Мы наш, мы новый мир построим

NC-17
В процессе
39
автор
Размер:
планируется Мини, написано 99 страниц, 53 500 слов, 13 частей
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
39 Нравится 35 Отзывы 7 В сборник

Часть 11

Настройки
В Сашкиной комнате, в Казани, где пахло деревом и печью, и под потолком висели, как в харчевне, пучки чебреца и мяты, они почти не покидали постель, и Сашка сидел у теплой стены, откинувшись на подушки, когда учил его играть на гитаре, а Вова лежал на его груди, и Сашкино тепло было повсюду, нерушимо, неисчерпаемо, они переплетались ногами, и Сашкино дыхание трепетало у Вовы на левом виске, тихим покойным обещанием, пока он устраивал Вовины руки на струнах. Его сухие, гладкие пальцы запросто скользили по Вовиным, меняя положение, правя хват, и Саша говорил: - Отдай мне кисть. Отдавай, не упрямься. Не сразу вышло сделать так, как он сказал, Вова все не мог уразуметь, что от него требуется, но Саша гладил его ладони, изнутри и снаружи, растирал его запястья и щекотал подушечки его пальцев своими, и скоро вправду мог ими распоряжаться полностью, приказывать им двигаться и замереть, расслабиться и окрепнуть, и они начали играть, то в четыре руки, а то в две Вовиных, и, закрывая глаза, Вова легко забывал, где чьи, и где кончается он сам – а где начинается Сашка. Иногда, Саша целовал его, в щеку или в шею, у самого подбородка, но этого Вова не любил, потому что быстро отвлекался и вожделение настойчивым капризным весом заполняло его тело, руша их абсолютную, уже достигнутую связь. - Ах, ты, сукин сын, камаринский мужик! Ты куда это вдоль улицы бежишь? А бегу я для похмелки в кабачок, Без похмелки жить не может мужичок! У Камаринской, на счастье, было три десятка куплетов, а когда они кончались, Сашка сочинял новые, и все быстрей летели из-под пальцев четыре аккорда, а Вова жадно, с неутолимым трепетом пил его повсеместное присутствие, его изобильную, прочную близость, ни за что не мог себе позволить сбиться, не давал гитаре замолчать, Камаринская неслась, захлебываясь и разгоняясь, без удержу, без умолку, и тогда Вова думал, что это и есть любовь. Лопнула струна. Вова не сразу понял, что кровь пошла, палец обожгло и гитара зашуршала по шелковому одеялу, онемев. Потом Саша прижался губами и под его влажным языком уснула боль. Чувствовал его по-прежнему, когда сон отхлынул. Золоченое, пыльное утро, бесконечный праздник знойного, пестрого лета. Проснулся с обещанием чего-то неуловимо заманчивого, волнительного, словно поездка к морю или первый день каникул. Потом раздался стук в дверь и взлетел с постели так, будто только его и ждал, ждал счастливо и мечтательно, греясь в лучах своего ожидания, лелея его и для. Валерка спал на сундуке, торчали ноги, на плечи намотал шерстяную шаль – сунула Мишина бабка, Валерка отказывался, как мог, но она проявила удивительную настойчивость, уверена была, что мальчик простыл и у него насморк в холодном Петербурге, хотя носом Валерка шмыгал, глядя на нее: до слез был горазд, как крестьянская баба. Босиком, по еще не согревшимся доскам, Вова пробежал в прихожую. И только открыв, кажется, вспомнил до конца, кто они теперь, что кругом – и какие между ними наступили встречи. Неловко впустил Вахита, Саша зашел следом. Вова был в юнкерских кальсонах и рубахе. С парадного дуло, и чувствовал, что волосы на лодыжках поднялись от холода. Вдруг ощутил себя улиткой без раковины, опасно мягким, беззащитным: растрепанный, сонный, еще хранящий тепло свежей постели, полураздетый. Увидел себя на секунду в Сашкиных глазах – и захотелось немедленно прикрыться. Набросил одеяло на смятую простыню и тут же вспомнил его кровать за занавеской, в гостиничном номере. Она почти вся терялась в тени, но Вова видел край, пену разметанного до полного беспорядка белья, волны и складки, и ни о чем