обеспокоенно спрашивала она, тормоша кудесницу за плечо.
Чернава сидела в мертвенном окаменении, неотрывно глядя на самого родного на свете сокола... Сердце узнало его. Узнало и застыло, покрывшись седым инеем горя.
Владислава несколько мгновений колебалась и прямо-таки разрывалась пополам — броситься встречать вернувшийся отряд или остаться с Чернавой? Очень уж худо выглядела кудесница, бедой веяло от её мраморно-белого лица и неподвижного взгляда, устремлённого в пустоту... Она всё-таки решилась идти, хотя и у неё самой колени начали подрагивать, а внутри всё переворачивалось и клокотало от волнения и беспокойства.
— Хорошо, дорогая, посиди, — сказала она, задрожавшими пальцами погладив Чернаву по плечу. — А я пойду, посмотрю, что там...
На залитый солнцем княжеский двор въехал отряд, и навстречу ему из дворца высыпали все разом — и княжьи приближённые, и челядь. Владислава всматривалась в угрюмые лица воинов, и тревога гулко нарастала, сердце ускорялось, холод охватывал душу... Увидев свою Любославу, живую и здоровую, она ощутила облегчение, а в следующий миг её затрясло от выражения лица возлюбленной — страшного, каменно-сурового. А когда их взгляды встретились, затрепетавшее сердце Владиславы точно ледяные клинки пронзили. И не только сердце, но и чрево, в котором что-то тягуче ёкнуло, и она невольно прижала ладонь к напрягшемуся животу. Впрочем, пугающее ощущение вскоре как будто утихло, зато ноги словно приросли к месту, и она не могла сделать ни шагу навстречу княжне, которая соскочила с седла и бросила поводья коня отроку-слуге.
А ещё Владислава не увидела во главе вернувшегося отряда князя... Зато в глаза ей бросился яркий пучок белых и голубых цветов в руках у Любомира — жизнерадостное, весёлое пятнышко, странно и как будто даже легкомысленно выделявшееся среди всеобщей скорби и мрачности.
— Начну с хороших вестей! Проклятый оборотень-людоед убит! — раскатистым голосом пророкотала Любослава. — Больше он никого не тронет, никто не пострадает от его клыков. Его зверствам положен конец!
Один из воинов вынул из окровавленного мешка чернобородую голову, держа её за тёмные спутанные волосы, насадил на копьё и поднял, чтобы всем было хорошо видно. В приоткрытом рту виднелись огромные и страшные желтоватые клыки... Не рот, а настоящая волчья пасть, хотя голова как будто принадлежала человеку. Цвет лица был землисто-серым, мертвенным от обескровливания, и Владиславу замутило; она стояла, пошатываясь и не зная, сможет ли сдержать рвотные позывы, хотя в лечебнице за минувшие годы она всякого насмотрелась — и гнойных ран, и кровавых обрубков вместо конечностей, и выпавших кишок... Но это были хотя бы люди, а эта голова принадлежала жуткому звероподобному существу, чужеродность которого отталкивала до омерзения, до тошноты.
Понимая, что не может сдержать дурноту, Владислава шаткой поступью отошла за спины людей и излила наземь белёсое, творожисто-комковатое содержимое желудка. Плотно она не завтракала, только кружку простокваши выпила. А голос Любославы продолжал рокотать:
— Это была добрая весть. Увы, есть и худая... Государя Всеслава Владилича больше нет! Он погиб.
Горестное «ах» прокатилось по толпе народа скорбной волной. Любослава, дождавшись, когда она уляжется, продолжила:
— Чудовище мы уничтожили благополучно, никто из нас и царапины не получил. Но когда мы встали на отдых и раскинули шатры, государь пошёл к роднику напиться водицы... Там-то на него внезапно и напал другой оборотень, который, к тому же, был ещё и болен слюноточивым недугом. Всеслав Владилич его уложил прямо в прыжке ударом кинжала в сердце, но тварь успела сильно полоснуть государя когтями и брызнуть слюной на раны. Его ожидало обращение в такое же существо... Если бы он выжил, он мог бы повторить судьбу убитого нами людоеда. Всеслав Владилич принял решение не дожидаться превращения в зверя и предпочёл добровольно закончить свою жизнь человеком. Выйбор Карашаевич... Ответь, так ли я всё рассказала?
