Смерть должна быть прекрасна.
Лечь в мягкую землю, словно в постель,
и слушать, как тихо шумит дождь над головой,
а потом заснуть, забыться, увидеть сны.
***
Эндрю уже шестнадцать и он теперь Миньярд, что бы это ни значило. Эндрю одевался осторожно — сегодня был особенный день, день, требующий от него безупречного исполнения. Он уже знал, как именно паршивая машина Тильды отказывается заводиться с утра — она издавала тот короткий, сухой скрежещущий звук, после которого наступала мертвая, все объясняющая тишина. Он знал, что сегодня Аарон задержится — его контрольная, проваленная на прошлой неделе, должна была пересдаваться сегодня, и что именно ему, Эндрю, предстоит сообщить об этом Тильде. Он знал и то, что по средам их мать отправлялась с Аароном в Таргет за дешёвыми банками фасоли и готовыми макаронами — недельным запасом дешёвой еды, который укладывался в скудный бюджет. И именно это знание диктовало каждый его шаг, каждый элемент тщательно продуманного костюма. Ему предстояло идеально вписаться в образ близнеца — хип-хоп парня без скейта, чья неуверенность выражалась в одежде на размер больше. Ужасные драные джинсы, выстиранные до неопределенного серого цвета, рубашка в клетку, накинутая поверх простой футболки — этот многослойный камуфляж должен был скрыть главные отличия Эндрю от Аарона. Он не был уверен, что Тильда в любом случае обратит достаточно внимания. Пальцы его, движущиеся с холодной точностью, лепили из собственных светлых волос чужую прическу — он зачесывал их на лоб, густо и неопрятно, скрывая шрам на брови и делая челку ниже, почти на глаза — именно так это делал Аарон, будто прячась от всего мира за этим живым занавесом. Он надевает на свое лицо выражение испуганного безразличия, маску, которую Аарон надевал каждое утро — будто Тильда не пугала его, будто она была ему матерью. Эндрю в любом случае не мог этого понять. Он сделал глубокий выдох, задержал его, а затем скорчил легкую, почти незаметную гримасу перед зеркалом — поджал губы, отвел взгляд в сторону, придав лицу нужную смесь скуки и легкой раздраженности. Сходство было практически полным. В полумраке комнаты, в зеркале, стоял не он, а его отражение-близнец. И как раз в этот момент, будто по сигналу, снизу донесся резкий, пронзительный голос Тильды, врезавшийся в тишину дома. Эндрю вспыхнул где-то внутри — и тут же поймал себя на этом, подавив реакцию. Он больше не Эндрю. Нормальный близнец. Дальше — всего лишь дело техники. Его актерская игра была безупречна — или же Тильда была слишком отвратительной матерью, чтобы отличить ребенка, которого воспитывала практически с рождения, от чужака. Она не видела разницы — она видела лишь знакомую одежду, знакомую походку, знакомое отведенное в сторону лицо, и этого ей было достаточно. Эндрю садится на переднее пассажирское сиденье — именно там всегда сидел Аарон. Он делает вид, что пристегивается, но намеренно действует неуклюже, с какой-то показной небрежностью, позволяя ремню безопасности соскользнуть с пальцев. И как по сценарию, Тильда, цокнув языком от раздражения, сама перехватывает металлическую пряжку. Ее кривые, желтоватые ногти с облупившимся лаком глубоко впиваются в его кожу, оставляя на руке красные царапины — знакомые метки ее вечного нетерпения и власти, которые всегда портили кожу Аарона. Эндрю не отдергивает руку — Аарон никогда не отдергивался, он лишь замирал, так что и Эндрю делает тоже самое. Эндрю лишь отворачивается к запотевшему стеклу, в котором отражается его собственное — нет, уже не его — бесстрастное лицо. Тильда что-то говорит — ее голос сливается с воем мотора и шумом дворников. Она бормочет о списке продуктов, о том, как сильно она устает на своей никчемной работе, и даже немного о самом Эндрю — о его грубом, пугающем упрямстве, которое выводит ее из себя. Но он не слушает. Его сознание работает иначе сейчас — оно фиксирует детали, вычисляет