не мог думать к концу встречи, кроме катастрофы, цунами его тела. Эти волны лизали его голую кожу без устали, неистово, неудержимо, всю ночь напролет. Они хранили его запах. Его едва заметный отпечаток. Они впитали его жар. Полупьяные, неповоротливые мысли. Они едва отхлынули, дав короткую передышку, но теперь обрушились на Вову с двойной, немилосердной мощью, и показалось – больше некуда бежать. Условлено было на следующий день ехать поездом в Нижний, для дела. Готовились. Саша бесцеремонно заставил Вахита повернуться, потом расстегнуть пальто. - Не, это не годится никуда. Вов, отворяй шкаф. И тут был вынесен вердикт: им нужно иметь вид до неприличия приличных, заласканных жизнью бездельников – так он выразился, и слово застряло под кожей, на которой Вова до сих пор чувствовал: ночной жар, с чужих простыней. - Вон, как князь Владимир наш, к нему тянемся. - Ты ни дня в жизни не работал. - Да, но сколько я для этого трудился. Вахит посмеялся, и Вова дал себе зарок: не ловить наживку, не дать ему вывести себя из равновесия. Воедино мешались оглушительное, совершенно лишнее вожделение, досада, гнев, коварное сомнение, впервые пустившее корни той ночью, когда спорили с Вахитом под дождем: а если вдруг остался мельчайший шанс, что он был прав, и Вова заблуждался? Но сильнее всего была трехтонная, убийственная тоска. Маратику было четыре года, он увидел в окно экипажа лису, яркое пятно среди пышных, сливочных сугробов. Диляру сморило, она дремала, уронив едва начатую книгу, отец остался в городе. Кучер осадил лошадей у поваленного дерева и повел их шагом, в обход, через снег. Вова потянул брата за руку, и оба были наполнены летучим, беспечным счастьем, когда спрыгивали на обочину. Потихоньку пробрались назад, за запятки, отбежали подальше и нырнули в лес. Маратик озирался, обиженный, обманутый, лиса исчезла, Вова убеждал, что пустое и они найдут ее, хотя не представлял ни секунды, где живут лисы и как их разыскивать. Вдруг – чудо, прямо там, куда он вглядывался, строго и серьезно, мелькнул рыжий хвост. И брат смотрел на него так, как будто это чудо совершил он, так, как будто он был всеведущи и всемогущ. Бросились за ней. Бежали, мокрые, запыхавшиеся, утопая в снегу, спотыкаясь о бурелом, падая, и все-таки не могли сдаться. Всего на мгновение, на белоснежной, не тронутой ни следом поляне, увидели ее, всю. Лиса сидела на пне, неподвижно глядя на них. Где-то в вышине хрустнула ветка. Полетела белая пыль. Чуть заметно дрогнули лисьи уши – и она юркнула куда-то вниз. Маратик вскочил на пень, извертелся во все стороны, но ее не было. Удивительно красиво, медленно, опускалась невесомая пелена в лучах вечернего измученного солнца. Казалось, лес застыл. Сдалось неумолимое время. Они затерялись в далеком краю, откуда не было пути домой. Никто не ждал их, ничто не мучило и не тревожило Вовиного сердца, белая пустота была радушна и чиста (как белые волны чужих простыней), и ничего, кроме себя, не оставляла. А потом стало ясно, что экипаж уехал, солнце садится, Маратик потерял ботинок, а до именья – три часа ходу. Вова нес его, стараясь держать промокшую ножку у себя в кулаке, чтобы она не замерзала. Отдыхал, присев на колени, не выпуская его из рук. Грели друг друга, сперва оба пели, потом не стало сил говорить. В темноте, на мягком снегу, ненадолго прилег, дав ему взобраться сверху. И слышал, как, заглушенные снегом, к нему приближались чьи-то мягкие, неторопливые шаги: такие тяжелые, что подрагивала земля – а вместе с ней все его тело, в снежном пуху, в облаке долгожданного, сладкого сна. Проснулся от того, что Маратик тряс его: перепуганный до смерти. Казалось, встать не сможет, и сам так напугался, что бросился бежать. Рвало грудь, кашлял, сплевывал слюну, достигнув огней – повалился первому мужику на крыльцо. От бега кровь ринулась