Часть 9
29 мая 2025 г., 00:56
Вот вышли из мебелированных комнат, вместе со свободными анархистами.
- Ты как здесь?
Цыган был страшно возбужден их встречей, не убирал ладонь с его спины, и эта ладонь, с красными обветренными костяшками, с плотными желтыми ногтями, не давала Вове покоя. Какое-то наваждение. Как ни старался отвести взгляд, раз за разом упирался в нее. Твердил себе: уйти, немедленно, сейчас же, - и все равно плелись за ними, как привязанные, как будто что-то важное, главное было недоговорено, блеснуло и скрылось, и никак нельзя было его упустить.
Неслось сплошной чередой:
- Слышал про Вадьку?
- Лихтенштадт с вашими? Дернул из города с авансом, а концов не найти –
- Как батя? Выехал в итоге, не цепляли?
- Что, на Сенную?
- А есть, вообще, кабак на Кронверском. Я сразу предлагал –
Саша вальяжно, лениво остановился, принуждая всех прочих сбиться с шага.
- А зачем мне, Ромочка, с тобой в кабак?
Вместо него ответил Цыган. Лицо у Ромочки было удивительно глупое.
- Ну, с тобой-то и о деле поговорить не ошибка.
Вова чувствовал, как горит лицо, и радовался, что на вид обычно не краснел.
- О каком деле?
Цыган почувствовал недоброе. Сашка тут же мазнул рукой по его плечу, как будто смахивая обиду, извиняясь за то, что включил дурака. Цыган слегка оттаял, даже хотел что-то сказать, но тут же прозвучало:
- У вас вон, одно достояние, и то сквозь пальцы протекло.
Саша кивнул на Вову. В одну секунду: его как будто бы впервые разглядели. Стерпеть чужое явное недоумение было нелегко. И в то же время – как скоро забилось сердце. Нарочно на него не глядя, Саша спросил Вахита:
- Сколько человек в вашем киндергардене?
Вова, конечно, ответил сам:
- Четырнадцать. Это коммуна.
Но безгранично в этот миг любил Вахита за то, что не пришлось его перебивать.
- Да хоть церковный хор. Родители есть?
- Едва.
- А поподробнее?
- Беспризорники, кто с отхожих промыслов – у тех родня в деревне. Ну а у кого семья здесь – считай, что нет.
Пронеслось: ошибка ему отвечать, не перед кем тут держать отчет. Но пока Вова говорил – они все, наконец-то, слушали. Они слушали, и отступать было нельзя.
- Город знают?
- Вполне.
- А по части поручений?
- Сделают, что скажу.
Саша обернулся к Цыгану. Вова убрал руки в карманы: чувствовал, подрагивали пальцы.
- Слыхал, что эти деятели учинили?
Мимо проехал экипаж. Они почтительно пропустили двух юных дам, возвращавшихся из театра. В ночной полутьме улица была пустынна, но Саша предусмотрительно замолчал, дожидаясь, пока отъедет извозчик, и никто не решился молчанье прервать.
- Они три недели по всему городу наводили суету, дескать, кто тут бунтари, злодеи, революционеры? Ну-ка подайте, сколько есть, ай-да челомкаться. Их чуть вон, как шпионов, не прирезали.
Тонко заныла глубокая царапина на боку.
- …А ни одна тварь в охранке даже на карандаш не взяла. Мне достоверно известно. Это знаешь, что такое?
- Цирк, - мрачно ответил Цыган. Вову ударило разрядом нестерпимого, жалящего стыда.
- Это, Леша, чистое золото. Пока метут великанов, под ноги никто не смотрит.
И в это время Сашкина рука совершила знакомое краткое путешествие, в чужой оттянутый карман.
- А снизу ой как удобно резать кошельки.
Он, как фокусник, вернул Цыгану кошелек, позвякивавший мелочью. Цыган нахмурился.
- Если ты говоришь – отчего б не попробовать.
И Вова услышал свой голос:
- Конечно. Если никого не тревожит, что он вор, отчего ж нет.
