Часть 8
29 мая 2025 г., 00:53
Первым делом, требовались средства. Своих Вова дать не мог: не из жадности, а из-за ребят, приходилось напрямую выбирать, уделить несколько тысяч на одно Мишино дело – или прокормить остальных. Рисковать было безумием, тревожить отца следовало как можно меньше, трюк с училищем грозил раскрыться в любой момент, и надеялся он на лучшее, а готовился к краху. Нет, деньги нужно было всячески беречь на случай, если больше их не поступит. Тут же следовал другой вопрос, оружие. Пару револьверов через третьи руки Вова мог достать безболезненно, но взрывчатку, бомбы, дымовые шашки – ни в коем разе. Мишин побег воплощался единственным образом: ему следовало грубо нарушить порядок, ударить конвоира или затеять драку с сокамерником. В этом случае его перевели бы в крепость, и при перевозке был шанс отбить его. Товарищеский опыт учил, что идти с револьверами на движущийся экипаж не стоило ни в коем случае, операция немедленно ставилась под угрозу, успешных исходов Вова не знал. Ну и, наконец, требовались люди, способные провернуть дело. В ребятах Вова не сомневался, каждый из них горел сердцем и готов был броситься в бой, но им отчаянно не хватало опыта: и, в конце концов, просто веса – не партийного, живого веса, в борьбе с конвоем и прохожими. Печальная практика говорила, что могут вмешаться и удерживать горожане. Подлое, необъяснимое скотство, но в Фонарном переулке при ограблении таможенной кареты обычные, на их взгляд, должно быть, порядочные люди, бросались на боевую группу «Максималистов», гнали их по улицам и чуть не разорвали, прежде чем отдать в руки полиции. Иногда любовь к Родине наскребал в себе с неописуемым трудом.
Словом, требовались бойцы проверенные, закаленные сходками и кулачными столкновениями. Валерка был единственным рослым, здоровым парнем, буквально вышедшим из пасторальных грез Толстова о крестьянстве. Другие, недокормленные, ослабшие, с детства запертые в гнилье, хвори и сырости, к рукопашному бою были не готовы. Да и рисковать ни кем из них Вова с ходу в таком отчаянном предприятии не хотел.
Вставал вопрос: кем взяться? С Сивухой была худо-бедно налажена связь, он сидел со свободным анархистом, Тарасовым. Тарасовская потаскуха попросилась на супружеское свидание. Вообще, Вова к Марго относился с некоторым даже уважением, за резкие слова, пусть не в устах, но в мыслях, всякий раз потом хотелось извиниться, но иначе ее не называли, тут была не нравственная оценка, а профессия. А в то же время: Тарасов ждал суда одиннадцать месяцев, расчет прокурора был, что пневмония, которую он получил в самом начале, при аресте, свалившись под лед залива, доконает его в камере. Марго ходила к нему исправно. Тоскливыми вечерами, когда сон не шел, а с Валеркой объясниться о подобных материях было невозможно, Вова гадал: встретит ли он однажды женщину, которая будет ждать его? Разделит с ним и пир, и скорбь, и озлобление толпы, и неугасимую веру, в новую зарю. Жена Желябова, после цареубийства, жила в ужасном остракизме, не могла достать никакой работы, публично проклинала мужа, писала письма в присутственные места, о том, что он оставил ее задолго до заговора, и все равно не в силах была переломить силу людского порицания. Все оставили ее. Неизвестно, как она растила сына. Говорили, что рассудок ее не выдержал, и под конец жизни она побиралась именем христовым. Под конец жизни. Ей теперь едва-едва должно было исполниться сорок лет. Отец боялся этой истории смертельно и рассказывал ее им с Маратом, как святочную притчу, но Вова знал, что говорится для него, одного. Страха не чувствовал. Сердце давила нестерпимая жалость. Если бы только мог отыскать эту женщину, никому не позволил бы швырять в нее грязь и обвинения. Нет, не следовало больше ни за что называть Марго потаскухой, дал себе зарок не забыть.
