***
Утро ворвалось в столовую не светом, а звуком — сухим, как костяная палочка, щелчком отодвигаемого стула. Елена сидела за длинным, словно похоронный катафалк, столом из полированного ореха. Она являлась единственным живым существом в этом замерзшем великолепии. Паркет отливал холодным лаком, тяжелые портьеры из дамасского шелка поглощали свет, а из огромного камина, способного вместить в себя целое березовое полено, веяло могильным холодом и запахом старого пепла. Елена смотрела в свою чашку, где в черной, неподвижной глади кофе тонули блики от высокого окна, и видела там не свое отражение, а призрак вчерашнего дня — его лицо, искаженное болью и разочарованием. Штрекер снился ей всю ночь. А наутро, совершенно изможденная кошмарами, Елена вновь заплакала — не выдержала. До чего ей было стыдно перед ним и перед его заботой… Вскоре в проеме столовой появилась мать. Это было настоящим явлением. Елена, подняв глаза, на мгновение забыла о своем горе, пораженная странной метаморфозой. Мать, обычно являвшая собой нечто изящное, усталое и наполненное ароматом «Шанель №5», словно помолодела на десять лет. Не при помощи румян и белил — нет, намного глубже. Изнутри. Щеки ее, обычно фарфоровые, горели тонким, естественным жаром; в глазах этих, зелевато-серых, всегда слегка затуманенных, плескалась какая-то тайная живость. Она шла по комнате в утреннем капоте цвета лазури, и складки шелка струились за ней с таким легким шуршанием, будто это не ткань, а весенний ручеек. От нее веяло не просто благополучием, а странной, тревожной полнотой бытия. Елена невольно вскинула брови от ее появления, почти театрального и помпезного. Эту перемену в матери она не понимала и не могла ни с чем связать. Неужто Владимир сорвал куш за игорным столом? — Ты здесь? — сказала княгиня, и ее голос, всегда отстраненный, сегодня звучал почти мелодично. Она опустилась на стул напротив дочери, и это было похоже на то, как королева занимает положенный ей трон. — Удивительно… А то в последнее время тебя совсем не видно, Элен. Вся в работе… Елена молчала. Она вновь стала поникшим цветком, а мать — странно ожившей орхидеей в оранжерее. Ее собственное сердце было тяжелым, как этот дубовый стол… Вина перед Штрекером вновь больно уколола в сердце. Однако теперь вина преобразовалось в нечто иное — презрение к себе. Словно она осквернила святыню — его доверие. Его заботу, которая оказалась единственным теплым, дышащим углом в ее ледяном существовании. Дома, в этой столовой с матерью, она особенно это чувствовала. Княгиня взяла серебряный нож, и тот легкий звон о фарфор прозвучал для Елены громче колокола. Мать неторопливо, с наслаждением гурмана, намазывала масло на круассан. Ее взгляд, светлый и ясный, наконец упал на дочь, задержался на синеве под глазами, на скорбной складке у губ. — Что это у тебя за лицо, Элен? — спросила она, и в ее голосе послышалось лишь легкое, брезгливое любопытство, с каким рассматривают неудачную картину. — Сидишь, словно твой последний поклонник на войне полег. Или этот педант-прокурор устроил тебе выволочку? Слова, точные и острые, как отравленные стрелы, вонзились в Елену. Она сглотнула комок горькой слюны, и ее пальцы сжали край стола до побеления костяшек. — Мы… у нас случилась ссора. Я его расстроила. Княгиня фыркнула. Это был не грубый звук, а изящный, короткий выдох, полный такого бездонного презрения ко всем человеческим слабостям, что Елена почувствовала себя не несчастной, а по-настоящему нищей. — И что с того? — княгиня отломила кусочек круассана, и ее тонкие пальцы остались безупречно чистыми. — Или этот прокурор себе лишнего вообразил? Вообразил, что может подчинить княжну? Какая нелепость… Ты оказала ему честь, а он? Не оценил? Кто он такой?.. Всегда помни, кто ты, Элен. Всегда помни, какая кровь течет в тебе. Ты — княжна со всех сторон. И он, этот Штрекер, должен склонять голову перед тобой, потому что это его место. Даже твою дешевую меланхолию стерпеть… Хотя, отдам ему должное, твое несчастное лицо он терпел долго… Мужчины, дитя мое, бегут от несчастных лиц, как от чумы. И твой немец — не исключение. Она говорила, глядя куда-то мимо Елены, в свое собственное, сияющее отражение в темном стекле буфета. Тяжесть сковало сердце Елены сильнее. И она вспомнила, как в один из таких завтраков, Штрекер положил свою руку ей на бедро. Это было волнующе, но… теперь ощущалось желаемее. Елене вдруг захотелось вновь почувствовать тяжесть и тепло его ладони… Он чувствовал ее лучше, чем кто-либо из семьи. Он сострадал ей… А для собственной матери ее душа, израненная и плачущая, являлась признаком лишь дурного тона, досадной помехой в тщательно выстроенном спектакле светского положения. Елена опустила глаза. Перед ней стояла ее недопитая чашка. Черная, горькая, холодная. И в этой горечи не осталось ни капли утешения — лишь безвкусный осадок полной, окончательной покинутости. Даже в собственном доме. Даже за собственным завтраком. — А где же Владимир? — спросила Елена бесцветным голосом ради приличия. Ей было решительно плевать на него, однако пауза стала слишком томительной… Без брата она находила хоть и равнодушие, но спокойное, не обезображенное гнусностью его взглядов и намеков… Вопрос, казалось, не задел, а… оживил княгиню. В ее