***
В те дни, когда Штрекер уходил рано утром — уходил с каким-то особенно сосредоточенным, точно закаленным лицом, — она оставалась одна. Вернее, оставалась с Фрейей, сдержанной и холодной тенью. Елена чувствовала между ними незримую стену; та была слугой его дома, его порядков, а не ее подругой или наперсницей. О, как нуждалась она теперь в наперснице! Но где их взять, в этом чужом городе, в этой чужой жизни, которую она, однако, все же выбрала? Штрекер, уходя, спрашивал каждый раз, слегка касаясь ее плеча: — Тебе не нужно ли чего? Может, переменить что в комнатах? Приказать Фрейе купить новые ткани для кресел? Или цветы? Он говорил это деловито, но в голосе его слышалось беспокойство, какая-то тревожная забота, точно он хотел заверить и себя, и ее, что все идет обыкновенным чередом. — Нет, благодарю Вас, герр Штрекер, — отвечала она тихо. — Все как нельзя лучше. И правда, что ей было нужно? Эти пять комнат, чистые, строгие, почти пустые, были ей теперь и приютом, и темницей. Порой она все же останавливалась у двери той самой комнаты — ее «бархатного склепа». Но теперь все там за дверью было мертво. Елена ни разу не переступила ее порог после венчания. И не из страха или брезгливости. А потому что то место, та роль — «драгоценности в склепе» — похоронены. Ее место было в его спальне, как негласный закон. Однако мысли ее не касались теперь обстановки вовсе. Они, как на цепи, кружились вокруг одного — него. Елена ловила себя на том, что целыми часами сидит в кресле у окна, не двигаясь, и думает, думает до боли в висках. О его задумчивости, тяжелой и сосредоточенной, которой прежде не замечала. О его взгляде, который вдруг останавливался на ней — изучающий, испытующий, почти чуждый. Что он искал в ее лице? Подтверждения? Страха? Или — и это оказалось самое мучительное — прощения, которого он никогда не просил? Она не понимала, что скрыто за этой внезапной грозовой тучей, нависшей над их тихим, скудным бытом. Что мог знать о нем этот француз, этот Лукас Валуа, с его пронзительными, слишком знающими глазами? Но она и не хотела ворошить. Нет, не хотела! Видела же ясно, какую боль причиняли ему эти намеки, эта тень прошлого. Он страдал. И это страдание, что он нес в себе молча, с каким-то мрачным достоинством, связывало их крепче любой клятвы. Елена выбрала его. Вспоминала ту тихую церквушку, прохладный полумрак, твердые плиты под ногами. «Верной быть… в болезни и в здравии…» Она поклялась тогда не только ему, но и Богу, и себе самой. Значит, теперь ее место — рядом с ним. На его стороне. Что бы он ни совершил. Что бы он ни совершил. Эта мысль заставляла ее вздрагивать, но она принимала ее, как крест. Повседневность текла вяло, точно густой сироп. Фрейя появлялась в дверях беззвучно, словно вырастая из темного дерева двери. — Фрау Штрекер, обед подан. — Я не голодна, Фрейя. — Герр Штрекер приказал следить за Вашим режимом, — звучал ровный, лишенный всякой угрозы, но неумолимый голос. И Елена покорно шла в столовую, где на белоснежной скатерти одиноко серела тарелка. Она брала ложку, заставляла себя есть, но еда оказывалась безвкусной, как песок. Все ее существо было поглощено им: что он делает сейчас? Допрашивает? Пишет приговоры? Или… ищет того человека? Порой Фрейя приносила книги. — Герр Штрекер велел передать Вам. Считал, Вам будет приятно. Елена брала том в руки — тяжелый, в добротном переплете. И с тихим изумлением читала на корешке: «Пушкин. Полное собрание сочинений. Санкт-Петербург, 1887». Или: «Гоголь. Вечера на хуторе близ Диканьки». Или даже «Достоевский. Униженные и оскорбленные». Редкие, дорогие издания на русском. Он подбирал их для нее. Молча, не говоря ни слова. Этот жест, эта глухая, неумелая забота трогала ее до слез и пугала одновременно. Зачем? Чтобы утешить? Или чтобы привязать еще сильнее к этому дому, к этому молчанию? Она садилась, открывала страницу. Читала: «В начале июля, в чрезвычайно жаркое время…». Буквы плясали, сливались, смысл ускользал. Через абзац она ловила себя на том, что уже не видит текста. Видит его лицо. Где-то там, за окном, был он, ее муж, ее властный, несчастный Штрекер. Где-то там блуждал призрак с французским именем, знавший какую-то страшную тайну. А она сидела здесь, в тепле и тишине, и вся ее воля, вся ее новая, выстраданная вера были направлены на одно: не сомневаться. Не спрашивать. Быть ему верной. Не тогда, когда легко и светло. А сейчас. Когда ее муж в этом нуждался.***
