Дочери Лалады. Кудесница Чернава (ДВУХТОМНИК)

R
Завершён
74
1
Фэндом:
Размер:
977 страниц, 518 029 слов, 72 части
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
74 Нравится 9 Отзывы 6 В сборник

Глава 51. Дорога домой. Нежданная встреча и верность клятве

Настройки
      Чернава пришла в себя на маленькой лесной полянке, озарённой утренним солнцем. Даже ещё толком не открыв слипающиеся глаза, она по запаху опознала яснень-траву, которая окружала её со всех сторон. Кудесница села, протёрла веки пальцами и поняла, что ушёл «подарочек» Барыки... Как и следовало ожидать, глаза больше не видели. Впрочем — не беда, руки-то зрячими остались, ими Чернава и осмотрелась вокруг.       Это была почти та самая полянка из сна, в котором она увиделась с князем Вороном! Отличались только деревья: наяву они были не такими мощными и могучими великанами. Лес как лес, не особенно сказочный и не сказать чтоб загадочный... А вот яснень-травы здесь росло видимо-невидимо.       — Травушка, — радостно и ласково гладила её Чернава, пропуская между пальцами серебристые стебельки. — Сокровище ты моё бесценное!       Она и сама не знала, как сюда попала. Может, доковыляла в полузабытье, когда ушла с капища, а потом свалилась-таки без сил. Раньше она точно здесь не бывала — ни с Барыкой, ни одна.       Вспомнив о волхве, Чернава с беспокойством огляделась, вслушалась. Лес выглядел безмятежно, вдали слышались голоса птиц, колыхалась в солнечном луче паутинка... Ни ближней, ни дальней угрозы не чувствовалось, хотя могла ли теперь кудесница полагаться на чутье? Силы-то колдовской у неё осталась всего одна десятая... А девять десятых сковал враг.       Она поднялась на ноги — определённо, стало легче... Голова не кружилась, сердце не норовило выскочить из груди, хотя некоторая слабость и разбитость сохранялась — Чернава чувствовала себя так, будто ей сразу пара-тройка десятков лет прибавилась. Солнце хорошо пригревало, но ей было зябко. Князь Ворон пообещал взять на себя часть её груза, но не уточнил, какую именно... Судя по ощущениям — намного больше половины, а может, и две трети. Сердце кудесницы сжалось: страшно представить, каково ему там сейчас! Надо при следующей встрече убедить его отдать немножко назад, чтобы хоть пополам стало.       Первым делом Чернава набрала большой пучок яснень-травы и завернула его в свой передник от чужих глаз, помня о предупреждении князя Ворона. Теперь бы домой вернуться, но как найти дорогу? Место-то незнакомое, а сил у неё ощутимо меньше стало. Она понятия не имела, в какой стороне Гудок, и побрела наугад.       Шла она, шла... Солнце поднималось выше, а на Чернаву понемногу наваливалась усталость, начинали болеть ноги и поясница. Прежде она так скоро не уставала, а что такое боль в ногах, и вовсе не знала. И если бы только мышцы болели, так ведь ещё и суставы отвратительно ныли... «Неужто и впрямь старой бабкой стала? Не только по облику, но и по самочувствию?» — подумала кудесница с невесёлой усмешкой.       Вконец измучившись, она с кряхтеньем опустилась на траву. «Старость — это когда невозможно сесть или встать, не издавая звуков», — пришло ей в голову. Да уж... Ходила, ходила, замучилась, но так и не поняла, приближалась она к городу или удалялась от него. Что же делать, как быть? Клубочек колдовских ниток живо привёл бы её домой, да вот беда — не захватила с собой, когда в Гудок перебиралась, а новый сделать не удосужилась, всё времени не хватало. А вот теперь понадобился он ей, ох как понадобился — а взять негде.       Сидела Чернава в невесёлых раздумьях, отдыхала, как вдруг над головой послышалась птичья песенка. Вскинула кудесница зрячую руку, и на ветке дерева над нею обнаружилась небольшая и серая, похожая на воробушка птаха — славка. Поворачивая головку то одной стороной, то другой, она смотрела на кудесницу чёрными бусинками своих глаз.       — Что, пташка, жалко тебе меня? — усмехнулась Чернава. — Да, силушек моих не стало. Может, если б знала, в какую сторону идти к городу, кое-как доковыляла бы, а то ведь совсем место незнакомое...       Птичка словно внимательно слушала её, крутя головкой, а потом перелетела на соседнее дерево. И опять смотреть стала. Крошечным пузырьком из глубины души всплыло подозрение, что неспроста, хотя Чернава и сама себе объяснить не смогла бы, откуда оно взялось.       — Эх, была бы у меня полная сила, сама бы птахой обернулась и домой улетела, — вздохнула кудесница.       С одной десятой об этом теперь только мечтать и оставалось. Хотя одна десятая — это ведь не совсем пусто, верно? Может, что-то и выйдет... Чернава попробовала добыть из пальцев искорку волшбы. Хоть и не с первого раза, но всё же получилось!       — А ну-ка, пташечка-славушка, открой мне тайну своей песенки, — шепнула кудесница и бросила искорку вверх. — Отчего ты на меня так глядишь?       Искорка взлетела по направлению к славке, и та вдруг человеческим голосом прочирикала:       — Ступай за мной! Ступай за мной! Я покажу дорогу!       — Вот оно что! — обрадованно воскликнула Чернава. — Ох, благодарю тебя, пташечка милая!       Забыв усталость и боль в суставах, она поднялась на ноги и зашагала за птичкой, которая перепархивала с дерева на дерево и всё оглядывалась назад, время от времени чирикая:       — За мной! За мной!       — Иду, славушка, — отвечала кудесница.       Она воспрянула духом. Вспомнились ей птицы, которых она и в детстве своём, и во взрослые годы зимой пшеном и дроблёными орешками подкармливала, от голода спасала... Неужели и тут добро вернулось? Сердце согревалось от этой мысли, а ноги шагали бодрее, хотя время от времени ей всё-таки приходилось останавливаться и отдыхать.       — Погоди, славушка, — просила она. — Передохну, а то ноженьки болят, устала...       Птичка ждала, а когда Чернава вновь поднималась, продолжала вести её. Кудесница между тем догадалась пожевать немного сырой яснень-травы в надежде, что та даст ей хоть немного сил; снова травяная горечь сменилась во рту медвяной нежностью, и нутро Чернавы наполнилось ласковым теплом. Опять её накрыло чисткой — мерзкая слизь текла отовсюду, даже слёзы из глаз чёрными катились... Прокашлявшись, она ощутила мягкий прилив сил, даже боль в суставах унялась почти полностью.       — Благодарю тебя, травушка чудесная, — прошептала кудесница с нежностью, поглаживая пучок, зажатый под мышкой.       Свёрток с драгоценной травой она несла бережно, и запах ощущался даже сквозь ткань передника.       Лес между тем понемногу редел, а потом и вовсе закончился — открылся луг. Славка прочирикала:       — Иди вдоль леса направо, там будет дорога. По той дороге в город и придёшь!       — Благодарю тебя за помощь, пташка-славушка! — сказала Чернава. — Вот, не откажись от угощения!       Порывшись в поясной сумочке, она нашла щепотку пшённых зёрнышек, которые ещё с зимы там завалялись. Славка села к ней на руку, поклевала пшена, а потом упорхнула. Чернава же зашагала в указанном птичкой направлении и вскоре действительно вышла к дороге.       — Ну, вот и дороженька, — пробормотала она себе под нос. — Знать бы только, сколько по тебе идти!       Снова ощутив потребность в отдыхе, кудесница присела у обочины. Во рту уже пересохло от жажды; как назло, в лесу она не встретила никаких ручейков или иных источников воды, а день, судя по солнцу, уже перевалил за обеденное время. Чернава снова немного пожевала яснень-травы, и жажда притупилась, а сил добавилось.       Далеко из города Чернаве отлучаться пока не доводилось, и окрестности его она плохо знала, а потому не представляла себе расстояние, которое ей предстояло пройти по этой дороге. Не застигнет ли её в пути ночь? А если зверь дикий на неё набредёт? У кудесницы даже ножа с собой не было... Разве только палкой отбиваться: дубинку она в лесу хорошую подобрала, приспособив её в качестве посоха взамен оставленной в жилище у Барыки клюки.       