Мы наш, мы новый мир построим

NC-17
В процессе
39
автор
Размер:
планируется Мини, написано 99 страниц, 53 500 слов, 13 частей
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
39 Нравится 35 Отзывы 7 В сборник

Часть 7

Настройки
Десертная ложечка стерлингового серебра позвякивала в фарфоровой чашке императорского завода, рельефный рисунок на чашке был почти не виден, но Вова знал, что она усыпана вишневым цветом: у отца был такой сервиз. Поворачивая чашку в руках бесконечными вечерами перед отъездом из дома, Вова изучал вишневый сад в белых цветах на белом фарфоре, словно по шрифту Брайля, и запомнил его до лепестка. Тогда он дал себе обет – не видеть, не слышать ничего вокруг (и никого – снаружи), а пуще прочего – лишний раз ни с кем оттуда, снаружи, всерьез не заговаривать. Укрыться в вишневом саду и не впускать туда небрежных чужаков. С тех пор прошло два года, и он опасно привык к тому, что и дышать, и говорить стало свободнее: за пределами его тихого сада. Что появились, кроме чужих, свои. Но, выходит, он своим для чужих так и не стал. Ложечка замерла. В усталой голове отдавалась эхом гулкая тупая боль. У товарища Максима были безупречно чистые ногти: и щегольские гранатовые запонки на рукавах новехонькой белоснежной сорочки. - И здесь стучат. Вы слышите? Вова не выдержал: - Кто? Вахит немедленно поддержал: - И на кого? Переглянулись. Стало на секунду легко и весело, как бывало сонным пыльным днем в гимназии, когда кому-то случалось удачно схохмить – и на секунду смех укрывал их всех единой освежающей волной. Не представлял, как сильно нуждался в этой передышке. В последнее время поводов для веселья не было вовсе. «Своих», настоящих, осталось двое: он и Вахит, остальные были мальчишки, подлесок, и в эти окаянные три недели Вова с Вахитом выбились из сил, но так ничего и не смогли предпринять, беспомощность была невыразимая, и все-таки наметилась трещинка в этой грандиозной беспомощности: до сих пор могли заставить друг друга улыбнуться. Товарищ Максим равнодушно обошел вниманием их выходку, и Вова понял, что этого человека возненавидит. - Отвратительная гостиница. Тараканов пока не видел, но не сомневаюсь, увижу. И сливки разбавляют. Жуткий год, не стало настоящей жизни. Он изволил завтракать, сесть ни Вахиту, ни Вове не предложил, но сам стоял, из уважения к гостям. Удовлетворившись первым глотком какао, он со всей тщательностью принялся резать и намазывать маслом свежий круасан. - Меньшевики ведут партию, в Петербурге толком остановиться негде: Англетер перестраивают, Европу расширяют, номера сдают, а работы на крыше идут непрестанно, мыслей собственных не слышно… Круассан захрустел. Крошки полетели на шелковый галстук. - И, что, собственно, вы хотите? В такое непростое время? Какао провонял весь номер. Вову мутило: он примчался прямиком из Красного Села, едва успев переодеться в штатское, не мог вспомнить, когда ел в последний раз, и, чтобы преодолеть упрямое душевное сопротивление перед встречей, хлопнул в кондитерской на углу рюмку водки с рюмкой мятного ликера, для утайки запаха. Волновался до позорного. Тоже: как всегда после полигона пропала острота слуха, не оглох, но слышал, словно уши залило водой, и был особенно, тревожно взвинчен. В полевом лагере только и делал, что готовился. У вас будет пятнадцать минут, повторяла Розхен, больше никак. Казалось – много, пока не принялся составлять разговор. На разметке и стрельбах крутил тезисы, сжимал, правил, проговаривал про себя, уворачивался от воображаемой атаки, искал контраргументы, словом, провел отдельные учения, на полях своего разума, чудом не запорол настоящие. Так странно было исправно, днями напролет, выполнять артиллеристские репетиции, делать то же, что каждый вокруг, то же, что делал бы По-Настоящему, - и уже ни о чем здесь, по-настоящему, не заботиться. В прошлом году ошпаривало морозом, от затылка до лопаток, когда пугался, что сделал ошибку, бросался перепроверять, каждый шаг, каждое движение карандаша, каждое слово на рапорте выжал огромным усилием, выделал до крупицы, и сердце пело, когда брали попадания, и не мог сдержаться, чаще поднималась грудь, когда командир сверял расчет. Теперь покойный и знакомый порядок лагеря нес теплую грусть