вероятность, ищет точку входа. Он краем глаза следит за дорогой, отмечая мелкую, назойливую морось, превращающую асфальт в опасное зеркало. Он видит беспечное и неаккуратное вождение, которое Тильда считала нормой — резкие перестроения, поздние торможения. Он видит, что ее ремень безопасности болтается где-то сбоку, забытый и бесполезный. Он знает, что тормоза в этой развалюхе давно стали дерьмом — Аарон жаловался на это еще на прошлой неделе. Он знает, что впереди резкий, слепой поворот, который Тильда всегда проезжает на скорости, не сбрасывая газ. Он знает, что дорога отполирована дождем до скользкого, смертельного блеска. И поэтому он знает — все уже получилось, еще до того, как его мышцы сократились для последнего действия. Решение уже давно принято, и сейчас настал лишь момент его физического воплощения. Он делает резкий, точный рывок рулем — не сильный, но рассчитанный, и держит — именно в тот момент, когда Тильда на секунду отвлекается. Удар в ограждение оказывается удивительно тихим — глухой, влажный хруст, больше похожий на выдох. И потом мир начинает медленно, неотвратимо переворачиваться, выписывая дугу в промокшем воздухе. В его запястье что-то хрустит, но боль не успевает дойти до мозга, потому что все его существо захватывает одно единственное впечатление — панический, животный, совершенно нечеловеческий взгляд Тильды, широко раскрытые глаза, в которых наконец-то появилось что-то настоящее. Все, что он чувствует — это глухой удар собственного тела о ремень безопасности и свинцовую тяжесть падения. Все, что он знает в следующие несколько секунд — это наступающая темнота, теплая кровь на виске, разбитое стекло и абсолютная, всепоглощающая пустота в голове. Он открывает глаза через неизвестное ему количество времени. Все вокруг него белое — ослепительно белое, стерильное и слишком яркое, режущее глаза. Воздух пахнет антисептиком и чем-то чужим. Мимо его койки носятся медсестры — их лица размыты, голоса приглушены. Его рука туго перебинтована и подвешена в странном устройстве, но в целом он цел — он жив. В сознании мелькает обрывок какого-то сновидения — может быть, про падение, может быть, про чей-то взгляд — но он отгоняет его прочь, отказываясь думать об этом. Он выжил. А значит, теперь ему предстоит новая, не менее сложная задача — вытащить Аарона из трясины, в которую его загрузила Тильда. Эндрю почти восемнадцать и он думает, что это, вероятно, перебор. Вероятно, да, но на самом деле он не очень-то способен думать в этот момент — его сознание отключено, а тело движется само, подчиняясь глубинным, дремучим инстинктам, которые обычно он предпочитал сдерживать. Он просто бьет. Он уже даже не видит лиц, не слышит криков — только хрипы и хруст. Нападавшие на Ники парни теперь лежат в лужах собственной крови и рвоты — они думали, что его рост и возраст сыграют им на руку, что он отступит после первого же удара. Но они ошиблись самым фатальным образом, потому что когда они били Эндрю, он лишь сплевывал на асфальт алую слюну и бил в ответ с такой методичной жестокостью, от которой у них подкашивались ноги. И когда бил Эндрю — они уже не поднимались. Эндрю не дрался честно — он не знал такого понятия. Он не знал спортивных правил или дворового кодекса чести. Он знал только эффективность. Он бил их в солнечные сплетения, чтобы они сгибались пополам, теряя воздух и волю. Он бил их в виски кастетами собственных костяшек, чтобы оглушить, чтобы в глазах у них поплыло. Он бил локтями — короткими, размашистыми движениями, чтобы разбить их уродливые, перекошенные от злобы лица. Один из них — самый упрямый или самый глупый — все же рванулся к нему, пытаясь нанести отчаянный, пьяный удар в висок. Эндрю пропустил его, ощутив тупой щелчок в челюсти, и ответил пятикратно — серией коротких, акцентированных ударов, которые повалили парня на землю. Он рухнул на него сверху, зажал его руки