Часть 5
22 декабря 2025 г., 20:33
Примечания:
ПРЕДУПРЕЖДЕНИЕ
В главе есть неприятные сцены насилия и описания мяса
СЛЕПОЙ. СНЫ И СКРЕЖЕТ
Я еду сквозь сонную темень, отдаляюсь от городских фонарей и асфальта, по памяти объезжаю ямки на просёлочной дороге. Мотоцикл нехорошо постукивает — нужно починить. Денег у меня до зарплаты от силы полторы тысячи. Может две, если вытрясти все карманы. Зажрались и дожили. Скоро начём отлавливать соседских сусликов на шашлык.
Рассуждаю пока паркуюсь и ковыряю отвёрткой слетевшую заслонку. Действительно зажрались? Едва ли. Просто нас теперь двое, так ещё и отпало всяческое желание морить себя голодом после смены. Какой интерес приходить и ложиться, когда дома хинкали и тупой сериал? Тут купили сковородку, там ботинки, здесь шампунь и порошок.
Открываю дверь домой, кидаю на пол сумку, включаю свет. Жёлтая лампочка болтается на проводе под косым потолком. Зеркало заляпано. Линолеум дыбится волнами. Прислушиваюсь, заглядываю в комнату, в ванную. Никого не встречаю. А зачем было ожидать? Какая сентиментальная глупость.
В мышцах гулкое послабление. Пустота в желудке запевает, спина подхватывает. Но хуже всего то, что я сейчас от скуки головой буду биться. Смотаться в Дом, прижаться на минуты три, вдохнуть сонный запах, погладить острое лицо, поправить одеяло и перейти обратно? Бред, но такой желанный, что я всерьёз себя переубеждаю. К тому же, нельзя совсем не спать.
Новый рабочий день, проклятые коробки и комбо-наборы, подгорелый обед, гудящие ноги. Спим лбом на барной стойке вместе с Наной. Чувствую себя заложником времени. Чем сильнее я хочу уйти, тем презрительнее оно растягивается, тычет в меня пальцем. Нана жалуется. Третий день она застаёт дочь уже спящей. Горько перекатываю в голове твой образ. Больше по ощущениям, по частям, чем целостно. До побеления тянутся двое резиновых суток. Скребу пальцем по столешнице.
Вечером качусь в потёмках среди ям и кочек. Бросаю у ворот мотоцикл, нетерпеливо глушу мотор. Иду до двери, а открыв, оказываюсь уже совсем не здесь.
Дом меркнет и тухнет в пустоту, стоит мне в него вернуться. За спиной закрывается дверь и превращается в кирпичную стену. И я всплываю как всегда — вдруг, из воздуха. Благополучно бреду до спальни. Оказываюсь в сыром запахе побелки, в ароматах краски, в окружении холодного и сквозящего пола. Мои ноги шлёпают по каменной лестнице. Знакомый поворот приветственно улыбается.
Ночь пахнет духотой, постелью и тобой. Кидаю одежду куда попало. Ложусь к тебе, ворочаюсь, закидываю на тебя ногу и руку. Прислушиваюсь. Ты не спишь.
— Ты чего? — интересуюсь тихо, поглаживая плечо по контуру.
— Кошмары, — больно вразумительно отвечаешь ты и примыкаешь жаркой щекой к моему затылку. — Как у тебя дела?
— Скучно, — потягиваюсь, хрущу пальцами. — Без тебя там делать нечего.
Понимающе мычишь. Говоришь что-то ласковое. Находишь губами мой висок. Зеваешь заразительно. В мышцах приятно тянет, устало придавливает. Жмусь холодным носом в шею, такими же холодными пальцами обнимаю вокруг живота. У тебя нет сил возразить.
***
Ты сегодня простыл. Я понял это по трагическому молчанию и шмыганью. Ты ненавидишь насморк горячее и мрачнее, чем Чёрного, а это внушительно. Глажу по лопаткам. Через футболку проступает кость, выемка позвоночника, вторая кость. Пахнет духотой, мёдом, спиртовым обтиранием и изнеможением. Ты с ломотой в дыхании заваливаешься на моё плечо. Как-то так ведут себя медведи-шатуны.
— А ты сегодня уходишь? — спрашиваешь ты.
Хрип у тебя, как у дверных петель, лоб по температуре напоминает воду в горячем душе. Стая голосом Лорда и Чёрного бубнит о заразе. Одеяло мятое и слишком жаркое, постельное пора сменить. Слышно першение и воспаление в твоём горле, слышно переливы обиды, мучительное сглатывание, слышно наивное волнение, что действительно оставлю. В груди просыпается уже знакомая грелка, а в пальцах слабость. Томная такая.