Вечер ноябрьский, ранний, но уже совсем темный, ввиду густых, низких туч, нависших над Дрезденом, вошел в квартиру Штрекера вместе с ним самим. Снял он свое тяжелое, наглухо застегнутое прокурорское пальто, повесил на вешалку, и даже этот привычный жест отдался в нем какой-то особенной, свинцовой усталостью. Весь день он провел в поисках призрака; через осведомителей в злачных переулках Старого города, через Дункле, который рыскал, как послушный ищейка, по всему городу, но — тщетно. Валуа будто растворился в сыром ноябрьском воздухе. И это поражение, вместо того чтобы притупить страх, лишь отточила его до болезненной остроты. Он вошел в небольшую столовую, обставленную строго, даже сурово: темный дуб, тяжелый буфет, длинный стол, покрытый белой, без узора, скатертью. Посреди стола под абажуром из зеленого стекла горела лампа, и свет ее, мягкий, уединенный, образовывал круг уюта в просторном полумраке комнаты. В этом круге сидела Елена. Увидев ее, Штрекер на мгновение остановился на пороге. Всегда, всегда этот миг пронзал его неистово — вид ее, ждущей его, в этом четком круге света. Елена оказалась одета в простое темно-синее платье; свет ламы золотил ее гладко зачесанные волосы и часть щеки. Сидела неподвижно, руки сложены на коленях, и смотрела куда-то в сторону, в тень, быть может, в свои собственные, невеселые думы. Он заметил это, и что-то екнуло в его суровом сердце. — Елена, — позвал он, приближаясь, и голос его, привыкший командовать, смягчился почти до неловкости. Она вздрогнула, словно вынырнув из глубокой воды, и подняла на него глаза. И в этих глазах — о, он изучал их как самый пристрастный следователь! — мелькнуло что-то сложное: и облегчение от его долгожданного появления, и тревога, и та самая глубина, в которой он когда-то утонул. — Добрый вечер, герр Штрекер. Вы сегодня позже обычного. — Дела, — отозвался он коротко, садясь во главе стола напротив нее. Он развернул салфетку, избегая ее взгляда, но кожей чувствуя его на себе. — Ничего важного. Устал немного. В дверь неслышно вошла Фрейя с фарфоровой супницей. Пахло скромным, но наваристым бульоном с кореньями. Поставила на стол и тотчас удалилась. Тишина повисла снова, нарушаемая лишь тиканьем часов в гостиной. Штрекер налил суп. Пар поднялся к его лицу, влажный и теплый. — Как ты провела сегодня день? — спросил он, заставляя себя говорить, ломая это тягостное молчание. — Понравились книги, что прислали сегодня? Говорил он это, глядя в свою тарелку, медленно помешивая ложкой. Но все существо его было напряжено, чтобы уловить малейший оттенок в ее ответе. — Да, понравились, — голос ее прозвучал тихо, ровно, словно она заранее отрепетировала эти слова. — Благодарю Вас. Особенно… особенно сборник стихов Тютчева. Я сегодня читала. «О вещая душа моя…» Она запнулась, не продолжая строфы. Пальцы ее перебирали край салфетки. — Что же в нем тебе отозвалось? — настаивал он, поднимая на нее взгляд. Он жаждал слышать ее голос, хоть о чем-то постороннем, хоть о стихах — лишь бы звучал. — Сложно сказать… Какая-то бездонность. И одиночество. И… предчувствие. Мне показалось, он писал не о душе, а о целой стране. О России. О нашей… Елена снова остановилась, будто спохватившись. Она редко говорила о России. Это была рана, которую они оба молчаливо обходили. — Да, — сказал Штрекер глухо. — Глубина. Это свойственно русской поэзии. И русской душе. Он сказал это, и ему тотчас же захотелось взять слова назад. Не звучало ли это как упрек? Как намек на ее собственную, пугающую его глубину? Он поспешил добавить: — Рад, что тебе понравилось. Я пришлю еще. — Не трудитесь, — быстро ответила Елена, и тотчас, словно испугавшись своей резкости, смягчила: — То есть… я хотела сказать, у меня еще много непрочитанного. Штрекер поднял глаза и стал изучать ее. Как она держит спину. Как опущены ресницы. Малейшую игру света на ее щеке. О, как он любил ее. Любил еще сильнее, чем прежде. Любил до боли, до одержимости, и теперь эта любовь превратилась в постоянное, мучительное выслеживание: не появилось ли в ней новых трещин, не проник ли туда яд