осанке, в повороте головы появилось что-то напряженное и значительное. Тень таинственности, но не тревожной, а почти торжествующей, скользнула в ее взгляде. — Вальдемар? У него… важные дела, — ответила мать, и в голосе ее прозвучала странная нота — не отстраненность, а нежелание, чтобы Елена усугубила вопрос. — Очень важные. Не до завтраков ему теперь. И, словно смахнув невидимую пылинку, она тотчас переменила тему, ее голос вновь стал светским и ровным: — А что намерена делать сегодня ты? Наверняка будешь шляться по городу? Елена почувствовала, как печальный осадок на дне сердца становится еще гуще. — Нет, — ответила она, опустив глаза на чашку, — Мне нужно… отнести в мастерскую «оксфорды». Подметка отклеилась. — Хорошо. — Произнесла мать безразлично. — Непременно возьми зонтик, кажется, будет дождь. Более фрау Мещерская ничего не сказала. Елена сидела, глотая холодный кофе, и понимала, что ее мелкое житейское горе — и ссора со Штрекером, и дырявые башмаки — ничтожны в этом доме, поглощенном какими-то своими важными течениями. Она являлась не только чужой, но и невидимой. Как абсолютное ничто.***
После завтрака Елена тотчас пожелала уйти из дома. Однако без ее «оксфордов» в осеннем Дрездене было нечего делать… Покопавшись в гардеробной, она все же отыскала другую пару — стоптанные тонкие ботинки на изношенном каблуке. Они годились разве что для летней прогулки, однако для Елены это уже ничего не значило. Наделa их с чувством обреченности, словно облачаясь в символ своего нового, жалкого положения. Найти сапожника в Дрездене оказалось весьма разорительно. В элегантных лавках близ «Груны», пахнущих кожей и дорогой древесиной, на нее смотрели с таким ледяным высокомерием, что Елена, не произнеся ни слова, повертывалась и уходила, сжимая в кармане пальто свой жалкий капитал — несколько бумажных марок, смятых в плотный, отчаянный комок. Цены, которые ей озвучивали, оказывались не просто завышены — они были насмешкой, титановой стеной, воздвигнутой между ее миром и миром тех, кто еще мог позволить себе такую роскошь, как целая подметка. Ноги сами привели ее на Центральную площадь, а там уже и до Старого города. Воздух, еще вчера наполненный для нее лишь страхом, сегодня был насыщен иными, более гнетущими запахами. Сквозь пелену угольной гари и речной сырости пробивался едкий дух дешевого пива, кислое дыхание помоек и тяжелый, животный запах немытых тел. Фасады домов, увитые грязными трещинами, словно отворачивались друг от друга. Из распахнутых окон доносились не пьяный гогот, а сварливые, усталые перебранки на саксонском диалекте, плач младенцев и монотонный, надсадный кашель. Женщины с одутловатыми лицами и пустыми глазами выносили на мостовую помойные ведра. Дети в драных чулках, с большими, не по-детски серьезными глазами, играли в осколки кирпича. Совершеннейшая будничная, серая, размазанная по свету дня бедность. Она въедалась в легкие, липла к подошвам ее жалких ботинок. Лавку Елена нашла почти случайно, затерянную в арке, ведущей в пыльный, заваленный хламом двор. Вывески не было, лишь намалеванный мелом на облупленной двери грубый контур сапога. Войдя внутрь, она попала не в мастерскую, а в каморку, в клоакe из запахов — стылой пыли, ваксы, дешевого клея и острой затхлости. Все пространство занимал верстак, заваленный инструментами, похожими на орудия пыток, и гора разношерстного, мертвого башмачья. Узкая щель окна едва пропускала свет, в котором плясали мириады пылинок. За верстаком, в луже желтого света от керосиновой лампы, сидел сапожник. Мужчина неопределенного возраста, от сорока до шестидесяти, с лицом, как бы вырезанным из старого, потрескавшегося дерева. Седая щетина покрывала его впалые щеки, а спина, сгорбленная над работой, образовала настоящий горб. Он что-то шипел под нос и его кривые, негнущиеся пальцы с почерневшими ногтями ковыряли шилом подошву. Он не посмотрел на пришедшую Елену, лишь кивнул на ее «оксфорды», которые она робко протянула. — Катя! — крикнул он хрипло, не поднимая головы. — Посетитель! Из-за занавески в глубине, сшитой из двух когда-то пестрых, а ныне выцветших ситцев, вышла девушка. И Елена замерла. Совсем юная… Но усталость, лежащая на ее лице тяжелой пеленой, делала ее старше. Светлые волосы были собраны в небрежный узел, из которого выбивались непослушные пряди, падавшие на высокий, не по-простецки изящный лоб. Черты ее лица такие утонченные, словно аристократические, но кожа… бледная, почти прозрачной, с синевой под огромными, бездонными глазами. В этих глазах Елена не видела ничего от ее возраста — ни юности, ни надежды, лишь глубокая, безропотная подавленность, как у человека, видевшего ад и смирившегося с ним. Она была прекрасна и мертва, как засушенный цветок, вложенный в гроб. Но ощущалось нечто особенное в постановке ее головы, в несгибаемой, хоть и сломленной, грации позвоночника… Елена поняла мгновенно, с безошибочной уверенностью изгнанника, узнавшего своего собрата. Сапожник, бормоча, оценил ее «оксфорды» и назвал сумму вдвое меньше, чем в «Груне». Пока он копался в деньгах, Елена, чье сердце заколотилось, наклонилась к Кате и прошептала по-русски, едва слышно: — Вы… откуда? Катя вздрогнула, словно от прикосновения раскаленного железа. Ее безжизненные глаза на мгновение