— Остаюсь.
Стараюсь убаюкать твою беспокойную натуру. Чем ближе прижимаю, тем отчётливее чувствую, как гудят и вибрируют нервы в твоей голове. Жужжат, как улей. Я даже знаю о чём. О том, что непременно нужно придумать способ сморкаться граблями, не прибегая к моей эксплуатации. Каждый раз ты пытаешься, но эффективнее всего просто оставить как есть. Мне не сложно. Не противно. Какой пустяк. Ещё ты думаешь о том, что несправедливо ворчишь на участливость стаи, ведь сам очень даже усердно лечишь других. И ещё тонна всяких глупостей, в которых ты любишь закапываться с головой и излишне волноваться. Представляю, как в твоих мозгах роятся пчёлы, осы и шмели. Сейчас утащить бы тебя к нам домой. Там никакой простуды и быть не может. Но нет. Ты в последние пару дней отказываешься. А я уже отвык возвращаться со смены к незастеленному дивану и грязным тарелкам. К жёлтой лампочке. Я даже начал верить, что у нас всё как нельзя лучше складывается. Причина твоих отказов — ребус, оставляющий за собой резкий душок утром. В потливости, в дрожащих ногах и ступоре. Я обещал не смотреть твои кошмары. Я держусь.
Сижу рядом. Помогаю с насморком. Отвлекаю историями о бывшем директоре. Совсем недавно побывал в его будке, а там тиканье такое, что слов не слышно. Шакал присоединяется к нам и ужасается, как семилетка от Пиковой дамы.
— Я покорю его логово и остановлю всех тикающих паразитов! Всех! Вот старый хрен, он пожалеет, что строит такие подставы у меня под носом, вот увидите. А я страшен в гневе, — разглагольствовал Табаки.
Отбиваю тебя от особо заботливых состайников и их нападок в виде десяти одеял, компресса, таза горячей воды и чая из подозрительно похожих на коноплю трав. Итак уже тёрли спиртом и накачивали мёдом. Ты же с каждой испорченной салфеткой всё сильнее впадаешь в состояние, пахнущее ладаном и мутью. Неприятно, как тина под ногами.
— Я думал, что старый директор отсидел, — зевая, говоришь ты. — Его же не было где-то два года.
— Чёрт его знает, — жму плечами я. — Сомневаюсь, что всего лишь два.
— Мировой был мужик, — путая звуки, шепчешь ты. — Я такого не представляю на зоне.
Засыпаешь ты тягостно и вынужденно, как и положено больным. Кутаю гуще в одеяло. Задёргиваю шторы. Горбач поправляет их за мной.
Было бы славно достать лекарств, но в обход Могильника. И эта нужда опять приводит меня к Рыжему. Всей душой не люблю комнату Второй. В ней всегда спотыкаешься и прилипаешь, садишься в лужи пива, теряешь ощущение пространства в шёпоте десятков плееров, кашляешь в спиртовых духах, а две магнитные дыры в глазах Рыжего так и норовят сбить с ног. Ты потом отчитываешь меня за убитые джинсы и мокрые рукава. Стою столбом, сунув руки в карманы, стараясь ничего не трогать и никуда не садиться. Пахнет мусором, спермой и нагретыми телами. Ужасно. Тошнит. Лямка майки спадает мне до локтя.
— Ты бы хоть приоделся, — хихикает Рыжий, стучит пальцами по тумбе. — Присядешь? У меня тут ликёрчик завалялся.
Поправляю лямку. Вспоминаю, как мне было плохо на прошлой пьянке с Рыжим. Мало того, что к местному запаху тогда затесался душок рвоты, я ещё и врезался со всей дури в дверной косяк. Мотаю головой. Откашливаюсь. Излагаю свою просьбу.
— Ну, если капель и пастилок всяких, то может и достану. А вот от температуры ничего не обещаю, — говорит улыбчиво Рыжий. — Этим уже можно наглотаться, так что, Паучихи не разрешают.
Рыжий звучит как Казанова. Треск его подошвы о пол. Значит, он перекатывается с пятки на носок. Киваю ему. Благодарю. Собираюсь уходить, но он выскакивает за мной. Курим на подоконнике в коридоре. Казалось, поговорим о глупостях и разойдёмся, но Рыжий разоблачается. Может, очки снял, а я и не услышал.
— А можно поинтересоваться, как у тебя в Четвёртой обстановка?
