Глава 53. Больше не рыбка. Хмельная ночь и месть Врага
25 марта 2025 г., 10:14
Отряд воинов во главе с Любославой въехал в Черноозёрск под моросящим дождиком, сыпавшимся из непроглядного полога мохнатых серых туч. На залитом лужами дворе сапоги спешившейся княгини приземлились возле коня, рука в перчатке бросила поводья подскочившему отроку, а лицо под наголовьем плаща было немного бледным и суровым, со сжатыми губами и стальным взглядом.
Под навесом крыльца её встречала не жена и не дочки. Там стояла ослепительно прекрасная молодая женщина с большими голубовато-серыми глазами, судя по единственной золотисто-русой косе — незамужняя. Она зябко кутала плечи в большой пушистый платок из белой шерсти: несмотря на лето, день был по-осеннему прохладный. Её лоб охватывало изящное жемчужное очелье, а розовые мочки ушей оттягивали длинные серьги-тройчатки с голубыми топазами. Оба украшения были подарками Любославы.
Не сводя пристального взгляда с этой статной красавицы, княгиня поднялась по ступенькам и поравнялась с ней. Взгляд девичьих очей был устремлён на неё серьёзно и пытливо, небольшой пухлый ротик не улыбался. Даже не верилось, что когда-то он складывался бутончиком и шаловливо тянулся к Любославе, а она чмокала его крепко-крепко, много раз... Эти руки, стянувшие края пухового платка вокруг озябших плеч, когда-то обвивались цепким озорным кольцом вокруг её шеи, и на весь двор звенел светлый и чистый девчоночий смех.
— Здравствуй, Добрунюшка, — негромко, задумчиво проговорила Любослава, сжав прохладные пальцы красавицы в своей руке. — Здравствуй, ненаглядная моя...
Теперь только одна из «рыбок» встречала её: Заринка была замужем и понесла под сердцем своё первое дитя, а жила теперь в Гериславле. Добруня по-прежнему учила детишек, а все брачные предложения отклоняла, хотя к ней сватались даже весьма знатные женихи. Уже не к лицу ей было виснуть на плечах Любославы и звонко хохотать, а та не решилась бы кружить её на себе, как когда-то. Княгиня склонилась к ней, но губы Добруни не тянулись к ней игривым детским бутончиком, они были приоткрыты и чуть подрагивали. Это был уже не смешливый ротик младшей сестрёнки, это были губы прекрасной девушки, ждавшие поцелуя — настоящего, взрослого. И Любослава застыла, чувствуя их взволнованное тёплое дыхание: она уже не могла поцеловать их, не выйдя за рамки невинности. Не выпуская пальцев Добруни, она сдержанно прильнула губами к её щеке.
— Как ты, родная? Здорова? Всё благополучно? — спросила она глухо, хрипловато.
— Да, государыня, — чуть слышно отозвалась Добруня. — А ты благополучно ли съездила?
Княгиня кивнула. Где-то в дождливой дали осталась встреча с Чернавой, после которой в её косице засеребрился иней, а сердце иногда бухало странным и гулким, жутковатым до темноты в глазах ударом, нарушая им свой равномерный стук. Ну что ж, зато Чернавушкино сердечко было теперь под защитой.
Но княгиню поразила эта чувственная дрожь губ девушки, которую она всегда любила как младшую сестрёнку. Неугомонный Любослав Батькович, прежде чем окончательно остепениться и соединиться узами под Дубом со своей драгоценной Владиславой Своймировной, повидал немало девушек и женщин, и разнообразные знаки их чувств и помыслов были ему хорошо известны. Этот серьёзный, сверкающий взор и эту дрожь губ он ни с чем не перепутал бы.
Любослава выпустила руку Добруни и отступила на шаг. Догадка отразилась в её подёрнувшихся горечью глазах, а брови сдвинулись. Вот почему «рыбка» не шла замуж... Вовсе не потому что дала обещание посвятить себя учительской стезе, а потому что её сердце было уже занято. Княгиня шагнула к дверям, но Добруня бросилась к ней и вцепилась в её руку.
— Государыня! Чует моё сердечко: что-то неладно... Скажи, что-то худое случилось в твоей поездке?
— С чего ты взяла, солнышко моё? — Любослава, ощущая отчаянно крепкое пожатие пальцев девушки, не решалась от него освободиться.
Что уж греха таить, по-прежнему питала она нежную слабость к тонким девичьим пальчикам и хрупким запястьям, а потому не могла обращаться с ними грубо. Чтобы разжать эту хватку, пришлось бы сделать Добруне больно, но даже от мысли об этом сердце содрогалось: нет, только не это.
— Нет, моя рыбка, всё хорошо, всё благополучно, — сказала Любослава, накрывая руку девушки ладонью и успокоительно поглаживая, а про себя с досадой беспокоилась: не слишком ли нежно это получалось? Не давало ли бесплодной надежды сердечку, бившемуся с совсем не сестринской привязанностью?
Теперь в каждое прикосновение, в каждый взгляд, в каждое ласковое слово вкрадывалась эта проклятая двусмысленность, которая всё портила... Теперь Любослава даже улыбнуться своей «рыбке» не могла без тревожной мысли: а как она это воспримет? Не примет ли за знак особенной, не сестринской ласки и затаённых нежных чувств? Не достроит ли в своём воображении то, чего на самом деле нет? Княгиня стиснула челюсти и всё-таки осторожно освободилась от Добруниной руки. Вышло не грубо: пальцы девушки разжались сами.
На ходу бросив на руки служанки отсыревший плащ и сорвав с себя шапку, она стремительно зашагала в покои, где жила Владислава с дочками. Супруга-целительница была, конечно, в лечебнице, зато Дана и Даринка, побросав своё рукоделие, с радостными криками бросились обниматься. Даромила, младшенькая из дочек, не вышивкой занималась, а скакала на деревянной палке с лошадиной головой — полюбившейся ей мальчишеской игрушке. При виде вернувшейся родительницы-княгини она тоже рванула к ней со всех ног и запрыгнула с разбегу в её объятия.