и беззубую любовную тоску. Решил твердо: бросать, не стоял уже в общем строю, а шел рядом, по прихоти, шутя подражая общему шагу, - но ребята еще не знали. Для них тут была вся жизнь. Его ждала квартира на Гороховой. Были скоплены деньги. Вова продиктовал Вахиту фальшивое письмо, якобы от тетки, про болезнь отца и необходимость вернуться домой, с ним готовился идти на беседу в Петербурге. Он оставил их, не попрощавшись, и знал, что не увидит их больше никогда. Свыкнуться с душным, невыносимым запахом сытой праздности в этом номере помогала только малодушная мысль: если то, что было всей жизнью совсем недавно, так запросто и зримо стало чужой скучной игрой, значит, волен был провернуть этот фокус снова, значит, были другие комнаты и другие дни, бесконечно далекие, и от воли товарища Максима, и даже от их печальных бед. Чего вы хотите? Тут начиналось унизительное, никчемное топтание в болоте. Товарищ Максим вернулся из Лондона, со съезда, новостей ждали в лихорадочном нетерпении – и тут обнаружилось невообразимое: Розхен с Коневичем на сходку допускали – но не их с Вахитом. То, что до Сережиного ареста казалось простой формальностью, неважностью, наносным, вдруг стало определяющим. Они не числились в партии. Допустим, несомненно, все было так, но ведь они занимались главной работой, на улице, в конспирации, только поэтому – говорил Сережа – он оттягивал их прием. В их ячейке, тем временем, всегда было три голоса, чтобы составить рекомендацию и исправить дело одним моментом. Теперь, после ареста Сережи, голосов стало два. Коневич демонстрировал абсурдные, непростительные колебания: Вова убежден был – продиктованные исключительно личным тщеславием, сладостью решать чужую судьбу, брать их или не брать. Но даже если бы он решился, их двоих с Розхен не хватало. К абсурду ситуации немало добавляло то, что – вдруг оказалось – Вова не знал других партийных, ни одного. Множество студентов, идейных крикунов, книжных барышников, свободных душ, «максималистов» и агитаторов, но – никого, кто твердо принадлежал бы к РСДРП, тем более – никого из центра. Опять: всеми внешними сношеньями с верхами занимался Сережа, потом – Розхен, но Розхен не хватало размаха, она по сути своей была исполнительным, дисциплинированным секретарем, да, агитировала на швейных фабриках и в госпиталях, превосходно, вела просветительскую работу с женскими массами, но ее деятельность, как и у Коневича, не требовала никаких особых полномочий, не нужно было прыгать выше головы, чтоб отчитаться о сотворении столовой, по дармовой миске гороховой похлебки на нос, или женской коммуны на островах. Вся организация боевой группы легла на Вову с Вахитом. Все риски – вместе с ней. За последние полгода было завербовано и подготовлено тринадцать человек, обученных владению холодным и огнестрельным оружием, идеологически подкованных, физически закаленных, отменно знающих город, однако – Товарищ Максим сел. - Я, честно говоря, едва о вас слышал. Из жилетного кармана он вынул часы, добросовестно их завел, аккуратно закрыл крышку и вложил часы обратно. Все это время, несомненно, он прислушивался к движению за пределами номера, боясь чужих ушей. - Но слышал в ключе, что кружок – Вова ждал, как он скажет: Сергея, как будто все они здесь добрые друзья? Товарища Сивухи, как будто он сам боевик-подпольщик? - …господина Севастьянова с его арестом распущен, и все его движения прекращены. «Товарищем» Сережу не назвали. - А никакую группу он не вел. Да и употреблять это слово в теперешние дни я бы вам не советовал. Конечно, Сергей «вел» группу. Разумеется, вел. А еще точнее, должен был завести. Вова только с тем и примкнул к нему. На демонстрации в прошлом году картина была жуткая, он тогда отправился с девчонками-курсистками, с ними знакомились в кондитерской другие юнкера, он старался не отставать, завелось ненужное, тягостное, но обязательное общение, свидания, благословенно короткие из-за свободных юнкерских часов, стерлось из памяти имя, почти растаяло лицо, остались только волосы, каскад золотых сказочных волос, искал, что полюбить, и отыскал их, как моряк в шторм находит тихую гавань, не сразу заметную глазу. Золотые локоны гетевской Лорелеи. Ее сестра поправила однажды, бесцеремонно