Саша секунду смотрел на него изумленно, открыто, совсем по-детски, а потом живо и запросто расхохотался. Закашлялся смазливый Рома. Даже Цыган растерянно заулыбался.
- Сердце мое. Без тебя на свете было б грустно жить.
Это, конечно, была издевка: но Вова оцепенел. Потому, что была издевка, и потому, что мучительно стало притворяться, будто не хотел и не ждал этих слов всерьез.
- Ну, побаловались и хватит. Какие дела, братцы, вас со дня на день подметут, тут паспорта нужны и в добрый путь, счастливо оставаться.
- Легко сказать –
- Ну, смотря кому, смотря, почем –
И они уже удалялись, на Сенную или в кабак, на Кронвекрском, когда он обернулся и между делом спросил Вахита:
- У вас секретарь же – Багаутдинова?
Кажется, Вахит кивнул.
- Ну поосмыслитесь там как-то, промеж себя.
Они уходили. Когда осела пена ненужных слов, так ясно разглядел, как это было непозволительно, неописуемо абсурдно, как пусто, как поверхностно, как невозможно. Увидеть его, впервые за два года. После того, как колотили друг друга бешено, до исступления, пачкая кровью кулаки. После разграбленного, оскверненного дома, откуда он горстями, не церемонясь, не колеблясь, вырвал их сказочные дни, чудо их встречи, их восторг и горе. Увидеть его – и говорить о чем, при ком? А как мог сказать больше – за плотной стеной чужаков? Нужно было – догнать его, всеми силами старался удержать себя на месте, якоря рвало, еще немного – и бросился бы туда, догнал, силой бы заставил слушать. Не нанеся, уже чувствовал удар, как будто кулак влетел в его наглое скучное лицо. Он не смел приходить. Не смел с ним заговаривать, вот так. Ни за что не смел повернуться к нему спиной. Но вот спина его черного сюртука растаяла в тени, возле общественного сада, где не горели фонари. А Вова так и не решился – ни на шаг, ни на слово. Немыслимо было раскрыть другим – то, что лежало между ними. Не смог бы даже заикнуться. Тут была западня, подлость. Собственная невольная слабость доводила до помутнения. Вдруг открылось: избавиться от него, навсегда, избавиться сегодня же, иначе нельзя жить. Догнать их сейчас, подписной нож Цыгана - за голенищем, вырвать, ударить, липкая кровь остывает быстро, и стихнет буря, не о чем больше станет тосковать, не откуда ждать угрозы. Эта мысль напугала жутко, и когда она отхлынула, Вову чуть не вырвало. Оперся о грязную, пыльную стену. Вахит видел, как он побледнел, встревожился, подхватил под руку. Подумалось: рассказать ему все – или сойти с ума. Вот он, выход. Рассказать и быть свободным. Бродили по улицам, как в бреду, до бледного тревожного рассвета. Не вытянул из себя и половины. Все снова – глупо, пусто и неизбежно, - пришло к партийным делам, и тут понял, что заперт со всех сторон, дверь подперта, а снаружи – пожар.
О Розхен Саша сказал не для форса, не затем, чтобы показать, как запросто и как много успел о них узнать (тоже – помешательство, лихорадка, кругом было пусто, шли заводской окраиной, и город об эту пору вымер, остыл и онемел, но чувствовал на себе его взгляд, чувствовал себя так, будто лежал в его ладонях, и негде на всем свете было укрыться). Нет, о Розе он сказал Вахиту потому, что с этой минуты их встреча была общим делом. Вахит обязан был поставить на вид. Ждала, прости господи, дискуссия.
На очередное:
- Зачем им об этом знать?
Он тихо, но твердо ответил:
- Вов. Я не могу соврать.
И было ясно, что дальше напирать бессмысленно, волна разобьется о каменный вал.
- Я думал, мы друзья.
Видел, как он растерялся – как он испугался – но знал, что он не отступит. Сильнее задрожало «р» у него на языке.