— Терпимо, — вес вопроса крючит мою спину.
Не расскажу же я Рыжему, какая у тебя случилась истерика. Не скажу, что Лорд больше не сидит на окнах. И о том, что Табаки всё чаще просит нарисовать его портрет. О том, что Нанетта выщипывает себе перья. Про то, что я и сам трясусь. Ёжусь. Колет.
— Крысята режутся чаще обычного. Не потому что круто, а потому что действительно хотят, — Рыжий с досадой затянулся. — А это пугает. У меня под подушкой пять жгутов. Я не знаю, чем их успокоить, если все гарантии и без того применены. И косятся на меня, ждут, понимаешь?
— Понимаю, — ковыряю чешую краски.
Я правда знаю, как пахнут комнаты после взрыва, как неприятно после этого молчится. Рыжий долго ничего не говорит, движение его извилин пахнет нагретым пластиком и гарью. Ещё пахнут его сигареты с кнопкой. Фруктовой кнопкой и бензиново-химозным оттенком. Крыса такими делится только по блату. Мне известно, потому что мне они пару раз многозначительно перепадали. Ты скурил все до единой, а я даже пробовать не стал.
— Мне кажется, я хреновый вожак, — Рыжий бренчит пепельницей.
Коридор прохладен, учтиво молчит, отворачивается. Будто не подслушивает. Будто неинтересно.
— Я тоже. Но мы не можем прыгать выше головы.
Молчим. С Рыжим это трудно, едва ли выполнимо. Для начала потому, что вокруг меня вьются стадами покойники. Двое особо отчётливо, пытаясь строить мне козни. Если Рыжий молчит, то он явно слушает их вопли. Не могу знать, но полагаю, что он вечно смотрит куда-то мимо меня, чуть за плечо или под руку.
Тушу сигарету. Не попадаю по пепельнице.
— Да уж, мог бы и о лоб себе потушить. С тем же успехом, — шепчу я.
Две чёрные дыры Рыжего выжидающе направлены на меня. От меня отлетают волосы, катышки и нитки, улетая в эти бездны. Скоро эти дыры станут жевать мои руки и втягивать меня в бесконечное вечное. Но Рыжий их закрывает. Принимает крысиный лик и голос, отращивает хвост, шерстится. Хохочет и шкрябает браслетом по подоконнику. Это он прибрал за мной пепел.
— А как у вас там со Сфинксом? Ральф не докучает? Мне показалось, он не обрадовался. Ну, знаешь... Очень косо уж смотрит.
Как дела с тобой? Всё как было. Прыжки в высоту. Прыжки выше головы. Падать больно и обидно, вставать с каждым разом всё мучительнее. Не прыгать совсем я не готов.
Возмущённо раскрываю пальцы веером, когда вспоминаю, что Ральф наплёл про меня. Сначала он интересуется, скорблю ли я по Волку, а потом заявляет у меня за спиной: "заслуживаешь лучшего". Я бы с удовольствием понаблюдал за тем, как Ральф заводит себе семью, раз он такой знаток.
— Ральфа я забыл спросить.
— И правда, — Рыжий брякает браслетом о пепельницу. — Ладно, пошли штурмовать Паучих.
Я и раньше знал, что он дамский угодник, натренированный местными лесбийскими иконами. За особым его усердием и кокетливыми замечаниями о новом маникюре, мне достался целый пакет, в том числе начатый блистер парацемола. Отсчитал — четыре штуки. Говорят, чтобы умереть, нужно смешать шесть штук с водкой. Иллюзия безопасности.
***
Ночь. Ты мученически спишь, замерев в одной позе и дыша слишком поверхностно для действительно спящего. Я слушаю, прижав друг к другу голые колени. Варюсь в своём же клейстере мыслей, проваливаюсь в него, смешиваюсь. Всё изначально шло излишне гладко. И я не верил, и не зря. Скованно сижу. Длительно. Я же обещал тебе...
Мысли вьются ворохом змей в лобной доле. Жру сам себя. А если я давлю туда, где болит и кровоточит? У меня всего пол года. Кто угодно, если бы я решился просить совета, махнул бы рукой и воскликнул — брось! Гиблая инициатива.
Готов ли я каждый день быть причиной твоих страданий? Готов ли к сорока годам услышать, что сломал тебе жизнь?
Я не могу больше сидеть. Ложусь, подкатываюсь под твой бок, проваливаюсь больно настойчиво в висок, хлюпая сквозь нейроны. Тянусь через электрические нити и отражаюсь в зеркальных гранях разума. Неаккуратен, потому что внутри закипают вены и колется плазма. А ещё потому, что я опаздываю на показ.