коленями, лишив возможности защищаться, и продолжал бить. Он бил и бил, и бил, и бил — в уже бесформенное, кровавое месиво, которое когда-то было лицом. Это было перебором — то, что он не мог остановиться, вся эта черная пустота внутри, которая требовала все больше и больше и больше — поэтому его остановили свиньи. Он помнит, как его собственные зубы отвратительно, с сухим щелчком стукнулись об асфальт. Он помнит, как его уже поврежденный висок с новой силой впечатался в утоптанную землю, и как на его спину, на его ноги навалилось сразу несколько тел — тяжелых и грубых. Адреналин еще тряс его изнутри, заставляя рычать и извиваться под этим грузом, вместо того чтобы подчиниться. Какая-то свинья вжала его запястья в спину, выкручивая плечевые суставы до хруста, до белой, ослепляющей боли. А потом адреналин ушел — резко, как будто его и не было. Тело Эндрю размякло, стало ватным и чужим, и он провалился в липкую, беззвучную темноту. Когда он открыл глаза после этого, все вокруг было серым и мутным — сквозь единственный глаз, который еще мог хоть что-то видеть. Его правый глаз заплыл и закрылся от отека, а больничная койка под ним оказалась отвратительной — жесткой, пропахшей хлоркой и чужим потом, потому что это была больница для задержанных преступников — не то чтобы это было в новинку. В момент того помутнения, перед самой темнотой, ему почудилось что-то важное — какое-то видение, вспышка. Но ему некогда вспоминать эти глупые сны — не сейчас, когда дверь открывается и он видит входящего адвоката, а рядом с ним — неподвижную, молчаливую свинью в униформе. Предстоит еще очень много дел. Эндрю скоро двадцать и он точно знал, что это плохая идея — ужасная, идиотская, самоубийственная идея — двигаться за этой тенью, преследовать ее. Его разум плавал в странном, вязком наплыве — волшебные таблетки, предписанные судом, делали мир таким смешным, можете представить! — но, возможно, именно этот химический желто-водянистый туман и заставил его двигаться. Он свернул в переулок, оставив за спиной ярмарочную суету, крики раскрашенных студентов и пестрые костюмы. Он прошел за красно-белый шатер с какой-то неразборчивой табличкой и двинулся вглубь узкого прохода, где пахло мочой и прелыми листьями. Его пальцы на мгновение коснулись нарукавников, нащупывая знакомые рукояти ножей — холодный, утешительный металл, который знакомо лег в ладонь. Ему придется что-то сделать с проблемой, которая никогда, никогда не должна приблизиться к Аарону. Это была прямая обязанность Эндрю. Ну, всё это оказалось бесполезно — вся его осторожность, все его лезвия рассыпались звонкими монетками в тот миг, когда из темноты материализовалась мощная рука и впечатала его голову в кирпичную стену. Воздух вырвался из его легких с глухим стоном. Эндрю сопротивлялся — конечно, он делал это — таблетки делали его движения резче, быстрее, почти неконтролируемыми. Он извернулся, нанося короткий, хлесткий удар в горло, его ногти царапали то отвратительное, знакомое до кошмара лицо. Но Дрейк только издал низкое, хриплое шипение и использовал свою железную хватку — он вцепился в отросшие волосы Эндрю — Эндрю, блять, должен был подстричься после Хэллоуина — и снова с размаху ударил его лицом о холодную, шершавую кладку. Снова. И снова. И снова. А потом в бок Эндрю вонзилось что-то чертовски острое — возможно, кастет, — и мир вспыхнул ослепительной, белой болью мимо всего красного, красного, красного. Он увидел танцующие тени перед глазами, услышал невыносимый, высокочастотный писк в ушах и отвратительный, влажный хруст, которого явно не должно было быть — не в его собственном черепе, уж точно. Дрейк отпустил его, и Эндрю рухнул на живот, полностью лишенный силы в ногах. Он все равно попытался подняться, уперся локтями в липкий от грязи асфальт, чувствуя, как что-то горячее и жидкое рвется из его желудка в горло, как кровь заполняет его нос и рот, мешая