Вот этих самых милых, самых родных «рыбок» Любослава уже могла обнимать и тискать, кружить на руках, чмокать и щекотать сколько угодно, без всякой двусмысленности. С их лиц ей сияли её собственные глаза, отличавшиеся лишь отсутствием стального блеска. Созданные вдохновенной силой кудесницы Чернавы, они несли в своих жилах их с Владиславой кровь поровну — три удивительных чуда, три самых родных и любимых на свете девочки.
Когда Любослава кружила младшенькую, сердце опять жутковато бухнуло. Нет, сильные руки княгини не дрогнули, не выпустили дочку, она только поставила её на пол и села на лавку, стараясь не подать вида, что ей нехорошо. Поймав ртом воздух, она раскрыла дочкам объятия, и все трое прильнули к ней. А под рёбрами холодила странная, горьковатая тоска: уже не принадлежал витязь своим любимым девочкам, он принадлежал своей стезе, на которой стоял обеими ногами. Его руки по-прежнему обнимали дочек, но сердцем он ушёл на войну, о которой они, бесконечно родные и драгоценные, не подозревали...
А вот и знакомая, дорогая этому усталому сердцу поступь прекраснейшей из женщин — той самой, чья песня в беседке сразила наповал Любослава Батьковича и воскресила кучку осколков в его груди, вдохнув в неё жизнь и счастье.
— Любушенька!
Спровадив с колен дочек, княгиня освободила на них место для жены. О том, что глава Черноозёрской лечебницы — именно её супруга, а дочки — их общие, знали только самые близкие: ныне покойные Всеслав Владилич и матушка Здерада, а также брат Волислав. Все прочие даже не задумывались о том, какие узы связывали княгиню-воительницу с хрупкой целительницей: их охраняла тёплая волшба обручальных колец, появившихся у них на пальцах под Дубом. Всем было известно: Владислава Своймировна — вдова, трёх младших дочек ей кудесница Чернава силой своей колдовской создала, а княгиня и целительнице, и её дочкам покровительство оказывала. То, что девочки государыню порой матушкой Любославой звали, всех даже умиляло: значит, любили они свою покровительницу, как родную. Ну а то, что княгиня порой ночевала в покоях целительницы Владиславы... Так ведь она ж государыня, дворец — её, где хочет, там и ночует. Ничего «этакого» людям в голову не приходило. Добруне с Заринкой было известно только об отношениях княгини с Владиславой, но о происхождении дочек целительницы они знали то же, что и все остальные.
Сидя у княгини на коленях и обнимая её за плечи, Владислава увидела седину, и в её глазах замерцали искорки тревоги и боли, но при детях она ничего не сказала. Ещё не успела Любослава ни помыться с дороги, ни побрить голову, и серебро в щетине мерцало искорками инея. Да даже если и успела бы — что толку? Как будто в косице нет тех же серебряных ниточек... Как будто острый, наблюдательный взгляд любящей женщины мог не заметить даже новых крошечных морщинок под глазами!
Любослава сходила в баню, а приведение своей головы в порядок доверила ласковым рукам жены: та попросила позволить ей сделать это. Пока колдовское лезвие наводило блеск на её череп, младшенькая дочка Даромила крутилась рядом, заворожённо наблюдая за тем, как золотистая с блёстками серебра щетина исчезала — полоска за полоской. Она норовила потрогать череп княгини пальчиком, но пока там орудовала бритва, соваться не стоило, и Любослава, поймав неугомонные дочкины ручки, нежно сжала в своих, а её саму стиснула между коленями.
— Попалась, непоседа! Вот и стой теперь так. Потом потрогаешь, когда матушка Владислава закончит.
Даромила — «милый дар». Безусловно, очень милый, но и очень вертлявый подарочек, который Любославе приходилось держать очень крепко, но девочка всё равно шаловливо ёрзала, пищала и пыталась вывернуться из объятий.
— Стой тихо, зайчонок, не крутись... — Любослава чмокнула дочку в носик, нежно потёрлась о его кончик своим носом. — Послушай-ка лучше сказку. В одном государстве жили-были прекрасная добрая Кудесница и её защитник — Витязь. Однажды на кудесницу напал... ну, пусть будет Злой Враг. Очень страшный и очень жестокий. Он направил на неё смертельный колдовской луч, который сковывал её силы и изнашивал её доброе и светлое сердечко. Чтобы ей помочь и защитить её сердечко, Витязь взял своё сердце, разделил пополам и сделал из одной половинки волшебный щит. И закрыл им сердечко Кудесницы. Если бы он был одинок, он и всё сердце отдал бы не задумываясь, но у него была красавица-жена и трое милых дочек, которых он очень любил. Была и четвёртая — приёмная. Но и её он тоже любил, как родную. Поэтому вторая половинка сердца осталась для его семьи. А Кудесница была под щитом в безопасности. И Злой Враг уже не мог её погубить.
Колдовское лезвие во время этой сказки ни разу не остановило своей деловитой работы, но по дыханию Владиславы княгиня слышала, что та прилагала огромные усилия, чтобы не расплакаться. Одна тёплая слезинка всё-таки упала на голову Любославы, и быстрые тонкие пальчики стёрли её.
Даромиле не терпелось погладить голову родительницы-княгини, но той пришлось сперва посадить на колени Владиславу и обнять её. В дыхании той слышались с трудом сдерживаемые слёзы, и Любослава, поглаживая её по спине, добавила негромко, с чуть усталой улыбкой:
— Не мог Витязь оставить Кудесницу без поддержки в её нелёгкой войне. Во-первых, он дал клятву беречь её и заботиться о ней, а во-вторых... Он был ей обязан всем. Своей чудесной волшбой Кудесница не раз спасала его жизнь во множестве битв, а ещё благодаря ей у него появились его доченьки. А ещё Кудесница стала той светлой силой, что соединила Витязя и его прекрасную супругу узами любви под волшебным Дубом. Витязь никогда не простил бы себя, если бы оставил Кудесницу одну с её войной. Кудесница, конечно, что-то говорила про своего учителя, который ей тоже помогал, но Витязь его своими глазами никогда не видел, а поэтому не знал, насколько его помощь действенна. Как бы то ни было, он просто не мог оставаться в стороне. Да и жена витязя Кудеснице была обязана жизнью: та однажды исцелила и её саму, и её старшую дочку от смертельной хвори. Поэтому Витязь очень надеялся... Нет, он верил, что супруга у него — умница. И всё поймёт правильно. Она знала, с кем связала свою судьбу... И понимала, что для Витязя его воинский долг — не пустой звук. Это его путь, по которому он должен идти до конца.
