Арканум

NC-17
Завершён
426
5
автор
Серия:
Размер:
529 страниц, 222 403 слова, 49 частей
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
426 Нравится 431 Отзывы 238 В сборник

4.2 Перо

Настройки
Примечания:

Всё можно пережить, кроме смерти.

***

Когда Эндрю пришел в себя на этот раз — пробуждение оказалось куда менее милосердным. Не было мягкого погружения в реальность, лишь резкий, болезненный толчок в сознание. Каждый мускул в его теле ныл глухой, разлитой болью, словно его оторвали от невидимых креплений, а спина задеревенела и окаменела от долгого лежания на неподатливом каменном полу, отдавая в шею колючим онемением. Воздух, которым он дышал, был холодным, спертым и пах старым камнем, ладаном и тишиной — тишиной такой густой и тяжелой, что она давила на барабанные перепонки, создавая физическое ощущение пустоты. Но в его голове, вопреки телесному дискомфорту, царила пугающая, кристальная ясность, выжженная дотла — не обрывки, не туман воспоминаний, а цельное, законченное полотно, которое теперь висело перед ним как приговор. Идиллия, выстроенная с такой тщательностью, что он почти поверил в ее плотность, в тепло кожи другого человека, в вес кошки, свернувшейся на коленях, в привычную тесноту совместного быта — все это было сном. Тончайшей пленкой, наброшенной на глаза, сладкой ложью, в которую он так отчаянно захотел поверить. Он ведь почти купился. Но он никогда не жил с Нилом так — не подписывал документы на квартиру с высокими окнами, из которых был виден парк, не выбирал с ним дурацкие обои и не спорил о том, куда поставить книжные полки, не заводил никакой пушистой кошки — или двух, — которая вечно путалась под ногами. Это был не его мир — не его жизнь. Это был мир, который ему показали в качестве последней, самой изощренной ловушки — последний, совершенный круг ада, спроектированный специально для него. Реальность — одна из — была куда проще и беспощаднее. Сначала он находился в замке Таролога, только что стоял лицом к лицу с тем, кто запер его в этих мирах, и это тот, кто оказался им самим — его собственным отражением, его тенью, его сломанной — или, может быть, наоборот, цельной — частью, принявшей форму созидателя. Сейчас же он открывал глаза, и картина, предстающая перед ним, сменилась с леденящего душу величия тронного зала на нечто иное. Он в грёбаной церкви. Высокие своды терялись в тенях, и лишь пыльные лучи света, пробивавшиеся сквозь витражи, прорезали сумрак, как застывшие разноцветные копья. Воздух был неподвижным и древним, им было трудно дышать — не только потому, что он был спертым, но и потому, что казалось, будто здесь столетиями не звучал ни один живой голос, не делался ни один вздох. Это была не церковь для молитв, а церковь-гробница, мавзолей для застывших во времени мыслей. Таролог — его доппельгангер, его безмолвная тень — замер у величественного портала распахнутых настежь дверей. Они были огромными, дубовыми, почерневшими от времени и непогоды, и они открывали вид не на свободу, а на иную форму заточения. Сквозь них, сквозь пыльную паутину, свисающую с каменных сводов, и сквозь огромные арки высоких окон, лился преломленный свет — не слепящий и ясный, а разбитый на сотни цветных осколков. Алые, как запекшаяся кровь, синие, как глубокая ночь, и золотые, как ложное обещание, — они купали холодный камень пола в гиперболизированном, почти бредовом сиянии. Капюшон Тара теперь был отброшен, и сквозняк, гулявший между мирами, шевелил светлые пряди волос на его голове и колыхал складки длинного, ниспадающего плаща, но сама фигура оставалась неподвижной, высеченной из молчания. Это была не готовность к бою, не угроза, а ожидание — терпеливое и неумолимое. Эндрю встал, скрипя суставами, сделал шаг вперед, затем другой, медленно сокращая дистанцию, и его руки инстинктивно потянулись к повязкам, к привычным, утешительным рукоятям кинжалов, которые всегда давали хоть какую-то иллюзию контроля, — но ножей на привычном месте не оказалось, лишь пустота под пальцами, лишь память о холодной стали. Не то чтобы они были ему