вмешавшись в их тихий разговор, похолодало и стало не до прогулок, – Лорелея у Гейне. Вот у этой сестры собирались шумной вольной компанией, в основном – девушки, пару заносчивых пустобрехов, привыкших щеголять дешевым гонором в женском обществе, Вова обставил быстро. Потом слышал от Лорелеи, что загадочно, внушительно молчалив, и этим нравится многим. Запомнилось. К майской демонстрации – настоящей боевой вылазке, если уже говорить прямо, - всю эту студенческую пену гордых революционеров сдуло разом. С неуютным, неверным чувством Вова отметил, что смотрит на них чужими глазами, думает чужими мыслями. Называть их хозяина по имени давно себе запретил. Как бы то ни было, девчонки, всего три дерзких, упрямых, готовых идти до конца, остались без защиты. Вова сказал, что идти им запрещает, и это страшная глупость, он сходит, поучаствует и расскажет. Запрет был встречен с возмущением: кем он себя возомнил? В то же время, видел, что они растроганы его беспокойством. И все-таки – сдаться не хотели ни за что. Он обещал составить им защиту. Пришли раньше, потому что боялись упустить, хрустальное, дрожащее, звонкое ожидание, как накануне Рождества: Когда же подарки? Были споры о том, откуда тронется колонна. Решились идти к первому месту, осмотреться, в конце концов – определиться по казакам, власти должны были знать точнее, наверняка хватало стукачей. Если бы там ничего не оказалось, успели бы добраться до второго. В действительности – еще за квартал попали в сумасшедшее, беспорядочное движение, люди метались, не видя, куда, откуда, а главное – почему идет первичная волна, было не протолкаться, сворачивал шею, но не мог разглядеть ни конницы, ни алой растяжки шествия, боялся потерять девчонок, не решался схватить за руки, нелепость, нужно было держать их, не дать толпе их снести, но казалось бестактностью. Вдруг – на спинку бульварной скамейки впрыгнула угловатая, странная, какая-то жутко несуразная фигура. Так впервые увидел Розу. - Товарищи! На Нарвских наших бьют! Не повернем! Казаки – люди, камень тверже мяса! Резкий, неприятный, главное – ничем не стесненный голос свободно несся над головами. - Рви доски со скамей! У кого знамена, у того древко! Видел, что к ней, с его стороны, активно работая локтями, проталкивается трое мужиков, в гражданском, но с явным, изуверски прочным намереньем. Она их не замечала. Нужно было помочь, предупредить, защитить ее – но не мог бросить девчонок. Разрывался надвое. И вдруг пришла спасительная, обезболивающая, окрыляющая ясность. Скомандовал: - Идите домой, сейчас же, пока можно. Они хотели возражать, но он откуда-то знал, что теперь – будут силы указать им. - Бегом, тут будет ад! И сам бросился, нырнув, пригнувшись, наперерез. Действительно выхватил древко – от фанерной таблички – и вогнал его в бок крепкому мужику, когда тот уже рванул Розу за косу вниз, со скамьи. А дальше забурлила и загудела жуткая драка. Вова, пытаясь разглядеть девчонок, заметил, что вспыхнуло как по команде, десятком разных очагов, в разных концах. Потом времени смотреть не стало. Били в лицо пудовыми кулаками, раздробили нос в осколки, потом, когда поправлялся, боль была пыточная, а на месте даже не почувствовал, только невозможно стало толком дышать, ловил открытым ртом воздух, глотал свою кровь, отбивался не глядя, не различая тел, зрение – настоящее, осмысленное, - возвращалось осколками. Видел, например, что Роза упала, ее осатанело топтали сапогами, и тот же человек, что топтал, вопил: - Товарищи! Женщину бьют! Сюда! На помощь! Так Вова впервые встретил провокатора. Хотел то ли оттащить ее, то ли заслонить. Сапогом попало по руке. И кто-то оглушительно сбоку въехал в ухо. Вова чувствовал – падает. Тут возникла черная клякса. Показалось – наваждение, бред. А еще не к месту ожило воспоминание – совсем другие глаза, влажные, испуганные, и в то же время бесстрашные, испуганные – за него, и бесстрашные – в том, чтобы за него встать. От и до – пустая и гнилая ложь, но ее из себя вытравить не мог, как ни старался. Ждал нового удара, видел замах, но его не было. Секунда пронзительного сладостного облегчения. Потом за шиворот схватила и потащила холодная рука. Запах табака. Черный рукав тощего драного пальто, разом – на