- Друзья. Конечно.
- Но сделать, как я прошу, ты не хочешь.
- Я же тебя ни к чему не принуждаю –
- Спасибо.
- Но я должен сказать. Вместе решим.
- Нечего тут вместе решать.
Заморосил тоскливый, мелкий дождь, серые капли застыли в воздухе, и они шли сквозь мокрый, серый холод, не видя дальше двух шагов, не замечая перекрестков. Где-то вдалеке цокали копыта, но так и не появилась лошадь.
- Я человека принял с открытой душой, он меня обворовал.
И тут Вова заметил, что Вахит молчит уже не виновато, а так, как будто ему неудобно, неприятно возражать: там, где не должно быть самой надобности в споре. Он шел теперь медленней, слегка отставая, все больше отделяясь, заслоняясь от Вовы серой моросью. Не выдержал, спросил резче и громче, чем следовало.
- Ну что уже?
- Ну, строго говоря… он не тебя обворовал, а твоего отца.
- Это не все равно?
Вахит молча, едва заметно повел подбородком, но Вова понимал – ни доводом, ни криком он этого молчания не перебьет.
- Разве Кирилл Владимирович обеднел?
- Не в этом дело –
- Он промышленник. Человек состоятельный.
- И что теперь, можно у него красть?
Встретился с печальным, даже просительным взглядом. Значил он одно: Вахиту жалко стало слов, на то, что им обоим было очевидно. Искали людей для экса. Готовились к набегу. Если нельзя было грабить промышленника, капиталиста, кровопийцу – кого же можно?
- Если была нужда, он мог меня попросить.
- Ограбить родного отца? Не хуже вышло бы?
Чувствовал, что капкан впился прочно, что стальные челюсти не разжать. Знал, что есть подвох, знал отчетливо: но объяснить не удавалось. Стоило открыть рот, и понимал: если на словах – Вахит прав. Прав ОН, что куда хуже и подлее. Если на словах. Но сердцем чувствовал: слова скрывали суть, и было настоящее, другое, была правота, которой не мог пренебречь.
- Ты сам бы, в этом положении, хочешь сказать, со мной бы не поговорил? Или перед товарищами есть обязательства, там надо быть честным, хоть расшибись, а я вам, выходит, не товарищ?
Вахит сплюнул под ноги, запалил папиросу. Вова поколебался, но все-таки прикрыл огонь.
- Не приведи бог, чтоб нас обоих жизнь заставила о таком друг с другом говорить.
- Это не ответ.
Вдруг тихом плеском позвала река, и стало ясно, что вышли к набережной. Вахит признался, наконец:
- Если бы я сказал. А ты меня не понял -
- Ну это мне решать -
- Я бы сорвал налет. Так?
- А если бы не сказал, был бы вором.
- Экспроприатором.
- Да вор он! Вор это называется. Экспроприация была в Фонарном переулке, когда взрывали таможенную карету, а тот, кто крадет у своих, в доме, куда его впустили, за стол позвали и с матерью познакомили – вор, падаль и подонок последний, и не важно, сколько у хозяина за душой –
- Ты говорил, у тебя мачеха.
- Это важно, что ли?
- Вов. Ты в праве злиться –
- Премного благодарны.
- Но дело больше нас.
- А если бы с тобой так было –
- То друга я бы потерял. А оно осталось бы.