Твои сны и до температуры были мучительны. Теперь, когда ты задыхался ночами — особенно. Беру четвёртую стену двумя пальцами, как липкую и тонкую ширму. Хотя, мне помнилось, что сновидения похожи на пузыри. Точно ли я в сновидении? Недостаточно зыбко, через чур устойчиво. Ступаю внутрь, не оставляя на пористой вспаханной земле следов. Виноват за вторжение до самых позвонков, но я должен понять тебя — Сфинкса, и его — Кузнечика. Я должен знать, когда вы поменялись. Я должен оказаться рядом и помочь, прежде чем тебе — ему — действительно потребуется. Должен знать, на что тебя обрекаю.
Потому что без тебя не будет смысла. Я хочу быть выбранным или не быть совсем.
Гремение наручника и жестяное ведро. Земля. Грядки. Грязные ногти. Сгорбленные спины, пот, палящее солнце. Нервозное покачивание. Ни одна голова не поднимается, чтобы не видеть того, как далеко за горизонт уходят плантации. А ты поднимаешь. Щёки солёные. Горло сухое и горит. Глаза глубже и глубже в череп.
Наручник гремит. Ты идёшь и держишь его в левой руке, чтобы хоть ненадолго избавиться от его веса на правой. А потом снова на коленях у грядки. К земле, к ведру, к земле, к ведру, к земле, к ведру, к земле, к ведру, к земле, к ведру. Железный звук. Четырнадцать часов подряд. Утробный вой сквозь зажатые зубы. Окисленный металл втирается вглубь мяса, слой кожи расходится кровавыми бороздами. Пыль мешается с кровью. Края завиваются едва не валиком, а под ней жировая ткань и мясо. Там пульсирует оголённая артерия. Живая. И там, внутри, комкуется земляная пыль. Отчётливо, долго, слишком. Наручник медленно и неумолимо раскачивается. В ране роятся мухи. Запах гниения. Хрустит кость. Болтается на нитках. Мир сжимается до полосы на запястье. Рука отпадает на землю. Ты в истерике смеёшься. Смотришь в небо. Воды нет нигде. Железо. Гремит железо. Пахнет потом. Конца нет.
Когда моргаю, всё возвращается на места. И ты, и рука, и наручник. Рана скромно блестит только-только проступающей кровью сквозь воспалённую кожу.
Стальнозуб возвышается двухметровой пузатой громадиной. Улыбка похожа на капкан. У него волосатая лапа. Умоляешь. Долго, унизительно, как никогда не умолял. Плачешь и унижаешься. Он гладит по голове. Заводит за угол, в ядовитую тень. Воняет сигаретами. Чешет щетину.
— Сдашь мне тех, кто плохо работает. Тогда я его сниму.
Исчезли трое в эту ночь. Тебя выгнали спать в угол.
Новая работа. Страшные собаки в переносках и будках. Ты для них тоже мясо. Осторожничаешь. Зелёные глаза каждой псины поголовно ненавидят этот мир, ненавидят Стальнозуба. Смотришь им в зрачки, как в зеркало. Если прищуриться, то у тебя точно такие же глаза. Смотришь в Стальнозуба, но никогда напрямую. Обычно выбираешь его рот. Лай. Рычание. Железные цепи.
— Ты как псина. Псиной и сдохнешь. Маленький ублюдок, — чешуйчатые губы презрительно обвивают железные зубы.
В вареве вонючей каши для псов плавают рыбьи головы и кости, чёрствые корки хлеба, куриные лапы. Вытягиваешь лапу из кастрюли. Долго смотришь, внимательно. Боязливо оглядываешься. Замираешь. Рука дрожит. Несёт варёной рыбой. Желудок распирает голодной полостью. Проглатываешь лапу разом. Ещё две. Черпаешь ладонями крупу. Псы ревниво воют. Сидишь на корточках, а кастрюля перед тобой на земле. Держишь её за ручки. Качаешься. Вокруг дерьмо и цепи, сальные чёрные мухи. Жужжание. Железо. Цепи.
— Садись в машину. Едем.
Окна закрыты, двери заперты. Жарко. Задыхаешься. Он улыбается во все тридцать два. Тебе в руки падает пластиковая бутылка с горячим пивом. До дна. Проспал всю дорогу в полном беспамятстве. Очнулся в лесной полосе. Копал лопатой четыре метра вниз. Между лопаток тянется, тянется осознание, тянется предчувствие. Тянет онемением, потому что в любой момент дуло, в любой момент пуля. Они железные. Из багажника выпадает три чёрных мешка. Стальнозуб рвёт один. В нём бескровное мёртвое лицо. Мухи. Жужжат мухи. Блюёшь своими же внутренностями. Закапываешь синие лица.