Так или иначе, она передала записку, и вскоре через уголовных явился ответ: никаких предприятий. Сидите тихо, забудьте, что задумали, не сходите с ума. Соображение у Сивухи было резонное: если у вас забрали станок и человека из надежного неприметного места, должен быть доносчик. А он либо ждет нового неосторожного движения, затаившись внутри ячейки, как червь в яблоке, либо гуляет по самому ближнему кругу, и в случае крупного дела немедленно заслышит шум. Пропадете ни за грош, Мише ничем не поможете, только разнесете беду, будем всей коммуной сидеть в одной предвариловке. Поспорить было невозможно. Но Вова хотел.
Собрал ребят, Валерку снарядил на рынок, привезли старушке крупы, овощей, зелени, трех кур припрятали на леднике, денег брать она не желала, ходила с трудом, забывала, что ей отвечали, спросив, как Миша, и спрашивала снова. Ребята заделывали ей щели в окнах, а Вова слышал чужой насмешливый голос в голове: лето настало в Питере, свободные лучники Шервуда, помощники-благодетели, что ж вам мешало заделать щели, пока Миша был на свободе и старушка в разуме, а в окна бросало ледяным крошевом и задувало жестоким невским ветром? Что ж вы не расстарались, когда от вашей помощи еще был прок? Вдруг Мишина бабушка посмотрела на Вову ясно-ясно, как будто очнувшись, и сжала его ладонь. А потом сказала:
- Вы хорошие мальчики. Хорошие.
И тут же:
- А вы Мишку моего не знаете? Он тоже. Хороший мальчик.
Невозможно было просто оставить и забыть. Дошло до того, что шатались по кабакам, на островах и в Екатерингофе, искали лихих людей, помойное ворье, чтоб подписать по сходной цене. Сколько было выпито дрянной водки, сколько истрачено пустых вечеров, душных, жирных, в вони человеческого сала, толкались в грязи, и, закрывая глаза, видел, как копошатся в свиной голове опарыши: генерал-губернатор Казани, отцовский приятель, был большой любитель рыбалки, и в деревне к его визитам готовились усердно, разводили наживку. Не было сил, любить Родину, в те летние дни. Вышел однажды из кабака под рваное пыльное небо. Волновалась листва. В доме неподалеку хлопали окна. Приближалась гроза. А на бульваре цвели яблони, белые лепестки в розовом кровавом соку, и пахло детством, и так ярко вспомнилось, каково было жить одним днем, одним мгновением, отчаянно стремясь душой за горизонт, за семь морей, и не мысля дальше часа, когда мама позовет с прогулки домой, даст булку с вареньем, скажет мыть ноги и ложиться спать. Разулся тогда, прямо на улице. Шел по траве, потом по битой сырой глине, а на поляне у станции ноги защекотал клевер, и вот тогда хлынул дождь. Вспомнил записку Сивухи. И вдруг показалось – ошибка, глупость. Отчего не послушался? Надо было соглашаться сразу. Конечно, Сережа был прав. Никого не мог спасти, никому не принес бы, ни добра, ни покоя, полно, пустая мечта, вредное заблуждение, одержимость истощенного, воспаленного разума. Следовало оставить. Оставить немедленно. Купить ребятам яблок. Отрядить дежурство по старушке. Поехать на песчаный берег, как станет теплей, пить ежевичное вино и нырять в волну. К чему свобода, когда жива радость. Вспомнилось, как играл с Маратиком в догонялки, поддавался, потом он вдруг набрал скорость, и от него стало не укрыться, не верилось, что в легком детском теле может быть столько силы, брат влетал ему в ноги и опрокидывал на землю. Сколько его не видел. Год с лишним не был дома, с прошлого рождества. Почти не писал. Безумие. Кого любил сильнее. Какие бомбы, револьверы – поехать на Волгу, взять билет на пароход, позвать Вахита, он большой любитель цыган, камелий, карточной игры, игрок отличный, пить чай под необъятным синим небом, есть икру, прыгать с третьей палубы в холодные объятия реки, и пусть бросают трос, под беспокойные крики женщин и детские восторженные вопли. Жить. Жить глупо, без чести, без вины, в сладком забвенье яблочного духа.
В другой раз показалось, почти договорились. Указали на Демида, рослого детину, бывшего матроса. Вахит предупредил:
- Как бы не засланный.
Но Вова решил:
- Столько искали человека – теперь не поверить товарищу?