А когда-то давно Сашка рассказывал ему, как правильно резать карманы. У него еще не было бритвы с пижонской ручкой, он вертел между пальцами заточенную копейку, и когда Вова попробовал повторить фокус – порезался о край. Саша тогда прижался губами к его пальцам и зализал порез, не сводя с него глаз. Вся наука, внушал он, в том, чтоб верно угадать чужое положение. Под небом всего два сорта граждан. Тем, кто несет себя, и те, кто несет последнее. Приличному человеку зря поднять шум порой страшнее, чем утратить кошелек. Ведь если он даже и прав – эти двадцать, сто, двести рублей никак его положения в общем течении вещей не поменяют. Он огорчится, понурится, с тоской подумает о том, как трудно стало полагаться на чужую порядочность. Но главное – в своих глазах он останется непогрешимым. Даже, пожалуй, он в них возрастет. Совсем другое дело, если ему случится ошибиться. Стыд, позор, жестокая несправедливость, а то и скандал, встречные обвинения, крестные муки и общественное порицание, на весь, например, вагон или ресторацию. Этого рублем не окупить. Нет, Володя, смело режь двести: за руку тебя поймает тот, кто крепко держит свои три копейки и у кого нет других средств, чтоб содержать свои сомнения. Он только этими копейками и жив.
Что ж, Вове было, что терять, кроме своих «копеек» и обид, и он знал, что попался, знал, что стыд душит его грязным кляпом, пока его обувают, знал, что в кармане – дыра, и был безоружен защитить себя. Как было обнажить перед Вахитом полночные поцелуи, рай и ад, сентиментальную пронзительную сладость, детские слезы, доверчивый лепет, сумерки души и безбрежную скорбь, по растоптанному счастью?
- Вов, кончай дуться, ну бога ради.
Опускались руки. Обсуждение в ячейки устроили на следующий же день, у Вовы на квартире, чтобы исключить утечку.
- Я отстаиваю свою точку зрения –
- Ты не подкрепляешь свою точку зрения, ты говоришь – сделайте, как я хочу, потому, что я хочу.
- Ну, в некотором роде, так оно и происходит.
Ложка сливового варенья исчезла у Коневича во рту. Орудовал он, разумеется, общей, ни за что не удавалось переучить. Вернул в розетку раньше, чем Вова успел остановить. Вова со звоном кинул чистую, десертную ложечку ему на блюдце и подвинул под самый нос. Когда Вахит полез в розетку – где теперь непоправимо осели следы чужого грязного рта, слюны, табака и смрада, – замутило.
- Я говорю, что знаю этого человека, а ты – нет, и из того, что я знаю –
Как странно было звать Сашу "этим человеком". Невыносимо было - назвать иначе.
- И что ты о нем такого знаешь, хорошо?
Роза начала злиться. Так было легче, до того весь вечер она смотрела на Вову, как смотрела на мальчишек из коммуны, когда они шалили. Тут была главная невыносимость: ни отец, ни Диляра никогда не обращались к нему с такой усталой скукой. Дескать, я знаю, что ты балуешься, и ты знаешь, сэкономь, будь добр, нам обоим время – и избавь от продолжения гастроли. Нет, отец, если бывал им недоволен, вовлекался тут же, воспламенялся грандиозно, витийствовал, как примадонна уездного театра, дававшая Шекспира. А тут Вова был один и безоружен, и, что хуже всего, нелеп и несерьезен. С ним не воевали. Его даже не отчитывали. Его пережидали.
- Он ненадежен.
- Он большевик.
- И это все твои доводы?
- Немалые.
- Давай скажи теперь: "а ты – нет".
- Что – нет?
- Не большевик.
Коневич потянул ложку из розетки.
- Строго говоря –
- Я тебя прошу, окороти.
Вахит робко, словно заранее извиняясь, подал голос:
- Вов –
И в его тихой просьбе было такое возмутительное предательство, что Вова осекся.
- Ну ты теперь поговорить решил?
Ночной разговор лежал между ними, и оба знали, что переступить его Вова сможет не скоро. Вахит старался, по крайней мере, помалкивать на этом сборище, но уклониться совсем не желал, и это одновременно - распаляло и сбивало с толку. Вахит подвел его, против всех просьб и настояний вынеся вопрос на обсуждение. Между случайным незнакомцем (сомнительным, по меньшей мере) и Вовой он выбрал в пользу чужака. Если не раскаянье, то чувство неловкости должно было заставить его передать дальнейшую дискуссию Розе с Коневичем, которых с Вовой никакие дружеские чувства не связывали. Этого попросту требовала совесть, и то бы это было жалкой, ничего не менявшей полумерой. Ни бессовестным, ни бестактным Вахит, пожалуй, не был. И все-таки виноватым себя, кажется, не считал. Невольное сомнение мучило Вову нещадно. Что, если заблуждался он, не они? Нет, глупость, минута слабости. Они не представляли, с кем связывались, на что шли, они просто никогда прежде не встречали Сашку, не представляли Вовиного положения, если бы им открылось все, если б они могли себя помыслить на Вовином месте, они, конечно, видели бы дело так же, как он, они бы ни за что не уступили. И все-таки -
- Я навела справки, если тебе интересно.