— Это ты их убил. Ты променял их на свою руку.
Хочешь помотать головой, но не решаешься. Стальнозуб садится на корточки. Пахнет перегаром и могилой. Кусаешь язык. Металлический привкус крови.
— Но, знаешь что? Это хороший выбор. Они тебе не друзья, понятно? Никто тут тебе не друг. Они сами бы порвали тебя, если бы я сказал. Нападай на этих блядей первым.
У него на тебя особый план. Особые условия. Задние сидения пикапа. Лопата. Горячее пиво. Закрытые на замки двери. Тщательно заблокированные выходы. Наручники, пули, цепи. Всё одно — неволя. Дуло пистолета между лопатками. Шесть лет жизни. Лай собак. Как каторга. Как один большой и невыносимый день. До первой ошибки.
Урванная секунда, один неверный шаг. Свинцовые удары сердца. Перезарядка, мушка, прицел. Нет времени на дрожь. Нападай на блядей первым. Хлопок, порох. Кровавая дыра в черепе. Мозги на еловых ветках. Гул и лай. Ступор. Колени и ладони ходуном. Сердечный бой в глухих ушах. И смех. Громкий, как пулемётная очередь. Истерика. Никакого больше железа.
Белый лазаретовский свет.
Дышу.
Я никогда больше не буду ходить по снам. Фотографичные кошмары оказались ещё хуже плывущих и ускользающих. И я не был во сне. Не в кошмаре. В памяти, в вытесняемом её углу, в самом потаённом и стремящемся оттого наружу.
Ты подскакиваешь на матрасе, весь сжимаешься и задушенно дышишь. Сажусь. Прижимаю к себе так крепко, как способен. Не разбираю, что говорю и куда целую. Качаемся. Глажу, сильно давлю. Трясутся пальцы. До сих пор что-то шепчу. Твоё лицо мокрое, спина мокрая. Дышишь ртом. Лоб горячий. Не отпускаю, пока не приходит в норму сердечный ритм. Шмыгаешь носом. Роюсь в поиске спрея под подушкой.
— Ты смотрел? — одними губами шепчешь ты.
— Прости, — осушаю реки под твоими глазами. — Я забеспокоился. Сильно.
Ты промолчал. С жадностью запиваешь таблетку холодной водой. Глажу по голове, пока не засыпаешь. Не могу сомкнуть веки. Так и не сплю в эту ночь.
Начинаю мёрзнуть. Противно, но я не делаю ничего. Ты тёплый, вернее даже горячий. Сопишь, не чувствуя, что я давным давно уже сижу над тобой. Почему не чувствуешь, не обращаешь внимания? Ах. Не представляешь меня как опасность. Скорее как защиту, под которой мозг не шевелится совсем. Это так трогательно. Я этого не заслуживаю. Ни доверия, ни расслабленности. Кажется, я много где тебя обманул.
Слушаю твоё сопение. Кутаю ноги в одеяло. Мне нужно что-то срочно придумать. И не нужно считать, что времени много. Наоборот, его парализующе мало.
Когда вздрагиваешь, прижимаю к твоей щеке свою ладонь. Под прохладными пальцами ты обмякаешь. Догадываюсь. Встаю, скриплю оконной рамой и на несколько минут пропитываю комнату холодным сквозняком. На кровати елозит Табаки.
— Слепой, ты чего там, решил свести счёты с жизнью? — ворчит он, кутаясь глубже.
— Я сообщу, если решу, — огрызаюсь я.
Когда полы стынут, а воздух перестаёт быть таким переполненным, возвращаюсь к тебе. Вот теперь ты действительно ровно дышишь. Сижу в ногах, берегу твой сон. И мои попытки от начала до конца то, чем всегда и являлись — гиблая инициатива.
***
Я проспал начало занятий. Проспал завтрак. Даже обход Ральфа не заметил. И как он меня не поднял? Или ты. Зачем вообще такой простуженный ушёл на уроки? Одни вопросы, непостижимые мотивы. Простынь смята в ком, одеяло выбилось из постельного белья.
По особо вольной прохладе и тишине понимаю, что я в спальне наедине с Толстым. Он возится в манеже, гулит. Наверное, он голоден. Вслушиваюсь внимательнее. Македонского нет. Да, он точно пухнет с голоду и мне стоило бы начать его спасать.