дышать. Но затем Дрейк наклонился, схватил его за шлейки джинсов и с силой рванул на себя. Эндрю услышал резкий, унизительный тр-р-рреск рвущейся ткани. Дрейк не хотел просто убить его, конечно нет, сначала Дрейк хотел поприветствовать младшего брата. Эндрю понимал это, хотя едва ли чётко, сквозь нарастающий туман. Ему нужно было потянуть время, поднять шум, чтобы его поймали — пока Дрейк не добрался до Аарона. Но, честно, Эндрю даже не понимал, издает ли он вообще какие-то звуки, потому что пронзительный писк в ушах заполнял собой абсолютно все вокруг. А потом вес Дрейка внезапно ушел. Эндрю почувствовал, как тот резко выпрямился над ним — и тут же рухнул на землю с глухим шлепком. Эндрю ощутил на своей спине тепло чужой крови и тяжесть бессознательного тела, которое почти сразу же с него скатилось. А потом он не увидел ничего — только наступающую со всех сторон густую, беззвучную темноту. Когда Эндрю просыпается в этот раз, он открывает глаза в Тотспеле. Или нет, погодите, что? Что-то не так. Он открывает глаза, и его зрение заливает бесконечным, ослепительным белым — белый потолок, белые стены, белый свет, режущий сетчатку. В этом монохромном пространстве мечутся синие руки — руки, копошащиеся над ним, прикасающиеся к его телу, которое он почти не чувствует. Он не может отличить границы халатов от границ стен — все сливается в одну сплошную, стерильную, удушающую белизну. Инстинкт самосохранения, глухой и животный, заставляет его дёрнуться — попытка сесть, встать, бежать, но его тело не слушается, оно тяжелое и чужое, пригвожденное к койке. Он думает, что издает крик — хотя он на самом деле ничего не слышит, — но его сознание проваливается в бездну практически сразу, как перегоревший провод. Когда он открывает глаза снова, мир все так же залит этим всепоглощающим, безличным белым, но теперь его собственное тело тоже ощущается иначе. Он не чувствует ни веса, ни боли — он чувствует себя дымом, легким паром, бесформенным облаком, плывущим под потолком. Вы знали, что одно обычное кучевое облако в среднем весит до десяти тонн? Облака кажутся белыми, потому что они рассеивают все длины волн солнечного света, но могут выглядеть и серыми, когда свет заблокирован, хотя Эндрю не чувствует себя серым прямо сейчас. Серый — любимый цвет Нила, хм. Облако.. облака только кажутся воздушными и невесомыми, но на самом деле они огромные, массивные, состоящие из миллиардов частичек воды и льда, но Эндрю не чувствует себя льдом — он чувствует себя водой, готовой вот-вот испариться, и огнем, прожигающим изнутри. Он — пар и облако одновременно, а потом его ощущения расползаются дальше, теряя всякие границы — он чувствует себя всем и ничем сразу, вселенной и крошечной пылинкой в ней. О. Оо-о. Эндрю под кайфом. Его накачали чем-то сильным, чем-то, что вымыло из него всю жидкость, всю плотность, оставив лишь чистое, нефильтрованное восприятие. Ему это не нравится, ему это чертовски не нравится — эта утрата контроля, это растворение в белом свете. Где-то на краю огромного химического океана он слышит назойливый, отвратительный писк монитора, отслеживающего его жизненные показатели. Он с огромным трудом поворачивает голову набок — мышцы шеи кажутся ватными и не своими. И в полумраке комнаты, за пределами ослепительного света, он видит лицо. Собственное лицо? Нет, Таролог? Мысли плывут слишком медленно, они вязкие, как патока. Он не успевает рассмотреть, не успевает понять — сознание снова соскальзывает с лезвия бритвы настоящего, унося его вглубь, туда, где белизна растворяется в полной, привычно-беззвучной темноте. Когда Эндрю опять открывает глаза, он сразу же закрывает их, едва успев зафиксировать два факта — за окном царит глубокая, густая ночь, и перед его кроватью замер неподвижный, темный силуэт. Испуг не успел даже зародиться — сознание, еще не до конца проснувшееся, просто отметило присутствие и