- У кого?
Не было сил, чтоб удержаться за столом. Роза по-прежнему смотрела на него со скучным лицом, откинувшись на спинку стула и скрестив руки на груди. Не сразу понял, что навис над ней – и она, конечно, посчитала, что он это нарочно, чтоб надавить. Отпрянул, мерял комнату шагами.
- Он в партии уже два года.
- Это ж когда он успел-то, ему шестнадцать лет было два года назад –
- И тем не менее. Активно участвовал в революционных событиях, в Казани –
- Я БЫЛ тогда в Казани! Не хотел кричать, до последнего. Господи, как он старался не кричать. Бросило в жар от мысли, что мальчишки слышат из-за стенки: слышат не только крик, слышат – главное – его омерзительную, униженную беспомощность.
- Был. А тебя не было. И революционных событий, в которых он бы там участвовал, не было.
- Он организовал побег Рустама Каримова из Орловского каторжного централа. Неподъемное усилие прилагал, чтоб не оглядываться на Вахита, но знал, видел, краем глаза, сердцем чувствовал, какое у него стало лицо. В одну секунду, Сашка стал героем, и нечем было отразить этот удар.
- Так это его отец! Конечно –
- Тем более.
Слов не осталось.
Коневич даже прекратил трескать и деловито промокнул салфеткой губы.
- Мне кажется, нам стоит прекратить этот разговор, пока он не свернул в неподобающее русло.
- Ну не дышать теперь туда, что ли?
Роза осторожно повела плечами и произнесла, в воздух, больше уже на него не глядя:
- Может и не дышать.
Вахит, в ответ на его изумление, поднял раскрытые ладони.
- Я молчу.
Сдержаться было свыше людских сил.
- Вот именно!
Впервые за последний год - не чувствовал его надежного присутствия, за своим правым плечом, и не на кого было уповать.
Повисла такая тишина, что краем уха расслышал, как Валерка в общей комнате ведет урок арифметики. Казалось, что он сходит с ума. Что каждый в комнате – нарочно, злонамеренно – стремится вывести его из здравого рассудка. Вышел бы вон, если бы дело не разворачивалось в его квартире. А потом Вахит сказал, мягко, увещевательно, тоже – словно Вова был в бреду и до конца не отдавал себе отчета:
- Вов. С ним дело двинуть будет проще.
Коневич шумно пригубил чаю и деловито заметил:
- А собственно. Ты же ратовал за формирование боевой группы – вот и превосходный шанс.
И Вова понял, что из западни выхода нет. Вахит был прав. Ни за что на свете, еще вчера, Коневич не решился бы назвать идею группы превосходной. Сашкино имя, как заклинание, распахнуло двери, повернуло течение рек, развеяло жалкое, суетное копошение их крохотной ячейки и начертило ясный, прямой путь. Простить его было немыслимо, отвергнуть – непосильно, хотя противился изо всех сил. И все-таки, когда дошло до абсурда – прикидывали с Вахитом, кому и как с ним связаться, а Коневич вдруг оборвал их и заявил, что все устроит, «в рабочем порядке», - Вову окатило мгновенным негодованием: как будто кто-то нагло, беспардонно убрал его вещь к себе в карман.