метнулись на Елену, в них вспыхнула искра — не радости, а животного страха. Она тотчас украдкой глянула на спину сапожника. — Из-под Смоленска, — выдавила она так же тихо, губы ее едва шевельнулись. — Карновичи, помещики. И тогда Елена увидела, как на ее ресницах, длинных и темных, проступили слезы. Они не потекли, а лишь навернулись, словно Катя не могла заплакать… У Елены перехватило дыхание. — Половину сейчас, — уже громко, по-немецки, сказала Катя, ее лицо вновь стало каменной маской. Она взяла у Елены деньги, ее пальцы были ледяными. Сунула в руку грязный, засаленный квиток с номером. — Остальное — когда заберете. Теперь идите. Пожалуйста. Последнее слово прозвучало как мольба, как отчаянный стук в запертую дверь. Елена, не в силах вымолвить ни слова, кивнула и вышла обратно на убогую улицу. Свет дня, тусклый и безжалостный, ударил ей в глаза. Она шла, не чувствуя под собой стоптанных тонких подошв, сжимая в руке квиток. Елена унесла с собой не только надежду на починку башмаков. Она унесла образ другой себя — Кати, помещичьей дочери Карновичей — ставший олицетворением всех унижений, всей бездны падения, что подстерегала их, эмигранток, на этом чужом, холодном берегу. И этот образ оказался страшнее всех призраков вчерашней ночи.***
Особняк фрау Бодлер стоял в стороне от шумных бульваров, за высоким кованым забором, увитым плющом, уже тронутым осенней бронзой. Особняк оказался не вычурным, скорее благородным, излучающим богатство — спокойное, укоренившееся, перешедшее по наследству. Елену впустила тихая, пожилая служанка в безукоризненно белом переднике. Внутри царила иная, нежели у Мещерских дома, атмосфера. Здесь не было ни мавзолейной торжественности, ни ледяного блеска. Даже воздух особенный, наполненный ароматом пчелиного воска, свежесрезанных хризантем и слабого, изысканного запаха духов самой хозяйки. Стены, обитые шелком цвета сливок, были увешаны акварелями с видами Дрездена и изящными гравюрами. Мебель из светлого ореха казалась легкой, с плавными и лаконичными линиями. С высокого потолка спускалась хрустальная люстра, но ее подвески не дребезжали от сквозняка, а лишь тихо позванивали, словно в ответ на шаги. Повсюду лежали книги, стояли вазы с поздними розами, на одном из столиков догорала в бронзовом канделябре тонкая восковая свеча. Здесь дышалось легко. Фрау Бодлер, одетая в простое, но безупречно скроенное платье из темно-синей шерсти, вошла в гостиную так же непринужденно, как и все в ее доме. — Дорогая княжна, какой неожиданный и приятный сюрприз, — сказала она, и в ее голосе не было ни капли светской фальши. Ее взгляд, быстрый и всевидящий, скользнул по Елене, по ее скромному пальто и поношенным ботинкам, но не задержался на них ни на мгновение. Елена почтительно кивнула: — Фрау Бодлер, благодарю Вас, что приняли меня… Я понимаю, мой звонок был весьма внезапен… — Да, Вы правы. Но это не значит, что я не польщена Вашим вниманием. Я очень рада, что Вы меня посетили. На самом деле, это мое упущение… Я должна была Вас пригласить намного раньше… Тут подошла пожилая служанка в переднике, — та самая, что впустила Елену — и фрау Бодлер попросила у нее чай. — И все же… — продолжала она, присаживаясь на диванчик напротив Елены, — что Вас привело ко мне? — Я… — начала Елена робко, собираясь с силами, — я пришла сюда по своей вине, фрау Бодлер. Я работала у герра Штрекера… и случился этот чудовищный случай. В убийстве одной девушки обвиняли невиновного человека. Герр Штрекер понимал это и составил постановление о прекращении дела из-за отсутствия прямых улик и признания подследственного, но… он так и не отнес его секретарю суда из-за боязни за собственное положение. Ведь герр Штрекер никогда не проигрывал дел. Это сделала я. Я взяла его печать и отнесла постановление секретарю. Я рассказала об этом герру Штрекеру, и он разозлился… — она потупила взгляд, вздохнув, — И я пришла к Вам просить за него… просить в обществе. Вы влиятельная женщина в свете и Ваше мнение весомо. Ведь герр Штрекер совершил доброе дело, он поступил милосердно. Он не вынес обвинительный приговор невиновному, а приговор был бы лишь обвинительным… Герр Штрекер превосходный прокурор. — отметила Елена с явным сожалением и вновь потупила взгляд, — Он непременно думает, что его репутация будет растоптана, но мнение общественности способно смягчить и решительно разуверить его в этом… Если общество решит, что герр Штрекер поступил милосердно, по-христиански, сохранив человечность в такое нелегкое для Германии время, то это никак не отразится на его положении. Напротив, даже укрепит. И его гнев смягчится… Фрау Бодлер слушала ее, не перебивая. Ее лицо оставалось невозмутимым, лишь в уголках губ играла едва заметная тень. Когда Елена замолчала, на ее губах расцвела мягкая, почти материнская улыбка. В ее глазах, таких же темных и пронзительных, как у ее сына, вспыхнул странный огонек — смесь гордости, удивления и какой-то глубокой, личной признательности. — Вы желаете, чтобы я разнесла весть о благородстве герра Штрекера?.. — Да, прошу Вас, — почти взмолилась Елена. — Но, однако же, благородной оказались Вы, княжна. — мягко подметила фрау Бодлер, подняв на нее осторожный взгляд, — Вы не позволили несправедливости свершиться… — Нет… — качнула головой