сомнения? — А Вы, герр Штрекер, выглядите таким утомленным… Верно, заседания выдались хлопотными? — Да, заседания, — кивнул он, отодвигая тарелку с супом. — Однородные дела. Однако… Штеффенс, наконец, получит свой приговор. Штрекер произнес это нарочито спокойно, наблюдая за ней. Елена вздрогнула, но не от ужаса. Скорее, от внутреннего оцепенения. — И? — спросила она едва слышно. — Виселица, — коротко и ясно выговорил Штрекер. В его голосе прозвучали те самые, давно известные ей, прокурорские нотки. — Его адвокаты стараются избежать этого, но я сделаю все, чтобы его повесили. Он этого не избежит. Штрекер видел, как пальцы Елены слегка сжали край скатерти, костяшки побелели. Она долго смотрела в темное окно, за которым копошился промозглый вечер. — Он… он это заслужил, — наконец прошептала она, и в ее шепоте оказалось не столько одобрение, сколько странное, мучительное облегчение. Штрекер замер. Руки вдруг застыли на столе. Сердце упало, словно в ледяной колодец. Эти слова, сказанные о другом, ударили прямо в него, в самую сокровенную, запечатанную темницу его души. Он это заслужил. Заслужил Штеффенс, а он? Он, Штрекер? Не заслужил ли? По закону — нет. Но вот, по совести… Он поднял глаза и встретил ее взгляд. Она смотрела на него теперь, и в ее взгляде теплилась нежность, смешанная с неизбывной, мучительной заботой. Она беспокоилась о нем. Видела, как он уходит в себя, в свою крепость молчания, и страдала от этого. Однако в его воспаленном сознании этот взгляд любящей женщины преломился иначе. Ему показалось — нет, он узнал в нем тот самый суд. Тот самый безмолвный приговор. Она сказала это ему. Не Штеффенсу. Ему. — Да… — глухо проговорил он, отводя глаза. — Заслужил. Правосудие должно свершиться. Он кивнул, но это был кивок не в подтверждение ее слов, а в глубину собственной мысли. Да, он заслужил. И правосудие, рано или поздно, придет. Не в виде верховного суда, а в виде одного человека с биноклем и хорошей памятью. Или в виде этого тихого, проницательного взгляда, который однажды прочтет в его душе скрытый текст преступления. Штрекер замолчал окончательно. Ушел в свою крепость. Его лицо, обычно властное и резкое, стало похоже на каменную маску, под которой бурлила лава стыда, страха и яростной решимости. Он сидел, погруженный в свое молчание, но взгляд его, тяжелый и пристальный, все равно возвращался к ней. Он изучал каждую черточку ее лица, как бы желая запечатлеть ее навеки — такой, прежней, еще не знающей. Елена, чувствуя этот взгляд, краснела чуть заметно, опускала глаза, поправляла непокорную прядь волос. Она хотела сказать что-то, разбить эту ледяную глыбу его задумчивости, спросить об его муке — но не смела. Боялась разрушить хрупкое равновесие их вечера. Боялась услышать ответ. Так они и просидели до конца ужина, разделенные лишь шириной стола, но настоящей, неодолимой пропастью — пропастью его прошлого, которое, как призрак Лукаса Валуа, незримо стояло между ними, отбрасывая ледяную тень на простую скатерть и недоеденный, остывший суп.***
Той ночью, в их спальне, душной и темной, как склеп, с ним это случилось. Елена, спавшая, как дитя, вынужденное взрослеть в несчастье, чутко, проснулась от сдавленного стона, что вырвался не из горла, а из самой глубины существа, лежавшего рядом. Она приподнялась на локте, и дыхание тотчас сперло от беспокойства. Штрекер лежал на спине, прямой и недвижимый, как гробовая плита, но все существо его было в страшном движении. Губы шевелились, выговаривая отрывистые, хриплые слова: — Воды… нет, не давайте… надо… закрыть, закрыть навсегда… Это приказ… Молчите!.. Все молчите… Сначала она замерла от страха. Голос ее мужа, всегда такой твердый и властный, теперь звучал слабо, разбито, полный такой бездонной тоски, что у нее сжалось сердце. Она приподнялась на локте и, затаив дыхание, слушала. Луна, пробиваясь сквозь ноябрьскую мглу, бросала бледный свет на его лицо. И она увидела, что это лицо, которое днем было словно высечено из гранита, теперь искажалось судорогами невыразимой муки. Какая-то детская, потерянная складка легла вокруг плотно сжатых губ. — Миссионер… он посмотрел на меня… он знал… — вырвалось у него хрипло. — И она… она никогда не узнает… Никогда! Она — свет… свет в этой пустыне… Штрекер снова