— Всё так, Любослава Владилична, всё так, — раздался могучий, с рычащими медвежьими нотками, голос седовласого воина. — Я сам всё видел своими глазами, дружина и братья! И все, кто был с нами, тоже могут это подтвердить. Борозды от когтей не успели зажить, и коли вы пожелаете, сами можете в этом убедиться. Голову второго оборотня мы тоже привезли, хотя сперва хотели закопать тело целиком. А также мы взяли с собой руку с когтями, чтобы вы убедились, что именно они нанесли сии царапины. Можно приложить их к ранам на шее Всеслава Владилича, и будет видно, что они соответствуют когтям. На когтях даже осталась кровь государя. Сии меры мы приняли, дабы предоставить доказательства того, что всё произошло именно так, как рассказано. Дабы ни у единой живой души не возникло сомнений или дурных подозрений относительно обстоятельств гибели нашего государя!
Владислава за людскими спинами сидела на земле около лужицы собственной рвоты и слушала речь Выйбора Карашаевича сквозь дурноту и гул в ушах, который накрыл её от слов «государя Всеслава Владилича больше нет» и «он погиб». Смысл их она понимала, но ни душа, ни сердце не верили... Просто отказывались впитывать, отторгали и отталкивали, как жир отталкивает воду. Отчаянно, до крика в высокое светлое небо хотелось ей верить в то, что князь вдруг объявится в другом теле, с другим лицом, но со знакомыми глазами, улыбнётся и скажет: «Я жив...» А шепчущие цветы, качая белыми головками, подтвердят: «Жив, жив...»
Она так и сидела позади всех, помертвевшая от горя, и никто к ней не подходил, чтобы помочь подняться на ноги — её не замечали... Впрочем, Владиславе и самой до содрогания не хотелось, чтобы её кто-то трогал. Она смогла бы вынести прикосновение только единственных, самых дорогих и желанных рук, но и Любославе было сейчас не до неё, да и глаза-клинки пугали до содрогания чрева — такие жуткие и чужие, что тоска охватывала... Тягучая тоска и безысходность.
— Я подтверждаю слова сестрицы и Выйбора Карашаевича, — послышался голос Волислава. — Именно так всё и случилось. Всеслав Владилич избрал своей преемницей сестрицу Любославу, и мы прямо там, в лесу, все до одного принесли ей присягу. Любослава Владилична — наша новая государыня! Прошу и вас всех последовать нашему примеру незамедлительно!
Владислава кое-как поднялась на ноги и, пошатываясь, поплелась куда глаза глядят — не разбирая дороги.
А Чернава, как только подруга её покинула, поднялась с места и сделала несколько шатких шагов к выходу из беседки. Сокол сидел на ветке и смотрел на неё, а от ствола дерева к ступенькам потянулась дорожка из белых цветов с шепчущими головками. Они на глазах выныривали из травы, сначала сомкнутые, подснежниково-белые, потом открывали свои милые чашечки, качаясь и тихонько шелестя, и у Чернавы подкосились колени... Она осела наземь и протянула руки к живым, дышащим лепесткам, а потом и вовсе легла, зарывшись в них мертвенно-бледным лицом. Цветы нежно щекотали её шелковистыми поцелуями, и из их чашечек с мерцающими волшбой серединками доносилось:
«Ягодка моя любимая... Прости, что так вышло. Прости, что не вернулся попрощаться с тобой...»
— Ты всегда уходишь, не оглядываясь, — слетело с дрогнувших губ Чернавы. — Вот и в этот раз...
Она касалась холодными пальцами ласкающихся к ней белоснежных лепестков, а её ресницы бесслёзно трепетали. Губы коснулись щекочущих чашечек, а те отвечали самыми нежными поцелуями.
— Как... Как это случилось? — неузнаваемо-сипло прохрипело горло кудесницы. — Что произошло? Это... это... тот людоед... тебя?..
«Нет, милая. Другой оборотень. Тебе всё расскажут».
Слёзы наконец защекотали щёки, и поцелуи цветов их осушали — нежнее, чем самые любящие губы.