У Толстого свой прикорм. Ради этого прикорма нам и разрешили хранить в спальне газовую плитку. Когда "отпуск" Ральфа затянулся, а Шериф и Ящер замучались его подменять, забота о Толстом легла на наши плечи целиком. Мы не возражали. Наоборот — радовались и выпили по этому поводу. Слишком уж раздражающе было ощущать Шерифа в спальне по десять раз на дню. Оказалось, по отношению к младенцам он особо бдителен, но абсолютно неопытен. Он больше по подросткам. Ящер тоже умениями не сверкал. У Псов вообще сюсюкаться не положено. Молчу о том, как эти двое боролись со Слоном. Птицы вешались. Временами мигрировали к нам, дабы между кофе и сигареткой от души пожаловаться на аромат жирного пота и перегара. Стерильный и сдержанный Ящер им полюбился больше, но всё таки с натяжкой. Со Слоном надо нежно, приветливо, как солнышко. Ящер голосом играть не умеет совсем, только дёргаться. В конце концов, я и Стервятник сами изъявили желание поухаживать за подопечными.
Чешу лодыжку, пока ищу на столе ложку. В привычном месте не обнаруживаю. Догадываюсь запустить пальцы под чей-то склад пустых пакетов. Конечно. Как умно — смешать всё на столе до неузнаваемости и оставить меня наедине с бардаком. Не хватало споткнуться о чей-нибудь тапок и ошпарить Толстого для полного счастья. Зная меня в быту, так и будет. Где бутылочка? Глубоко вдыхаю. Кипящую манку сливаю в стакан, кропотливо остужаю у открытого окна.
Присаживаюсь у манежа. Помнит ли Толстый, что вообще такое ложка? Не станет ли харкаться во все стороны, выпрашивая соску и протестуя металлу? Металл... Ёрзаю, прежде чем опомниться.
— Да уж, брат, нас с тобой бросили на произвол судьбы, — я достаю Толстого, спускаю на пол.
Тот, естественно, принимается от меня уползать. Сажу обратно. Толстый не плачет и не капризничает. Просто настойчиво от меня удаляется. Помещаю его между своих коленей, беру пятками в кольцо, а рукой за плечи. Он пытается, что логично в его картине мира, сразиться с моим коленом, нежели со мной. Сомневаюсь, что он вообще отождествляет меня и мои ноги.
— Давай поедим с тобой? Кашу, — пытаюсь найти рот Толстого ложкой.
К моему счастью, он помнит ложку. И уплетает он со страшной жадностью. Но, как бы Толстый не был голоден, он не плачет. Если он обделался пару часов назад и сидит мокрый, он тоже не плачет. Будут бить и душить — не заплачет. Холодно, больно, скучно? Нет, молчит. Не видит смысла. Выучил, что не придут и не помогут. Я тоже таким был. И даже не был — есть. Семейные мамкины дети иные. Они нежные, пригретые, очаровательно беспомощные моментами. Но чаще они сильнее. Крепче, увереннее, знают чем помочь себе, как с ними надо и не надо. И ты такой. И я таким тебя обожаю.
Решаю, что Толстого стоит помыть. Сначала долго настраиваю воду, потом ещё дольше ловлю его по всей душевой. Пока он бьёт ладонью по лужице на кафеле, бегло чищу зубы. На выходе душистый и сухой ребёнок, жующий мои волосы. Надеюсь, я не намылил ему глаза. Проверяю. Нет, веки были открыты.
Устало присаживаюсь. Тишина навязчиво давит в голову. Толстый натужно хрипит, играясь с крышками. Интересно, как ты там, после цепей, лая и выстрелов... Все сцены каруселью повторяются у меня в голове, источают запах, не отпускают и грызут изнутри, как пульсирующее кровотечение. Так могла бы пульсировать рана в районе артерии. Что если ты сам — пульсация, сам по себе рана, которой я мешаю обрасти коркой? Я думаю о хлюпанье плоти. Слышал её дважды в жизни. И порой нахожу этот хлюпающий звук и мерзкую липкость на руках в неожиданных для себя моментах, стыну, забываю что делал и чего хотел. Боишься ли ты хлопков и железного звона?
Как тут тихо, блять, слишком тихо. Под ребром остро колотится. Пойти на уроки, проведать тебя? Стоило бы. Запускаю руку в шкаф. Всё не то, всё не так. Вытягиваю нечто. Принюхиваюсь. Твоя кофта. Надеваю, влетаю в джинсы, обуваюсь для приличия. Прихожу на географию за десять минут до конца. Географ голосит мне в спину:
— Явились не запылились! Ну прям, как ясно солнышко. Как говорится, то есть — то нет! Присаживайтесь, друг мой.