действительно нужны — он никогда не собирался убивать себя, в конце концов. Он поравнялся с двойником и, повинуясь беззвучному, но непреодолимому притяжению, повернул голову туда же, куда был устремлен взгляд Таролога — за распахнутые двери, в самую сердцевину того обманчивого света, что манил и обещал то, чего Эндрю вовсе не хотел. Он увидел кладбище — пустынное, неестественно ухоженное, с аккуратными рядами серых, безликих камней, утопающее в холодной, молочной дымке наступающих сумерек, и это место было до жути, до тошноты знакомым. Эндрю был здесь лишь однажды — в далекий и размытый день, когда в сырую землю опустили гроб с Тильдой. Он не нуждался в посещении службы или в прощании, но Лютер, с присущим ему напором и глухотой к чужим границам, практически силой притащил его сюда, несмотря на то, что тело Эндрю все ещё было одним сплошным болезненным напоминанием, с забинтованными руками и рёбрами, с туманом в голове от сильнодействующих обезболивающих, когда каждое движение отзывалось глухой, назойливой болью. Он невнятно твердил снова и снова, сквозь стиснутые зубы, сквозь одурманивающую лекарственную пелену — что ему плевать на смерть Тильды, что она не была ему матерью, что это всего лишь ненужная формальность, которую он ненавидит всеми силами своей души, но Лютер, как всегда, сделал по-своему, проигнорировав все его протесты. Так Эндрю и стоял там — бесконечно долгие минуты, пока тяжесть лекарств и полное истощение не заставили его почти задремать на ногах, окончательно отрешившись от чужих слез и фальшивых, ничего не значащих соболезнований. Теперь же он смотрел на то же самое кладбище — но абсолютно пустое, безлюдное, лишенное даже призраков прошлого. Ни Лютера, ни похоронной процессии, ни чужих, сочувствующих или осуждающих взглядов — только немые камни, ползучий туман и всепоглощающая тишина, такая густая и тяжелая, что ее, казалось, можно было резать ножом. Эндрю медленно, преодолевая внутреннее сопротивление, повернул голову, чтобы впервые по-настоящему, без спешки и паники, рассмотреть лицо того, кто стоял рядом, молчаливый и недвижимый. Он изучал каждую черту, каждую мельчайшую деталь с пристрастием следователя, ища подвох, искажение, хоть малейшую неточность — может, это Аарон? Может, еще один потерянный близнец? Но нет — перед ним было его собственное лицо, буквальное, пугающе точное зеркальное отражение, лишенное каких-либо чужих черт. Все те мельчайшие несовершенства и шрамы, что делали его Эндрю, а не Аароном — тонкая белая нить рассечённой кожи через бровь, едва заметное, но упрямое искривление на горбинке носа от старой, давно забытой драки, сбитые костяшки пальцев, — всё было на месте, всё было воспроизведено с идеальной точностью. Но все эти знакомые приметы были перенесены на другую версию себя — на версию исхудавшую, почти прозрачную от неподдельной, копившейся годами усталости, с кожей, натянутой на резких скулах, и с глазами, в которых стояла бездонная, тысячелетняя пустота, видевшая слишком много для его лет. Это был он — но будто вывернутый наизнанку, обнаживший все свои накопленные, тщательно скрываемые страхи и все свои потери. Двойник двинулся вперед — не резким рывком, а плавным, почти бесшумным скольжением, словно его ступни не шагали по земле, а лишь слегка касались ее поверхности, и Эндрю, повинуясь безмолвному приказу, который висел в пространстве между ними, последовал за ним, повторяя его движения с такой же осторожной, почти инстинктивной точностью, словно их тела были связаны одной невидимой нитью. Может, так оно и было. Он шел за Тарологом медленно и абсолютно молча, и его собственные шаги были такими же бесшумными, продиктованными годами выработанной осторожности, и даже в этом странном, изогнутом мире эта привычка не покидала его. И пока он шел, его разум, вопреки всему, цеплялся не за страх или ярость, а за самые острые, самые реальные ощущения, оставшиеся от сна и от прощания — он все еще помнил вкус Нила на своих губах — не призрачный, а отчетливый, солоноватый и теплый. Он все еще слышал эхо его голоса, низкого