быстрее, понеслась по телу, кое-как возвращая силы, но когда, наконец, отогрелся в избе, в чужом тулупе, окатило злой, кусачей болью, и от нее не было спасения. Хотел выскочить тут же, на мороз, держали, но все-таки вырвался за дверь и зачерпнул снега, не помогло. Мужик дозволил: растирайся, барин, может, так оно и лучше, - а ладонь свело, и только стало больней. Два года холод тек под кожу. Теперь лед растаял и боль неслась вместе с кровью, топя его, питая, наполняя, захлестывая до края. Скучал по Сашке невыразимо. Отчаянно старался – не помнить его, не знать, отшвырнуть от себя, раздавить то, что невозможно было выкорчевать. И день за днем тянулся без его голоса. Растаяли его шаги, понемногу стиралось, искажалось его лицо, остыли воспоминания – о том, каким он был на ощупь. Этот хрупкий, потухший мир Вова готов был охранять от него яростно, непримиримо. Но чувствовал теперь, с беспомощной усталой скорбью: все это был только сон на снегу. Сон в ожидании смерти. Сражался с этим чувством неистово, упрямо. Хватило пары слов в его номере, чтобы сдаться. Знал, что тут может быть пагубная, смертельная ошибка, знал, что верить ему – пустое. И не мог не верить – раз углядев в нем ту же самую тоску. Она не оставляла места, ни для вражды, ни для презренья. Если бы мог перемолвиться с ним хоть словом, наедине. Если бы мог узнать – чем он жил, как, зачем явился, чего ждал, что было у него на сердце, на уме. Если бы только мог поделиться своей догадкой: о тоске, которая теперь связала их прочнее прежнего тепла под шелковым лоскутным одеялом. - Володь. Ни носков, ни ботинок нет? - Ботинок одна пара. - Не богатые пенаты… Сашка обернулся к Вахиту. Тот носил сапоги с портянками, другой обуви при нем не водилось. - Ну понятно. Понятно все. Он кивнул Вахиту. - Сойдешь за купеческого сына, ничего, что в сапогах. Ты тогда примеряй мое, а я влезу в Володькино. Сашка принялся раздеваться. Солнечный удар. Непосильный груз. Вова опустился на кровать, как глубокий старик, и надеялся, что им не до него. Совсем рядом, в метре от себя, видел его пальцы, сильные, безупречно выточенные, вена бежала с запястья, огибая своенравную, горбатую косточку, и спускалась к локтю, безбожно четко выступая под натянутой кожей. Мучительно хотелось пройтись по ней языком, и чувствовал соль и свежесть, и теплый, льняной дух, и невесомое сопротивление тонких, едва заметных глазу волосков, и знал, что его запах раскроется, ответит сильно и ярко, стоит уткнуться в сгиб его руки. Темнело перед глазами, терял себя начисто, позорно и бесповоротно. И тут заметил плотные, белесые, жестокие шрамы. Сердце как будто забилось тише, робко, украдкой. Немедленно захотелось накрыть их ладонью – смахнуть, как присосавшихся пиявок. Необъяснимо – был уверен, что они по-прежнему терзают его, даже затянувшись, что больно – их носить. Мгновенно: почувствовал растерянную, неуклюжую жалость. Знать не знал, откуда они взялись. Ничего не знал, о том, что принесли ему эти два года. А Сашка разделся, как в бане, деловито и беспардонно, догола. - Исподнее – первое дело. Опрашивают после гастроли не гостей, преимущественно, гости заняты собой – и потом их ищи-свищи. Опрашивают номерных, горничных и прочих холуев. А они на подлете по таким вот порткам дырявым срисуют, что у тебя имущества два гака – хуй да срака. Вахит, помедлив, сбросил белье. За дверью скрипнула половица. Пришлось подняться, чтобы запереть. Предметно объяснил: - Второй раз встречу – без ушей оставлю. Тут дела. - А завтрак? - Перебьетесь. Валерка должен был подняться полчаса назад, но бессовестно дрых, и Вова не хотел его будить. Утренний нежный свет лился на Сашкину чистую спину. Облизывал ее, как сахарную, и она сияла. Ямочки внизу. Как не скатиться до них взглядом, как удержаться. Левая – на палец всего – выше правой. И когда целовал