«Любимая, — слышался шёпот-перезвон, в котором Чернава своей разорванной в клочья, одетой в седую дымку горя душой угадывала родной голос. — Прошу тебя, не вини ни в чём сына, он и сам себя изводит, взваливает на себя тяжкий груз, которого быть не должно. Себя тоже не вздумай ни в чём винить, ты сделала всё и даже больше. Пойми сама и внуши мальчику: дело не в рубашке... Просто моё время пришло. Второй раз вернуться у меня уже не получится, вышел мой срок... Выбор был только один — остановить новое чудовище-убийцу, которому нет места не только среди людей, но и среди ему подобных. Остановить ещё до его появления. Я подхватил слюноточивый недуг, и он развивался стремительно. Людоед тоже им когда-то болел, но выжил. Меня ожидало то же самое. Я благодарен судьбе за возможность прожить счастливую жизнь с тобой и нашими детьми. Я люблю вас всех, родные мои... И благодарю тебя, моя любимая кудесница, за созданное тобой чудо — за эти цветы, через которые я могу не только с тобой говорить, но и целовать тебя... Они воистину хранители любви».
— Я их не создала... Они всегда существовали, а я только помогла им проявиться в этом мире, — прошептала Чернава, погружая залитое слезами лицо в прохладную щекочущую ласку белых лепестков. Она ловила их подвижно-текучий, дышащий свежестью шёлк губами, и он в ответ окутывал их самой трепетной и проникновенной нежностью. — Родной мой, сокол мой... Ненаглядный мой! Как же я буду... без тебя?!
«Моя любовь навеки останется с тобой, ягодка моя, пока живут эти цветы... Её голос ты всегда сможешь услышать и ощутить сердцем её дыхание».
Чернава вскинула влажные ресницы, возведя взгляд на крону дерева... Птица-сокол двоилась перед глазами, расплывалась в радужной дымке, а рядом слышались торопливые шаги.
— Чернавушка!
Кудесницу сгребли в объятия и подняли сильные руки, блеснула на солнце знакомая голова, покрытая чуть заметной золотой щетиной... Нет, не князь то был, а его сестра, но на миг обознавшееся сердце пронзительно, отчаянно ёкнуло.
Любослава отнесла Чернаву в беседку и усадила, сжала её пальцы и прильнула к ним твёрдыми губами. Следом подошёл Любомир и опустился перед нею на колени, протягивая ей пучок белых и голубых цветов, среди которых краснели ягодки земляники на стебельках.
— Матушка... Батюшка просил передать это тебе... Он сказал, что на них — его поцелуи.
Ледяные пальцы медленно окутывало летнее тепло... А может, то было тепло от родных рук, собиравших этот пучок? Нет, это просто сын согрел стебли своими ладонями, а в его пристальных влажных глазах мерцала вина.
— Матушка, сможешь ли ты простить меня?.. Я перепутал рубашки... Надел не ту. С похожим узором. А батюшка отдал мне свою. Я пытался излечить его, но у меня не вышло... Не хватило сил.
Он бормотал бессвязно, уронив голову на колени Чернавы, и она дрожащими пальцами перебирала его тёмно-русые пряди. Любослава, сидевшая рядом, вжалась губами в висок кудесницы.
— Вижу, ты уже всё поняла, Чернавушка. Да, случилась беда... Мы потеряли государя. Виной тому — не чудовище, зверя-людоеда мы уничтожили. Всеслава Владилича ранил другой оборотень...
«Тебе всё расскажут». Чернава слушала этот рассказ с закрытыми глазами. Одну её руку щекотал влажными от слёз губами Любомир, а второй она ворошила и поглаживала его волосы, и в душе у неё отдавалось эхо родного голоса: «Не вини его... Он сам на себя взвалил груз, которого не должно быть».
— Батюшке было не больно, матушка... Я взял себе его боль.
Сын сделал для отца то, что когда-то сама Чернава сделала для Яровида. И от этой боли у него остановилось сердце и прекратилось дыхание — к счастью, ненадолго: отцовская рубашка его спасла. Чернава, роняя слезинки с ресниц, гладила голову Любомира, а потом склонилась и погрузила губы в его мягкие волосы.
— Ты умница, сынок... Ты умница.
Сын, дрожа губами, прошептал:
— Я видел его, матушка... Он был молодой... В белой одежде. Он сказал, чтобы я шёл по своей стезе...
Душа Любомира выскочила из тела и соприкоснулась с душой отца. Чернава всё отдала бы, чтобы хоть на миг очутиться там, на той полянке, озарённой золотым светом... Чтобы увидеть своего родного князя-сокола.