Елена, — Как же? Герр Штрекер написал постановление и… — …но не отнес его. У него не хватило смелости. Смелость была у Вас, княжна. А герр Штрекер… — вздохнула она устало, — слишком беспокоится о собственной репутации, словно есть на свете такое, что способно ее пошатнуть. Если бы его даже обвинили в государственной измене, так или иначе, не осудили… Да и, в конце концов, у него есть друзья. Хотя бы я… И все же не могу отказать Вам, прелестное дитя. Однако позвольте мне один вопрос… Выдохнув от облегчения, Елена доверчиво кивнула, добавив: — Да, все, что угодно. — Ответьте, княжна, что Вас связывает с герром Штрекером? С чего бы Вам принимать в его судьбе такое участие? Елена на мгновение растерялась под внимательным взглядом фрау Бодлер. Прокашлявшись, она заговорила: — Я… я чувствую себя виноватой перед ним, фрау Бодлер. И он столько сделал для меня. Дал мне работу и заботился. Не знаю, что бы я делала без него… И я хочу помочь его репутации… — О, поверьте, княжна, его репутации ничего не угрожает. Лишь самолюбию. Знаете ли, герр Штрекер любит все контролировать и выходит из себя в случае непослушания других… Такой уж у него характер. Чрезвычайно сложный. Не каждый выдержит… Елена поймала многозначительный взгляд фрау Бодлер и решительно не поняла его. В смущении она опустила глаза на свои руки. Фрау Бодлер только улыбнулась и продолжила более миролюбивым тоном: — Я исполню Вашу просьбу, княжна. Намного скорее, чем Вы предполагаете. Считайте, что дрезденское общество рассуждает о герре Штрекере как о благороднейшим из людей уже в эту минуту. И поверьте, звучать эта история будет не как светская сплетня, а как факт. Но я также желаю сделать нечто приятное и для закулисной героини, проявившей такую преданность… — она осклабилась, — Я приглашаю Вас на благотворительный вечер в пользу раненых солдат. Собирается весь свет города. Он состоится здесь у меня. Думаю, Ваша матушка останется довольной, ведь, как я слышала, она завсегдатай благотворительных комитетов. — Моя матушка? Вы говорите о княгине Мещерской? Я… — Елена невольно нахмурилась, — я, признаться, слышу об этом впервые… Верно, я так заработалась, что пропустила это… Разумеется, я приду.***
Особняк фрау Бодлер в этот вечер был не освещен, а по-настоящему преображен. Казалось, само время замедлило здесь свой бег, чтобы отдать дань этой последней, отчаянной грации уходящей эпохи. Свет, не яростный и электрический, а мягкий, золотистый и льстивый, тек из хрустальных жирандолей и канделябров, заставляя шелк обивки и позолоту рам переливаться сокровенным блеском. Он не освещал, а ласкал предметы, скрадывая шероховатости и придавая лицам гостей матовую, портретную завершенность. Густой воздух образовал особенный коктейль из ароматов — пудры и фиалкового одеколона, воска для паркета и теплого запаха человеческих тел, смешанного с тонким, как воспоминание, благоуханием белых роз, расставленных повсюду в массивных серебряных вазах. Эти розы, совершенные и безжизненные, словно вырезанные изо льда, являлись единственным напоминанием о мире за стенами особняка — мире, где пахло гарью, дешевым табаком и страхом. Пришедшие гости оказались подобраны с той же безупречностью, что и цветы. Дамы в платьях цвета увядших роз, туманно-лиловых, глубоких синих тонов — словно сама осень отряхнула свою палитру на их плечи. Шелк шелестел, жемчуг мерцал на поблекшей, но тщательно вылепленной косметикой коже. Они улыбались отрепетированно, легко, как пенка на поверхности изысканного напитка, но в глазах, этих зазеркальях душ, читалась усталость и настороженность. Мужчины, в строгих мундирах и фраках, держались с подчеркнутой, почти военной выправкой, однако их разговоры звучали тише, а жесты — экономнее. Деньги жертвовались на раненых с легкой грустью, как отдают долг, о котором все предпочли бы забыть. И в центре этого изысканного марева парила фрау Бодлер. Не просто хозяйка, а истинный дирижер этого приглушенного оркестра. Ее темное, строгое платье без единой украшающей побрякушки сидело на ней чрезвычайно, утверждающе. Она скользила между гостями, и ее появление в каждой компании было подобно капле эликсира, мгновенно оживлявшей беседу. Она улыбалась редко, оттого ее улыбка и особенно ценилась среди гостей, поскольку всегда являлась особой… Одному она улыбалась с легкой, ободряющей теплотой, другому — с оттенком насмешливого понимания, третьему — с холодноватой почтительностью, дающей понять дистанцию. Фрау Бодлер не говорила громко, но каждое ее слово, брошенное в нужное ухо, как брошенный в воду камень — и круги от него расходились по всему залу, меняя течение светских бесед. Именно она, с хитрой небрежностью, вплетала в разговоры имя Штрекера. Не как главную тему, а как мимолетное, но весомое упоминание. «Да, конечно, страшные времена… Но как отрадно, что есть еще люди, подобные прокурору Штрекеру, способные на милосердие вопреки бюрократической машине. Это придает надежду, не правда ли?». И ее собеседник, польщенный доверием, уже нес эту искру дальше, раздувая ее в почтительный шепот. И фрау Бодлер, не хозяйка раута, а режиссер этого незримого спектакля, наблюдала за всем с балкона, с лицом, выражавшим легкую, благосклонную усталость, в то время как ее ум, острый и безошибочный, подмечал