ее, он громче выдыхал, он чувствовал сильнее. Вова щедро складывал в нее свои поцелуи, чтобы надежно сохранить. Саша нагнулся, едва-едва, пока рылся в шкафу, и Вова вздрогнул, сладко и мучительно кольнуло в животе. Вова не утерпел: - Чего ты шаришь? Наконец, он нашел французскую пару белья, Дилярин подарок: Вова не надевал ни разу, было неловко. Саша повертел ее в руках. Повернулся к Вове в полный рост. Вова чувствовал, что виски мокрые. Такая лютая горячка в последний раз крушила и жрала его зимой – после пестрой ярмарки – когда впервые его встретил: и видел сон об ангеле, облитом белизной. Мгновенное смятение: не выдержал, взглянул. Крайняя плоть едва-едва открывала розовую головку. Шиповник в росе. Горло пересохло жутко, в наждак, закашлялся и не сразу ответил, когда Сашка спросил: - Ты в форме будешь или в штатском? - Форму заметят - могут в училище сообщить. Я ушел, считается. - Надо же. И дома с рук сошло? - Конспирацию держу. - Ну добро. Тогда тебе вот это – К белью он вытащил костюм, рубашку, галстук и шелковый жилет, которые в прошлом году по щедрости купил отец, на окончанье курса, и о которых Вова благополучно позабыл. - …а мне чего попроще, от щедрот, и Вахиту – мои тряпки. Вшей нет? А то б проверить, как сидит? Вахит скроил ему лицо и запросто влез в его брошенную одежду. - Вов? Мне то, что на тебе, или есть чего в запасе? Не знал, за что первое хвататься. Не мог сейчас раздеться, ни за что, едва двигался, боясь всякую секунду рухнуть за грань. То и дело поглядывал на себя в зеркало, убеждал себя, что незаметно, что пустые тревоги, что все равно, в конце концов, уже себя не одолеешь, - но отдать ему белье было никак невозможно. И в то же время вдруг страстно захотел – отдать, обнять его, всем собой, наложить на него, повсюду, отпечаток своего тела, своего запаха, своего волнения, желания, касаться его без страха и стыда, и все же надежно оставаться в стороне. Душно было невыносимо. - Погоди… На мгновение, не подумав, невзначай – коснулся тыльной стороной ладони его голого плеча, только чтоб отвести его от шкафа. В детстве, в имении, на ржаного краю поля было дерево. Вова запомнил его хорошо. Оно стояло аккурат на границе их земли, а дальше были соседские угодья. Соседка, старая помещица, несла и свое разорение, и свое высокомерие с рачительной, любовной бережностью, и никогда не бывала у них, только ее гости, завзятые охотники, лихие и пьяные, в азарте, со сворой псов, проносились мимо, в еловый лес. И в эти дни, в сырую, горькую, заплаканную осень Вова подсаживал Маратика на ветки. Они прятались в желтом ворохе мокрых листьев и смотрели, как мчатся всадники и беснуются собаки, почуявшие дичь. Холодный ветер приносил дым от костра, руки пачкались от коры, они с братом вглядывались в лес, отчаянно щурясь, и оба выдумывали с три короба, об охоте, которую не могли разглядеть, и звере, которого мечтали поразить. Особый триумф наступал, когда случалось угадать – оленя потащат на крюках по голому полю или волка. А однажды в августе все прекратилось. Молния последней спелой и жаркой грозы поразила их клен беспощадно. Это было глубокой ночью, иначе Вова ни за что не пропустил бы грозу, днем он вылетал на двор, чтоб промокнуть до нитки, скакали босые по холодной грязи, топтали бурые лужи и танцевали под громом, а у брата вздрагивали руки с каждым раскатом, но он Вову не отпускал. Если еще не спали в потемках, Вова отворял окно и свешивал со стены ноги, ловя кончиками пальцев тяжелые злые капли. Но в этот раз буря пролетела мимо них. Только в полудреме – если это и было вовсе – Вова видел в окне пылающий факел, неистово-рыжий, карнавальный, и не чувствовал беды. А утром от дерева осталась лишь черная тень. Тогда Вова крепко вымазался сажей, стараясь нащупать эхо – удара, истребившего в нем разом всю жизнь, от листка