и немного хриплого, произносящего обещания, которые сейчас казались и проклятием, и обетом. Он все еще чувствовал под своими пальцами, под подушечками, рельеф его шрамов, шрифт, нанесенный чужими руками, но доступный и понятный только Эндрю. Эти воспоминания были ярче, реальнее холодного ветра и серых камней вокруг. Он глубоко вдохнул и смог пройти дальше. Они шли, пока не остановились у свежевыкопанной могилы — ямы в земле, темной, сырой и пугающе пустой, с грудами глины, аккуратно сложенными по бокам, будто кто-то только что отложил лопату в сторону, чтобы сделать перерыв. «Эндрю Джозеф Миньярд» — любезно сообщил ему могильный камень. Тишина, установившаяся между ним и Тарологом, была настолько полной, что Эндрю начал слышать собственное кровообращение — глухой, навязчивый гул в ушах, ритмичный и ускоряющийся. Взгляд, прикованный к зияющей темноте внизу, вызвал внезапный, холодный спазм в груди — короткий и острый, как укол иглы. Инстинктивно, почти судорожно, его правая рука рванулась к левому запястью, пальцы впились в кожу, отыскивая пульс — и нашли. Он стучал бешено, беспорядочно, отчаянными ударами молоточка о стекло, и эта живая, паническая вибрация под пальцами была таким контрастом мертвенной тишине вокруг, что вырвала у него сдавленный, полуслепой вздох облегчения. Он был здесь. Его тело, пусть и в этом чужом месте, все еще функционировало. Но что, если это всего лишь последний всплеск нейронов, финальный сон угасающего сознания? — О, — произнес Эндрю, и его собственный голос прозвучал непривычно громко и хрипло после этой внутренней бури, грубо нарушая давящий заговор молчания. Он оторвал пальцы от запястья, чувствуя, как на коже остались красные, горячие следы, пересекающие белые линии поперёк. — Так я умер? Он задал вопрос скорее себе, не ожидая, что его безмолвный спутник вообще способен на ответ, но Таролог поднял голову — медленное, плавное движение — и уставился прямо на Эндрю. Его взгляд был пристальным, не моргающим, и он длился слишком долго, чтобы это можно было назвать комфортным — это был взгляд, который видел не лицо, а то, что скрыто за ним, видел самые потаенные, самые спрятанные мысли. — Не совсем, — произнес он наконец, и его голос был скрипучим, дребезжащим, похожим на звук заевшей пластинки или на голос, которым давно не пользовались, — Эндрю с трудом узнавал в нем отголоски собственного, он был больше похож на огрубевший, прокуренный голос Аарона или вроде того. Пока Эндрю пытался осмыслить этот диссонанс, Таролог продолжил, оборачиваясь к нему всем корпусом: — Ты еще не умер, но ты близок к этому. Ты был близок к этому трижды. Ну, конечно. Три мира. Три смерти — глубокая, глубокомысленная чушь, перерождение души или что-то в этом роде. Рене определенно будет в восторге от такой концепции — если они, конечно, когда-либо снова увидятся, чтобы об этом поговорить. — Ну так, — продолжил Эндрю, и в его голосе прозвучала усталая раздраженность, — что это? — Он широким, размашистым жестом обвел рукой все кладбище перед ними, но подразумевал гораздо больше — он подразумевал Тотспел, и Долину, и Королевство; отель, и замок, и церковь — все те миры и места, что смыкались вокруг него, как ловушка. Таролог смотрел на него снова — слишком долго, не моргая, и этот взгляд мог бы свести с ума кого угодно, но Эндрю не боялся себя, поэтому он упрямо и вызывающе смотрел в ответ, встречая собственные глаза, наполненные чужой усталостью. В конце концов Тар покачал головой, и в этом движении была бездна невысказанной тоски: — Я... — начал он и замолчал, будто подбирая слова, которые никогда раньше не произносил вслух. — Я не уверен. — Он посмотрел на Эндрю, и было очевидно, что он знает — этот ответ его не устроит. Затем он вздохнул, коротко и прерывисто, и отвернулся, уставившись в пустоту между надгробий. — Люди по-разному называют это место — Лимб, Чистилище, Лоно Авраамово, — но суть одна. — Он поднял глаза, и теперь в них была не просто усталость, а древняя, копившаяся веками печаль. — Ты здесь потому, что ты не хочешь возвращаться, Эндрю. Слова