застонал, и рука его судорожно потянулась вперед, будто отталкивая невидимый ужас. Елена не выдержала. И осторожно, как к раненому зверю, протянула руку и коснулась его влажного лба. Он вздрогнул всем телом, но не проснулся. — Все хорошо… — прошептала она ласково. — Все хорошо… все прошло… Он затих, его дыхание стало ровнее. Штрекер повернул голову к ее руке, ищущей прохлады на его горячем виске. И в этот миг открыл глаза. Он проснулся не сразу. Сознание возвращалось к нему тяжело, словно из глубины ада. Он увидел склоненное над ним лицо, озаренное лунным светом, — лицо ангела из страшного сна. И отшатнулся так резко, как будто ее прикосновение ощущалось болезненно. Сейчас, в эту секунду полусна и полной душевной наготы, он оказался разоблачен. Она видела его слабость. И слышала. — Ты… что ты… — голос его был хриплым, сдавленным. Он сел на кровати, отвернулся, проводя ладонью по лицу, стирая позорный пот. — Почему ты не спишь? — Вы говорили во сне, герр Штрекер, — тихо сказала она, не отнимая своей руки, которая теперь беспомощно лежала на одеяле. — Что я говорил? — резко обернулся он. В темноте его глаза сверкали лихорадочным блеском. — Что именно я говорил? — Вы страдали. И говорили о пустыне. О каком-то миссионере. Вы звали… свет. Наступила тишина, густая и тягостная. Штрекер тяжело дышал, глядя в темноту, будто в ней скрывался его призрак. — Кошмары, — отрывисто бросил он. — Остатки старой лихорадки. Ничего более. — Вас что-то гложет, — продолжила она настойчиво. — С того мгновения, как появился Валуа. И Вас это мучает… Он вскочил с кровати, как ужаленный. Его высокая фигура в белой ночной рубашке казалась призрачной и грозной. — Молчи! — прошипел он в отчаянии. — Ты ничего не понимаешь! Ты… ты еще дитя! Ты живешь в своем светлом мире. А есть миры… есть решения… есть долг! О котором лучше не знать. Он задыхался, подойдя к окну, упираясь руками в холодное стекло. — Я не хочу, чтобы ты знала, — сказал он уже глухо, почти беззвучно. — Это мое условие. Мое единственное условие для нашего… для этого. — Он махнул рукой в сторону их постели, этого символа их девственного союза. — Оставь меня с этим. Не заглядывай туда. Иначе… иначе света не будет. Ни для кого. Елена тоже поднялась. Ее легкая фигура в ночной сорочке была похожа на призрачный цветок. Она подошла к нему, не приближаясь вплотную. — Я не сужу Вас, — сказала она с пронзительной ясностью. — Я боюсь за Вас. Боюсь, что с Вами происходит… оно съедает изнутри. И это страшнее любой правды, которую я могу узнать. Разве Вы не видите? Я… я Ваша жена. Даже если… даже если так. Я здесь. И если Вы в аду, то я не желаю того светлого мира, о котором Вы говорили. Я хочу лишь… понять. Штрекер обернулся. В лунном свете его лицо было искажено такой духовной мукой, какой она никогда не видела. В нем боролись гордыня, страх, стыд и бешеная, отчаянная потребность в том самом прощении, которое она предлагала. — Понять? — с горькой усмешкой переспросил он. — Нет, Елена. Этого нельзя понять. Это можно только… или простить, или проклясть. И я не смею просить о первом. И не вынесу второго. Он сделал шаг к ней, и она не отступила. Взял ее руку и прижал свою горячую, влажную ладонь к ее холодным, тонким пальцам. — Довольствуйся тем, что есть, — умоляюще прошептал он, глядя в ее глаза. — Довольствуйся этим хрупким миром. Не зови бурю. Она сметет нас обоих. Клянусь тебе, все, что я делал… все… было чтобы сейчас здесь, в этой комнате, стало тихо. И чтобы ты могла спать спокойно. Елена молчала, смотря на него. И в ее взгляде не промелькнуло ни прощения, ни проклятия. Лишь безмерное сострадание и зарождающаяся, страшная догадка о цене, которую заплатили за ее «спокойствие». Она медленно высвободила свою руку. — Хорошо, герр Штрекер, — сказала она с покорностью, которая прозвучала страшнее любого бунта. — Я не буду спрашивать. Но Ваша пустыня… она здесь. С Вами. И Вы задыхаетесь в ней. Один. Она вернулась в постель и легла, повернувшись к стене. Штрекер остался стоять у окна, глядя, как первый бледный свет ноября начинает разъедать края ночи. Его кошмар закончился. Но пробуждение, холодное, ясное, оказалось в стократ тягостнее. Он понимал теперь, что самое страшное — не то, что она узнает. А то, что она уже чувствует.