малейшее изменение в настроениях гостей. А вскоре появились и Мещерские: увядающая княгиня в безупречном атласном платье и бриллиантовой ниткой на шее. Ее веер, такой пестрый, с бусинками жемчуга, дополнял такой же ридикюль. Фрау Бодлер отметила ее вкус. Рядом с княгиней ее князек, с несколько усталым и равнодушным видом. Ему было здесь решительно скучно, однако, верно, под натиском матери ему пришлось явиться. И явился он в нарядном, даже вычурном фраке. И Елена… Елена сегодня была особенно хороша: нежно-розовое платье с жемчугом и темные перчатки. Убранные волосы в высокую прическу и совершеннейшее отсутствие косметики, даже румян не нанесла. Однако и без того, ее бледное личико, выглядело хоть и уставшим, но решительно нежным. Фрау Бодлер понимала своего сына… Не сколько красавица, но нежна. Этакий цветочек. Елена старалась держаться почтительно и вежливо, как и всегда делала в таком обществе. Однако напряженность так и лежала на ее лице бледной тенью. И напряженность эта оказалась вызвана не страхом, а непониманием и странностью. Странность состояла в том, что Елена намедни за обедом передала приглашение на вечер фрау Бодлер матери, и та пришла в особенное возбуждение. Приказала старухе Марине тотчас Елену приготовлять: платье было выбрано, туфли начищены. Но главная странность скрывалась во Владимире, несколько равнодушным к Елене. Они виделись, даже обменялись парой фраз. Но он даже не глядел в ее сторону: не бросал вызывающих липких взглядов, заставляя ее вздрогнуть, не поджидал ее в комнате… Впервые за долгие годы от него не исходило той незримой угрозы, того поля вольного напряжения, что бросало ее в дрожь. Владимир казался совсем отстраненным. Фрау Бодлер не оставила Мещерских без внимания и, разумеется, увлекла княгиню светской беседой. Владимир тотчас растворился в толпе гостей, а Елена осталась одна. Однако, как после она себе призналась, желала этого. И, наконец, появился тот, кого фрау Бодлер ждала более всех — Штрекер. Хмурый и задумчивый, во фраке. Одно его выражение говорило об его отношении ко всему, что здесь происходит… Более того, даже здесь он ловил эти странные взгляды, однако теперь иные — полные восхищения, непонимания и какого-то раболепия, словно на него все, как один, глядел его несчастный Дункле. После выходки Елены, Штрекер приготовился к худшему, однако его канцелярия отреагировала не с насмешкой, а с недоумением… Его «милосердие» оценили с еще большим отчуждением и трепетом перед ним. Разумеется, он слышал все шепотки за спиной и всеми силами старался игнорировать, как и всякие мысли об Елене. Он отгонял воспоминания о ней, как назойливых мух, но тревога неизменно жила в нем. Штрекер не жалел… по крайней мере, желал так думать. А на все эти взгляды в канцелярии ему стало решительно плевать. Он все еще остался дрезденским прокурором Штрекером и это было главное. Звонок фрау Бодлер раздался неожиданно и напряженно. Штрекер не желал с ней говорить, как, впрочем, и со всеми. Однако фрау Бодлер настаивала и пригласила на свой вечер. Штрекер невольно задумался и вспомнил о Штеффенсе. Наверняка и он там будет. И, возможно, с супругой, а в их поместье останется лишь прислуга. В этот миг у Штрекера родился план. Он согласился на приглашение и поспешил положить трубку. После вызова Дункле не заставил себя ждать и от Штрекера получил новый приказ — разговорить прислугу Штеффенса, пока тот будет на рауте у фрау Бодлер. Хоть Штрекер и презирал рауты и решил не скрывать своего отношения, особое внимание гостей его удивило. Он ожидал насмешек, — от них только лишь насмешки — но перед ним стали расступаться и с благоговением кивать в знак приветствия. Штрекер нахмурился и решил, что это уловка… Он не пил и отгонял от себя официантов с подносами. В толпе гостей он выискивал Штеффенса, но разглядел только князька Владимира и его мать, фрау Мещерскую. Штрекер остолбенел. И понял, что и Елена здесь… Эта мысль прошла холодком по его спине и особым трепетом в душе. Он не понимал, отчего, но… был рад. — Герр Штрекер, как я признательна, что Вы почтили меня своим визитом, — донесся знакомый голос из ниоткуда. Штрекер обернулся и разглядел улыбающуюся мать. — Как я мог отказать? Тем более, такое благое дело… Из каждого слова сочился сарказм, и фрау Бодлер только кивнула, позволив ему подобный тон. Она поравнялась с ним и заговорила намного тише: — К счастью, ты не стал упрямиться, как это всегда бывает, сынок… Штрекер хмыкнул, нервно прокашлявшись: — Отчего на меня так странно глядят? Словно я добродетель… — Так и есть, сынок. Ты сделал доброе дело, не осудив невинного человека. Отпустил его. И всем об этом известно. Оттого и глядят… — Откуда им знать об этом? — повернулся к ней недоумевающий Штрекер, — И Вам… откуда знать? Фрау Бодлер улыбнулась его озабоченному виду. Ее отчего-то решительно развеселили его детские, непонимающие глазки… — Выискалась у тебя защитница, сынок… Пришла, просила, чтобы я весть о твоем благородстве обществу донесла. А мне как отказать? Я, разумеется, согласилась… — Защитница? — сдвинул брови Штрекер и в мгновение его осенила догадка, — Елена. Она просила Вас, чтобы выставить меня благодетелем? — Да. Уж очень она раскаивалась и переживала за твою репутацию… Но, в конце концов, благодетельницей