Владислава стиснула княгиню в объятиях и огромным усилием задавила в себе рыдание, оборвав всхлип на полузвуке и зажмурившись. Вряд ли дочки о чём-то догадывались, для них прозвучавшее было лишь сказкой, но Любослава рассказывала её не только для них.
Поздним вечером, прильнув к плечу княгини в постели, жена продолжила сказку:
— А супруга Витязя тоже не могла оставаться в стороне. Не могла оставить своего любимого одного с его воинским долгом... Его сердце было слишком драгоценно для неё, чтобы она могла оставить его без поддержки.
Её ладонь легла на грудь Любославы, и в сумраке из неё заструился голубоватый свет. Губы княгини вжались в её лоб поцелуем.
— Горлинка ты моя... Умница моя.
Помолчав, Владислава спросила:
— Как она там?
— Тяжело ей. Война у неё нешуточная. Самая настоящая, хотя и невидимая для людей. — Любослава зарылась губами в волосы жены над лбом, и прядки колыхались от её дыхания. — Но теперь ей будет полегче.
Прошла пара седмиц. Владислава ежедневно вливала в сердце княгини целительный свет, и это как будто помогало — жутковатые сбои в его работе случались пореже, хотя полностью не проходили. А вот в отношения Любославы с Добруней вползла треклятая двусмысленность, которой княгиня всеми силами старалась избегать. Но как её совсем избежишь? Теперь превратно можно было истолковать всё, что угодно — любой взгляд, любое слово. Любослава старалась видеться с девушкой пореже и была с ней сдержанной. Совсем не встречаться не получалось: княгиня пару раз в седмицу навещала приют и школу, внимательно следя за их работой и оказывая им покровительство. Нет-нет да и сталкивалась она там со своей «рыбкой», но даже улыбнуться ей лишний раз не решалась. И девушку это огорчало, это читалось в её огромных прекрасных глазах, который иногда даже дымкой слёз туманились. Однажды Добруня догнала княгиню, когда та уже вышла на школьное крыльцо.
— Государыня... Можно тебя на два словечка?
— Слушаю тебя, — проговорила Любослава, внутренне напрягаясь. Её брови опять невольно сдвинулись.
— Давай отойдём в укромный уголок, — кивая в сторону сада, предложила девушка.
Только что прошёл дождик, и в саду пахло сырой свежестью и цветами. С веток порой капало, и Добруня ёжилась, когда капли попадали на неё. Решившись, она заговорила:
— Государыня... Почему ты стала так холодна со мной? Хмуришься, не улыбаешься... Едва поздоровавшись, сразу убегаешь, не сказав со мной и двух слов. И... И рыбкой своей больше не зовёшь.
Последнее она пролепетала едва слышно, опустив ресницы. Княгиня, невольно любуясь этими пушистыми щёточками, а также розовыми мочками ушей с серьгами и чистым гладким лбом под жемчужным очельем, вдруг подумала: а если ей померещилось?! А вдруг и не было ничего, и она понапрасну отдалилась от Добруни, терзая её и огорчая своей холодностью? Это вынужденное отдаление и её саму заставляло страдать: она по-прежнему любила свою «рыбку» и скучала по ней... Вернее, по прежней невинной безмятежности, что когда-то царила между ними. Когда-то у них всё было безоблачно и прекрасно, но потом Любославе показалось, будто Добруня как-то необычно задрожала губами, как-то по-особому сжала её руку...
«Слушай, Любослав Батькович, а не придумал ли ты это сам? — шелестел мокрой листвой усталый вечер-насмешник. — Не у тебя ли самого воображение разыгралось? Возомнил невесть что и почём зря девчонку обижаешь и отталкиваешь... И у неё глазки на мокром месте, и сам ты по ней тоскуешь».
А вслух Любослава сказала с невесёлой усмешкой:
— Уж очень взрослая ты стала, чтоб рыбкой тебя звать.
Добруня вскинула ресницы, заблестела глазами.
— Ну, так зови иначе, государыня... — И, тронув пальцами плечо Любославы, договорила тихо: — Русалочкой, к примеру...
Нет, не померещилось... Увы. Любослава чувствовала, как лицо схватывается каменной суровостью, рот жёстко сжимается, а глаза леденеют, но ничего с этим поделать не могла: тень далёкого кувшинкового лета вонзилась под сердце призрачной стрелой, отравленной холодным ядом печали. И кто эту стрелу так коварно и жестоко пустил? Кто бы мог подумать! Её же собственная ненаглядная рыбонька, от которой она такого не ожидала.
— Послушай, девочка, — проговорила она негромко, но отчётливо. — Не дразни Любослава Батьковича... Если бы он был холост и свободен, он ни за что не пропустил бы такую красавицу, как ты, но он женат. И у него трое дочек. Точнее, четверо, если считать Измиру. Троих из этих девочек ещё до их рождения он видел на Дубе, под которым сочетался узами со своей супругой, Владиславой Своймировной. Не пытайся проверить эти узы на прочность. А все эти... русалочки были в прошлом, к которому нет возврата.
Не думала, не гадала Любослава, что ей однажды доведётся выпустить холодного воина на ту, кто был ей столь дорог... Вернее, он завладел ею, как и всегда, сам — управлять им она так толком и не научилась. Он стоял и смотрел безжалостными стальными глазами, как Добруня побледнела, уткнулась в ствол дерева и заплакала, сотрясаясь плечами от рыданий. А под бронёй в его груди горько мерцала искорка сердца: «Что же ты наделала, рыбка... Что ты натворила! Ты одним-единственным словом зачеркнула всё светлое, чистое и невинное, что между нами было... Теперь это именно БЫЛО, а не есть. И рыбку свою я потерял навсегда. Ты стала кем-то другим... ВСЁ стало иным, и по-прежнему уже не будет. Нет у меня больше моей милой сестрёнки, осталась только девушка, на чьи чувства я не смогу ответить так, как она хотела бы. И эта двусмысленность теперь всегда будет разделять нас, как стена. Ты выросла, рыбка... И стала прекрасной женщиной. Но прижать эту женщину к себе и поцеловать я не смогу. И как сестру я её уже не смогу целовать, потому что двусмысленность всё отравила, всё переиначила и исказила. Я потерял тебя...»