до сердцевины. Теперь он понял этот удар. И понял, что где-то должны быть молнии, которые заставят пустыню обратиться в оазис, а пепел – расцвести. Чудом разыскал Сашке чистую рубашку и кальсоны, с дальнего края. Отдал костюм, в котором был на бабушкиных похоронах. Саша стал шире в талии, ему жилет не годился. Плечи налились и округлились. Едва усмирил себя, чтоб не взяться за них покрепче, страстно хотелось узнать, какой он – в тех мелочах, которых не было, когда Вова неутомимо и всецело изучал его прежде. Его прямой, непозволительно откровенный взгляд. Стояли близко. Не тревожился из-за Вахита, нет, тот закончил первым и покачивался, изучая себя в зеркале. Хотелось отвернуться от Сашки, защититься. Вова вытерпел, и окончательно окрепло другое, истинное: ни за что не обрывать, остаться вдвоем, наконец, если жизнь свела снова – поговорить с ним. Перемахнуть пропасть в два года. Вахит сказал, хлопнув себя по карманам: - Сердито. Только б постирать. - Да выгладить. - Валер! – окликнул Вова. Ни шороха – с сундука. Саша усмехнулся, беззлобно, но теперь это было совсем уж некстати: Вова смутился. Предложил: - Переодевайтесь обратно, заберете вечером. И поймал Сашу за запястье, пока Вахит отвлекся. Сжал, надеясь, что тот примет его обещанье. Рука без резкости, без злобы выскользнула. Стало тяжко в груди. - Валер, подъем. Он завозился и – несусветное – только плотнее натянул шаль на затылок. Вова подошел и потряс его за плечо. - Ну я кому сказал – день на дворе. Наконец, Валера нерасторопно, вяло повернулся, и стало ясно – характер не показывает, действительно едва разлепил глаза. - Ты заболел, что ли? - Щас, щас... Из-за спины раздался Сашкин голос: - Чо-то совсем ты заморил парнишку, братец. Вон, на ногах не держится. - Разберемся. - Развернул крепостное иго, в отдельно взятых мебилерах. Не сразу сообразил, что этот кадавр был собран из номеров и мебелированных комнат. - Ты как-то определись по пути, за что меня стыдить, за дешевое жилье или за барские замашки. Постоялец гостиницы Москва. - Я два раза поем, не тресну. - Главное, чтоб не треснул костюм: а то он с моего плеча. В зеркале поймал искру Сашкиной улыбки и стало теплей. Твердо, твердо решил: поговорить с ним начисто. - Мне пять минуточек… Лоб у Валерки был холодный, лицо самое обыкновенное, только опухшее со сна. Беспокойство ушло, раздражение накатило с новой силой. - Ты чем ночью занят был? Валера тупо уперся взглядом в пол. Видел, что в комнате чужой, что хуже – видел Вахита, и упрямо замкнулся. - Я кого спросил? Тут прозвучало совсем странное: - Вов, а кролей с базара в тот же день же забивают? Откуда бы взяться ответу, Вова не представлял. Валера совсем сконфузился, разозлился и поднялся с сундука. - Да конечно, в тот же, чо я, по-вашему, совсем дурной, что ли, я вещей простых не знаю… а шкаф чего раздербанили? - Тебя не спросили. - Все пошвыряли и адье, пишите письма, а я тут разбирай... - Ты белены объелся, что ли? Неловко, как вслепую, Валера принялся собирать одежду и уронил пиджак. Вова усовестился и добавил мягче: - К прачке спустись – - Не хочу. - Валер! Вовиному терпению подходил конец. - Не хочу. В экс идете без меня, к прачке тоже сходите. - Погоди-ка. Саша поймал его за плечи, и он неожиданно послушно замер. Смотреть на них двоих было нелегко. Совсем недавно, Вова боялся мысли – о том, какой будет Сашкина первая встреча с ребятами и, стыдясь себя, рассчитывал хотя бы на этот раз услать их в город. Потом решил – позорная и, главная, ни к чему не ведущая трусость. Теперь кольнуло: Валерка никого, кроме него, не слушался. Но главное – под всем под этим кипело нетерпение. Должны были остаться вдвоем. - Тихо-тихо, родной. Давай-ка чайку сотворим, а оно успеется. Да? - И чаю не хочу. - А я хочу. Где кухня тут? Показывай, давай. Ты ж поди со вчера не жрамши... И