К счастью, ночевать под открытым небом не пришлось: солнце клонилось к вечеру, когда кудесницу нагнал невысокий, морщинистый и загорелый мужичок на телеге. Ехал он в город, чтобы купить, а точнее, обменять там на зерно кое-каких товаров — он-то и подвёз её до Гудка. Чернава этой удаче очень обрадовалась, вот только разговорчивым попутчик оказался не в меру, словоохотливо выложив Чернаве всю историю своей жизни. Будь он рассказчиком хорошим, которого приятно и занимательно послушать — ещё бы ладно, но нет — говорил без умолку, бессвязно, перескакивая с пятого на десятое, словно какая-то затычка из него вылетела, не выдержав напора скопившихся у него внутри невысказанных слов. Должно быть, соскучившись в дороге от тишины, он старался заполнить её звуками людской речи — да хотя бы своей собственной, а тут как раз слушательница подвернулась... Чернава слушала, кивала, а сама думала: вроде бы и человек неплохой с виду, добродушный, и дело хорошее делает — усталую путницу подвозит, так почему же ей до скрежета стиснутых зубов хотелось заткнуть ему рот его же собственной шапкой?.. Но в следующий миг она устыдилась этой раздражённой мысли, ведь мужичок не виноват в том, что она так устала и столько перенесла... А тот всё болтал и болтал взахлёб, сплошным незатыкаемым потоком. Впрочем, выбор у Чернавы в её положении был невелик: как известно, не по нраву возница — слезай с колесницы. Осознавая, что пешком ей не дойти, кудесница обречённо прикрыла глаза, спрятала руки под свой свёрток с травой и попыталась найти в этом положительные стороны. Например, мужичок молол языком сам, не требуя ответов, что уже было неплохо: на участие в разговоре у Чернавы не было ни сил, ни желания. Ну, надо человеку выговориться — что ж, пусть говорит, лишь бы вёз. В какой-то миг его и без того не особо связное повествование слилось в невнятное бормотание, а дрёма начала накатывать неумолимыми, властными волнами, гася сознание... Предельная усталость взяла своё, и Чернава заснула под мерное покачивание телеги. Попутчик ещё какое-то время говорил, не замечая, что его слушательница спит, и только её мерное посапывание заставило его заглянуть ей в лицо.       — Ну, отдыхай, отдыхай, бабуся, — сказал он. — Уморилась, поди... В твои-то годы пешком ходить в такую даль! Я тебя разбужу, как в город приедем.       В Гудок они приехали уже под утро. Мужичок отправился на торг сбывать своё зерно и покупать нужные ему товары, а Чернава, поблагодарив его, заковыляла к себе домой. Теперь ей уже не приходилось нарочно изображать старческую походку — она получалась сама собой.       Чернава вошла в домик и застыла на пороге: на лавке, подложив под голову шапку, спал Берька. На столе обнаружились остатки его трапезы — кувшин с квасом и недоеденная корочка хлеба. Из домика ничего не пропало: и прекрасные вышитые вещи остались на своих местах, и заначка с деньгами уцелела. Вздохнув, кудесница погладила мальчика по голове, и тот проснулся. Сев на лавке, он протёр глаза и радостно воскликнул:       — Бабуся, ты вернулась! А я тут дом твой сторожу, батя велел...       — Благодарю тебя, мой хороший, — проговорила Чернава. — Ты умница.       А мальчик принялся забрасывать её вопросами:       — Бабусь, ну что там Барыка? Он тебя насовсем отпустил? Вылечила ты его недуг?       — Насовсем, насовсем, — устало улыбаясь, кивнула кудесница. — А вылечила или нет — время покажет. Я, голубчик мой, утомилась очень... И во рту пересохло, пить хочу.       Берька тут же захлопотал: налил кружку кваса из кувшина и сбегал на торг за припасами, так как ничего съестного у Чернавы дома не оказалось. Заводить стряпню у кудесницы не было сил, поэтому она утолила жажду и голод квасом и хлебом.       — Сильно ты испугался, когда Барыка тебя похитил? — задала она мальчику вопрос, терзавший её совесть.       Тот замотал головой:       — Нет, бабусь. Вернее, сперва немножко струхнул, но потом понял, что ты придёшь и меня вызволишь. И перестал бояться. А отчего Барыка так зол на тебя?       Чернава чуть слышно вздохнула.       — Вестимо, отчего, мой милый... Раньше только он тут волхвовал и со своего места кормился, а я пришла — люди ко мне и пошли.       — Так ведь народу в Гудке много, вам обоим работы хватит, — рассудительно заметил Берька.       — Так-то оно так... Но дело не только в этом. — Чернава смахнула со стола крошки, поставила кружку на полочку. — Непросто это объяснить... Устала я очень, даже язык во рту с трудом ворочается... Прилягу, отдохну, пожалуй. Благодарю тебя, что дом постерёг, батюшке Молчану поклон от меня передавай.       Она снова приласкала мальчика и отпустила. Когда тот убежал, кудесница растопила печку, согрела воды и помылась в корыте: очень хотелось очистить тело от налипшей мерзости — и видимой, и невидимой. Потом она отделила от охапки яснень-травы небольшую часть и немного поварила её в кипятке, после чего укутала горшок полотенцем и оставила настаиваться. Остальную траву кудесница развесила на просушку и уселась на лавку, измученно прикрыв веки.       Казалось бы, никакой тяжёлой работы она не сделала, а устала так, будто огород вспахала: сердце колотилось, колени подрагивали, руки налились тяжестью, а голова гудела. Теперь Чернава понимала, как чувствуют себя немощные старики... Сама мысль о том, что влачить такое существование придётся множество лет, тянула в болото уныния и повисала на душе дополнительной тяжестью.       А спустя несколько мгновений кудесница устыдилась своего упадка духа: а князю Ворону сейчас каково? Наверно, ещё хуже, чем ей, ведь он взял себе бóльшую часть её груза, да ещё и зрение своё отдал. «Я с тобой, каждый миг твоей жизни с тобой», — окутывал её сердце ласковым теплом сгусток света в груди, и по её щекам катились слёзы.       Больше она не могла врачевать прикосновением рук, целительская сила тоже ушла на девять десятых. Но и это они с князем Вороном предусмотрели: в потайном уголке у Чернавы был припрятан кувшинчик, наполненный волшбой запредельной плотности. Этого запаса ей должно было хватить на ближайшие десятилетия, чтобы изготавливать целебные снадобья. На иные надобности, кроме врачевания, тратить содержимое кувшинчика не следовало — тогда запаса могло и не хватить. Впрочем, одна десятая-то у Чернавы осталась — на мелкие колдовские дела достаточно. Изготовить волшебную пряжу и нитки она ещё могла, только на эту работу у неё теперь уходило вдесятеро больше времени, чем прежде, а сами нитки получались послабее.       И соседи, и прочий люд, что прежде пользовался услугами кудесницы и уважал её, очень радовались её возвращению, а на Барыку обозлились. Как Чернава ни уверяла, что она у волхва пребывала по своей воле и надобности, люди всё равно считали, что он держал её у себя в плену. И хотели бы они её вызволить, да только что они могли против него? Волхв ведь молнию швырнёт — и от человека кучка пепла останется.       — Не виню я вас ни в чём, люди добрые, — успокаивала Чернава тех, кто сокрушался о своём бессилии. — А могущества у Барыки теперь поубавится. Перекрыла я ему главный источник его силы, и вряд ли он сможет восстановить былую мощь.       Волхв некоторое время не показывался у неё на пороге — седмицы две от него не было ни слуху, ни духу. А потом он всё-таки явился к Чернаве, чтобы вернуть ей рубашки и портки, на которые та наложила свою волшбу.       Час был вечерний, Чернава отдыхала на печной лежанке. Раздался стук в дверь, и кудесница, уже зная, кто пожаловал, крикнула:       — Открыто!       Дверь распахнулась, и в домик влетел узел из куска холста, набитый чем-то мягким и сверху туго обмотанный толстыми верёвками. Упав на пол, он несколько мгновений полежал, а потом сам собой запрыгал наружу. За дверью послышалась ворчливая брань, и узел опять прилетел и плюхнулся посреди жилища Чернавы. Та села, спустила ноги с лежанки и с усмешкой наблюдала за борьбой Барыки: волхв пытался зашвырнуть узелок в дом, а тот раз за разом к нему возвращался. Вконец обозлившись и пнув его, Барыка завыл от боли и запрыгал на одной ноге, будто не мягкий свёрток из ткани, а гирю железную со всего размаху саданул. Наконец он, орудуя ухватом для горшков, прижал свою приставучую и прыгучую ношу к полу и вскричал:       — Да забери ты их у меня! Житья от них нет! Возвращаются и возвращаются! Ы-ы-ых-х... — И волхв оскалился от натуги, прилагая неимоверное усилие.       Чернава неторопливо слезла с печки, взяла узел, и тот в её руках мигом затих, перестав рваться к Барыке. Волхв, вытерев рукавом вспотевший лоб, устало опустился на лавку.       — Ф-фу, еле дотащил его, — выдохнул он измученно, держась за сердце. — Всё из рук норовил вырваться, тварь этакая... Замучился бегать за ним!       