повисли в воздухе, и Эндрю почувствовал их не как звук, а как физическое воздействие. Давление сжалось у него в висках тугой, невидимой повязкой, а земля под ногами на мгновение поплыла, заставив его непроизвольно сделать шаг назад для равновесия. В груди заныла знакомая, тупая тяжесть — тот самый камень, что он таскал в себе всегда, но сейчас он будто разбух и прогнул ребра изнутри. И тогда, сквозь этот физический дискомфорт, прорвались воспоминания — не абстрактные, а острые, тактильные. Тотспел и бесконечный серый дождь за оконом, холодное стекло под лбом. Полная, абсолютная пустота внутри, потому что возвращаться было не к кому и не к чему, и это осознание было таким простым и таким окончательным, что вызывало лишь легкую, фоновую тошноту, как при морской болезни. Ему было просто плевать. После — Долина. Иллюзия идеальной жизни, семьи, которую он никогда не мог бы иметь. Там он не хотел возвращаться, потому что боялся потерять мираж того, что хотел иметь, призрачный вкус яблока, запретный плод, которого ему так не хватало в реальности. И наконец — Королевство. Нил. Доверие, выкованное в аду, ставшее прочнее стали. И самый большой страх — вернуться и обнаружить, что все это было лишь сном, лишиться единственного настоящего обретения за всю эту бесконечно долгую дорогу. И вот он всё равно здесь. Этот спор — жалкий, внутренний спор — вырвался из его горла сам, рваный, сдавленный: — Это не... — начал было Эндрю, внезапно ощутив, как тот ледяной ком в груди, порожденный словами двойника, сковывает диафрагму, мешая дышать, но Тар резко, почти грубо перебил его. — Нет, — сказал он, и его скрипучий голос внезапно обрел железную твердость. — Ты не будешь лгать мне. Ты не можешь лгать мне, потому что я — это и есть ты. Он смотрел на Эндрю прямо, не отводя глаз, и Эндрю смотрел в ответ, и это было странно гипнотизирующе — видеть всего себя же, все свои самые глубокие, тщательно скрываемые страхи, воплощенные в другом лице, которое, при всей своей чужеродности, оставалось до жути знакомым, его собственным отражением, искаженным словно в кривом зеркале, но все же неотъемлемой частью его самого. Это было похоже на сон, которым ты можешь управлять, но не в силах закончить, на галлюцинацию, которую ты сам создал из обрывков своих же кошмаров и надежд, но никак не можешь от нее избавиться, не в силах разорвать эту пуповину, связывающую тебя с твоим же вымыслом. — С момента, как ты попал в Тотспел, и до этого самого мгновения ты не просто боялся вернуться — ты не хотел жить, Эндрю. — Таролог произносил это своим надтреснутым голосом, который все еще звучал грубым и неестественным для ушей Эндрю, непохожим на его собственный, привычный тембр, — но он выглядит как Эндрю, он выглядит именно так, как Эндрю никогда не хотел бы выглядеть, он выглядит как всё самое уязвимое и неприглядное, чего Эндрю никогда и никому не позволил бы увидеть, ни единой живой душе в этом мире. Он выглядит почти что беззащитным. — Для чего тогда ты здесь? — тихо, почти беззвучно, выдохнул Эндрю, и его голос прозвучал хрипло от сдавленности в горле. Таролог медленно поднял на него глаза, и Эндрю наконец посмотрел, действительно посмотрел — не скользнул рассеянным взглядом, а вгляделся, впустил в себя каждую деталь. Ореховые глаза, с их сложными переливами, с золотистыми и зелеными точками, вспыхивающими в глубине зрачков, темные, почти фиолетовые синяки под глазами, говорящие о бессонных ночах и непрожитых траурах, и острое, исхудавшее лицо, бледное и по-детски, нелепо миловидное на фоне всей этой мрачной готики кладбища и церкви. Все это — каждая черта, каждый изъян — были им самим. Было странно и пугающе видеть это со стороны, словно наблюдать за собой в записи всех пережитых годов, но наложенных друг на друга, сливающихся в одно лицо. — Я, — прошептал Таролог, делая едва заметный шаг вперед, а затем еще один, приближаясь почти вплотную, пока между ними не осталось лишь несколько сантиметров холодного воздуха, — это та часть тебя, которая хочет жить, — произнес он наконец, выдохнув эти