оказалась она. Причем, дважды. Княжна решительно оправдывает свой титул. Ее слова, как и предполагала фрау Бодлер, задели его. Она заметила, как он тяжело вздохнул и сжал кулаки. Благородное происхождение, которое так раздражало Штрекера, в очередной раз напомнило ему, что он его не имеет, хотя по крови — ровня княжне. Штрекер покраснел. — Считаете, что титул решает?.. — процедил он, раздраженный, — Она — беглая княжна, не имеющая ни гроша… — Да, но она родилась княжной. — твердо возразила фрау Бодлер, и в ее голосе послышались напряженные нотки, — Пусть и нет у нее титула теперь, но внутри… внутри у нее княжеский стержень. И несмотря на то, что «в тисках» остается милосердной. Штрекер не ответил, задумавшись. Фрау Бодлер, взглянув на него мельком, осталась довольной и продолжила более мягче: — Но оставим это. С княжной ты еще увидишься, а сначала — герр Штеффенс с супругой. Ты же желал их увидеть? Оживленный, Штрекер кивнул и с облегчением вздохнул, отметив про себя проницательность матери. Фрау Бодлер, с ее невероятным чутьем на подводные течения, мягко, но неуклонно провела Штрекера через пеструю толпу, словно опытный лоцман, ведущий корабль к нужному берегу. Она подвела его к женщине, одиноко сидевшей на бархатном диванчике, с лицом, выражавшим не столько скуку, сколько привычную, глубоко въевшуюся тоску. — Герр Штрекер, позвольте представить Вам фрау Герту Штеффенс, — голос фрау Бодлер звучал сладким, как глазурь, — Герта, это прокурор Штрекер. Герта Штеффенс оказалась женщиной в том расплывчатом возрасте, когда красота уже ушла, а старость еще не наступила. Лет сорока пяти, с телом, начинавшим мягко оплывать, но затянутым в дорогой корсет. Ее лицо, когда-то миловидное, теперь напоминало слегка помятый персик; светлые волосы были убраны в сложную, но безрадостную прическу. В ее глазах, цвета выцветшей лазури, читалась покорность судьбе, принятой как пожизненный приговор. Она являлась тенью, вечно следующей за своим значительным супругом. — Мой муж… — она запнулась, ее взгляд забегал по залу. — Он только что отошел… за коньяком. Кажется. Фрау Бодлер едва заметно подняла бровь, но ничего не сказала. Штрекер, вопреки своему обычаю, сделал несколько шагов вперед и склонился в безупречном, почти старомодном поклоне. Его манеры, когда он того желал, оказывались обворожительными. — Рад видеть, фрау Штеффенс, — его голос утратил привычную резкость, став бархатным и почтительным. — Я давно слышал о Вашем супруге. И, позвольте заметить, об его великолепном вкусе. Он произнес это, и его взгляд, холодный и цепкий, скользнул по ней, выискивая слабое место, щель в броне. И нашел его. Его внимание, острое, как хирургический скальпель, привлекла тонкая полоска серебра на ее запястье. Искусный браслет в виде змейки с единственным крошечным глазком, яростно зеленым и выточенным из изумруда, обвивающий уже немолодую женскую руку. В мозгу Штрекера что-то щелкнуло. Он тотчас вспомнил браслет Катерины Карнович на пожелтевшем дагерротипе. Та же змейка. Тот же изумрудный, почти живой глазок. Внутри у него все замерло. Весь шум вечера, весь свет, все лица — все это расплылось, превратилось в ничто. Существовал только этот браслет. И Герта Штеффенс. — Простите мою назойливость, — голос Штрекера оставался ровным и любезным, но внутри него все натянулась, как тетива. — Но этот браслет… он восхитителен. Такая редкая работа. Смесь элегантности и… дикой силы. Герта Штеффенс смущенно улыбнулась, и на ее щеках выступил слабый румянец. Ее пальцы, пухлые и безвольные, сами потянулись к украшению, погладили холодный металл. — О, это… это недавний подарок моего мужа, — проговорила она, и в ее голосе послышались нотки слабой, почти угасшей гордости. — Он нашел его у одного антиквара. Говорит, редкая вещь… — Несомненно, — тихо, почти задумчиво, произнес Штрекер, не отрывая взгляда от изумрудного глазка. — Редкая и… незабываемая. Однако Штрекер знал наверняка, что не было никакого антиквара. Был Штеффенс, пропавшая Катерина и князек Мещерский… Звенья этого дела потихоньку стали складываться… Заметив задумчивый взгляд Штрекера, фрау Бодлер добавила сочувствующе: — О, герр Штрекер, Вы выглядите таким утомленным… Вы, верно, не привыкли к подобным вечерам. Прошу, пройдите, в библиотеку. Там немного спокойнее…***
После того, как фрау Бодлер отправила Штрекера в библиотеку, она начала свой бесшумный обход. Вот, княгиня Мещерская в компании смеется и берет еще один бокал у подошедшего официанта; князь Мещерский равнодушно слоняется по залу с бокалом коньяка и… тут ее внимание, отточенное, как алмаз, выхватило другую картину: у высокого окна, в нише, затененной портьерой из малинового бархата, стояли Елена и герр Штеффенс. Елена выглядела еще хрупче и беззащитнее на фоне его стройной, самоуверенной фигуры. Штеффенс слегка склонился к ней, и его улыбка, обычно ленивая и снисходительная, на этот раз оказалась очевидной, почти с жадной интересом. Он что-то говорил, жестикулируя холеной рукой с массивным перстнем. Елена же стояла, опустив глаза, ее пальцы судорожно сжимали складки юбки. Румянец смущения пылал на ее щеках нездоровым огнем… Она оробела перед ним, а Штеффенс принял это за кокетство… Фрау Бодлер подошла к ним с той же неспешной грацией и с