От рубашек и портков, которые Чернава во время стирки заколдовала, он пытался избавиться много раз, но они постоянно возвращались к нему и норовили обнять, обвиться вокруг него. А объятия у них были крайне мучительными — по всему телу как будто невидимые зубы впивались. Барыка их уж и топил, и сжечь пытался, но заколдованная одёжка и в огне не горела, и в воде не тонула. Хотел на клочки порвать — не рвались, режущим орудиям не поддавались. Напоследок волхв закопал злополучную одёжку в землю, а сверху придавил большим камнем, но и тут ничего не вышло — вырвались рубашки с портками на волю и как давай Барыку снова обнимать-кусать! Все эти две седмицы он с ними безуспешно воевал и не придумал ничего лучше, как только вернуть их кудеснице.       — Забирай своё колдовское творение, — злобно процедил волхв. — И держи на привязи!       Чернава, поглаживая узелок, сказала:       — А это от тебя будет зависеть, голубчик. Коли тихо себя станешь вести — придержу. А опять примешься за вредительство — могу и спустить с привязи-то!       Барыка свирепо набычился из-под насупленных бровей, глухо прорычал сквозь зубы:       — Да после того, что ты натворила, я тебя...       — Ну-ну, что ты мне сделаешь? — Бровь Чернавы насмешливо вскинулась, а указательный палец поднялся и сделал щекочущие движения в воздухе.       Волхв задёргался всем телом и завизжал, а кудесница усмехнулась: действовала ещё прежняя волшба, занозой в Барыке крепко засела. Славно она тогда успела поработать, сейчас с одной десятой силы ей таких чар уже не сделать, увы.       У распростёртого на полу Барыки слёзы по щекам катились, а дыхание сипло, отрывисто вырывалось из открытого рта. Щекотка-то тоже была не простая, а изматывающая и сводящая с ума, как пытка — даже боль выносить было, наверно, легче, чем её. Голос склонившейся над ним кудесницы отчеканил негромко и холодно, но с пробирающей до костей угрозой:       — Значит, слушай меня, Барыка... Коли приблизишься ко мне или опять гадости свои творить начнёшь — получишь сполна. Сначала защекочу до полусмерти, а вторую половину погибели твоей одёжка доделает. Сердечко-то ведь не железное, оно и не выдержать может. Катись отсюда! И будь любезен — не попадайся мне на глаза.       Даже одна щекотка была способна довести до сердечного приступа, а если к ней добавится кусачая одежда — пиши пропало. Одышливо хрипя и бормоча под нос проклятия, Барыка на полусогнутых, дрожащих ногах выбрался из домика и заковылял к капищу. Он проклинал тот день, когда Чернава явилась в Гудок, а хуже всего ругал себя самого. Сам виноват, что завлёк кудесницу на капище в попытке подчинить — и вот к чему это привело! Конечно, он и перед хозяином выслужиться хотел, но и потешить своё самолюбие было для него весьма соблазнительно: ещё бы — одержать верх над столь могущественной кудесницей, подмять её под себя и склонить под власть своего Господина! Какова задачка, а?! К тому же, что уж скрывать, была чародейка ошеломительно красивой женщиной, вызывавшей в нём дрожь вожделения... Кому бы не захотелось обладать таким сокровищем? От одной только мысли обо всём этом у Барыки и руки чесались, и всё нутро вставало на дыбы от стремления броситься на покорение этой неприступной крепости. И что? И крепость не взял, и сам оказался побеждён. Господин разгневался на него за допущенную оплошность и больше не помогал... Теперь, наверно, только Маруше служить и оставалось — вернее, делать вид. К этой богине волхв глубокого почтения не питал, не дрожал перед нею и не дорожил её покровительством, как дорожил опекающей дланью своего Господина. Господин всегда внушал ему, что и Маруша, и все прочие божества по сравнению с ним — никто, что именно ему дóлжно господствовать над всеми, и что же Барыке теперь делать?       Вернувшись в потайную каморку и упав ниц перед обгоревшим, изуродованным, сложенным из грубо сколоченных гвоздями половинок истуканом, он скорбно завыл:       — Прости меня, великий и драгоценный, несравненный Господин и Владыка мой! Верни свою благосклонность, которая мне нужнее воздуха! Не допущу более оплошности, стану верой и правдой служить тебе...       Барыка зажал себе рот, ошалело икнул и смолк. Какая «вера», какая «правда»? Что он несёт?! Да за такие слова Владыка должен его в порошок стереть... Испепелить на месте! Особенно за «правду». Совсем иные речи следовало обращать к Господину, но и тут, видно, Чернава подпакостила... Всадила в него какую-то занозу, из-за которой теперь всё искажалось, не те слова с языка слетали и настоящего служения Владыке не получалось.       Из положения ниц волхв поднялся на колени и горестно провёл ладонями по лицу. Кое-какая сила в нём ещё сохранялась, но это были жалкие остатки прежнего великолепия. Могучим волхвом Барыкой он стал только при поддержке Господина, а без таковой у него оставалась лишь его голая суть, весьма посредственная. Всё, что ему оставалось теперь — это пускать людям пыль в глаза и делать вид, что ничего с ним не произошло и он по-прежнему силён. Криво сложенная из половинок морда наспех починенного истукана глумливо ухмылялась, как бы говоря: «Да, только путь кривды и притворства тебе и остался. А чего ты хотел? Знал же, кому служишь!»       Долго Барыка плакал и завывал, звал хозяина — даже глаза опухли и голова разболелась от горя. Увы, не отзывался Господин, угасли сияющие нити, перерубленные Чернавиным клинком из сияющей волшбы.       — Уф-ф...       Велико было его горе, да слезами ему, как известно, не поможешь. Волхв вытер покрасневшие глаза, высморкался, откашлялся и стал думать, как ему быть дальше. Чем же подпитать себя, откуда силушку для волхвования теперь брать? Коли перестала она поступать ему свыше, оставалось только собирать её по крупицам в буквальном смысле у себя под ногами, высасывая из земных тварей — червей, змей, ящериц, жаб и лягушек. Столь любимые Барыкой грибочки, опять же, самые что ни на есть земные создания, сочетающие в себе свойства как растений, так и животных. Все эти существа обладали силой земли, но чтобы наполниться ею из них досыта, поглощать их пришлось бы в огромных количествах. Однако иного выхода у Барыки не оставалось, нужно было хоть как-то спасать себя от колдовского истощения.       Окрестности капища кишели названной живностью, и волхв, дождавшись ночи и вооружившись сачком, отправился на жабью охоту. Когда у него в мешке квакало и барахталось дюжины две пупырчато-прыгучих созданий всевозможных видов, расцветок и размеров, он присел на землю и принялся их высасывать. Доставая жабу из мешка, он впивался ей в мордочку и начинал втягивать в себя её жизненную силу. Оставалось от неё немного — лишь обтянутые сухой шкуркой косточки. Нельзя сказать, что это доставляло ему особое удовольствие, но нужда и не такое заставит делать.       Наконец мешок опустел, на земле возвышалась горка досуха опустошённых жабьих остовов, а у Барыки вырвалась отрыжка, отдалённо похожая на кваканье.       — Этак и самому в жабу превратиться недолго, — проворчал он.       Дома при свете масляного светоча он осмотрел свою кожу: не покрылась ли пупырышками? К счастью, жабьих свойств его телесные покровы не приобрели, а вот ночное зрение весьма улучшилось, да и слух стал острее. Решив, что жаб с него пока довольно, и наметив себе следующую охоту уже на змей, Барыка улёгся в постель. Тиски отчаяния понемногу отпускали свою мертвящую хватку, волхв приободрился и настроился на выживание любой ценой. Ворочаясь с боку на бок, он вдруг подумал: а зачем самому утруждаться, когда можно обложить соответствующей данью народ Гудка? Всё равно люди дары ему несут и снедь разную, так пусть теперь заодно и жаб со змеями ловят. Главное условие — чтоб твари сии доставлялись ему живьём. Так-то оно удобнее будет, потому как самому этим заниматься слишком уж хлопотно, в этом волхв убедился нынче ночью. Да и для сносного насыщения целая прорва тварей этих нужна, а в одиночку много ли добудешь? А собственноручно он, так уж и быть, только грибы собирать станет, поскольку дело это непростое, его знать надобно досконально... Опять же, не всякие грибы ему сгодятся, а только особые виды, а народ в таких тонкостях не разбирается.       Довольный найденным выходом, Барыка ухмыльнулся, пробормотал сквозь зевок: «Ничего, не пропадём, проживём как-нибудь... И на подножном корме выживем. О-охо-хо-о-о», — после чего закрыл глаза и заснул.       