слова с такой обреченной искренностью, что они повисли в пространстве между ними, как последняя молитва. Эндрю сглотнул комок, внезапно вставший в горле, не зная, хочет ли он засмеяться горьким, истерическим смехом, скривиться от отвращения к этой театральности или просто развернуться и уйти прочь — но в итоге он не сделал ничего, просто замер на месте, парализованный тяжестью откровения. Таролог выпрямился, посмотрел на него еще одно долгое, бездонное мгновение — взглядом, полным понимания и той боли, что они, судя по всему, делили на двоих — и затем плавно развернулся, чтобы молча, как призрак, вернуться обратно в сумрак церкви, оставив Эндрю совершенно одного на краю зияющей пустоты могилы. Эндрю остался стоять на месте, наблюдая, как солнце — вечное и безразличное ко всему происходящему — продолжает свой неторопливый путь по небу. Оно, как и всегда, оставалось невозмутимо золотым в голубой вышине, белой от редких облаков и розовой от размытых красок заката где-то на горизонте. Листья на деревьях тихо шелестели на поднимающемся ветру, и этот ветер гнал перед собой запах свежей, влажной земли из открытой могилы и прелой осенней травы — запах тления и увядания. Эндрю наклонился и заглянул в темную, сырую яму, на секунду позволив себе представить себя лежащим на дне, в прохладной глиняной темноте, в полном, абсолютном небытии. Тишина там обещала быть иной — не давящей, а обволакивающей. Не требовательной, а принимающей. Не нужно будет больше выбирать, бороться, чувствовать эту вечную, изматывающую тяжесть в груди. Это было так соблазнительно просто — сделать шаг вперед, обрести наконец покой, которого он никогда не имел. Небытие.. Так долго идти вперед, продираться сквозь миры и иллюзии — он потратил на это, сколько, восемь или девять месяцев во всех этих мирах? А сколько времени прошло в реальном мире? Сколько дней? Часов? А Нил? Как все это работало для него, если он появлялся везде одновременно, был его неизменным спутником во всех трех мирах, его якорем? Был ли Нил вообще реальным, плотью и кровью, или он был такой же галлюцинацией, порожденной его воспаленным, жаждущим связи сознанием, еще одним плодом его же отчаяния? Эндрю резко, почти яростно развернулся на пятках, отрывая взгляд от манящей, зияющей пустоты могилы, которая, казалось, шептала ему обещания вечного покоя, и твердыми, решительными шагами — такими тяжелыми, что земля, казалось, звенела под его каблуками, — направился вперед, к темным, поглощающим свет сводам церкви, к тому безмолвному призраку, что ждал его внутри, к самому себе, с которым предстояло окончательно разобраться, свести последние счеты и либо принять, либо уничтожить. — А Нил? — выпалил Эндрю с порога, едва переступив через массивную дубовую раму и снова окунувшись в густой, окрашенный витражами воздух, как только его глаза различили в полумраке знакомый силуэт. Таролог медленно повернулся — не всем телом сразу, а сначала лишь скользнув к нему взглядом, и только потом развернув плечи, — и этот поворот показался бесконечно долгим. Струившийся сквозь витраж свет — ослепительно-желтый и кроваво-красный — пронзил его фигуру насквозь, и на мгновение Эндрю показалось, что плоть двойника стала призрачной, полупрозрачной, будто тончайший пергамент, сквозь который просвечивают темные узоры костей и голубоватые реки вен, вся анатомическая карта его собственного тела, выставленная напоказ. — А что с ним? — спросил Тар своим скрипучим, лишенным тепла голосом, и в интонации не было ни удивления, ни сопротивления — лишь усталое любопытство. — Он тоже часть всего этого? — голос Эндрю звучал сдавленно, в нем клокотала горечь и страх перед ответом. — Он моя фантазия, мой урок, мираж, порожденный тобой? — Нет, — ответил Таролог, и его прозрачная в лучах света рука сделала едва уловимое движение — словно он хотел коснуться чего-то, но передумал. — Мы оба так не думаем. Мне кажется, он всего лишь такой же, как ты. Заблудившийся. Просто вам повезло пересечься в этом хаосе. Повезло помочь друг другу выстоять. Повезло захотеть... — Заткнись, — Эндрю