он увел Валерку. Зашумели голоса ребята. Вахит покачал головой, надевая второй сапог. - Совсем дурной - не то слово. Вова только помотал головой. - Накаляется, что взрослые к себе не берут. Ничего, это все от большой охоты. Вахит влез в сапоги. - От ревнючести это. Вова отмахнулся, торопливо одевался сам, чтобы Сашку встретить во всеоружии. - Вов, знаешь, когда у попугая в клетке день начинается? Когда хозяин покрывало сверху снял. Ну вот хозяин уезжает, ему неделю в темноте ждать, снова жить разрешат. - Не сочиняй. Я Валерку и так вижу дай бог по вечерам, а в раньше только в увольнительный. - Так он поэтому на людей и бр-росается. Девку ему надо. Или вольную. - Чтоб его еще кто держал. От напряжения боль вгрызлась в весок. Радовался только, что отвлекся и возбуждение ушло. Вернулся Валерка один, за Сашкой успела захлопнуться дверь. Вова подождал, пока Вахит уйдет, а потом своротил шкаф на пол. Прибежала богомольная ханжа снизу, бледная от страху. Высыпали в комнату ребята. Вова отправил их завтракать. Валерку – хозяйничать. Себя – от греха подальше. Выпил вишневой наливки, долго гулял у сияющей реки, пристала камелия, Вова сразу не разобрался, завязал разговор, потом пришлось вымученно объяснять ей, что он признателен за знакомство, но любовь не покупает, а на улице и даром не берет, и как в других городах, он не знаток, а в Петербурге ей лучше бы всего ждать знакомства от мужчины в кафе или в экипаже, иначе может остановить полиция и проверить желтый билет. Протаскался до вечера, обедал в Медведе, почта встретила телеграммой из дома, но, даже читая ее, не мог забыть, какое у Валерки было лицо. Как-то раз в Казани, пока еще не выбросил за борт все прежние дела в пользу дивного нового берега, Сашка зашел к нему, когда он читал Толстого. Было заведено, что отец дает тридцать рублей за каждую книгу, выбранную по его вкусу, если Вова сможет бегло пересказать по главам. У Саши не было часов и это постоянное оправдание Вову тогда страшно мучило, никогда не знал, когда его ждать, насколько он опоздает и явится ли вовсе, а время без него стало ядовитым. Хотел сделать ему подарок и взялся за Анну Каренину. - Уморительное чтиво. - Я подглядел, женщина бросится под поезд. Он упал на Вовину кровать, не сбрасывая ботинок. - Печальная судьба, да, зато какое представление. Спешите видеть, граф Толстой выглядывает в явь, чтоб окосеть от ужаса и поскорей захлопнуть ставни. Он ведь живет, как Стиво, с аппетитом и без печали. Сашка подхватил мясистую валаамскую грушу с серебряного блюда и впился в нее зубами так, что брызнул сок. - Как он смеет. - Это его слова – любишь женщину, она рожает тебе детей, сколько их там у него – - У Стиво? - У графа? Шесть, семь? Это только живых. Через добродетельную дворянку, пожалуй, проходит такое полчище, какое царь Александр не проводил через Париж. Тогда еще у Вовы припекало уши от его манеры выражаться, и он старался изо всех сил, кладя коленца. - И вот трагедия. Супруга больше не свежа. Как там? Редкие волосы, дряблое тело? - Это сюжет не редкий – а главное, не веселый. - Да, но редкий случай, когда мужчина, привыкший лакомиться с двух рук в три горла, подходит к зеркалу и задается вдруг вопросом: а что же я? И меня тоже годы не щадят. А что, если не я один имею желания и страсти, если моя жена однажды соблазнится свежей прелестью в цвету? Он извернулся и дотянулся, самыми кончиками пальцев, в липком грушевом соке, до Вовиной щеки, и Вова невольно опустил ресницы. - Если у нее есть тело? Воля? И свой аппетит? На этих словах его ласка вдруг стала неприятна, и Вова поднялся из кресла, чтоб быть как можно дальше. Еще не понимал, что отравило этот момент, но собственное разбуженное, трепетное влечение обратилось в нечто тягостное и гнилое. - По-твоему, у Анны не любовь, а аппетит? - По-моему, она бы