— Прощай, рыбка, — глухо слетело с губ Любославы.
Развернувшись, она стремительно зашагала прочь, а за спиной слышались рыдания Добруни.
За остаток этого дня Любославу несколько раз настигало страшное «бух!» в груди, и приходилось останавливаться, чтобы поймать ртом воздух. Свет потускнел, цвета померкли, в груди разливались холод и тоска — её придавило утратой. Будто умерло что-то прекрасное и светлое... Или кто-то. Нет, Добруня была, к счастью, жива и здорова, но эта треклятая «русалочка» встала между ними непреодолимой стеной.
Конечно, жена не могла не заметить её состояние.
— Что, Любушенька? Худо тебе? Сердечко? — с тревогой и заботой стала она расспрашивать.
Княгиня кивнула, ничуть не солгав этим движением.
— Хуже стало? — прижав пальцы к задрожавшим губам, прошептала Владислава.
Любослава снова устало кивнула. «Бухов» было и впрямь многовато, обычно это случалось один раз в два-три дня, а тут — один за другим... О постигшей её утрате говорить не хотелось, да и не могла она об этом говорить.
— У тебя на лице ни кровинки, родная моя, — проговорила Владислава расстроенно. — Даже губки посерели...
Она немедленно влила в грудь княгини целительный свет, а та ловила себя на мысли, что хотелось напиться — страшно, до забытья. В хлам. Как тогда, после той сумасшедшей скачки верхом среди бушующей грозы и бьющих вокруг молний. Она ещё тогда нарвалась на удар в челюсть от собственного дружинника: до смерти хотелось, чтобы ей кто-нибудь от души врезал за эту девушку — искреннюю и нежную, доверчивую голубку... За её сердечко разбитое. Наверно, та уж давным-давно замужем за своим кузнецом... И детишек с ним, поди, настругали. Как же её?.. Вишенка? Нет, Вишнюта.
И случай напиться вскоре представился. В честь праздника поминовения предков было устроено большое застолье, хмельное лилось рекой. Владислава с беспокойством посматривала, как княгиня с каменным лицом опрокидывала в себя кубок за кубком, а потом, подойдя, склонилась к ней и проговорила вполголоса:
— Государыня, не сильно ли ты налегаешь? Может, тебе хватит? Я за сердечко твоё боюсь...
Лицо Любославы было бледным, глаза — как стылые клинки. Она не шаталась, и язык у неё ещё не заплетался, но слова она выговаривала медленнее обычного, с подчёркнутой отчётливостью.
— Всё будет хорошо, родная. Не бойся.
Потом Владиславе пришлось уйти в свои покои: у Даромилы поднялся жар. С недугом у ребёнка она справилась быстро, влив целительный свет, но дочка была ещё немного вялой, плакала, не отпускала Владиславу от себя, и ей пришлось сидеть с ней.
У Любославы опять бухнуло в груди, и она вышла в сад — подышать свежим воздухом и немного попридержать коней своего хмеля: что-то очень резво они скакали вперёд, к цели. Но и «в хлам» она ещё не была, даже не шаталась.
Прислонившись к дереву, она прикрыла глаза и оскалилась.
— Рыбка... Рыбка моя, — прорычала она глухо, сипло.
Перед глазами мелькали картинки-видения из прошлого: вот с полатей под потолком свесилась светлая головка — это их первая встреча; вот девочка робко смотрит на Любослава Батьковича, положившего на стол перед ней мешочек орехов; вот смеётся бубенчато-звонко, а у самой губки пахнут печёным яблочком... «Здерада Мирославовна тебя кличет пирог яблочный кушать...» Нет уж матушки Здерады, ушла к праотцам, сегодня и её помянули среди прочих... Не отведать больше её пирогов душистых да сладких.
— Рыбка! — рявкнула княгиня, саданув кулаком по стволу дерева.
Уткнувшись в него лбом и закрыв глаза, она стояла так, пока не услышала тихий, робкий голос:
— Я здесь, государыня...
На руку Любославы, обнимавшую яблоневый ствол, легла тёплая ладошка, и она, вздрогнув, открыла глаза. С другой стороны к яблоне прильнула Добруня, а глазищи — огромные, влажные, полные боли и пронзительной нежности.
— Ты сказала «прощай», государыня, но я не могу этого принять. Я тоскую по тебе, — слетело с её губ.
Княгиня несколько мгновений пожирала немигающим взглядом это прекрасное лицо — бесконечно милое, родное, любимое, нужное. Её собственное лицо оставалось бледным и закаменевшим, а в глазах вместо слёз мерцала страшная, стылая сталь. А горло прохрипело:
— И я по тебе тоскую, рыбка... Смертельно. Просто смертельно...
Тонкие, нежные пальчики не побоялись прикоснуться к лицу холодного воина. Жутковато и странно хмель на него действовал: вроде и чувствовал он внутри, что пьян, но внешне это никак на нём не отражалось. Он не горланил песни, не лез в драку, твёрдо стоял на ногах и не спотыкался языком, просто разговаривал чуть медленнее. А лицо так и вовсе — будто и капли в рот не брал. А ещё он говорил правду — ту, что мерцала горькой искоркой в его сердце под незримой бронёй.
— Тоскую по тебе, родная... Не могу без тебя.
Добруня прильнула, робко гладя плечо княгини — ошеломительно и невыносимо, до пронзительной тоски красивая, ясноглазая, с хрупкими запястьями... С этими треклятыми запястьями, которые сводили с ума измученное, усталое, спотыкающееся сердце. Но руки у холодного воина были стальные, не умели они ласкать, и он не обнимал девушку, хотя и не отталкивал от себя.