— Ты ни в чём не виноват, сынок, — с трудом шевеля губами, проговорила кудесница. — Твой батюшка и со мной говорил... Только что. Он просил передать тебе, чтобы ты не взваливал на себя ненужный груз.
— Ах, матушка! — Любомир уткнулся в колени Чернавы, и его плечи задрожали от рыданий. — Он и мне это говорил... прямо перед тем, как... Перед тем, как уйти. Но я не могу... Не могу не думать о том, что было бы, если бы я не перепутал эти треклятые рубашки...
«Рубашка ни при чём. Мой срок жизни вышел, поэтому всё так и сложилось, — шептало цветочное эхо любимого голоса. — Столько мне было отпущено, ничего не поделаешь. Узелки на нитях судьбы нельзя до конца перевязать... Некоторые из них не под силу изменить и богиням. Но я успел сделать всё, что должен был сделать на земле... Я достойно использовал отпущенное мне время, и я рад, что мне это удалось».
Сын вскинул голову, прислушался с влажными глазами.
— Мне не послышалось?.. Как будто... батюшка говорит.
— Да, мой родной, — сквозь слёзы улыбнулась Чернава, гладя его по волосам. — Он здесь и говорит с нами. Через белые цветы. Они — хранители любви, и его любовь разговаривает через них.
Любомир, опустившись на колени в траву, гладил пальцами шепчущие чашечки, а потом зарылся в них лицом, а кудесница склонила голову на плечо Любославы, ощутив лбом поцелуй её губ.
Вот и сбылся сон — опять пронзительно вещий и горький... Не помогли, не прогнали его слова «куда ночь, туда и сон», и крепкая рука Любославы с сильными пальцами сжимала меч в ножнах, а приближённые и дружинники его целовали, принося присягу. Снова во дворе стоял белый шатёр, внутрь которого Чернава пока не находила в себе мужества войти. Зато вошли слуги с лоханью воды и нарядной одеждой князя — омыть и облачить тело. Какое страшное слово — тело...
Это было до безумных, шальных мурашек странно: слышать и чувствовать любимую душу рядом, ощущая её нежность в ласке белых лепестков... и смотреть на белую ткань, за которой скрывалось то, в чём эта душа ещё совсем недавно двигалась, говорила, улыбалась. Белые цветы обступили ноги Чернавы колышущимся островком подснежниковой весны, и она погрузила в них руку. В голове звенела сводящая с ума двойственность: он и лежал там, в шатре, и одновременно целовал ей пальцы. А сердце знало пронзительно-светлую правду: он не там, он — здесь, рядом с ней.
Нужно было надеть вдовье покрывало, а кудесница не могла... Оно лежало у неё на коленях свёрнутое, а она сидела на лавке под яблоней, и луч солнца согревал её руки, покоившиеся на шелковистом узоре чёрной тафты. Рядом плакали дочери, а сыновья сейчас находились в шатре, первыми начав бдение возле тела. Любомир стоял коленопреклонённый и смотрел на Чернаву горькими, затуманенными виной глазами, и в его взгляде читалось: «Это из-за меня ты теперь вдова, матушка...» И хотелось бы кудеснице снять с души сына этот ненужный груз, но непросто, ох как непросто было убедить его! Прямо сейчас он не мог принять эту мысль, и должно было пройти время, прежде чем она усвоится, уляжется в его душе. Да, всему своё время... Смирение и принятие придёт позднее, а сейчас в нём клокотало самообвинение и горе. Отплачет оно, отбушует положенный срок — и тучи на душевном небосклоне разойдутся, и станет ясно, тихо и светло. И поймёт он, что стал слепым орудием судьбы, узелки которой даже богиням лишь отчасти подвластны.
«Хорошо, что матушка Здерада уже упокоилась с праотцами и не видит всего этого, — подумалось Чернаве. — Она бы этого не пережила».
Она даже завидовала покойной княгине-матери... Ей-то самой — как пережить? Как отпустить родного сокола, которому настало время всё-таки улетать?
Он по-прежнему был рядом с ней, у её ног, и целовал ей пальцы белыми лепестками.
«Крепись, моя любимая ягодка... Не лей слёз, слёзы прожигают меня насквозь. Мне больно от них... Скажи дочкам, чтобы не плакали».
Здерада с Людмилой, сидя по бокам от кудесницы, обнимали её и рыдали. Как их успокоить, если у самой в сердце кипели слёзы? Но не хотелось причинять боль родной душе, и она шепнула:
— Доченьки, не плачьте так сильно. Душа батюшки рядом и видит вас. От вашего горя ему плохо.