сожрала Вронского живьем и обглодала кости. - Но из аппетита не бросаются под поезд. - А любовь не рождается из секундной встречи и танца на балу. Ей некого любить, она его не знала. Она впервые в жизни узнала плотскую охоту. - А умерла потому, что в столице не стало мяса на замену? - Вот это обстоятельство и превращает трагедию в анекдот. Толстому хватает смелости взглянуть туда, куда твой батюшка, пожалуй, не глянет за всю жизнь. Но не хватает духу смириться с тем, что он увидел. А поскольку он бог-отец в своих романах – и бог страшно докучливый, без него никуда, он лезет в дверь, в окно и под кровать, поблудить толком невозможно, чтоб борода не высунулась с краю, - он накренит историю на свой лад, и аз воздаст по своему вкусу. Пожалуй, с тем, что женщина способна вожделеть, он примириться. Пускай. Он дозволяет. Но чтоб она так же покойно и весело лакомилась, не ставя мужчину выше, чем сдобный калач? Это уж, братец, ни за что. Нет, ее ждет отчаянье, безумие, крах и гибель. Иначе это ж страшно на супругу глядеть станет: а ну как в ней черти живут ростом с твоих – и бед не знают? Нет, нет. Женщина проклята, когда грешит, а он – благословлен, и никак иначе. Говорить напрямую было сложно, ожидал насмешек – и боялся, что хуже, честного полного непонимания, но Вова все-таки решился, тогда казалось, здесь решалась жизнь. - А ты не допускаешь… что у нее просто было слишком много любви? Больше, чем Вронский мог принять или отдать, и этого она не вынесла? - В романе? Допускаю. Иначе как сотворить трагедию. - А наяву, по-твоему, так не бывает? - А наяву, как правило, все остудятся, откушают – да пойдут жить. Что, в общем, превосходно. И Сашка глянул на него, как будто извинясь, подошел ближе, притянул к себе, Вова не сразу, но поддался, и все-таки после беспрестанно вспоминал его слова. Бывали дни, когда они казались – благословеньем, ведь означали, что Вова сможет пережить и их разлад, и их прощанье, что это верно, естественно, обычно, что то же переживали все прочие, все остальные, и все же – уцелели. Бывали ночи, когда не отпускала злая горечь, и не было проклятья хуже: потому что был убежден – его трагедия, его откровение для Сашки были только сдобным калачом, и, значит, они никогда не делили одного чувства, одной судьбы. О нем не знал наверняка, до сих пор. Был до смешного благодарен – за повод для сомненья. Ждал катастрофы. Вопреки всему, азартно и самоубийственно, надеялся на счастливый исход. Но рисковал здесь – собой, одним. С Валеркой было прискорбней. Не подозревал в нем похоти, тем более – не обнаруживал той влюбленности, которую испытал сам, нет, но тут было другое: пожалуй, худшее. Не мог отделаться от опасения, что Вахит прав. Вова составил его мир. Это объяснило бы и раздражительность, и ревность, и печаль. И пусть это было полу-животное, полу-детское чувство, его вполне можно было для простоты отнести к любви. Ответить на такую любовь Вове было нечем. Изводить Валеру тем, что Вова не мог ее ни принять, ни возвратить, он не хотел. Решения не находил, но пообещал себе, что после экса, по меньшей мере, с ним объясниться. А зайдя в квартиру, услышал знакомый голос и не удивился вовсе. Как будто всем существом был готов – к тому, что так и надо, так и полагается, и где еще быть Сашке, кроме как не дома. Остановился в коридоре. Стряхнул наваждение, перевел дух. Его комната была заперта, ключ с той стороны не вынут. Вова постучал, все больше накаляясь снова. Отперли. Шкаф все так же лежал перевернутый, Валерка показался пристыженным, на скулах у него цвели красные пятна – а из-за пазухи торчали белые уши. Выглаженное и выстиранное платье лежало на постели. И посреди комнаты, сняв скатерть, Вахит с Сашкой в четыре руки орудовали над оловянными мисками. Стоял резкий, незнакомый запах. На свечке грелась ложка. Саша ловко собирал