— Когда ты сказала про Дуб, государыня, я вспомнила... — Добруня опустила ресницы, потом снова вскинула глаза, и в них замерцала робкая ласка. — Мне давеча сон привиделся, будто на большом дереве, которое сияет-переливается красивым радужным светом, сидят два мальчика. Маленькие такие, хорошенькие. Головки у них светленькие, а глазки — как у...
Она не договорила и опять опустила увлажнившиеся ресницы. Княгиня, пронизывая её немигающим взглядом, проговорила медленно и устало:
— Добрый сон. Значит, замуж выйдешь, и родятся у тебя эти мальчики.
Добруня, качая головой и влажно мерцая глазами, сказала с тихой, горькой и какой-то роковой прозорливостью:
— Нет, государыня... Не будет у меня мужа. Только ты в сердце моём. И всегда была...
Хоть и стальными были ручищи у холодного воина, но он всё равно сгрёб её, как умел — грубо, крепко, жадно, по-медвежьи сграбастал и притиснул к себе. И дышал шумно ей в ухо, трепеща ресницами:
— Что же ты наделала, рыбка... Что ты со мной натворила, девочка! Ты же девочка моя родная... Я же тебя — вот такой маленькой! — орехами и пряниками кормил... И подарки тебе возил! В объятиях кружил... Губки твои яблочные целовал... Больше никогда мне их не целовать, никогда!
— Любослав Батькович... Самый родной, самый любимый, — нежно прозвенел голос Добруни. Она всё верно почувствовала и угадала по этому мужскому роду, который вырвался у княгини из её сердца, раненного стрелой из прошлого. — Почему же никогда?! Целуй их... Целуй сейчас...
Это отчаянное «целуй» будто плетью вытянуло по спине, жестокой стрелой вонзилось в хмельную, рыдающую от тоски душу, и волчий оскал боли сверкнул и зарычал:
— Что ты творишь?! Неужели ты не понимаешь, глупая девчонка, что ты погубишь меня?! Или я сам себя сгублю...
— Любослав Батькович... Ненаглядный мой, — всем телом льнула Добруня, лаская ладонями бледные щёки княгини.
Та зарычала и вжалась губами в нежное запястье, дыша его щемяще-тонким медово-яблочным запахом. Голова кружилась и звенела кувшинковым бредом, колдовским русалочьим шёпотом наполнялись уши, и уже не существовало ни настоящего, ни прошлого, всё сплелось в сплошной хохот и звон: «Погубишь, погубишь...» Ладошки ласкали щёки, мягкая грудь прильнула, а губы тянулись уже не детским бутончиком — уже по-взрослому, по-женски. Тянулись и обдавали медовым дыханием, пьянящим и сладким, весенне-чистым, и один его глоток был для разума смертелен. Разума тоже больше не существовало, его победили жадно целующие губы, впившиеся в нежный яблочный ротик... Язычок робко щекотал, а княгиня неистово ласкала его и преследовала, и её раскрытая ладонь поддерживала самозабвенно запрокинувшуюся голову девушки.
Звонкий девчоночий голос вырвал её из этого безумия:
— Государыня! Матушка Любослава Владилична! Ты где?
Княгиня отшатнулась от Добруни, вытирая губы тыльной стороной кисти и тяжело дыша. И вовремя: ещё мгновение — и этот поцелуй могла бы увидеть Даринка, которая бегала по садовым дорожкам, окликая и озираясь.
— Здесь, заинька. — Любослава шагнула дочке навстречу из-за кустов, раскрывая объятия, и та в них влетела.
— Государыня, матушка Владислава о тебе тревожится! — доложила Даринка. — Боится, как бы у тебя сердечко опять не споткнулось. Она меня послала тебя найти и назад привести!
— Ну, коли матушка велит — пойдём, — проговорила княгиня. — Матушку надобно слушаться.
Обнимая прильнувшую дочку за плечи, она зашагала с ней во дворец, а на уткнувшуюся лбом в яблоню Добруню даже взгляд на прощание не бросила.
Во дворце Любославу встретила обеспокоенная жена. Княгиня сгребла её за плечи второй рукой, не отпуская от себя и дочку, и они так втроём и дошли до пиршественного стола в обнимку. Целительная ладонь влила в грудь свет, и княгиня вжалась в висок Владиславы поцелуем.
— Благодарю, родная. Всё благополучно, не тревожься.
— Как сердечко? — не успокаивалась та.
— Всё хорошо, милая.
А кубки опрокидывались и гремели, и в их звоне чудился насмешливо-горький голос:
«Не девчонку следовало спрашивать, что она творит, а себя! Что ты сам-то, Любослав Батькович, натворил?! С сестрёнкой целовался...»
«Нет, не сестрёнка уже она, не рыбка, — звонко возражали другие кубки. — Она — женщина, в обхвате ног которой очутиться было бы до безумия сладко, но тогда ты предашь ту, чей голос тем жарким вечером в беседке собрал твоё сердце из кучки осколков и сделал снова живым. Ты предашь мать, выносившую твоих детей. И будешь недостойным её мерзавцем...»
Следовало остановиться, но Любослава продолжила опрокидывать в себя кубки — теперь уже из-за того, что произошло в саду. Так гадко у неё на душе ещё никогда не было. «Она — сестрёнка твоя!» — щетинила загривок и рычала волчья боль-совесть. Но что-то горько и гадостно ныло в глубине: уже нет, не сестрёнка. Уже не рыбка, а кто-то иной. От мыслей о том поцелуе ниже пояса горячо ёкало, сияющий росток рвался наружу из туго набухшего от влажного желания семечка, а звериный оскал боли рявкал: не достойна, не достойна целительных ладоней, ни капли этого света не заслуживаешь, тварь. «Ты животное, Любослав Батькович. Просто зверь».
Что ж, кони её хмеля до цели доскакали. Нажраться-то она нажралась, но, видимо, до состояния «в хлам» какой-то малипусенькой капельки всё-таки не хватило, потому что ноги ещё шли сами. Вернее, пытались отталкиваться от пола — с поддержкой слуг. А еле теплившиеся остатки разума всё же сумели отдать приказ уложить её в княжеской опочивальне: в покои к жене и дочкам в таком разгульном виде совесть не позволяла ввалиться — рычала ощетинившимся волком. Ещё не хватало родным девочкам наблюдать упившееся в зюзю тело... Особенно перед дочками было стыдно: им матушку Любославу такой «хорошей» ещё не доводилось видеть. С того раза после расставания с Вишнютой княгиня так крепко не напивалась. До сегодняшнего дня...