Внушали доверие слова про матроса, сразу представился бунт на судне. Вахит убежден был, что уловка, по той же причине. Заплатили три целковых, ждали два часа, наконец явился пьянчужка-клерк, были в Царском, вышли за ним из ресторации и спустились в кирпичный подвальчик, пропахший чесноком, далеко за парком. За мокрый жирный стол подсел детина. Ничего не говорил, только смотрел на Вову. Потом так же молча кивнул ему за спину, мол, человек, водки. Вова отмахнул. Пожали руки, грубая, шершавая лапа, вообще не похожая на ощупь на человеческую плоть, болезненно перебрала костяшки. Выдержал. Смотрел, не отводя взгляд.
- Это Вахит. Я Владимир.
Хотел изложить ему суть дела. Он поднял руку.
- Не надо.
Явились рюмки. Пришлось обжигать брюхо. Чуть не вывернуло, но ясно было, что пить необходимо. Тоже: пустой предрассудок, мало ли в охранке пьяниц? За милую душу и выпьют, и закусят за казенный счет, но нет же, если свой – изволь. Демид спросил, кто сами. Потом – кто «старшие». Вова растерялся. А Вахит зачем-то назвал Тарасова. Были какие-то невразумительные вопросы про хлеб, про долю, потом понял – речь про их заработки. Решился отвечать честно. Вахит ответил, что телеграфист, Вова – что из юнкеров. Добросовестно рассказывал об училище, когда краем глаза уловил движение, неясную тень. Приказал себе не оборачиваться, обманывался так тысячу раз, но когда наконец обернулся, позорно сдавшись ядовитому, губительному чувству, - никого, конечно, не увидел. Сколько раз тени таяли, стоило им поверить. Нет, конечно, там не могло быть, ни знакомой руки, ни силуэта, что-то неуловимое, неназываемое – выхватывал то тут, то там: выставленный подбородок, лихую запятую вздернутого носа, рыжеватый блик от свечки в чужих волосах. Конечно, Сашки там не было: на месте справа от Вовы вовсе сидела женщина. Больше пить не следовало.
- Заплати.
Пошли на воздух. Решил: разумно, тут прорва лишних ушей, человек прав, опытный, бывалый, сразу видно. В дверях возникла секундная толкотня, заминка, заходили люди. Вдруг – неизвестно, кто кого ударил, потом было не разобрать, но вспыхнула драка, толкотня, и тут у самого бока, под печень, скользнул нож. Почувствовал холодное острие и думал, что конец. Заранее, как всегда бывало, ощутил боль, ее отзвук, стыдился этой черты и всячески старался ее изжить, не отступать перед призраком. Но нож не вошел. Вахит налетел, оттащил за плечи того, кто был перед ним, однако нож держала совсем другая рука, это знал, перед Вовой был тощий мозгляк, студент или писарь, а пальцы, которые Вова разглядел, готовясь к последнему мигу, были толще рукоятки. Вылетели на свет, в спасительную свежесть. Демид исчез. Вова был пьян – но больше не от водки, от мокрого дыханья лета, от толкотни, от куража, подумал – показалось, но рубашка была вспорота и бок щипало, взрезало кожу. Горячо обсуждали эту глупость до ночи, Вова взял извозчика, чтоб не толкаться в поезде. Кто устроил драку? Вышло само, обычное сумасшествие жизни, пьяная карусель? Или подсуетился Демид? Не поверил, принял за доносчиков? А что, если как раз кто-то из провокаторов был здесь же, в темноте? И чего ради? Хотели бы зарезать – зарезали бы? А если предостерегали – то от чего? Миша никому был не интересен, где сидел Тарасов, он же Алекс, заинтересованным людям было известно, наведались бы сразу и к нему. Ничего было не разобрать. Вова радовался только, что нож проскользнул мимо, злился – что не случилось схватки, не смог показать себя, ни трусом, ни героем. Уже подъезжая к Гороховой, извозчик подал голос:
- Вы, ребятки, знали бы, сколько падали в нашем брате. Ведь всю жизнь рассказали мне. А ежили б сам донес?