перебил его резко, почти яростно, сам не понимая, почему это слово сорвалось с его губ — возможно, от того, что все навалилось разом, слишком сильно, слишком ярко, слишком громко и слишком долго. Мысль о том, что Нил мог быть случайностью, мимолетным подарком судьбы, была невыносима. Он чувствовал, как почва уходит из-под ног, и единственным якорем оставалось жгучее, простое желание. Он хотел домой. У него всё еще были невыполненные обещания. — Что я должен сделать? — спросил Эндрю, — Как мне вернуться в настоящий мир? Таролог не ответил сразу. Он лишь молча кивнул — медленное, тяжелое движение, полное невысказанной значимости — и повел его вглубь церкви, туда, где воздух становился еще гуще и тяжелее, наполненный запахом старого камня, воска и чего-то неуловимого, древнего, почти мифического, а скудный свет из окон едва достигал этих углов, оставляя пространство во власти дрожащих, нестабильных теней, которые плясали на стенах, словно живые существа. Они остановились у древнего каменного алтаря, грубого и неотесанного, на котором стояли весы — не сияющие золотом и не богато украшенные драгоценными камнями, а простые, бронзовые, покрытые темной патиной времени и множеством чужих прикосновений, с двумя пустыми чашами, висящими в идеальном, замершем, почти неестественном равновесии над холодной, безжизненной поверхностью камня. — Нам нужно понять, хочешь ли ты жить по-настоящему, — произнес Таролог, и его голос прозвучал в тишине как скрежет железа по камню. Он поднял руку и потянулся ею к собственной груди — движение было плавным, лишенным всякой театральности, что делало его лишь более жутким. Его пальцы не встретили сопротивления плоти — они просто вошли внутрь, пройдя сквозь ткань и ребра, словно сквозь дым или воду, и когда он вынул руку обратно, в его пальцах было зажато перо — белое, идеально чистое, легкое, почти невесомое. Он положил его на левую чашу весов, и она даже не дрогнула, не сдвинулась ни на миллиметр, сохраняя свое хрупкое равновесие. — Египтяне верили, что сердце человека, который вел праведную жизнь, будет легче пера, но то был суд для попадания в вечность, в поля Иалу. — Он уставился на Эндрю своим пронзительным, всевидящим взглядом, и Эндрю невольно отшатнулся, увидев темную, зияющую дыру в груди двойника, чувствуя, как его собственное сердце в ответ заколотилось где-то глубоко внутри, бешено и беспорядочно, словно птица, попавшая в ловушку. — Но достаточно ли легко твое собственное сердце — не для вечности, а для жизни? — продолжил Тар, — Достаточно ли оно свободно от тяжести, чтобы вернуть тебя обратно в реальность? Эндрю замер, и его ум лихорадочно заработал, пронзенный внезапным, ослепительным пониманием. Это был не столько выбор — сколько акт принятия. Он думал о том, как иронично, что он отказался отдать сердце Кэсс, инстинктивно защищая этот комок плоти, даже не зная зачем. Теперь он знал. Его взгляд упал на пустую чашу весов, а затем — внутрь себя. Он искал не причину, а ощущение. Не мысль о Ниле, а физическую память: шероховатость его пальцев, сплетенных с его собственными; не иллюзорный вкус шоколада у Бетси, а реальное тепло, разлившееся по желудку и согревшее озябшие руки; не образ Аарона, а внезапное, острое и до боли знакомое чувство плеча рядом, того, по которому он скучал всю жизнь, даже сам того не осознавая. Он вспомнил чувство безопасности, он вспомнил чувство близости, он вспомнил и почти — почти — мог представить это чувство реальным, почти мог перенести его на свою настоящуюю жизнь — ту, которую он действительно мог бы иметь, хотя бы чуть-чуть. Это были не воспоминания, еще нет, но это были якоря. Единственные настоящие точки опоры за все это долгое падение. Он понял, что кладет на весы не кусок мышцы, а воплощенное в плоти желание жить — именно такую жизнь, где есть место этому теплу, этой связи, этому хрупкому, но настоящему доверию. Это было тихое, упрямое, израненное чувство, похожее на крошечный зеленый росток, пробивающийся сквозь асфальт. Оно состояло из обрывков: из воспоминания о том, как Нил