зиму с летом. Не помнил, сказал вслух или только подумал – - Сашка. Но Сашки, конечно, не было там и в помине. Не было больше на всей земле. Вова так решил. Не было и тогда, когда опрометчиво и бездумно поверил этим влажным глазам. Его вздернули на ноги. Роза, кое-как закатившись под скамейку, врезала кулаком в пах самому оборотистому мужику, нагнувшемуся за ней, и он завыл от боли. Они проворно выползла с другой стороны и потерялась в толпе. Вову тянули, тащили, не видел лица, только необъяснимую бритую голову, нечеловеческую. И где-то в гулких холодных дворах, пока ноги покорно вели в никуда, кровь лилась в горло и синяки от разбитого носа затекали на глаза, окончательно выкристаллизовалось: свобода неприятна. Вахита успел полюбить всем сердцем, с Розкой спорил беспощадно ни раз и ни два, но в тот вечер родилось главное – от ее вульгарного, закуренного, мерзкого голоса, от его совершенно страховидного образа. Свобода не просит разрешения, не стремится угождать. Свобода нетактична, неудобна и некрасива. И в этом ее главная, неугасимая мощь. Шли долго, хотя не было никаких сил, и поднимались на четвертый этаж без лифта по черной лестнице, среди детского плача, отхожей вони и кухонной гари. А в светлой комнате под крышей, не разуваясь, он упал на мягкий матрас, прямо на пол, пол был заполнен целиком, лежали люди, кто-то стонал от боли, кто-то смеялся, в ведре из ледника была холодная вода с белым айсбергом, туда сыпали с грохотом ложки, чтоб остудить и прижимать к ушибам, лилось дешевое вино, и не смолкали разговоры до рассвета, втекая в его обрывистый, невесомый сон, а потом, когда настал торжественный и праздничный рассвет, Сережа Сивуха присел к нему на матрас, протянул горячую крепкую руку и сказал: - Ну – познакомимся, брат? Сивуха был семинарист, его вышвырнули с курса за то, что он разъяснял товарищам учение Дарвина, и сосед по комнате донес на него. Ни капли веры в нем не было еще при поступлении, а манера обращаться – братья, сестры, - осталась, как у проповедника. Вова тогда был совсем потерян. Его всего охватило влекущее, счастливое чувство: обещания нового дня. Казалось, он наконец добрался туда, куда безустанно и безуспешно пытался отыскать потайную дверь. А еще во сне казалось, что рядом с ним на матрасе спит кто-то еще. Могло быть запросто, людей была тьма, и все-таки: во сне он точно знал, кто согревал своей грудью его спину. Ударили по рукам тогда же. Хотели одного: против казаков – из мяса, против злодеев и врагов – выставить людей из стали, которые не дрогнут и не отступят. Вова учился, чтобы стать первым, потом учил других. В душном номере товарищ Максим упрекал его: - Я вижу, вы совсем не осведомлены о результатах съезда. Это упущение. Я при случае поставлю Розхен на вид, что, конечно, сочувствующие лица должны быть информированы лучше. Видите ли, в чем дело, Вахит. - Я Вахит. Он Владимир. Должно быть, Вова побледнел, если ему пришлось вешаться. Товарищ Максим изволили с поправками великодушно согласиться. - На съезде твердо вынесено решение эксы запретить, а отряды и боевые группы, если такие имелись, упразднить. Методы партии определены твердо и определены в ином течении. Это следует принять к сведенью безоговорочно и донести до ваших товарищей. Это был чудовищный удар. После Сережиного ареста будущее – еще такое хрупкое, неявленное, еще полуоформленное, - рассыпалось. Вова с изумлением наблюдал, как ряска и плесень затягивали то место, откуда его вырвали. Ушел не просто человек, пропал маршрут на карте, исчезла – секретная дверь, открытая по его воле. Сама воля – необходимое топливо для живого дела - рассеялась. Коневич, конечно, не собирался ни рисковать, как они, ни атаковать. Его позицию Вова понял быстро: пока Сережа создавал возможности – Денис их наблюдал. Если чужой лоб пробивал дыру, и через нее свободно проходили другие, первые, Коневич молниеносно бросался за ними и даже, случалось, обгонял их по пути к признанию. Проверенное чужим рывком, чужой болью и чужой отчаянной верой, он присваивал и любовно пестовал. О, какие замечательные кружевные занавесочки он мог бы повесить – на прорубленном оконце в новый век. Запрет был наложен немедленно: набор новобранцев прекратить, залечь на дно, ждать