Мучительное колебание: дать десятку, в благодарность, или не обнаруживать, что есть повод благодарить, не ловить крючок? Забыл, как поступил, мысли путались. Отвлекало пустое: рыжий блик в кудрях незнакомой женщины - той, сидевший рядом, - не мог поймать никак, была в шляпке, как приличная. Но ведь померещилось, не могло быть иначе. Нет, решительно померещилось, Сашки не было в тесном подвальчике.
Валерка увидел дыру на рубашке, разволновался. Зачем-то полез обнимать и долго не мог оторваться. Скомандовал ему прекратить, он не послушался, потом, наконец, Вов обнял его в ответ, обнял легко и дал устроить себя в постели. И провалился в зимнее утро, двухлетней давности. Просыпался тогда часто, чуть не через каждые полчаса. Темнота была повсюду, и радовался ей, как нищий – подати. Знал, что впереди у них щедро отмерено теплой и темной дремы, под пуховым одеялом. Сашка спал, головой на единственной подушке, у самого его лица, и чисто, едва ощутимо дышал ему в губы. Ни с кем ни до, ни после так не делил постель, но брат иногда забирался к нему, и на кровати становилось вдвое меньше места, боялся повернуться лишний раз, чтобы не разбудить его, не потревожить, он сам вертелся, мог вдарить под зад коленкой или ткнуть пальцами в лицо. Саша во сне становился, как мед и патока. Казалось, в его теле вовсе не было костей, он обвивал Вову, как лоза, принимал его форму, угадывал его движение. Его черные ресницы: как у куклы. Влажное обещание его припухших губ. Чувствуя, что Вова зашевелился, заволновался, он льнул ближе, не открывая глаз. Не сжимал его: только теплая кожа касалась Вовиной, невесомо, чуть щекотно, и Вова засыпал, чтобы проснуться снова, и снова убедиться, что темноты им отмерено впрок.
Нечего было искать, в фальшивых воспоминаниях. Каждый образ, каждый день, каждое движенье сердца, в котором он отметился, было порченным, ограбленным. Ничего настоящего он с собой не принес, и там, где будто бы жила любовь, любил Вова один, а по совести говоря – не любил вовсе, потому что нельзя оскорблять любовь пустым словом. Нечего любить, человеческому существу, в груде гнилья и смрада. Он заплатил дорогую цену, за свою доверчивость, он не знал, что ложь может быть так обнажена, так теплокровна, так безраздельна. Теперь он выучил урок.
Готов был сдаться, шел на Шпалерную, чтоб выполнить дежурство по рабочей столовой. И во дворах увидел бегущего человека. Как сон: никого не было, кроме них, окна казались слепыми. Человек бежал с огромной скоростью, зло, со стоном вдыхал, и ясно было, что сил его хватит ненадолго. Укрыть его было негде. Заслышался шум в подворотне:
- Держите вора!
Но ясно было, что тут другое: свои. Времени было не больше нескольких секунд. Вова скинул пальто, не дожидаясь, пока человек подбежит. Тот понял, рванул пуговицы. Обменялись молниеносно, Вова бросился в другую сторону. По гулу приближающихся служебных сапог понял, что сработало, что зацепил «хвост». Наконец, толкнули в спину, швырнули к стене.
- Стой, сучий сын!
Жандарм заставил обернуться, уже связали руки – и какое же у него было лицо. Тогда не знал, что встретил во дворах Камо, не прогремело имя и речи не было о Тифлисском эксе, но сердце отогрелось и расцвело. Готов был сражаться снова. Знал: они умеют, они могут побеждать – пусть понемногу, пусть по шагу.
Явился к Марго с бутылкой и куском сала. Объяснил ей положение вещей. Готов был оказать любое содействие, если Тарасову не объявят суд в ближайшем месяце. Говорил просто: за громом и помпой партийных лозунгов, близких товарищей у них – никого, каждый барахтается в одиночестве, одиночество губительно и по отдельности пожрет их всех, выход один – протянуть руку. Ему нужны имена. Он знает, что чуда она не сотворит, что он мелкая рыбешка, что город задыхается в руках охранки, что «подмели» десятки человек. Но должен быть хоть кто-то в том же положении. Пусть они из разных партий, дело у них общее. Нужны товарищи по несчастью, других товарищей у них больше нет.