Сажусь к тебе, краду у тебя из стопки какую-то тетрадь для приличия. Прислушиваюсь и не знаю, смелеть или робеть.
— Ты в моей кофте, — говоришь ты.
— Вкусно пахнет.
Ты фыркаешь насмешливо. А ещё, кажется, пахнешь нервно. Тихо перебираю полу твоего пиджака. Мы теперь сидим и ничего не делаем. Но не то чтобы вместе.
Ты в моменте садишься ровнее. Значит, географ двинулся по рядам. Прикидываюсь, что хотя бы записал тему. Для справки, я даже не прихватил грифеля. Бесцельно перебираю страницы. Под весом учительской руки скрипнула наша парта. Я опускаю ниже голову.
— Позвольте, — географ забирает мятую тетрадку.
Там твои каракули по трафарету и вкладыши из печатной машинки, я же знаю. Географ пролистывает особо громко. Ты пытаешься хрипло меня оправдать:
— Ему разрешили не вести конспекты. Не успевает.
— Занятно. А ты, значит, успеваешь? — учитель многозначительно тряхнул конспектом по обществознанию.
Насколько мне известно, ты только на обществе и пишешь. И то, исключительно опорные слова.
— Знаете, молодой человек, — географ стукнул ногтём об очки. — В таком виде, с такими опозданиями, с неподобающим отношением к учёбе, можно и к директору на беседу отправиться. Десять прогулов! Вы продолжайте в том же духе, друг мой, продолжайте.
— Учту, — отвечаю я.
Географ наконец отходит, обжигая мой затылок презрением. Новенький. Всего три месяца работы. Дядька ещё не смирился.
— Крести его, — шепчу я.
Ты задумываешься. С минуту тянешь. Трясёшь ногой.
— Что-то вертится... Друг? — мутно произносишь.
— Не друг он мне.
— Тогда Товарищ. В духе коммунистов. Такой идейный мужчина.
Удовлетворённо киваю. Ложусь тебе на плечо. Кутаюсь в рукава. Ёрзаю. Хочется цепляться и вслушиваться. Ты неподвижен, потому слежка не даёт мне ничего.
— Я соскучился, знаешь, — шепчу тихо.
— И я по тебе. Давно не гуляли, да? Хочу на улицу, — слишком уж позитивно отвечаешь ты.
Я хотел не того. Ты знаешь, но решаешь тактично умолчать и ничего с этим не делать. Убираю с плеча голову, сажусь ровно. Из-под ног уезжает линолеум. Меня не должно было здесь быть.
— Ты же болеешь, — предпринимаю я попытку.
— Полезно для лёгких, — противишься.
Хочется сказать, что не надо тогда со мной никуда ходить. Сразу оседаю. Неправ ведь я. Теперь не до характера.
Географа сменяет англичанка Букашка. Она семенит мелкими шагами, стукая каблуками по полу. Я и пальцем не шевельну. Ты демонстративно сдвигаешь ко мне колени, будто одумался. Комкаю боковой шов твоего пиджака. Букашка тараторит что-то про лес рук, про грамматику.
После уроков устало и лениво, шумно, тесно. За стенами колючая зима, выгоняющая с улицы кошек и жмущая по углам собак. Конкретно февраль, который я отличаю вовсе не по датам, а по особо острым ветрам. Они вонзаются в чердачные щели, словно ножи в картонную коробку. Убьёт ли нас лезвие сквозняка в перспективе? А-ля кот Шрёдингера. Ветра наполняют по горло подвал, суют любопытные носы в окна и двери. А в коридорах толпы и толпы, тройные и четверные потоки беспечного белого шума. Звуковой сквозняк. Бестолковый вовсе.
Понимаю, что тебя уже нет на расстоянии вытянутой руки. Останавливаюсь, ловлю бредущую мимо стену, стыкуюсь с ней. Она лениво придерживает меня.
— Тут Гудрон, — говоришь ты со стороны подоконника.
Гудрон. Толстый кот родом из Второй. Судя по всему, ластится к тебе, если не ты к нему. Трётся лбом о твой подбородок, как все кошки, которые тебя встретят. Они с тебя дуреют. Делаю шаг к вам и Гудрон моментально испаряется с места, шипя и скребя когтями по половицам. Ты возмущаешься:
— Спугнул моего приятеля.
Прикидываюсь, что поражён до глубины души. Прижимаю руку к сердцу. Хихикаешь и ускользаешь.