Когда достойное собрание смоталось к черту, явился Валерка. Вова боялся, что тот станет выманивать и цеплять новости – знал, что за стенкой его ждет тринадцать пар любопытных глаз, и никак не мог собрать волю, чтобы к ним выйти. Но Валерка ни словом о встрече старших товарищей не упомянул. Он безобразно долго и шумно наводил порядок на столе. Его обида выходила еще более некстати. Вова измучился, всю неделю провел без сна, а в последние дни буквально не ложился, и теперь было пыткой ждать, пока он расстелет постель.
- Ты можешь поживей, в конце концов?
Валерка проворчал под нос:
- Не извольте-с беспокоиться.
Нарочно по-лакейски, и Вова кинул в него мундштуком. Валера резко обернулся, и Вове на секунду стало не по себе. Каждая ладонь у Валерки была с его голову. В последние полгода он вымахал так, что пришлось с ним идти в магазин готового платья – без отдельного позволения он научился покупать продукты, но для себя ничего взять бы не решился, - Вовины вещи перестали на него налезать. Только голос по-прежнему был мальчишеский, надломленный, и в такие мгновения горькой обиды он дрожал от скорых, безудержных слез.
- А нечего на мне душу отводить! Он исчез, но тут же, конечно, вернулся с кувшином и тазом, поднес умываться. Полил Вове в ладони. Вода успела остыть, весь вечер шел кувырком.
- Сами выгнали с разговора, теперь…
И, как бывало, стоило ему забыться, Валера, конечно, стал говорить Вове "вы". Четыре месяца к ряду не могли избавиться от «барина», кое-как его одолели, но эта привычка была неискоренима. Как-то даже Вова на его примере осторожно завел речь о том, что некоторые устои русского крестьянства лежат, может быть, так глубоко, что корень пока и не выдрать. Его не поняли. Валерка вообще был средоточием непонимания. Казалось, в руки упала хитрая головоломка, разгадаешь – на веки откроется подлинное, тайное, великий секрет недостижимой правоты: в делах народа. Успех, однако, неизбежно ускользал. Всякий раз, когда Вове казалось – делает верный ход, поступает по совести, открывался подвох, второе дно. Столкнулись возле Англетера. Его тащили двое жандармов, третий прыгал вокруг, как на петушином бою, видно было – боится, но палка добавляла куража, и он то и дело, проворно подскакивая, бил Валерку в кровь, а тот все не унимался, бесновался, рвался, Вова застыл, глядя на эту неукротимую борьбу, на океанскую пену. Удар пришелся в висок. Пена осела. Валерку потащили. И Вова, сам себя не понимая до конца, устремился вперед – милостивые государи, а в чем, собственно, недоразумение? Оказалась запутанная история, Вова сбился с ног, пока выяснял, с кем улаживать дело. Наконец, доискался: крестьянский сын, Туркин Валерий, стоял на выделке, на обувной фабрике. Оттуда, в поисках легкой наживы, - буквально так выразился околоточный, - перебрался в гостиницу, чистить туфли. Вступился за горничную, которую гость сводил во блуд. Потом Валерка с каким-то чугунным весом заявил: она честная. Вова никак не мог взять в толк: была бы «не честная», не стоила бы труда? Словом, как бы то ни было, а Валера засветил сапожной щеткой гостю в физиономию, обратил ему нос в рыло и пострадал за правду. Примирение с пострадавшим стоило Вове серебряных австрийских часов, отцовского подарка к поступлению в училище, деньгами господин не взял. Казалось бы, тут Вову не в чем было упрекнуть, он спас Валерку от двух жестоких лет каторжных работ.