Марго указала на Алешу Цыгана: Вадим Желтый сел, и ячейка свободных анархистов осталась без головы. О Желтом Вова слышал много, тот был человек замечательно дерзкий, бесстрашный, и Вова отчаянно жалел, что у них были разные партийные пути, его живой крови, его удали безумно не хватало тем, кого Вова на ощупь находил среди своих, в тумане Петербурга. Его друзей любил заранее. Это была ошибка.
Пришли вместе с Вахитом в зловонную тесную комнатку, неподалеку от Апраксина двора.
- Мы поможем вам с эксом. Вы нам – с побегом.
- Есть наводка?
- В работе.
- За хрен вы нам нужны?
Цыган поигрывал гравированным, подписанным ножом: для казней и налетов. Замечательно. Оставалось гадать, почему же этот острый нож до сих пор не был применен в деле. Вова отчетливо вспомнил, за что не любил свободных анархистов.
- У вас недочет. У нас тоже. Охранка посекла ряды. Самостоятельно вам кассу не собрать.
- Это в Петербурге. На почтовых по уездам соберем без кипиша.
Это Вове говорили и прежде, потому задело крепко.
- Ну в вагоне я тебя пока не вижу.
Слышал беспрестанно: в Казани – что нужно рваться в Петербург, что там живое бьющееся сердце свободного мира, только там можно добраться до настоящих деятелей, до тех, кто примет, наконец, решенье. Что ж, он перебрался в Петербург. В столице без умолку твердили, что полицейский надзор душит, что ни одно дело непредставимо довести до конца, что доносчик – за каждым столбом, страшно снимать комнату, говорить с друзьями, пригласить женщину, страшно читать, давать уроки и принимать больных. Вот если бы уехать, в провинцию, где не так бдительна охранка. Поближе к народу, к сырой почве, к простору, на котором без помех можно затеряться после набега. Вове казалось, он сходит с ума. Бился о стеклянную стену и раздробил себе голову в кровавые ошметки.
- Что у вас есть? Раз с наводкой не густо.
Вова отвечал без запинки, держал роль, раз Цыган готов был говорить о деле – пожалуйста, должен был убедиться, что свое дело они знают:
- Личные средства, на покупку арсенала. Мы двое. Наблюдательная сеть, широкая, можем свободно выставить на улицу четырнадцать человек.
- А говорил, недочет.
- Это не бойцы.
- А кто, женский батальон?
- Детство и юношество. Но все обученные, закаленные, дисциплина железная. Цель проведут без подозрений, любую шифровку передадут быстро, тихо, без лишних ушей.
Замолчал и чувствовал, что, хотя не раздалось ни звука, над ним смеялись. На секунду показалось – скрипнула половица. Обернулся на звук. Цыган заулыбался: решил, что он трусит, что стал бояться собственной тени.
- Нам не нужен ваш побег.
- Если надо, посчитаемся из доли с экса.
Смазливый, расхлябанный парень рядом с ним, с лицом шлюхи и повадками сутенера, вяло перебросил четки в руке.
- «Если».
Вова не выдержал.
- Я просто в заблужденье впал, секундное. Думал у нас цели общие.
Вахит тронул его за рукав, кончиками пальцев.
- Давайте не будем горячиться.
- А какие у нас с тобой, барчонок, могут быть общие цели?
- Свобода и правда, могли быть. Только не с тобой.
- Вахита я знаю. А про тебя так, краем слышал.
Встречала ли такие затруднения Софья Перовская? От стены отвалился здоровый лоб. Он жевал белый хлеб. Вова пообещал, что на следующее гражданское высказывание заколотит ему мякиш в горло.
- Ну так не повторяй чужие глупости, как бы отвечать потом за них не пришлось.
- И слышал я, что papa у нас жирный гусь. Крепко спит, сладко пьет, кровь трудового народа, капиталы зашибает такие, что щелкни пальцами – он тебе Петропавловку сам купит и бантиком завернет. Миллионщик.
Вова ждал, опустив веки, когда тот придвинется поближе. Ждал упорно. Ждал самозабвенно.
- Ну, как видишь, я не за его столом, а тут, с тобой, тараканов созерцаю.