*

             Миновало два года со дня возвращения кудесницы с капища. Чернава продолжала лечить народ Гудка, а те в меру возможностей благодарили её — кто деньгами, кто съестным или нужными вещами. Теперь кудесница преимущественно снабжала людей целебными снадобьями с добавлением волшбы из своего запаса, а приложением рук могла вылечить только что-нибудь мелкое и несложное — насколько уж позволяла десятая часть оставшейся целительской силы. Чтобы изготовить чудесные нитки, трудиться приходилось теперь намного дольше; раньше она и пряла, и вливала в нить волшбу одновременно, а сейчас вынуждена была сперва сделать моток ниток, а потом раз за разом насыщать его силой. Чтобы добиться прежнего качества, приходилось брать количеством влитой волшбы и затраченным временем. Прежде один моток она могла сделать за неполный вечер, а теперь по седмице приходилось над ним корпеть, а то и по десять дней.       Ощущение слабости и немощности стало неотступным спутником её жизни и частью каждодневного бытия. Простые, обыденные дела давались с трудом: слезла с печки — запыхалась; тесто месила — сердце из груди едва ли не выпрыгивало; до соседней улицы дошла — колени заныли. Иной человек уж проклял бы такое существование и взмолился о смерти, но Чернава знала, ради какой цели в это ввязалась. Безымянный враг, сковывая её силы, тратил на это сдерживание собственные. Сколько? За долгие годы могло набежать немалое количество, а возможности для подпитки у врага были не безграничны, кормёжка доставалась ему не так-то просто. Его отовсюду выгнали, выдавили, и из своего подполья он вынужден был тянуть щупальца-ниточки в любые доступные дырочки, чтобы раздобыть себе пропитание. Одно щупальце, жрущее Гудок, Чернава ему отрубила, но остались другие — почти на всех капищах. Стараниями чародейки Роинге под видом Маруши людям в Воронецкой земле было подсунуто совсем другое поклонение, и хоть самой родоначальницы этой во всех смыслах мутной истории уже давным-давно не было в живых, но её дело продолжало потихоньку жить — подпольно, скрытно и лживо.       «Чем больше в тебе света, тем яростнее на тебя нападает тьма», — сказал князь Ворон в одну из их встреч в снах, и Чернава чувствовала и проживала это на собственной шкуре каждый день. Но она знала: если враг тратит свои силы на неё, значит, где-то в другом месте он не сможет навредить или навредит меньше, потому что занят ею. Она отвлекала его, изматывала, навязав ему это противостояние. И враг, вцепившись в неё, уже не мог выйти из игры и разжать хватку, а на полное уничтожение кудесницы у него не хватало доступных в этом мире средств. Он ничего не мог сделать здесь напрямую, только через посредников, а вот у тех кишка оказывалась тонковата для этой задачи.       Сейчас Чернава, скованная на девять десятых, была уязвимее, чем раньше, но она знала: если ей попытаются нанести удар, князь Ворон его отобьёт — все свои силы задействует, наизнанку вывернется, но защитит её. Он нёс даже не две трети, а три четверти её груза, упорно отказываясь отдать ей назад хотя бы часть, и кудеснице даже представить было страшно, какая тяжесть постоянно лежала на его плечах. Во время встреч в снах он ни вздохом, ни стоном не выдавал, насколько туго ему приходилось, но Чернава замечала добавление новых седых прядок в его волосах. Обнимая его, она со слезами умоляла:       «Прошу тебя, Владыка Ворон, отдай мне хотя бы десятую долю этого бремени!»       Он смотрел на неё с любовью и отвечал ласково:       «Не бойся, моя родная. Я выдержу. Ты и так на пределе, я не могу позволить тебе надломиться».       «А я не вынесу, если надорвёшься ты», — плакала Чернава, оплетая его объятиями отчаянно цепких рук.       Его пальцы нежно ворошили прядки её волос, а дыхание тепло щекотало ей брови и лоб:       «Этого не случится, милая. Не страшись, не плачь. Мы всё выдержим. На нашей стороне сила, которой у врага нет».       И над ладонью князя Ворона вспыхнул ослепительной хрустальной радугой, вынырнув из его сердца, сияющий цветок. Лучики точно такого же цветка тянулись к нему из груди Чернавы, сплетались с ними в удивительное кружево, и это отдавалось внутри у кудесницы слаще и трепетнее, чем самый нежный поцелуй.       Одним дождливым вечером, закончив все прочие дела, Чернава сидела за прялкой, и из её искусных пальцев тянулась, наматываясь на вертлявое веретёнце, тончайшая вышивальная нить. Это, пожалуй, был единственный вид работы, который не отнимал у неё в её нынешнем состоянии много сил. В самом деле, что ж тут тяжёлого? Сиди да знай себе нитку свивай, на веретёнце мотай... Окрашивала кудесница нитки тоже сама, и держалась её краска крепко, не линяла, так что вышитую вещь можно было многократно стирать без опаски.       Единственной напастью, с которой Чернаве приходилось всё-таки бороться во время прядения, была дрёма. Пряла она вечерами, к этому времени естественным образом накапливалась усталость, а однообразное, размеренное жужжание веретёнца навевало сон. Сейчас ещё и убаюкивающий шелест дождя добавлялся, и кудесница начала клевать носом, но при этом её пальцы не останавливали своей работы, нитка исправно тянулась, а веретено вертелось. Прясть она могла и в сумерках, и даже в темноте: пальцы сами чутко следили за равномерностью толщины нити, и та выходила безупречной.       Внезапный стук в дверь выдернул её из дремоты, и кудесница, вздрогнув с ёкнувшим сердцем, выпрямилась. В домике стало совсем сумрачно, и Чернава, выбив щелчком пальцев искорку волшбы, подожгла ею фитилёк масляного светоча — не для себя, а для гостя, кто бы это ни был. Возня со светильником заставила её немного замешкаться, и она крикнула:       — Иду, иду! Сейчас отворю!       Прохладный дождливый сумрак дохнул ей в лицо, а огонёк светоча затрепетал, когда она открыла дверь. Перед ней стоял кто-то высокий, в тёмном дорожном плаще с поднятым наголовьем, а сопровождали гостя несколько его вооружённых спутников в точно таких же плащах. Они держали коней под уздцы, а те притопывали, позвякивая сбруей. Гость явно был господином, а отряд могучих воинов — его охраной. Эти люди были не из Гудка...       Мощная волна содрогания сотрясла тело Чернавы, но вовсе не от грозного и сурового вида этих припозднившихся путников, преодолевших долгую дорогу до её домика. Даже не видя лица под наголовьем, Чернава кожей ощутила холодящие мурашки узнавания, а когда трепещущий отблеск светоча отразился в пристальных глазах, светлых и прекрасных, с прямым взглядом-клинком, кудесницу будто ураганным ветром качнуло, и земля поплыла из-под ног. Чувствуя, что сейчас и светоч выронит, и сама упадёт, она со стоном прислонилась к дверному косяку. Это не слишком помогло: плечо-то упиралось в твёрдую опору, а вот ноги уже совсем ничего не чувствовали, словно в ледяной воде онемев.       Всё это не укрылось от гостя в плаще с наголовьем, взор которого сверлил Чернаву пристально и жадно. Сползти наземь он ей не позволил — в следующий миг кудесницу заботливо подхватили его сильные объятия, а один из его охранников поймал светоч, готовый вот-вот выпасть из ослабевшей руки кудесницы. Им обоим пришлось пригнуться, ныряя под притолоку низенького дверного проёма: гость в плаще внёс в домик Чернаву, а охранник поставил светоч на стол.       — Ты с Дворятой оставайся снаружи у двери, остальные пусть возвращаются на постоялый двор, — проговорил до дрожи знакомый сердцу кудесницы голос — твёрдый и сдержанный, со стальными нотками властности.       — Да, государыня.       Воин поклонился и без лишних слов вышел, прикрыв за собой дверь. Гость в плаще ещё немного подержал Чернаву на руках, а потом наконец усадил на лавку. Отбросив наголовье и сняв шапку, он обнажил покрытую золотистой щетиной голову с косицей. Губы были сурово сжаты, а в глазах из несокрушимой голубой стали мерцали горьковато-нежные искорки.       — Я тебя в любом обличье узнаю, родная... И всё-таки можно твоё настоящее личико увидеть?       Похолодевшая, дрожащая рука Чернавы поднялась, а потом заскользила вниз по залитому слезами лицу. Следом за ладонью сполз облик старухи, и её щеки нежно коснулись пальцы Любославы, стирая солёные ручейки. Мокрые ресницы кудесницы трепетали, плечи и грудь вздрагивали — она рыдала безостановочно, неукротимо.       — Чернавушка, — согрел её веки ласковый шёпот-дыхание.       Кудесница со стоном сникла на плечо Любославы, утонув в её объятиях. Слёзы лились нескончаемо, словно она и не роняла их бессчётно и беспросветно в подушку ночами, тоскуя по оставленному дому и всем тем, кто был так дорог её сердцу. Она думала, что всё выплакала, ан нет... В ней словно внутренняя плотина прорвалась, и боль изливалась по-настоящему, горьким и безудержным потоком.       — Чернавушка... Родная моя, — шептала Любослава, лаская её лицо осторожными прикосновениями. — Я же обещала, что найду тебя... Я сдержала слово.       Чернава долго не могла успокоиться — плакала и плакала, а княгиня прижимала её к себе крепко и нежно. Окончательно обессилев от слёз, кудесница глухо, измученно проронила:       — Как ты разыскала меня, государыня?       — Купцы у вас здесь проездом останавливались, — ответила Любослава. — Недуг страшный их сразил, но жизнь им спасла удивительная бабушка-знахарка... — Глядя на кудесницу с пристально-задумчивой, нежной грустью, княгиня добавила тихо: — Сердце мне сразу подсказало, что это можешь быть только ты.       Чернава припомнила: купцов заезжих она и впрямь лечила, а потом пришлось разыскивать и давать снадобья всем, с кем те успели пообщаться. Чуть в Гудке из-за этих гостей хворь опасная не разыгралась, но удалось предотвратить её распространение. А случилось всё это месяцев восемь назад.       — Зачем, зачем ты приехала, Любослава Владилична? — устало, обречённо вздохнула кудесница. — Ты же знаешь, я же объясняла вам всем...       — Тш-ш. — Палец княгини лёг Чернаве на губы, заставив умолкнуть. — Да помню я, помню про твоё проклятье... или заклятье — не знаю, как это правильно называется. Я не думаю, что можно считать это твоим вмешательством в нашу жизнь. Ты ни во что не вмешиваешься, наоборот — это я приехала увидеться с тобой. Сама, по своей воле, а не по твоему приглашению. Никакое это не вмешательство, поэтому ничего страшного не случится. Всё будет хорошо, Чернавушка, не бойся.       Чернава застонала и уткнулась в её плечо.       — Я и сама толком не знаю, как это работает... А вдруг?! Вдруг эта встреча тоже считается?!       — Глупости. Обжёгшись на молоке, ты дуешь теперь на воду, — мягко проговорила княгиня.       — Может быть... Может быть. — Подняв заплаканное лицо, кудесница спросила: — Как вы там все? У вас всё благополучно?       Нежная боль хрипловато дрогнула в её голосе — нескончаемая, неотступная, которую невозможно было излить никакими водопадами слёз. С самого первого взмаха крыльев улетающей из дома горлицы её сердце было обречено носить в себе эту вечную, неисцелимую боль и жить с нею, как жил князь Ворон, с горькой нежностью храня в душе родные образы тех, кто остался позади.       — Всё хорошо, Чернавушка, не тревожься, — успокоила Любослава. — Все живы и здоровы. Дочка твоя, Здерада Всеславовна, сына родила, так что поздравляю тебя с ещё одним внуком. Моя Владислава Своймировна тоже бабушкой стала — у Измиры дочка. Младшенькая твоя, Людмила Всеславовна, знатной рукодельницей стала, такую красоту вышивает — просто загляденье!       — Какие все умницы, — смахивая слезинки, невольно улыбнулась Чернава. — А Любомир, Радомил, Владила? У них как дела?       — Сынки твои тоже молодцы, — сказала княгиня. — Любомир с головой во врачевание ушёл, Радомил учёным мужем сделался, всё так же наставничествует в училище, а Владила по воинской стезе решил пойти.       — А твои рыбки-мальки, Заринка с Добруней? — спросила кудесница. — Помнится мне, они решили себя учительству посвятить и даже замуж не выходить...       — Заринка всё-таки выскочила, любовь у неё приключилась, — с улыбкой рассказала Любослава. — А Добруня пока держится, учительствует.       — А лечебница? — не могла не спросить Чернава. — Как там дела?       — Процветает твоё детище, Чернавушка, — кивнула княгиня. — Владислава Своймировна там теперь все бразды правления в свои руки забрала, а Любомир — её помощник и заместитель. Всего себя он целительской стезе отдаёт.       Хоть Чернаве и отрадно было слышать всё это, а душа отчасти успокаивалась от добрых вестей, но вместе с тем сердце мучительно содрогалось от горьковатой пронзительности этой встречи. Приняв невыносимо тяжёлое решение покинуть родные места и дорогих людей ради их же спасения, она жила словно бы с отрезанной частью души. Но ведь с отрезанными-то частями как порой бывает? Нет ноги, а она болит всё равно. Нет руки, но её призрак ноет, покрывается мурашками, немеет... Так и Чернава, отрезав себя от всего, что было ей дорого, тосковать не перестала, потому что не существовало такой волшбы, которая стирала бы память и вырывала с корнями любовь. Не знала кудесница такого обезболивающего средства. Если даже сам князь Ворон так и не изобрёл снадобье, утоляющее эту тоску, то она и подавно не могла себя исцелить от этого.       Её шрам пусть и ныл, мучая её ночными болями, но хотя бы был сомкнут и не кровоточил, а Любослава своими глазами-клинками вспорола его наживую, без обезболивания, и кровь хлынула из вновь открывшейся раны. Но у кудесницы язык не поворачивался упрекать Любославу. Ведь испытала она не только боль, но и лучик радости коснулся её сердца.       — Благодарю тебя за добрые вести, государыня, — проговорила она. — Но прошу тебя, больше не пытайся увидеться со мной. Ведь если бы проклятье потерь не было столь страшным и вещественным, разве я решилась бы покинуть вас всех, мои родные? Если бы его не существовало, я оставалась бы сейчас дома, с вами. Но оно существует, и оно очень, очень жестокое. Я... боюсь за тебя, Любослава Владилична.       — Знаю, моя родная Чернавушка, — вздохнула княгиня. — Знаю, что твоё любящее сердечко никогда не перестанет болеть и тревожиться... И мне хотелось бы, чтобы тебе стало хоть немножко легче. У меня для тебя небольшой подарочек из дома.       Княгиня достала из-за пазухи вышитый платочек и вручила его Чернаве. Кудесница, вскинув над ним ладонь, не только увидела прекрасный узор, вышитый умелой мастерицей, но и ощутила родное тепло своих детей. В вышивку были вплетены их волосы, а узор состоял из белых цветов... Тех самых, что качали головками и шептали голосами любимых.       — Это кто до такого додумался? — спросила Чернава с улыбкой и неизбежно проступившей солёной влагой на глазах. — Что за кудесница-умелица?       — Людмила Всеславовна, рукодельница наша, — улыбнулась в ответ княгиня. — По-моему, у неё что-то есть от твоего колдовского дара.       Чернава, прижав платочек к груди, впитывала всем сердцем тепло. Она словно в объятиях своих детей очутилась, и слёзы опять струились ручьями по её щекам, а Любослава бережно смахивала их пальцами.       — И ещё кое-что, — сказала она, кладя на стол два туго набитых кошелька — один с серебром, второй с золотом. — Здесь тебе на год хватит, чтобы ни в чём не нуждаться. Через год тебе пришлют ещё столько же. И так — каждый год.       — Государыня, зачем?! Поверь, я совсем не бедствую, ничего не нужно! — воспротивилась Чернава. — Да, я живу скромно, но нужды не испытываю. Моё ремесло целительницы меня и здесь кормит, я не пропаду.       Любослава покачала головой, вздохнула.       — Не спорь, Чернавушка. Вижу я, как ты тут живёшь... — Она обвела взглядом бедную обстановку домика, а потом добавила ласково, но серьёзно и веско: — Не забывай, я пообещала Всеславу Владиличу заботиться о тебе, и я исполню обязательство, которое я ему дала, когда мы с ним прощались. Я поклялась ему сделать для тебя всё, что на моём месте сделал бы он сам. Вот и подумай: если я нарушу своё слово, какой ответ я буду перед ним держать, когда наши души встретятся? Как я ему в глаза смотреть буду?       Вскрытая рана истекала болью по имени Всеслав Владилич, а лицо Чернавы уткнулось в плечо Любославы. Та, нежно прижимая её к себе, дала ей выплакаться, а потом поймала за подбородок.       — Есть ещё кое-что, — согрело губы Чернавы её близкое дыхание. — Прошу, не сердись за то, что я сейчас сделаю... Прости.       Следом за теплом дыхания княгини на своих губах кудесница ощутила её поцелуй. Его властная, решительная и такая обезоруживающая ласка настолько её ошеломила и обездвижила, что она даже не дёрнулась, чтобы освободиться — просто обомлела. Её губы не сомкнулись, не рванулись прочь, а потрясённо приняли и выпили всё до дна.       — Прости, Чернавушка. Так было нужно, — сказала Любослава.       В тот же миг с глаз упала пелена мрака, и зрение обрушилось на Чернаву таким мощным потоком, что она даже зажмурилась на несколько мгновений, будто находилась не в сумрачном домике, озарённом лишь маленьким масляным светочем, а под лучами яркого полуденного солнца. Ладонями она видела чуть размыто и близоруко, а сейчас от чёткости картинки даже в глазницах ломило.       — Хотелось твой настоящий взгляд увидеть, — с грустновато-нежной задумчивостью проговорила Любослава. — Не сердись, Чернавушка... Я знаю, что ты сейчас скажешь про Владиславу Своймировну. Я люблю вас обеих, и ничего ты с этим сделать не сможешь, милая моя. И я тоже ничего не могу поделать. — Её пальцы расстегнули кафтан на груди, и под ним проступил узор рубашки, вышитый когда-то Чернавой. — Когда носишь на себе такое чудо, невозможно не любить его создательницу. Ты скажешь, что никаких любовных чар в узор не вкладывала, и я отвечу — да. Намеренно — не вкладывала. Но ты вложила в него себя саму, Чернавушка... Ты сама — чудо. Чудо, которое всегда было со мной и согревало меня, как солнышко. Даже когда я не осознавала этого, ты меня согревала, всегда была со мной и во мне. — Глаза Любославы замерцали боевой сталью, голос стал твёрже и жёстче: — Во всех жестоких битвах, когда кровь лилась реками вокруг меня, а смерть заглядывала мне в глаза и щекотала меня своим жалом, ты была со мной, родная... И хранила меня. Спасала меня тысячи раз. Разве можно, нося на себе доспехи из спасительного, живительного тепла удивительной кудесницы и прекрасной женщины, не любить её?       Чернава вздрогнула всем телом и душой от этих слов, пронзённая ими, как светлым лучом-клинком. Слёзы струились по её щекам, а Любослава, вернув и своему взгляду, и голосу нежность, добавила:       — Вот в этом чуде — тоже ты. — Она приподняла руку с кольцом, которым Чернава соединила её с Владиславой под Дубом любви. — И в объятиях моих дочек, и в сиянии их глаз тоже живёшь ты — вдохновенная кудесница-созидательница, прекрасная женщина, любящая мать. Скажи, разве можно вот это триединство чудес, эту светлую чародейку, эту красавицу — не любить? Разве можно пронести через всю свою жизнь её свет в душе — и при этом оставаться к ней равнодушной? Это точно так же невозможно, как подставлять лицо солнцу и не чувствовать его тепло. Любить тебя — это самое прекрасное, самое благословенное чудо, которое только может случиться с человеком.       Умолкнув, Любослава вжалась губами в руку Чернавы, а та не вытирала струившихся по щекам слёз. Пронзённая навылет словами княгини, пригвождённая ими к месту, она замерла в раскатах их отголосков — горьких и нежных, пронизывающих и светлых. Любослава произнесла их негромко, но они рокотали в душе кудесницы, как летняя гроза.       — Я уже говорила, что ты — живительное тёплое солнышко, — закончила княгиня. — И я это повторяю. Благодарю тебя за твой свет и твоё тепло. Ты позволишь утром увидеться с тобой на прощание?       — Куда ты сейчас, государыня? — встрепенулась Чернава. Слово «прощание» обдало её зябким холодом.       — Я остановилась на постоялом дворе, Чернавушка. Там и ночь проведу, а утром отправлюсь в обратную дорогу. — Княгиня поднялась на ноги, чуть приметно улыбнулась. — Прости мою дерзость, родная... И если мои слова и этот поцелуй тебя задели или обидели — тоже прости. Мне ничего от тебя не нужно, я лишь исполнила, что мне следовало исполнить. Так ты позволишь утром проститься с тобой?       Чернава лишь кивнула, не в силах говорить от сдавившего горло комка. Княгиня, бросив на неё напоследок долгий, серьёзный и нежный взгляд, открыла дверь и шагнула в шелестящий дождливый мрак.       — На постоялый двор, — послышался её краткий приказ двум охранникам, стоявшим снаружи.       Стук копыт удалялся, отдаваясь в груди Чернавы. Она ещё долго сидела, прижимая к сердцу платочек и согреваясь незримыми объятиями своих детей, а потом, чтобы успокоиться, снова взялась за пряжу. Впрочем, скоро она отложила это дело: работать в таком состоянии было не только невозможно, но и вредно для самих ниток. Сразу начали появляться неровности и огрехи, и Чернава поняла: не сейчас.       Она умылась и легла в постель, но ни о каком сне и речи быть не могло. Кудеснице то мерещился поцелуй, то руки ощущали призрак пожатия княгини, а в душе снова и снова рокотали отголоски её слов. Причём на некоторых из них сердце как-то по-особенному ёкало.       «Так было нужно», «мне хотелось бы, чтобы тебе стало хоть немножко легче», «я лишь исполнила, что мне следовало исполнить». Исполнить, но что? Обязательство перед Всеславом Владиличем? Или что-то иное? «Всё, что на моём месте сделал бы он сам...» Разгадка крутилась где-то рядом — что-то до дрожи знакомое, что-то пронзительное, горькое, прекрасное и нежное. Чернава пыталась её поймать, но она не давалась, ускользала, всё сильнее тревожа и лишая покоя.       Дождь шелестел всю ночь и прекратился только перед рассветом. Чернава, не сомкнувшая глаз ни на миг, то и дело выглядывала за дверь, высматривая Любославу: слюдяные оконца ничего толком рассмотреть не позволяли. В такую рань ещё никто не проснулся, и улица была тиха и пустынна.       Когда в этой тишине раздался перестук копыт приближающегося конного отряда, сердце Чернавы заколотилось, дыханию в груди стало тесно. Она распахнула дверь и шагнула через порог в образе старухи: мало ли, вдруг всё-таки какой-нибудь ранний прохожий увидит или кто-то из соседей выглянет.       