Однако тут же образовалось несуразное: Валера рвался благодарить, хотел отплатить за добро добром (потом, как выяснилось, просто всячески избегал возвращаться к отцу, в рабочий барак). Указать ему, что его услуги не нужны и даже обременительны, было бы высокомерно до непростительного. Отправить его домой, когда он так упирался, - и того хуже, вышло бы бесчеловечностью. Вова сдался. Дальше: жить «задарма» и есть его хлеб Валерка возможным не посчитал. В этом, пожалуй, было достоинство и резон. Зрела мечта о коммуне, где Вова мог бы обратить секундный акт великодушия, каприз души, в благое дело, дать кров другим измученным мальчишкам плотоядного, дикого города, прибившимся к их кружку. Кроме того, росла нужда в месте для встреч, квартира Сивухи была скомпрометирована. Приходящая, хозяйская горничная в новой квартире, конечно, вести такой дом не могла бы, тут был детский риск, на этой слабости - к облегчению быта, к найму прислуги, - погорели десятки товарищей-первопроходцев, еще во время Земли и Воли. Что ж – Вова согласился, Валерка занялся хозяйством. И Вова снова попал в капкан. Вставал вопрос платы. Заплатив, Вова становился эксплуататором наемного труда. Не платя, делался эксплуататором еще худшим, даром использовал труд угнетенного элемента, которому попросту некуда было податься. Решили так: работа на коммуну – дело общее, Валеркин вклад – дежурство, со временем он обучит ему других жителей, и наступит безусловное равенство. Превосходно. Однако в отношении самого Вовы вопрос не разрешался никак. Ни горничной, ни денщика он иметь не мог – чужой человек на территории коммуны был недопустим. Обязанности эти, тем не менее, кто-то должен был нести. Довериться мальчишкам в существенных делах было, к сожалению, невозможно, это стало ясно, когда на обед один из ребят сварил кисель, и то киселем это назвать не поворачивался язык, а шесть рублей, отведенные на прокорм, ушли на миндальные ириски. Итогом стал постыдный компромисс, хрупкость и классовая несостоятельность которого ежесекундно бросалась в глаза. Валерка взял в свои руки все хозяйство и Вовины личные нужды. Вова, в свою очередь, свободно выделял средства, чтобы он ни в чем не нуждался, однако не назначал Валерке прямого жалования. Гадал: понимает ли Валерка природу его неудобства? Нет, ни за что не мог впустить его на встречу и дать при гостях подавать чай.
- Лей как следует, ты воды жалеешь, я не понимаю?
- Пустил бы меня, я б им все сказал.
- Ты не член партии.
- Ты тоже.
- Ты подерзить мне решил на ночь глядя?
Опять не знал, злиться или радоваться. Хорошо было, что он подает голос. Плохо было - что не вовремя. Валера подал полотенце. «Ты» значило, что Вова прощен и хоть кто-то этой ночью взял его сторону. Одна была печаль: этот кто-то был Валерка Туркин, кипяченая голова, неуемное бедствие.
- И Вахит не член.
- Вахит старше на четыре года. Дальше будем пререкаться?
Тут лежало постоянное, непобедимое противостояние. За Вовой он признавал законную – барскую – власть. За Вахитом, таким же крестьянским сыном, отказывался наотрез. Валера поднял мундштук с пола, продул, обтер об штаны, под долгим Вовиным взглядом стушевался и немедленно промыл под остатками воды из кувшина.
- Вов.
Он сел проворно вертеть самокрутки, промазывая край чистым розовым языком.
- Мы этого Каримова ненавидим?
- Презираем.
- Ага.
Валерка исполнительно кивнул, как будто тут же был готов приняться за дело. Вова положил ему ноги на колени и вспомнил, что вот уже девятый день ходил исключительно в штатском, распрощавшись с сапогами. Валерка, тем не менее, снарядил ему мундштук, прикурил и беспрекословно снял с него ботинки, а затем размял ноги и поспешно кинулся стелить: видел, что глаза у Вовы слипались.
- Ложись, Вов. Ложись. Совсем умаялся. Отворился край одеяла. Валерина горячая ладонь легла на плечо, и Вова вздрогнул, на секунду, сквозь сон, ощутив вес совсем другой руки. - Валер…
Он застыл с тазом на пороге.
- Посиди со мной. Расскажи, что было днем.
Не смел признаться, что боялся засыпать – боялся каждый день с тех пор, как снова встретил Сашку наяву: знал, что тот вернется в его сны.