Постель приняла на себя неспособное прямо держаться тело, кто-то стаскивал с неё сапоги. Она рычала, отталкивала целительные ладони, вливавшие свет в её сердце:
— Я недостойна... Не заслуживаю ни капли!
— Любушенька, ну что ты, что ты... Что ты такое говоришь?!
Нежный, заботливо-встревоженный, огорчённый голос жены сам был как целительный свет, хотелось простереться ниц и целовать её ножки, но Любослава могла только жутковато рычать, кривиться и скалиться: лицом овладела неприятная бесчувственность, и этими рожами она пыталась её прогнать.
— Девчонок убери... Уведи... Не надо им... видеть это...
— Тише, Любушенька. Отдыхай, моя родная.
Ладошка легла на лоб, погладила голову, выбритую колдовским лезвием сегодняшним утром. Не только от волшбы лезвия бежали чувственные мурашки, но и от касания этой милой ладошки. Но и этой ласки она была недостойна...
— Иди... Иди, голубка... Оставь... меня... Я не стою... даже мизинчика твоего...
— Всё, всё, Любуша. Отдыхай.
«В хлам» накрыло её позже — в постели. Вернее, она уже и не знала, где находится: то ли на коне скачет, замахиваясь секирой на вражеского воина в шлеме в виде волчьей морды с рогами, то ли стряхивает скукоженные плоды с полуобгоревшей яблони... А под яблоней стоит Добруня — почему-то в цветасто-узорчатом платке Милорады на плечах. Она плачет, уткнувшись в ствол лбом и вздрагивая, и Любослава, развернув её к себе, неистово впивается в её губы, пахнущие печёным яблоком... Под ногами — опалённая трава, а на краю общей могилы с уложенными в ряд воинами — голодные мальчишки. «Что же ты натворила со мной, рыбка», — рычит оскал боли. «Я люблю тебя, Любослав Батькович... Ненаглядный мой, ясноглазенький мой...» А за ухом у девушки — цветок кувшинки, и их губы сливаются в исступлённом поцелуе.
«Я люблю тебя таким, какой ты есть... Пусть такой, пусть. Ты мне нужен любой».
«Ничего ты не знаешь, ничего не понимаешь, рыбка... И не представляешь, что ты натворила со мной...»
Постель колыхнулась от чьего-то тела, мягко опустившегося на неё. Любославу обступала темнота, а по её груди скользили чьи-то ладошки. Целительные? Без сомнения, потому что от них вливалась в сердце грустная сладость. Совсем как хрустальный голос хрупкой певицы в беседке... Как волшба летнего заката, скользившая по озарённому вечерними лучами барвинковому ковру.
Мягкая грудь прильнула, дразня сосками, и их озорства оказалось достаточно, чтобы внутри лопнуло набухшее, влажное семя, выпуская наружу сияющий росток.
— Ненаглядный мой, — защекотал губы горячий шёпот.
Кувшинковое улыбчивое бесстыдство смеялось всеми своими нежными веснушками, нажимая шаловливым пальчиком на нос нецелованного Любослава Батьковича — только что вернувшегося после двухлетней воинской учёбы юнца, восторженно-влюбчивого и голодного, просто смертельно изголодавшегося по девичьей красе. Чувственный русалочий рот заскользил вниз по груди, по животу, пощекотав языком пупок, а потом ещё совсем тонкий сияющий росток очутился в его влажной, горячей глубине. Он был ещё мал, и русалочий рот вобрал его в себя полностью, окутывая лаской своего язычка. Тело Любославы выгнулось, из горла вырвался рык, а пальцы попали в пушистый и щекотный плен прядей волос — солнечных и лучистых, тёплых, как тот день первого кувшинкового лета.
Росток окреп, изо рта попав в ладошку, а когда совсем стал кинжалом, живот Любославы защекотали кончики длинных волос — русалочьих, бесстыдно-озорных. На неё навалилась тёплая, сладостная тяжесть по-кошачьи гибкого тела, и княгиня ладонями чувствовала его потрясающие, восхитительно женственные изгибы — бёдра, бока, грудь. Дразнящие соски... Плащ длинных волос тепло щекотал и ласкался к рукам, а мучительно твёрдый и готовый к бою кинжал попал в горячие, влажные ножны. Рык Любославы вырвался одновременно с грудным, серебристо-нежным стоном обладательницы восхитительных бёдер, оседлавшей княгиню. Она насадилась на клинок своим нежным, влажным нутром, тугим и упругим, и глубоко, взволнованно дышала открытым ртом. Ладони княгини улавливали трепет её тела, ласкали тёплый шёлк её кожи; их пальцы переплелись, а потом девушка гибко склонилась и накрыла губы Любославы своими. Сладкие, пахнущие печёным яблоком губы... Уже не рыбка, больше не сестрёнка.
Уже ничто не могло остудить жар кинжала, который ласкала собой окутанная волосами наездница. Ничто не могло сломить его твёрдость, а сияющее древо уже ползло звенящими узорами своих ветвей по коже. Слишком крепок был его ствол — не согнётся ни под какой бурей. И никакая сила не была способна погасить вспышку, заполнившую собой всё пространство, в котором Любослава растворилась без остатка.
Витязь-защитник был повержен наземь — полз по выжженной траве, рыча оскалом и ощущая, как запёкшаяся кровь стягивает лицо. Чужая? Своя? Неважно... Впереди виднелась полуобгоревшая яблоня, под которой плакала девушка в платке на плечах, а сзади рычал зверь с волчьей мордой и рогами:
«Ты пожалеешь, что ввязался в это, воин. Я заберу у тебя самое дорогое...»
«Я знал, на что иду. Это мой долг», — тихо хрипел волчий оскал боли, а пальцы цеплялись за обожжённую землю. Колени отталкивались, тело изгибалось — пядь за пядью он продвигался вперёд, к девушке под яблоней, чтобы спасти её.