А те, услышав это, расплакались ещё горше. Чернава вздохнула, обращаясь к цветам:
— Прости, родной мой... Ты уж потерпи немножко, пусть они выплачутся. Слишком трудно не плакать... Очень, очень тяжело тебя отпускать.
«Я вижу. Я понимаю, горлинка. Я рядом с вами, родные мои. Вы не видите меня, но я обнимаю вас всех».
Чернава, улыбаясь сквозь слёзы, закрыла глаза. Ветерок ли это коснулся лба? Или — поцелуй? Солнечные зайчики ли это плясали на плечах? А может, это тепло родных рук согревало их?
Дома не было только старшей дочери Всеславы: она жила далеко и уже не успевала на погребение. Выйдя замуж, она уехала к супругу в другое княжество — на север.
Лишь поздним вечером Чернава смогла войти в шатёр под руку с Любомиром, который не отходил от неё ни на шаг. В изголовье последнего ложа князя сиял колдовской светильник, его руки были сложены на груди и покоились на рукояти меча, а лицо казалось удивительно спокойным и безмятежным, будто государь просто уснул. Погладив золотистую с обильной проседью косицу на его голове, кудесница маленькими ножницами отрезала небольшую прядку, завернула в платок и спрятала у себя на груди под одеждой. Князю ещё и сорока пяти не исполнилось, почему же так много инея в волосах? Вероятно, потому что он за каждый свой год проживал три, стараясь вместить в отведённый ему срок как можно больше дел, чувств, событий. Время его жизни, краткое по своей продолжительности, было невероятно насыщенным и густым по плотности.
На нём было торжественное облачение — богато расшитый золотом кафтан, алое корзно и сапоги того же цвета с бисерным узором; бороду, тоже изрядно тронутую сединой, ему бережно расчесали и подстригли, голову побрили — словом, привели в порядок. Только из-под воротника виднелись на шее глубокие тёмные полосы от когтей...
По словам Любославы, это был даже не взрослый оборотень, а девчонка, у которой от бешенства помутилось в голове. Может, оберег её и отпугнул бы, но князь пошел напиться воды без него — тоже один из узелков судьбы.
Чернава сняла повседневное головное покрывало из белого иноземного шёлка, а следом и шапочку, украшенную жемчугом и драгоценными каменьями. Не сводя мерцающих светлой скорбью глаз с лица супруга, она освободила косы из сеточки-волосника, и волнистый плащ тёмных, обильно посеребрённых сединой волос окутал её фигуру. Они ничуть не поредели с годами и с рождением детей, по лицу ей по-прежнему можно было дать двадцать лет, и только в глазах мерцала древняя звёздная бездна, которая, вероятно, застала рождение этого мира.
Чёрная тафта покрыла распущенные волосы, опустившись сверху на шапочку.
— Благодарю тебя, мой родной... Благодарю за счастливые годы, прожитые в любви, и за наших детей. — Поцелуй Чернавы коснулся холодного лба князя, а пальцы дотронулись до губ под светлыми усами.
Больше не улыбнутся любимые уста, не поцелуют, не назовут ягодкой... Ей остались только шепчущие цветы — хранители любви и памяти. Она сидела с сыном на лавке в шатре, исполняя свою часть бдения у тела, а возле их ног из земли пробивались зелёные спинки стебельков, а затем и белые чашечки, похожие на сомкнутые подснежники. Они раскрывались, и в их серединках мерцали искорки.
«И я благодарю тебя, моя любимая волшебница, — шептали они. — Твоя любовь подарила мне крылья и спасла меня. Передо мной открылась светлая дорога вверх, а тьма осталась далеко внизу. Ей не достать меня».
А потом Чернаве послышался в шёпоте цветов другой голос, которого она не слышала уже очень давно...
«Я люблю тебя, Чернавушка...»
— Радомил, — дрожащими, мокрыми от слёз губами прошептала кудесница. — И тебя благодарю, хороший мой... Я никогда не забывала и не забуду о твоём самопожертвовании... И о твоём щедром, неоценимом даре, благодаря которому и стали возможными все эти годы нашего с Всеславом Владиличем счастья. Светлой и лёгкой дороги и твоей душе тоже, мой родной...