Конный отряд поравнялся с домиком. Вчера в дождливом сумраке, с поднятыми наголовьями плащей, воины во главе с княгиней выглядели мрачновато и грозно, вызывая своим обликом гулкую и холодящую тревогу, хотя и сейчас их подтянутый, собранный и воинственный вид внушал не меньшее уважение. Любослава, одетая скромно и просто, по-дорожному, не слишком выделялась среди своих витязей, и лишь величавость осанки выдавала в ней княгиню. На миг обознавшееся сердце, уловив в ней пронзительно-знакомый Всеславин облик, ёкнуло, но Чернава внутренне одёрнула себя.       Любослава соскочила с седла и бросила поводья одному из воинов, сняла перчатки и заткнула за пояс. Кудесница посторонилась, пропуская её в домик, и той снова пришлось нагибаться под низенькую притолоку.       Закрытая дверь отделила их от воинов в горьковато-пронзительном уединении, и несколько мгновений они смотрели друг на друга. Любослава сняла шапку со свежевыбритой головы, отбросив упавшую на плечо косицу себе за спину, а её пальцы тронули щёку кудесницы, намекая... Та спохватилась и провела по лицу ладонью, представ перед княгиней в своём настоящем облике. Любослава улыбнулась:       — Какой бы вид ты ни приняла, кудесница моя хитроумная, в какие бы одежды ни рядилась, глаза у тебя всё равно остаются прежними. Ты сама можешь стать неузнаваемой, но глазки — всё равно твои.       А Чернава, всматриваясь в неё, пыталась нащупать разгадку, над которой так мучительно билась всю минувшую бессонную ночь. Может, та пряталась в глазах княгини, смотревших на кудесницу с морщинками-лучиками задумчивой нежности, которая оставалась неловкой, лишающей покоя занозой в сердце? Или, может быть, дело в её изящном черепе? Ещё вчера на нём золотилась щетина, а сейчас он был гладко побрит. А может, и не было никакой загадки, и княгиня просто привела себя на постоялом дворе в порядок после долгой утомительной дороги... Нет, всё-таки что-то неуловимо изменилось в Любославе, но Чернава не могла понять, что именно.       Может, станет понятнее, если коснуться? Рука кудесницы приподнялась и протянулась к княгине, и та, нежно приняв её в свою, вжалась в неё губами. Когда она склонилась в поцелуе над рукой Чернавы, косица соскользнула из-за её спины вперёд и повисла, и кудесница застыла... В туго переплетённых прядках, ещё вчера состоявших из одного лишь пшеничного золота, мерцало множество морозно-серебристых волосков — совсем как когда-то у Всеславы, вернувшейся вместе с Радомилом солнечным зимним утром после страшной снежной бури.       Кудесница только сейчас почувствовала, что ставшая привычной старческая слабость почти не ощущалась, тяжесть вражеской хватки стала заметно легче... Кусочки головоломки завертелись, складываясь в пронзительную разгадку. «Всё, что на моём месте сделал бы он сам», — ёкнуло сердце, проваливаясь в холодящую горестную бездну.       — Нет, нет, только не это, — пробормотала Чернава, дрожащей рукой касаясь косицы.       В щетине наверняка тоже было много серебра, вот Любослава и побрилась, чтобы стало не так заметно. Наверно, думала, что на косицу Чернава не обратит внимания... «Твоё желание не может быть отменено», — долетело из прошлого горькое эхо.       — Нет, государыня, пожалуйста, нет...       Но что теперь толку умолять, повторяя это нелепое «пожалуйста», как бессмысленное заклинание? Всё было уже сделано, и Любослава крепко прижимала к себе Чернаву, которая тряслась в беззвучном рыдании и в исступлении колотила её по плечам. Поцелуй, «так было нужно», «чтобы тебе стало хоть немножко легче», «исполнила, что следовало», «что сделал бы он сам», «наши души встретятся», «смотреть ему в глаза»... Эту рвущую сердце в клочья цепочку боли кудесница отчаянно разбивала ударами кулаков по плечам княгини и глухим надрывным хрипом — чтоб воины за дверью не слышали — кричала:       — Зачем, государыня, зачем?.. Разве для этого я тебя с Владиславой соединила под Дубом? Разве для этого я подарила вам деток?! Какое право ты имела так поступать?! Ты о них должна была думать! О дочках, о Владиславе! О вашем счастье! Я для вас счастья хотела, а ты... а ты...       Она захлебнулась и затряслась, и княгиня, взяв её лицо в свои ладони, дохнула ей в губы:       — Чернавушка... Милая, драгоценная моя! Прости меня. Прости, что поступила не так, как хотела ты. Я поступила так, как должна была поступить. Исполнила клятву, данную Всеславу Владиличу, и сделала то, что сделал бы для тебя он. Он никогда не остался бы в стороне, зная, что ты в беде и тебе очень тяжело. Он ни за что не оставил бы тебя с этой бедой один на один. Ты хотела оградить нас и нести свою тяжелейшую ношу сама, и твоё оправдание — любовь. Я не оспариваю его, оно свято. Но для меня также свята и клятва, которую я дала. Я благодарю тебя за чудо, которое ты мне подарила, родная моя кудесница... За Владиславу, за наших девочек... Но никакой заботой о своём личном счастье я не смогла бы оправдаться перед Всеславом Владиличем, если бы он вдруг спросил меня: «А исполнила ли ты, сестрёнка, то, что обещала, глядя мне в глаза перед нашим прощанием?» И что я бы тогда ответила ему? «Так и так, прости, братец. Чернавушка велела мне быть счастливой, а данную тебе клятву приказала забыть». Родная моя, да это счастье горем повисло бы на моей шее! Каменной глыбой! Я сама себя прокляла бы, если бы оставила тебя одну с твоей бедой!       Слёзы солёными дорожками скатывались по щекам Чернавы, и княгиня, с непреклонной, беспощадной и такой убийственной нежностью вонзая в неё свои слова, вытирала эти блестящие ручейки пальцами. Её голос пронизывал кудесницу мертвящей сталью, а пальцы и касающееся губ дыхание — воскрешали и ласкали. Глаза-клинки наносили сердцу кровоточащие раны, а обнимающие руки тут же согревали и исцеляли. Дрожащими холодными пальцами коснувшись щеки княгини, Чернава еле слышным, до неузнаваемости осипшим голосом проговорила:       — Я принимаю святость твоей клятвы, государыня... И не оспариваю. Но скажи мне тогда... как я должна теперь с этим жить? И как Владислава с девочками будут жить, когда потеряют тебя?       Кудесница не спрашивала, чем Любослава должна была расплатиться за желание, не спрашивала, как это желание звучало. Она поняла, что именно изменилось в княгине: её сердце билось иначе, потому что взяло на себя часть груза. Ему осталось гораздо меньше ударов, и это отражалось в глазах — по-прежнему стальных, как безжалостные и несгибаемые клинки, но светлых и преданных, горьковато-нежных.       — Прости, Чернавушка... Я не хотела тебе говорить и огорчать тебя, — промолвила княгиня, поймав руку кудесницы и прильнув к ней поцелуем. — Но твоё вещее сердечко обо всём догадалось. Я знаю, с кем у тебя борьба... Белая волчица сказала. Неужели ты думаешь, что я оставила бы тебя с таким врагом одну? И Всеслав Владилич такого никогда бы не допустил.       Прильнув к её груди и закрыв глаза, Чернава чуть слышно проронила:       — В отличие от Всеслава Владилича, у тебя нет преданного брата Радомила, государыня... И никто не пожелал, чтобы ты осталась жива. Может, мне самой к Марушиному камню прогуляться?       Любослава, нежно поглаживая кудесницу по волосам, ответила:       — Там всё в очень непростые узелки связано, Чернавушка. Белая волчица сказала, что бескровно из них выпутаться нельзя, всё равно будут жертвы. Там ещё и твоё проклятье потерь вплетено... И от него всё в сто крат сложнее. Могут пострадать твои дети, а нам с тобой это не нужно. Пришлось выбирать — они или я. А если ты, как Радомил, подставишь себя вместо меня, они всё равно пострадают, потому что это вмешательство — твоё проклятье сработает. Там, куда ни ткнись — всюду оно, Чернавушка... На какую дорожку ни шагни, всё равно на него наступишь. Волчица сказала, что тебе в нашу сторону даже пальцем нельзя шевельнуть, иначе оно сработает. А обо мне не плачь, родная моя. Я не знаю, сколько мне ещё отведено судьбой, но я постараюсь прожить каждый год за три. Или за пять, как получится... И дать Владуше и доченькам столько счастья, сколько в моих силах дать. В этом я тебе клянусь, милая. Знаешь, Владуша на тебя похожа, как сестрица... Наверно, поэтому моё сердце её и выбрало. Но второй такой, как ты, нет на свете... Как нет второго солнца на небе. Ты — одна-единственная.       