Он дополз до неё. Окровавленная рука коснулась чистенькой и белой босой ноги, погладила щиколотку, и девушка в узорчатом платке на плечах присела рядом. Её ладошка легла на череп, ласково заскользила, и голова витязя очутилась у неё на коленях. Вторая ладошка вливала в сердце целительный свет, но забрызганные кровью веки воина подрагивали:
«Не поможет, милая... Мне конец».
Тёплые слезинки падали ему на щёки, а тонкие пальчики пляской крыльев бабочки ласкали лицо:
«Я не могу оставаться в стороне... Не могу оставить твоё сердце без поддержки».
«Я недостоин», — шевельнулись пересохшие губы.
Девушка склонилась и окутала их поцелуем с привкусом печёного яблока — уже в белом пуховом платке, а не узорчатом.
«Ты достоин всего, ненаглядный мой... Ты заслуживаешь всего самого прекрасного. Заслуживаешь, чтобы тебя любили. Я буду гадкой и жалкой, недостойной тебя дрянью, если позволю себе разлюбить тебя... Я должна исцелять тебя своим сердечком».
«Тебе нельзя меня лечить, моя горлинка, — прохрипел витязь. — Смотри, гроза собирается... Если ты попытаешься мне помочь, молнии попадут в твоё светлое сердечко. И боюсь, что мне тебя уже не спасти, не вывезти из ненастья... Сама видишь: коня-то нет, пеший я... Не успею тебя вытащить. — Окровавленная рука поднялась и тронула пальцами щёку девушки, усталые потрескавшиеся губы прошептали: — Это только моя битва, родная. Тебе быть рядом со мной опасно. Ты не должна пострадать, я не могу этого допустить».
Издалека надвигались тучи, налетая порывами ветра и щекоча собранное из осколков сердце холодом края обрыва. Они клубились, собираясь в очертания закрученных рогов и звериной морды.
«Заберу... самое дорогое, — ворчал далёкой угрозой гром. — Пожалеешь... что ввязался...»
«Это твой долг, мой храбрый защитник, я знаю, — склонилась над витязем девушка со звёздным небом в глазах, роняя искорки волшебных слезинок. — Я благодарю твоё верное и любящее сердце... Я хотела счастья для тебя, но твоя любовь сама знает нужные ответы».
А над ними вдруг вырос сияющий Дуб, и на его ветвях смеялись трое детишек — два мальчика и девочка. Мальчики — светленькие, девочка — тёмно-русая, но у всех были глаза Любославы.
«Мужа у меня не будет, государыня, — шептали русалочьи губы. — В моём сердце только ты... Всегда была».
Уже не было ни полуобгоревшей яблони, ни выжженной земли, ни клубящихся рогатых туч, осталась только прекрасная женщина на траве под Дубом, и ладони Любославы скользили по её озарённой солнцем тёплой коже, а пальцы играли с прядками её золотых волос. Руки поднялись лебедиными шейками, раскрылись объятиями, и из ладоней струился целительный свет. Ноги распахнулись, принимая в обхват бёдра княгини, и кинжал вонзился с обречённым, горьковатым наслаждением.
Открыв глаза в предрассветных голубых сумерках, Любослава хрипло, почти беззвучно застонала. Её рука поднялась и обхватила ладонью с раскрытыми пальцами гудящий от боли череп. Во рту стояла сушь. Она пошевелилась и поняла, что лежит обнажённая, а рядом слышалось чьё-то тихое дыхание.
На соседней подушке лицом к ней посапывала Добруня — тоже нагая, с разметавшимися по постели распущенными волосами. Наездница с восхитительными бёдрами и дразнящими сосками... И нежным влажным нутром, ласкавшим собой кинжал.
Любослава с глухим рычанием села и провела ладонями по лицу, по голове. Послышался тихий вздох — девушка проснулась. Она лежала, протирая сонные глаза, а княгиня держалась руками за голову и ошалело моргала. А может, приснилось спьяну?
— У нас... что-то было? — прохрипела она.
И тут же поняла: дурацкий вопрос. Настолько дурацкий, что даже смешно. Так смешно, что хотелось кричать.
Тёплая ладошка заскользила по лопатке, девушка обняла Любославу и прильнула, уткнулась подбородком в её плечо.
— Да, государыня... Всё было.
Любослава зарычала сквозь прижатые к лицу ладони.
— Что ты наделала, рыбка... — И добавила тише: — Что Я натворила...
Кольцо с филигранным узором — знак её с Владиславой уз любви — болталось на пальце. А раньше оно сидело крепко, как влитое — не слишком туго, но и не сваливаясь, в самый раз. «Я заберу у тебя самое дорогое, — проворчал отголосок далёкой грозы. — Пожалеешь, что ввязался...»
«Вражеский луч, под которым находится кудесница Чернава, обладает большой вредоносной силой, — прогудело в памяти эхо слов белой волчицы. — Подставившись под него, храбрый витязь, ты сам можешь получить повреждения, причём бить он будет по самому больному, по самому важному для тебя. Путь борьбы с Врагом — скорбный путь. Готовься к большим скорбям, отважный защитник сердца кудесницы».
Так и вышло. По самому дорогому ударил проклятый луч... Жестоко отомстил Враг, и самое драгоценное, сияющее и прекрасное чудо разбилось, а вместе с ним и сердце Любославы снова стало кучкой осколков — острых, окровавленных.
«Бух!» — в груди точно тяжёлый, холодный камень о рёбра ударился, и у княгини потемнело в глазах. Ловя ртом воздух, при каждом вдохе она получала укол страшной кинжальной боли в сердце, и скоро дышать стало совсем невозможно. Любослава с хрипом повалилась на постель — бледная, с бескровными губами.
А потом в её грудь пролилось робкое, тихое чудо — лучик тёплого света, который прогонял зубастое чудовище боли. Он тонкой струйкой смывал смертельную тьму, и княгиня потихоньку начала дышать. К её мертвенно-бледным щекам постепенно возвращался цвет, и она ощутила ими трепетное-нежное касание пальцев Добруни.
— Тебе лучше, государыня?