указаний. Никаких движений без одобрения центра. Допустим. Но когда центр одобрит? После шестого съезда. Итак, обречены были застыть и ждать. Ждать было невыносимо. Готовились открытой ладонью черпать жар истории. Ограблены были немилосердно. Путей для действия не осталось, грандиозное ожидание закончилось ничем, и им теперь принадлежало только слово. Что ж. Отбушевав и обругав как только можно бессильные, пустые слова, Вова примирился. Если партия не оставляла ему ничего, кроме слова, он хотел, по крайней мере, иметь свое собственное. Камил Демулен словом поднимал на штурм Бастилии. Да бог с ним, с Демуленом, у Розки и Вахита обоих был злой, неуходящий бронхит от рванья глотки по дворам и уличным сходкам, облавы шли сплошным потоком, в январе ей сломали руку, видел синие, отекшие пальцы, и ничем не мог ее защитить. Замысел родился тут же. Им нужна была собственная типография: пусть несерьезная, передвижная, пусть небольшой станок, но он бы оградил и разнес их слово несоизмеримо. В училище на неделю давали «масличный» отпуск. Упросил отца написать прошение и затребовать для него еще неделю, для поправки здоровья, ему соврал о своей Лорелее, хотя больше в тот дом не приходил ни разу, нужда в нем отпала, и он забылся мгновенно. А для проверки в училище Вова глотнул вина с табаком, кашлял немилосердно, врач с тревогой заключил, что и правда на лицо – подозрение по чахотке, отцу дали телеграму, тот растревожился, просил писать, допытывал, уверен был, что Вова лукавит, была недобрая минута стыда и близкого разоблачения, но оказалось обратное, отец считал, что он преуменьшает, не хочет волновать. Вова даже мимолетно растрогался. Свое виноватое беспокойство отец топил в деньгах, без счета. Устроили паспорта. Вова тогда впервые был в Европе, старался не показывать, как занимает его новый, необычайный мир, но Вахит не сдерживал себя ни минуты, ел все, до чего мог добраться, в окно пялился, не отрываясь, вместе с дамскими собачками, по-детски бесхитростно, жадно трогал все непривычное – бархатную обивку в кафе, пористые стены готического собора, неслыханные резные листья сиреневых кленов в Кельнском парке. Вова украдкой подглядывал за ним, назначив его руки – своими. И запомнилось навсегда: как бежали по снегу на станцию, перемерзли, навалялись в снегу, а потом в вагоне ресторане, под желтыми лампами ели абрикосовые пышные слойки и от кожи шел запах детства, на снежной ярмарке, запах сугробов, горок и снежков. Вахит говорил по-немецки бегло, Вова мирился с его мигом превосходства. Приобрели в трех разных городах, у разных компаний, части для печатного станка, упаковали в ящики с американским сахаром, густо и призывно пахшим карамелью. Знали, что таможню не пройдут, и перевозили баркасом, контрабандой, никому не могли доверить отправку, сами грузили – сами плыли сквозь шторм. Шторм был дикий, увидел своими глазами, почему волну называют валом, предупреждали, что идти нельзя, но подвоз, заранее договоренный, ждал их заранее, в условленный день и час, не могли позволить неразберихи, Вова заплатил втрое рисковому смельчаку, норвежцу, и пока плыли сквозь ревущую, неукротимую ночь, было абсолютное, безумное счастье. Совершенно не властны были над своей судьбой, и потому – над ними больше ни в чем был не властен страх. Холодная горькая соль бесновавшего моря была повсюду, и правила, и ликовала, и они бессильны были помешать ей – и торгом, и молитвой, и даже отчаянной борьбой. Как было объяснить сытому господину с крошками на галстуке ту триумфальную ночь. Ту брызжущую, изобильную радость, которую ощутили, разглядев подводу и убедившись, что их дождались. Тот день, когда, ругаясь, споря, подзуживая и обрывая друг друга собирали станок. Учил мальчишек набирать шрифт. Издали одну единственную брошюру, там приютилась Вовина первая статья, писал ее, мучаясь ночами, носил черновики с собой неотрывно, на груди, и когда вынимал листы, они были согреты теплом его тела, а правки вносились неуступчиво, тяжело, стоял насмерть, потому что казалось – эту грудь, доверчиво оголенную, кромсали мясным ножом. Скрыть станок решено было в сарае у Миши Тилькина, он жил в Коломне с бабушкой, безобидной, полубезумной старушкой, и у них был сарай, где когда-то