радушной улыбкой хозяйки. — Герр Штеффенс, Вы, как всегда, в центре самого интересного общества, — ее голос прозвучал легко, но в нем зазвенела сталь. — Не отнимайте у нас всю прелесть вечера. Княжна, разумеется, затмит всех нас, и мы останемся в тени. Штеффенс выпрямился, его лицо на мгновение выразило досаду, тут же скрытую подобострастной улыбкой. — Фрау Бодлер, я всего лишь восхищался цветущей молодостью… — Что совершенно понятно, — парировала она, мягко. Ее взгляд скользнул по лицу Елены, и она заметила немую благодарность и смущение. — Дорогая княжна, — обратилась она к Елене, и в ее голосе внезапно зазвучала неподдельная, почти материнская забота. — Вы так бледны. Верно, совершенно утомились… О, как жаль. Но, полагаю, в библиотеке Вам будет уютно. Там намного тише. И никто не побеспокоит. Она произнесла это так, словно это была самая естественная вещь на свете. Елена взглянула на нее с безмолвной благодарностью, в ее глазах читалось облегчение. Почтительно кивнув Штеффенсу, она тотчас скрылась в толпе. Фрау Бодлер проводила ее взглядом, а затем снова улыбнулась Штеффенсу совершенно ледяной улыбкой. — А теперь, герр Штеффенс, расскажите мне о последних новостях из управления. Я слышала, грядут перемены…***
Елена, пробиваясь сквозь толпу гостей, нашла одну дальнюю дубовую дверь. Библиотека оказалась намного скромнее той, что она видела в поместье фрау Бодлер. Небольшая комнатушка. Здесь было прохладней и пахло одним-единственным запахом — запахом старой кожи, воска и нетленной мудрости, заключенной в сотнях томов, теснившихся на полках до самого потолка. В углу тлел камин, отбрасывая на стены пляшущие тени, которые цеплялись за резные спинки кресел и тяжелый стол, заваленный фолиантами. Тишина здесь, словно звенела, поглощая отголоски светского шума, как вату. И в центре этой тишины, у высокого окна, за которым клубился черный дрезденский вечер, стоял Штрекер. Он был к ней спиной, его фигура, прямая и негнущаяся, казалась высеченной из мрамора. Он смотрел в темноту вновь в своей задумчивой усталости. И в этот миг, еще до того как он обернулся, Елена ощутила его одиночество. Оно витало в воздухе, острое и безжалостное, как и он сам. Скрип половицы под ее ногой заставил его резко обернуться. Тень досады и раздражения мелькнула на его лице, искаженном утомленностью. Но когда его взгляд, темный и бездонный, упал на нее, что-то переменилось. Это длилось всего лишь мгновение, но для него оно растянулось, словно на несколько часов. Он увидел ее — бледную, хрупкую, застывшую на пороге, как испуганная лань. Ее широко раскрытые глаза, полные немого изумления и раскаяния, пронзили его острее любого обвинительного акта. И вся его ярость, обида и та ядовитая броня, что он выстраивал, тотчас рассыпались. Гнев испарился. И осталась лишь оглушительная, всепоглощающая волна облегчения. Она здесь. Перед ним. Живая. Он осознал, что простил ее. Простил еще тогда, в своем кабинете, когда захлопнул дверь, пытаясь захлопнуть и свои чувства. Он не мог злиться на нее, как не мог злиться на воздух, которым дышит. Елена… его навязчивая идея, его болезнь, единственный свет в кромешной тьме его существования. Елена стояла, не в силах пошевелиться. Вид его сурового, знакомого лица, вызвал в ней такое жгучее чувство вины, что у нее перехватывало дыхание. Она видела, как он смотрит на нее, и в его взгляде не было того былого осуждения. Однако для Елены это значило еще большим укором; хлесткой пощечиной… Она видела боль. Его боль, которую причинила, предав его доверие. — Герр Штрекер… — это был всего лишь шепот, полный слез и отчаяния. — Простите… я… я так виновата… Более она не могла говорить. Слезы, горячие и соленые, покатились по ее щекам, оставляя на коже влажные следы. И он не выдержал. Вся его железная воля, вся его выдержка рухнули в одно мгновение. Он не пошел — он бросился к ней. Два долгих шага, отмерявших расстояние между их одиночеством, и он уже был перед ней. Его руки, сильные и уверенные, схватили ее за плечи, не сжимая, а лишь утверждая свое право держать ее. А взгляд его пылал. — Молчи, — прошептал он хрипло, его голос срывался от нахлынувших чувств. — Ради Бога, молчи. И тогда она сама, без тени сомнения, без остатка робости, прильнула к нему. Ее руки обвили его шею, она прижалась к его груди, к жесткому сукну фрака, слыша бешеный стук его сердца, который отзывался грохотом в ее собственной груди. Она льнула, как тонущий цепляется за спасительную соломинку, вся отдаваясь порыву, в котором смешались раскаяние, страх и давно скрываемая нежность. — Я не хотела… Я не думала… — бормотала она, уткнувшись лицом в его грудь, ее тело сотрясали рыдания. — Знаю, — он прижимал ее к себе все крепче, его губы коснулись ее макушки. — Знаю, моя милосердная княжна. Все позади. Только не плачь… Он оторвался от ее волос, его дыхание, горячее и прерывистое, обжгло ей кожу. Руки сами скользнули с плеч к ее лицу; большие, шершавые ладони с неожиданной нежностью прикоснулись к щекам, смахивая слезы. Штрекер смотрел на нее, на ее заплаканные глаза, на полуоткрытые, дрожащие губы, в которых он нашел всю свою надежду. — Елена, — его голос стал низким, хриплым от сдерживаемых эмоций, почти мольбой. И это одно лишь имя, произнесенное так, прозвучало для нее