Чернава, зажмурившись, роняла слёзы сквозь крепко сжатые ресницы, а Любослава, вороша прядки её волос пальцами, добавила:       — Я воин, Чернавушка. У меня плохо получается делать любимых женщин счастливыми. Защищать их, отдавать жизнь за них — да, но такое счастье, какое ты хотела мне подарить — тихое, уютное, домашнее, светлое и чудесное — наверно, не для меня. Неважно оно сочетается со стезёй, на которой я стою обеими ногами... И по которой пройду до конца.       Опустошённая, с выжженным дотла сердцем, Чернава прильнула к ней всем телом, и княгиня отвечала ей столь же крепкими объятиями. Вжавшись поцелуем в лоб кудесницы, она наконец шепнула:       — Мне пора, солнышко моё...       Руки Чернавы сцепились мёртвой хваткой, и Любославе пришлось их нежно разжимать. Она боялась причинить кудеснице боль, поэтому прибегла к уловке — снова прильнула к её губам своими, и Чернава ослабела под поцелуем. Её тело обмякло от ласки губ княгини, хватка разжалась, а руки повисли. Чувствуя её шаткость, Любослава бережно подхватила её и усадила на лавку, а чтобы кудесница не вцепилась в неё снова, поцеловала в последний раз. Никаких прощальных слов она больше не произнесла, всё сказал её взгляд, окутавший сердце Чернавы, словно объятия.       А тем временем Берька, воспользовавшись тем, что отец отпустил его на половину этого утра, спешил к бабушке Чернаве, чтобы исполнить свои обычные поручения: воды натаскать, печь затопить, что-нибудь принести-унести, перетащить, убрать, вымыть, за съестным сбегать. Свернув на знакомую улицу и подбегая к домику целительницы, он вдруг увидел отряд явно нездешних, приезжих всадников весьма воинственного и грозного вида — в дорожных плащах и с оружием. Отряд уже отъехал от домика на некоторое расстояние, но от него отделился один наездник и помчался назад. Подскакав к двери домика, он спрыгнул с седла, сорвал шапку с головы и рухнул на колени перед стройной молодой женщиной с пепельными волосами. Череп его был выбрит, только с темени спускалась светлая косица с небольшой подвеской из блестящих голубых самоцветов. Отсутствовала растительность и на его лице.       Прильнув к соседскому заборчику, Берька во все свои широко распахнутые глаза наблюдал, как бритоголовый всадник, стоя на коленях, обнял женщину с пепельными волосами. Та, смертельно бледная, дрожащими руками гладила плечи всадника и его голову, и по её щекам катились слёзы.       Всадник встал и отступил к коню, не сводя взгляда с заплаканной женщины, потом надел шапку, вскочил в седло и вернулся к отряду, который дожидался его в конце улицы. Конники свернули за угол и скрылись из виду, а женщина некоторое время стояла, прислонившись спиной к дверному косяку и глядя куда-то в небо своими большими, полными слёз глазами, после чего вошла внутрь. Дверь за нею плотно не закрылась, осталась щель...       Берька издали смог разглядеть, что она была очень хороша собой и молода, несмотря на обилие серебряных ниточек в волосах, словно инеем подёрнутых. Но самое главное — на ней была одежда бабушки Чернавы! Потрясённый и озадаченный увиденным, ничего не понимающий и до дрожи переполненный любопытством, мальчик подкрался к двери и осторожно заглянул в щель, оставленную прекрасной незнакомкой.       И что же он увидел? Незнакомая красавица, стоя возле стола, утёрла слёзы платочком, потом зачем-то расцеловала вышитые узоры на нём, свернула и спрятала в рукав. Берька не ошибся — вся одежда на ней и впрямь была бабулина, да и обувь тоже... Охваченная своими горестными переживаниями, она мальчика совсем не замечала — стояла, устремив большие прекрасные глаза куда-то в верхний угол. Украшенные пушистыми и трепетными, как крылья бабочек, ресницами, они мерцали загадочными искорками, точно ночное звёздное небо, а нежный и свежий ротик был так непохож на ввалившийся, сухой и тонкий, пересечённый морщинами рот старой целительницы! Его верхняя губка имела очаровательный М-образный изгиб, как древко боевого лука, а нижняя состояла из двух пухленьких округлых половинок с небольшой перемычкой-углублением посередине. Носик у незнакомки пленял особенной, безупречно-точёной прямотой спинки и изяществом выреза ноздрей, а голову, увенчанную тяжёлым узлом схваченных инеем кос, она держала с чудесной лебединой красой изгиба шеи. Подбородок круглился милым яблочком, а брови двумя тёмными шелковистыми дугами венчали это олицетворённое совершенство женской красоты.       Прекрасна была и каждая её чёрточка по отдельности, и всё вместе взятое — весь её тонкий, печальный, пронзительно-чистый облик; горечь застыла в изгибе её бровей, но вместе с тем мягкое внутреннее сияние наполняло её удивительной теплотой, простой и человечной, много испытавшей и многое познавшей. Встречаются красавицы холодные, надменные, у которых даже совершенство их черт кажется чем-то неприступным и неживым, пустым, но не такова была эта женщина. Она сияла прелестью тёплого летнего дня, а внутри у неё дышала колдовская и обволакивающая, живая и ласковая бесконечность. Задумываясь, она мерцала ночной мудростью древней звёздной бездны, а улыбаясь, превращалась в живительный лучик солнца. Взгляды людей любовались её внешней красой, а сердца падали в тёплую, чуть грустную, нежную бесконечность её души — вот где таилась ловушка, вот в чём была её тайна.       Словом, ничего удивительного не было в том, что бритоголовый всадник обнимал её, стоя на коленях: очевидно, и его сердце не избежало этой участи. Как ни хотелось Берьке распахнуть дверь и шагнуть красавице навстречу, что-то его заставило всё-таки осторожно прикрыть её, а потом громко постучать, как будто он только что пришёл.       — Бабушка Чернава! — позвал он. — Это я!       Ответили ему не сразу, и он с бьющимся сердцем ждал: какой голос с ним заговорит? Молодой или старый? Наконец изнутри послышалось:       — Заходи, голубчик... Заходи, мой миленький.       Это был голос бабули.       Берька вошёл. Бабушка Чернава сидела у стола, сцепив замком свои узловатые старческие пальцы, и даже не верилось, что ещё несколько мгновений тому назад они были тонкими, нежными и молодыми.       — Бабусь... Я... того... Пришёл... Ну, сделать, что тебе надобно, — пробормотал мальчик глуховатым, прерывающимся голосом.       — А чего это ты разговариваешь так, словно запыхался ты, голубчик мой? Спешил, что ль? — спросила целительница проницательно.       — Да, бабусь... Бежал быстро, — проронил Берька.       На самом деле дыхание у него спёрло в груди от чуда, которому он стал свидетелем. Сейчас он снова видел перед собой старую целительницу, но облик красавицы с пепельными волосами по-прежнему сиял немеркнущей звездой перед внутренним взором его сердца.       — Водицы принести, бабусь? — берясь за коромысло, спросил он.       — Принеси, мой миленький, — кивнула кудесница. — Да не спеши, не бегай сломя голову. Торопиться некуда.       
74 Нравится 9 Отзывы 6 В сборник