Княгиня поймала эти пальчики и сжала — дрожащие, похолодевшие. Вторая ладошка девушки лежала на её груди, и Любослава поняла: этот целительный лучик — её рук дело.
— Ты же вроде не врачевательница, — сипло проговорила она.
— Я немножко умею забирать боль, — чуть улыбнулась Добруня.
Похоже, это у них было семейное: Милорада видела то, что глазу обычного человека недоступно, а у её младшей сестрицы — вот это... Однако девушку вдруг начала трясти дрожь, губы у неё побелели, глаза закатились, и Любослава не нашла иного способа помочь, кроме как надеть на неё свою рубашку — точно так же, как она когда-то надела её на беременную жену, чтобы унять её боль. Владиславе тогда полегчало, опасность миновала, дитя в её чреве удалось сберечь; Добруня тоже вскоре открыла усталые, туманные глаза и разомкнула бледные губы в слабой улыбке. Любослава сгребла её в объятия и зажмурилась.
— Рыбка ты моя, рыбка, — шептала она, зарываясь губами в её волосы. — Девочка моя родная...
Испуг за Добруню понемногу схлынул, отступая холодными мурашками по коже, но из объятий княгиня не решалась её выпустить — покачивала, как ребёнка, время от времени вжимаясь поцелуем то в её лоб, то в бровь, то в висок.
— Больше не делай так, поняла? — сурово хмурясь, проговорила она тихо, глухо. — Мне-то помогла, а сама?.. Не надо такой ценой меня лечить.
Устало, обморочно трепеща ресницами на грани сна и яви, Добруня пробормотала:
— Да, гроза собирается... Если я попытаюсь тебе помочь, молнии могут попасть мне в сердце. Но не думай, что это только твоя битва, витязь... Те, кто любит тебя, не смогут оставаться в стороне.
Любослава похолодела: а ведь они тоже могли попасть под этот проклятый луч... И Добруня, и Владислава. Они тоже могли хлебнуть мести Врага — за помощь ей, за попытку исцелить сердце, удары которого она отдала, чтобы защитить Чернавушкино.
— Рыбка, ты меня слышишь?! — встряхнула она девушку. — Больше не вздумай меня лечить, ясно тебе?! Это опасно для тебя!
Добруня застонала и прижалась к ней.
— Поцелуй меня, Любослава Владилична...
Вздохнув, княгиня покачала головой. Она прильнула к губам девушки своими, но уже не с опустошающей страстью, а совсем легонько и нежно — можно сказать, невинно. Та понемногу согревалась в чудесной рубашке, её дрожь прошла, румянец возвращался на щёки. Обеспокоенная Любослава пока не выпускала её из объятий, и Добруня доверчиво, трогательно льнула к ней. Брови княгини были сурово сдвинуты, в глазах мерцала горечь.
— Как ты, родная? — спросила она, поглаживая Добруню по волосам.
— Хорошо, — тихо проворковала девушка. — Я очень, очень люблю тебя, государыня...
Любослава вздохнула.
— То, что между нами произошло этой ночью, повторяться не должно. Поняла, лапушка? Я, конечно, сама виновата, что упилась в стельку, но и ты хороша, красавица моя... Воспользовалась тем, что я хмельная в лоскуты, и... приголубила меня. Уж от тебя, моя родная, я такого коварства не ожидала! — И, вспомнив окутанную волосами обнажённую наездницу и сияющий росток в горячей глубине русалочьего рта, княгиня нахмурилась: — Слушай, у тебя что, кое-какой опыт в этих делах есть, как я погляжу? Всё строишь из себя этакую скромницу-недотрогу, замуж-нехочуху, а сама — та ещё оторва! Такое в постели вытворяешь!..
Добруня, смущённо зарумянившись, опустила ресницы.
— Я просто чувствую, как тебе нравится. И оно как-то... само выходит.
— Чувствует она! — хмыкнула княгиня. — Что, ещё одна способность вдобавок к лечению боли?
— Ну... да.
Княгиня встала и принялась одеваться. Натянув портки и всунув ноги в сапоги, она протянула руку:
— Если тебе уже лучше, давай-ка мою рубашку.
Добруня послушно сняла и отдала названный колдовской предмет одежды, проворковав смущённо:
— В ней так тепло и хорошо... Как будто ты сама обнимаешь, государыня.
Любослава ничего не ответила на это, только кивнула на комочек одежды девушки, свёрнутый на полу у ложа:
— Одевайся, чего сидишь-то?
Когда они обе были полностью одеты, княгиня поймала подбородок Добруни пальцами и сказала негромко, отчётливо и строго:
— Это было в первый и последний раз, лапушка. Ясно?
Губы девушки задрожали, глаза наполнились слезами. Княгиня нахмурилась, прозвенев сталью в голосе:
— Не слышу!
Добруня закивала, роняя слезинки с ресниц, пролепетала чуть слышно:
— Ясно, государыня...
Дабы смягчить суровость своего прощания, княгиня привлекла её к себе и поцеловала в лоб — целомудренно, как сестру.
— Ну всё, рыбка, ступай.
Девушка уже повернулась, чтобы уйти, но вдруг с размаху повисла на шее Любославы, обвив её цепкими объятиями, уткнулась в плечо и заплакала-затряслась. Чтобы не причинять боли её нежным запястьям, княгиня стояла и терпеливо дожидалась, когда кольцо рук само разомкнётся, легонько поглаживая Добруню по лопатке и ощущая тёплую влагу слёз, уже насквозь промочившую рубашку на плече.
— Я это... не из коварства сделала, государыня, — тихо, но многозначительно добавила Добруня, наконец разняв объятия и отступив. — Я просто... очень-очень тебя люблю. Всегда любила.
Княгиня сдвинула брови и стиснула челюсти. Невозможно было на неё сердиться: сразу вспоминались её бледные губы, закатившиеся глаза и страшная дрожь. Ещё не хватало, чтобы она своё сердечко под проклятый луч подставляла...
— И я тебя люблю, родная, — негромко, серьёзно проговорила Любослава. — Ступай, солнышко.
Напоследок Добруня поцеловала её в грудь — прямо напротив сердца, и оно отозвалось не страшным ударом, а лишь щемящей, печальной нежностью.