разводили кур, а потом у старухи не стало сил. Мишу забрали в шесть часов утра, выдернув из постели, толком ничего не объяснив, без допроса с дознанием, молниеносно, и станок обнаружили, как будто точно знали, где искать. Старуха – глухая, медленная, как будто вязнувшая в своем уходящем времени, - даже не поняла, куда делся внук. Где Миша? Желтые белки и мутная влага на морщинистых воспаленных веках. Где Миша? Он с вами? Нечего колобродить, живо верните его домой. Хорошо, пускай. Партия запретила эксы, для наполнения кассы. Партия приказала забыть о боевых отрядах и группах. Но вернуть Мишу домой они должны были. И если бы старшие товарищи поучаствовали в этом необходимом, неотложном деле – - Тут, будем откровенны, странно даже начинать разговор. О каком участии может идти речь? О вмешательстве, вы имеете в виду? О том, если конкретнее, чтоб партия пошла на преступление? Мы все здесь понимаем, что это невозможно. А гипотетически, в рамках фантазии, если бы мы вообще могли обсуждать подобные ходы, я сказал бы, что какой-то резон еще есть в освобождении Сергея. Ответили с Вахитом одновременно: - Сивуха в отказе. - Он в отказе. Господин товарищ поморщился от воровского жаргона. Вова пояснил: - Он под судом и рассчитывает выйти чистым, процесс в июле. Об этом, конечно, товарищ Максим не имел понятия. Их дела ему были безгранично безразличны. - Тем не менее, он опытный революционер и ценное партийное имущество, как говорит товарищ Ленин. Тут же – боюсь, сама дискуссия излишня. Итог выходил простой. Ни оружием, ни рублем, ни связями с Мишей им не помогут. Более того, не помогут и ни одному из них, окажись они за решеткой: даже если признают их «ценным партийным имуществом» (не верилось ни капли, что Ленин мог высказать такую циничную и одновременно показушную белиберду). Могли бы запретить и распустить, запретили бы и распустили, однако они не в партии – и потому, как в шторм на Балтике, над ними не властен никто, кроме бури. В партию теперь проситься не было резона. Был бы – Вова едва ли смог бы себя переломить. Вышло тринадцать минут с лишним, более они не смели тратить время занятых уважаемых людей. И вдруг, когда Вахит уже шагнул за порог, товарищ не товарищ вдруг засуетился. Невиданное: он даже отодвинул для Вовы стул. - Что важно. Владимир, вы сделали замечательное дело, с этим станком. Вова с недоверчивым восторгом наблюдал, как он приблизился. Затем его пальцы неприятно сильно сжали Вовин локоть, увлекая за собой. - В вас, я вижу, сильна решимость и преданность нашему делу. Сегодня партия как никогда нуждается в решимости. А больше она нуждается только в средствах. Пока он говорил, Вова смотрел на разоренный сервировочный столик, наполненный крошками, объедками и пятнами, от меда и варенья. По центру стояли цветы. Лепестки розовой гвоздики упруго и свежо раскрылись, ожидая прикосновения, и Вова вспомнил, как Вахит кончиками пальцев, якобы наклонившись за упавшей монетой, задевал кружева на подоле юной фройляйн из Гамбурга. Он весь был в розовых цветах. Вдруг явилось, с чужой, неизъяснимой тоской: им обоим было по восемнадцать лет, и никому из этих уважаемых людей ни секунды не было их жаль. Мише едва исполнилось четырнадцать. Праздновали в коммуне. Он краснел, когда спрашивал Вову, можно ли собрать недоеденное угощение домой. Только тогда Вова узнал, что дела старушки совсем плохи, средства давно вышли, жилец, гимназист из Астрахани, не взносит плату третий месяц, и бабушка считает сухари. - Съезд стоил нашей кассе сто двадцать тысяч. Позорно саботированный меньшевиками, он не принес никакой настоящей пользы. Эксы мы потеряли. С вашим пламенным чувством, с вашим стремлением – с вашим классовым положением, в конце концов, - вы могли бы оказать революции неоценимую услугу. Останьтесь. Угощайтесь. И для начала обсудим примерный порядок сумм: вас ни к чему не обязывают, само собой, но с чего-то нужно начинать. Наше дело страдает. Мы оба это видим, не так ли? Свобода неприятна, напомнил себе Вова, находясь со свободой в полном согласии. Он ответил: - Не стоит путать живое страдание с буржуазной экзальтацией. И вышел вон. Вахит хохотал до самой Фонтанки. Потом настало время для забот.
39 Нравится 35 Отзывы 7 В сборник
Отзывы (1)