- Брезгуешь?
- Любуюсь. Твоим невежеством.
И когда тот над Вовой навис, получил ударил его в горло. Цыган не шелохнулся, наблюдал. Здоровый зарядил в Вову боксерским мощным хуком, но хлеб душил, ему надо было прокашляться. Вова легко ушел. Пнул его в лодыжку, потом добавил под дых. Парень рухнул. Вова придавил его к полу, прошиб в грудь, и наконец – он выплюнул хлеб.
- Ни дворян, ни купцов не помнишь в деле, я первый? Знаешь, почему я про тебя не слышал? Не о чем!
По лицу бить было брезгливо. Не опасно, но болезненно настучал в плечи. Когда напоследок грохнул его головой по доскам, Вахит с Цыганом, не сговариваясь, оттащили в сторону. Омрачало момент одно: все это время краем гадал – прошел ли проверку? Как раскланялся, в глазах товарищей? Захотелось вымыть руки и хлопнуть дверью. В эту минуту услышал голос – знакомый и чужой одновременно.
- А ты мой хороший. Загляденье.
С долгим плачем несмазанных петель отворилась дверь. Сначала видел только женщину, в кремовом капоте с лавандовой оборкой. Квартирную хозяйку. Видел две кисти у ее широкого комковатого горла. Оно все было залито пестрой розовой краской, а чужие руки были белые, ни кровинки, и блеснуло лезвие бритвы. Потом она сделала неловкий, робкий шаг вперед – ее толкнули сзади. И он выплыл на свет.
Цыган с товарищем поднялись. Парень на полу мучительно закашлялся. Только уловив на лице Цыгана нервное, непрочное облегчение, Вова себе поверил. Цыган узнал Сашку. Первым произнес:
- Искандер…
Значит, Вову не обманывали глаза.
- Что ж вас тянет господа – а? – на помойку и под суд. Да, Клавдий Викентьевна? Это ж даже их жалеть не хочется, это, в сущности, на их совести. Влезли неизвестно к кому неизвестно зачем в мебелированные комнаты, и давай судить да рядить нелегальщину. М? Да я б их сам перевешал.
У него стал ниже голос. Он вырос. Вырос Вова. И все-таки он был, кажется, чуть повыше, а может, так только казалось, из-за кудрей. Эти кудри теперь увяли, как вчерашние цветы. Видно было, что давно не мыты. Он был одет, как гробовщик, и черный цвет - свободных анархистов - резанул Вове по сердцу. Дорогой костюм помялся и запачкался. Его красота поспела, пышно и неистово, до брызга сока, но Вова видел – сок уже бродил, и хищная, мертвая гниль глодала ему кости. Не мог оторвать взгляда. Не мог – и ждал, что рано или поздно, Сашка посмотрит на него. Бритва повернулась и скользнула по горлу. Женщина жалостливо, тонко застонала, закапала слюна с нижней губы. Их обступили со всех сторон. Саша шепнул ей на ухо, как верный любовник:
- Уговор? Как только разнесешь, что ты здесь слышала, зарежут тебя. Твоих сестер. Твою родню в деревне. И я тебя уверяю. Никто не хватится из господ офицеров. Смахнут, как раздавленного клопа.
Она вся тряслась, дородная, крупная женщина, окруженная взбитыми сливками оборок и кружев. Крепко зажмурилась, чтоб никого из них не видеть, и слезы катились на красное лицо.
- Хорошо все запомнила? Побег. Миллионщик. Тилькин. Повтори?
У нее трясся подбородок, сперва заикалась, потом выговорила, до конца.
- Умница какая. Прочь с глаз моих.
И когда она бросилась за дверь, бритва в последний раз блеснула чистым серебром на ручке. Он пожал Цыгану руку.
- Братцы, стыдно на вас смотреть.
А Цыган крепко обнял его, как своего. Вова знал, что себя не простит. Знал, что жалок, знал, что поплатится. Но старался поймать эти глаза как мог – и не преуспел.
- Засиделись, пора.
Вдруг – зажглись ямочки в уголках рта, как рождественские огни.
- А туда же все, обижают мне, капиталиста.
И Сашка ему подмигнул – прежде, чем нырнуть в темноту.