медицинский шприц. - Это что за натюрморт?.. - А! Вов – заходи, будь ласков – ты человек аккуратный, помоги сургуч с пробок снять. Выяснилось следующее. Прошлым днем, покупая провизию на полторы недели Вовиной отлучки, Валера брал кости в суп и свинину под кашу с мясом. Там же, в мясных рядах, он обнаружил кролика: белоснежного, как облако из взбитых сливок. Стоил кролик грабительские шесть рублей. Выкроить эти деньги из общих нужд было никак невозможно. Просить у Вовы Валерка не решился. Мужественно сделав выбор в пользу долга, Валера побрел домой. - И я все понимаю – дело житейское, но - ты прости, Вов, - иду, а сердце не на месте: не могу терпеть, что на суп пойдет – а у него вон ухи какие замечательные. Всю ночь до рассвета Валерка промучился на кухне, потом лежал на сундуке без сна, пока не сморило, и просыпался от того, что разливал суп во сне, а в миски не умещалось, а надо было лить, а суп, почем зря, хлестал на пол, и все это было без толку. Саша выслушал утром его горькое горе – за что Вова был благодарен безмерно, потому что история про бесполезный суп с утра бы ни за что в него не влезла, у человеческого рассудка был предел, - и тут нашлось решение. Кролик был вызволен и вручен страдальцу. За этим рассказом Вова как-то выпустил из внимания, что сургуч был снят, раствор смешен с гвоздикой, чтоб отбить вонь, а получившаяся дрянь процежена – и впущена через шприц в закрытые бутылки. Затем Саша согрел сургуч, предусмотрительно обмотал Вовину руку платком, не дав взять горячую ложку, - и с его помощью запечатал бутылки заново. - А? Это ли не красота. - Как бы нам не хлебнуть. - Фокус таков, что мы на этом празднике жизни пить станем только белое.     - Миски вымойте: ребята перетравятся. Валерка немедленно кивнул, но не слышал, очевидно, ни слова. Он внимательно следил за тем, как кролик обживался на сундуке. И следовало радоваться. Следовало с облегчением вздохнуть, над своей и Вахита ошибкой, посмеяться над тем, как легко развеялись Валеркины горести и как малы были их причины, потрепать кролика за ухом и с легким сердцем забыть об этих глупостях. Но перешагнуть не мог. Заметил Саше: - Это точно другой. Вахит подтвердил: - Наверняка! - Того сожрали. Валерка встрепенулся. Как будто даже прикрыл кролика ладонью. Сашка подпалил папиросу и укоризненно склонил голову. - Ты с чего взял? - Он был на мясо. - А ты там был? Вахит подбросил: - И так ясно. Вид у Валерки был совершенно разбитый. Вове стыдно стало продолжать, но останавливаться было поздно. Валерка возмутился: - Вы где видели, чтоб за такие цены товар быстро разбирали? Но Вахит не отступал: - В стольном городе Петра. Вова видел, что у Валерки сжались кулаки. Сашка пошел на принцип: - Мне на базаре всю жизнь этого кроля рассказали, знатоки. У него, между прочим, имя есть и биография, его так просто любым другим кролем не заменишь. А потом он окликнул: - Евстигней! И щелкнул пальцами. Белые уши дернулись. Конечно, кролик услышал щелчок, а не узнал имя. Но он повернул морду – и Валерка засиял так, как будто Красное море разошлось у него на глазах, открывая путь в Землю Обетованную. Бутылки легли в плетеную корзинку. Нашлась даже крахмальная салфетка. - Отдашь их Володе завтра на вокзал: только не забудь. Валерка немедленно сгреб корзину в руки, как будто собирался провести с ней в обнимку до утра. Сашу на этот раз Вова поймал на лестнице: с одной мыслью. Набросился на Валерку потому, что, если с ним вышла ошибка, ждать лишнего мог и от Сашки. Гадать стало нестерпимо, должен был узнать наверняка. - Подожди – Он замер на ступеньках, глядя на Вову снизу вверх, и Вова так хотел, чтобы в эту секунду Саша и для них двоих – придумал чудо, сделал вид, что все разумно и все поправимо. - Ложись спать, братец. Завтра долгий день.
39 Нравится 35 Отзывы 7 В сборник
Отзывы (2)