молча принял его уродливую внутренность; из ощущения странной, немой солидарности с Аароном; из невысказанной благодарности к Ники, который, вопреки всему, тащил его за шкирку к жизни, когда он сам давно отпустил руки. Возможно, это еще не было желание жить, но это было желание попробовать. Дожить до чего-то. Увидеть, что будет дальше. В конце концов, жизнь — штука, немного менее тоскливая, чем смерть. Он медленно поднял руку и прижал ладонь к собственной груди, впиваясь пальцами в грубую ткань одежды, чувствуя под ней бешеный, живой стук — барабанный бой того, за что он теперь готов был бороться. Он мысленно проговорил данные обещания — небо и земля, бытие и небытие, он найдет Нила, он узнает его в любом обличье, в любой реальности, он даст им обоим этот шанс, несмотря ни на что. Он даст шанс и себе тоже. Он надавил на грудь сильнее, концентрируясь на ощущениях, напоминая себе с железной убежденностью — это сон, все это лишь сон, сложный, многослойный, бесконечно реальный, но все же сон, а во сне всё возможно, пока ты не проснулся, пока твое сознание верит в правила этого мира. Он давил еще сильнее, уже не ладонью, а сконцентрировав волю в кончиках пальцев, представляя, как они проходят сквозь кожу и мышцы, как обходят кость. И тогда он услышал его — тихий, влажный, кошмарно-нежный тр-р-реск, звук ломающихся собственных ребер, который отозвался не столько в ушах, сколько где-то глубоко в сознании, вибрацией по всему телу. Он ждал боли, разрыва, агонии — но было лишь странное, сюрреалистичное ощущение раскрытия, доступа к чему-то сокровенному, ощущение смещения реальности, будто он не разрывал плоть, а раздвигал песок. Не было крови — лишь мерцающий, перламутровый туман на месте разрыва, сияющий тем же светом, что и витражи за его спиной. Его пальцы нашли то, что искали — и он достал свое сердце. Оно не было черным, как у Лолы, — оно было живым, теплым, алым, и оно оказалось меньше, чем он себе представлял. Оно пульсировало в его руке, горячее и влажное, с каждым ударом отдаваясь эхом во всем его существе, и Эндрю смотрел на него всего секунду — затаив дыхание, завороженный этим зрелищем собственной, вынутой наружу жизни — прежде чем медленно, почти бережно положить его на свободную чашу весов. Бронзовые чаши качнулись — раз, другой, колеблясь в неустойчивом танце. Сердце, трепещущее и живое, пульсировало на весах, и вот его ритм начал совпадать с мерной, неумолимой дрожью пера. И в тот миг, когда они окончательно выровнялись, вселенная замерла. Тишина обрушилась на церковь теперь не как отсутствие звука, а как физический объект — тяжелый, густой, абсолютный. Исчезло далекое эхо их дыхания, прекратился едва уловимый скрип древних балок, застыли в воздухе, освещенные последним лучом, мельчайшие частицы пыли. Свет от витражей больше не колыхался и не мерцал — он застыл в виде твердых, цветных столбов, пронзающих неподвижное пространство. Давление в ушах достигло пика, словно на большой глубине, так глубоко, что Эндрю не знал, как он выплывет, но знал, что попробует. Мир не просто затих — он затаил дыхание, замер в немом вопросе, в ожидании вердикта. И в этой всепоглощающей, величественной тишине чаши весов остановились. Равновесие. Эндрю почувствовал, как весь мир уходит из-под ног, но он был к этому готов, теперь действительно готов. Таролог посмотрел на него в последний раз — и в его глазах не было печали или боли, лишь тихое, безмерное облегчение. Его контуры стали колебаться, как марево в зной, а его движения окончательно превратились в дерганые, обрывистые спазмы, будто кукловод внезапно бросил нити, и тогда Эндрю почувствовал, как что-то теплое и тяжелое возвращается в его грудь — не физический орган, но ощущение... цельности, может быть. В его широко открытых глазах отражалось уже не кладбище, а бесконечная, темная водная гладь, почти синяя, почти небесно-голубая — последний обманчивый мираж, смывающий все краски витражей, все тени, всю туманную дымку, прежде чем тьма поглотила его целиком.
Примечания:
426 Нравится 431 Отзывы 238 В сборник
Отзывы (5)