безоговорочным прощением. Он наклонился. Медленно, давая ей время отстраниться, оттолкнуть его. Но Елена не сделала ни малейшего движения, лишь глядела завороженно. И это оказалось всем для него — его губы коснулись ее. Сначала лишь прикосновением — легким, как дуновение, почти вопросительным. В этом его прикосновении состояла вся его опаляющая страсть, обузданная в эту секунду ледяным страхом спугнуть, причинить боль. Однако Елена не отпрянула. Ее тело, за мгновение до того напряженное и готовое сжаться в комок, вдруг откликнулось. Не страстью, а нечто глубоким и трепетным — нежностью. Чистая, безудержная, как первый весенний ручей, хлынула из самой глубины ее израненного сердца. Ее губы, холодные и соленые от слез, под его прикосновением согрелись, смягчились и… ответили. Сначала робко, едва заметно, словно боясь поверить, а после… увереннее. Елена доверилась. А Штрекер искренне простил. Он замер. Его тело напряглось от этого неожиданного отклика. Ждал сопротивления, смирения, возможно, истерического припадка. Однако не этого… этой беззащитной, чистой нежности, которая растаяла на его губах, как первый снег под солнцем. Это почти уничтожило его. Штрекер не удержал себя. Осторожность, сомнения, прокурорский контроль — все было сметено одной ее волной. Теперь он целовал утверждающе. Властно, жгуче, глубоко. Его руки впились в ее волосы, распуская небрежный узел, и его язык коснулся ее губ, требуя, умоляя, забирая. Елена не сопротивлялась. Она отдалась этому вихрю, чувствуя, как земля уходит из-под ног. Ее руки снова обвили его шею, прижимая к себе. Ее тело отвечало ему теперь пробуждающейся, ответной жаждой. Он отстранился, выравнивая тяжелое дыхание, но его руки еще удерживали ее. Елена, тяжело дыша, глядела на него слегка затуманено, а после — прильнула к его груди. И Штрекер облегченно улыбнулся.***
Пламя озарило их лица, смывая следы недавних слез и напряженности. Елена сидела у него на коленях, прижавшись щекой к груди через фрак, и слушала ровный, мощный ритм его сердца. Оно билось уже не так бешено, а спокойно и уверенно, как набат после бури. Его пальцы с невероятной, почти благоговейной нежностью перебирали ее распущенные волосы. Они струились по его ладони, шелковистые и прохладные, пахнущие легким ароматом цветов этого вечера и чем-то еще, что принадлежало только ей — ее чистотой. — Я знаю, — его голос прозвучал тихо, не нарушая их умиротворения. Он говорил прямо в ее волосы. — Знаю, что ты ходила к ней. Просить за меня. Чтобы свет считал меня добродетлем… Елена вздрогнула, попыталась приподняться и взглянуть ему в глаза, но его рука мягко, но настойчиво удерживала ее на месте. — Герр Штрекер, я… я не хотела вмешиваться, но… — Тише, — он прервал ее, и в его голосе не прозвучал упрек, лишь усталая нежность. — Я не виню тебя. Ни в чем. Но более так не стоит делать. Не унижайся ради моего имени. Моя репутация — моя забота. А твоя… твоя забота — быть в безопасности. Она снова кивнула, уткнувшись носом в его грудь, и почувствовала, как последние осколки ее вины растворяются в этом властном тепле. — Фрау Бодлер очень добра, — прошептала Елена после паузы. — Всегда очень внимательна и обходительна… Даже заметила мою робость при этом господине… Штрекер на мгновение замер, его пальцы перестали перебирать пряди. — Каком господине? — Герр Штеффенс. Мы познакомились с ним сегодня и решительно внезапно. Я видела его впервые, а он уже наслышан обо мне… Хотя в обществе я не особенно появляюсь. Сказал, что знаком с моей семьей. Видел матушку и Владимира в благотворительном комитете. Мне, признаться, стало даже совестно, что я… я даже не слышала об этом. Матушка помогает русским эмигрантам. Удивительная с ее стороны добродетель… но я рада. Ведь она — княгиня и должна помогать нуждающимся. Так принято… И герр Штеффенс оказался весьма увлечен историей про этот благотворительный комитет, приглашал меня. Однако эта его манера… уж показалась мне несколько фривольной. При одном лишь упоминании его имени тело Штрекера мгновенно напряглось, стало жестким и неестественным под ней. Его рука сжалась в ее волосах уже не с нежностью, а с внезапной, яростной силой. Елена почувствовала, как по его спине прошел судорожный трепет, как раздулись ноздри… В нем вновь проснулся не мужчина, а прокурор, учуявший след зверя. Но Елена, не отрываясь от его груди, лишь мягко положила ладонь ему на сердце. — Герр Штрекер? И одного ее голоса, одного прикосновения оказалось достаточно. Напряжение медленно стало уходить из его мышц. Он выдохнул, и выдох этот более походил на стон. Его пальцы снова разжались, снова принялись ласкать ее волосы, но теперь в его движении чувствовалась определенно новая, горькая решимость. — Этот человек… — его голос стал низким и тщательно контролируемым. — Ты права, не води с ним приятельства. Да и, не касаясь частностей, милая, ни с кем не води дружбы, пока я не скажу иначе. Всякая история может выйти… — он запнулся, подбирая слова, — неловкой. Он не стал говорить ей о браслете. О пропавших русских эмигрантках. О темном подозрении, что клубком змеится от Штеффенса к ее брату. Эта ночь была для нее убежищем, а не полем битвы. Елена доверчиво кивнула и прикрыла глаза, совсем согревшись в его объятьях, которые стали еще крепче.