На улице нам до ожога холодно, но ты стоишь на крыльце, глубоко дыша носом, впитывая морозный озон и чистоту снега. Резко срываешься с места. Отдалённо хрустят твои шаги. Расцениваю твой уход за предательство. Крыльцо меня никогда не жалело, особенно неочищенное. Но и я натура не ранимая — спускаюсь медленно, борюсь за жизнь. Чудом остаюсь в живых и догоняю тебя.
— Двор пустой, на удивление, — говоришь ты. — Сугробы нетронутые, ровные. Я бы помял.
— Ты для этого круги наворачиваешь?
— Естественно.
И на протяжении пятнадцати минут ты только и делаешь, что удаляешься от меня на пару метров. Просто одиноко месишь снег. Пинаешь, хрустишь, шмыгаешь носом. Я закуриваю, а ты за затяжкой не подходишь.
— Ты в обиде? — спрашиваю наконец.
Ты сначала притихаешь у меня за спиной, потом медленно ковыляешь ближе и, обойдя меня, действительно говоришь.
— Пока не решил.
— Злишься, — киваю сам себе.
— Блять, нет, не то чувство, — ты делаешь ещё три шага ближе. — Наоборот, хорошо, что ты меня успокоил. Стало лучше.
Ты молчишь. Я терпеливо жду. Мысли пахнут чем-то тягучим, вроде нагретой резины.
— Я не могу объяснить. Не каждый день у меня роются в голове, — ты топчешься на месте.
— Мне правда стыдно. Это было импульсивно. Прости.
Ветер захлестнул нас отрезвляющей волной, насыпал острых снежинок в глаза. Жмурюсь, хмурюсь. Обжигаюсь фильтром, шиплю, выкидываю. Готов поспорить, что ты разглядываешь тучи. Я не знаю, чего жду. Но чую, что нечто важное.
— Знаешь... Мне снился сон. В нём ты так боялся говорить со мной, что приходилось плести интриги. А я так боялся старого и нового, что сделал страшную глупость. Очень страшную.
Не шевелюсь. Сон. Сон... Нет, многозначительнее.
— И в этом сне у меня была целая жизнь, целый мир. А тебя в нём не было. И я до самой старости жалел. Каждый день. И я строил всю эту жизнь на вине, сожалении и одиночестве, хотя все остальные, кого я там видел, давно пережили и отпустили.
Не верю. Не чувствую рук от холода.
— И... — ты запнулся. — Всё потому, что мы так и не поговорили, когда нужно было. И потому что я не справился со своим страхом. Так много думал... Вдруг случится что-то плохое? И совсем не подумал, а вдруг случится что-то хорошее.
Ветер страшно воет. Сбивает с ног.
— А что было потом? — спрашиваю я.
— А потом я проснулся, — ты звучишь устало. — В общем, ты не бойся. Я твёрдо решил. Просто подожди меня. Мне нужно собраться.
Стою и обнимаю тебя. Снег засыпает нас с головой. Я не понимаю, как я себя чувствую. Виноватым. Счастливым. Грустным. Защищённым. Раненым. Любимым. Ничего не могу тебе сказать. Оно и не нужно.
Метель срывает шифер. Только тогда мы наконец уходим.
***
И к концу года нам невыносимо плохо. Мы будем скучать. Мы будем много работать. Мы будем вспоминать о Доме, как о покойном родителе. Нам порой будет некуда идти и не к кому примкнуть. Но ничего. Всё ничего. В последнюю полночь нас больше нет нигде, мы потеряны с карт и не оставили за собой ни следа.
Всех перетащить хватило двух лет. Кропотливо, упорно, с потом и ломотой. Всех по своим местам. По полочкам, по заслуженным судьбам.
И жизнь впереди будет долгая. Она будет лучше. Она будет с нами нежной. В ней будет светить солнце.
Примечания:
Фух
Работа изначально вообще не предполагала в себе смысловой нагрузки как таковой. Так что, я очень даже довольна тем, что вышло в конце. Местами слишком нежно, не поспоришь, но всем нам иногда нужно)
Я планирую новые работы по Дому!
- Более сюжетный и продуманный миди/макси с политикой, женским крылом, межличностной драмой и живым Волком.
- Светлый и забавный мини/драббл по Сфинксу в качестве родителя для маленького слепого мальчика.
- Возможно, что-нибудь по Дельтаруну, Зайчику, Вселенной Стивена.
Буду счастлива Вашему мнению, критике, вниманию
До новых встреч 💗