отступило. Сейчас его главная задача — вернуться в тело. Он лежит с закрытыми глазами и пытается нащупать границы своей физической оболочки, словно заново собирая себя по частям. Он чувствует прохладный ветер из приоткрытого окна — он бродит по его коже, вызывая мурашки на предплечьях и голенях. Он слышит монотонный, убаюкивающий звук кардиомонитора — ровный бип-бип-бип, сливающийся с тиканьем часов у двери. Он чувствует жестковатые пластиковые трубки в ноздрях, доставляющие прохладный кислород, и резиновую маску, неплотно прилегающую к лицу. На самом деле, в этот раз он вообще чувствует всё — с пугающей, гиперреалистичной четкостью. Он ощущает каждый палец на ногах, холодок простыни под пятками, тяжесть одеяла, давящего на подъемы стоп. Он чувствует тонкие иглы, введенные в вены на его руках, и голые запястья, освобожденные от нарукавников, он чувствует катетер в своем члене и невыносимую сухость на своём языке. Медленно, с титаническим усилием, он начинает проверку. Он сгибает пальцы на ногах — движение дается с трудом, словно суставы забыли свою функцию и выполняют ее с задержкой. Затем он переходит выше — напрягает икры, чувствуя дрожь в слабых мышцах, вытягивает колени под одеялом, напрягает бедра и поясницу. Напрягает пресс — и замирает на секунду от тупой, отдающей боли где-то внутри. Он продолжает — спина, грудь, пальцы рук, трицепсы и бицепсы. Каждое движение — это маленькая победа, подтверждение того, что он все еще здесь, в своем теле, каким бы изувеченным и ослабленным оно ни было. Он осторожно, миллиметр за миллиметром, вращает шеей вправо и влево — суставы скрипят, мышцы натягиваются, как струны, но движение выходит, еле-еле, но выходит. Только тогда, убедившись, что он снова обитает в своей физической оболочке, что он не облако, он решается открыть глаза еще раз. Уже утро. Мягкий, рассеянный свет заливает палату, и длинные лучи солнца преломляются через решетчатые жалюзи на больничных окнах, отбрасывая на стены и пол полосатые, колеблющиеся тени. От движения воздуха за окном жалюзи едва слышно поскрипывают — ровный, умиротворяющий звук. Аарон смотрит на него со стороны двери, сидя на маленьком, неудобном больничном стуле, который скрипит под его весом при малейшем движении. Он сидит, уперев сжатый кулак в подбородок, и его взгляд тяжел и неподвижен. Он нахмурен, и Эндрю хочет что-то сказать — издать звук, сформулировать вопрос, — но резиновая маска на его лице мешает ему, превращая любую попытку в беззвучное движение губ. И тогда Аарон медленно поднимается. Он ничего не говорит, не задает никаких вопросов — и это нормально, это привычно, потому что Эндрю хочет лишь одного — чтобы Аарон снял эту гребаную маску, чтобы он мог сделать хотя бы один полный, самостоятельный вдох. Аарон, словно прочитав его мысли, молча приближается. Его пальцы — знакомые, с такими же, как у него, царапинами на костяшках — находят эластичные шнурки, стягивающие маску. Он осторожно, почти с нежностью, ослабляет их, снимает кислородную маску с лица брата, а затем, с той же обманчивой мягкостью, вытаскивает гибкие пластиковые провода из его ноздрей. И тогда Эндрю может, наконец, сделать первый глубокий, независимый вдох. Воздух в палате оказывается отвратительным — он пахнет стерильностью, хлоркой, сладковатым запахом болезней и человеческой слабости. И этот вдох дается невероятно трудно — его легкие, привыкшие к принудительной подаче кислорода, кажутся смятыми, непослушными, будто они под давлением нескольких тонн воды, но сам Эндрю на поверхности. Воздуха катастрофически мало, он обжигающе холоден и не насыщает кровь. Эндрю почти сразу хочет вернуть маску на место — этот первый глоток свободы оказывается горьким и пугающим. Но вместо этого он заставляет себя успокоиться и посмотреть на Аарона. Глаза Аарона красные от бессонницы и усталости, веки припухшие. На его скуле, прямо под глазом, цветет свежий синяк — лиловый и зловещий. Его лицо покрыто неаккуратной, многодневной щетиной, которая придает ему вид постаревшего и изможденного незнакомца. Но в остальном он кажется целым — живым, невредимым, дышащим. Эндрю хочет спросить — откуда синяк, что случилось, где он был все это время — но его горло издает лишь хриплый, скрипучий звук, и его тут же охватывает приступ сухого, разрывающего кашля, который сотрясает все его тело. Аарон не говорит ни слова, он быстро, почти профессионально, прислоняет маску обратно к его лицу, прижимает ее ладонью как можно плотнее, создавая необходимое давление, и удерживает ее, пока легкие Эндрю не начинают снова работать в ритме с аппаратом, пока тот ужасный, лающий кашель не стихает, сменяясь ровным, хоть и затрудненным дыханием. Только тогда Аарон произносит первое слово — его голос тихий, хриплый, но абсолютно четкий в тишине палаты: — Эндрю, — говорит он голосом, в котором целая вселенная усталости, тревоги и чего-то еще, невысказанного. — Ты меня слышишь? Моргни, если да. Эндрю зажмуривается, сильно и преувеличенно моргая, чувствуя, как влага выступила на его ресницах от напряжения. — Так, так, ладно, — говорит Аарон, и его голос звучит глухо, пробиваясь сквозь слои седативных препаратов и тумана в голове Эндрю. Он произносит это больше для себя, чем для брата — как мантру, как попытку собраться, заставить слова звучать четко и ровно, несмотря на внутреннюю дрожь. — Слушай меня внимательно. Ты в больнице. Ты был в медицинской коме шестнадцать дней — из-за отека мозга, который возник после того, как тебя... после инцидента. Аарон делает паузу, его взгляд скользит по лицу брата, выискивая признаки понимания, осознания. Эндрю чувствует как медленно моргают его веки, как сознание борется с тяжестью лекарств, пытаясь ухватиться за реальность, но он старается держать глаза открытыми. — Ты, вероятно, будешь чувствовать себя рассеянным, — продолжает Аарон, тщательно подбирая слова, выстраивая их в прочную нить, за которую Эндрю мог бы ухватиться. — Скованным. У тебя возможен делирий — галлюцинации, спутанность сознания, может даже паника. Но это — в порядке вещей. Это нормально. Так и должно быть. Аарон наклоняется чуть ближе, понижая голос до громкого шепота, который должен прорваться сквозь химический барьер. — Учитывая твой синдром отмены — тебя держат на сильных седативных. Ломки как таковой уже не ожидается, по крайней мере, не в ее классическом виде. Но могут быть странные ощущения — они не должны тебя напугать, это просто химия, это пройдет.. Эндрю? Эндрю! Но имя уже не находит отклика. Сознание Эндрю, исчерпав последние крохи сил, обрывает эту тонкую нить, связывающую его с реальностью. Он не проваливается в сон резко — он скорее тонет в нем, как в густом, теплом сиропе, который медленно затягивает его на дно. Его взгляд теряет фокус, веки смыкаются сами собой, и его дыхание снова становится глубоким и ровным — тем дыханием, которое больше не принадлежит ему, а управляется машинами и химикатами. Он снова уходит в глубокий сон, оставив Аарона наедине с тишиной палаты. Как там Нил? Разум Эндрю играет с ним в изнурительную, выматывающую игру в тяни-толкай на протяжении нескольких долгих дней после того, как он впервые пришел в сознание дольше, чем на пять жалких минут. Сознание то приливает — острыми, болезненно яркими вспышками, в которых он успевает ощутить тяжесть собственного тела и давящую тишину палаты, — то отступает, увлекая его обратно в глубокий, безвидный океан, где нет ни времени, ни боли, ни мыслей. Врач, который пришел вслед за Аароном, оказался мужчиной с усталым, непроницаемым лицом и спокойными, размеренными движениями. Он рассказал Эндрю все то же самое, что уже говорил брат, но его слова звучали иначе — сухо, технично, лишенно той сдавленной паники, что читалась в каждом жесте Аарона. Врач освободил его от маски, аккуратно отсоединив эластичные ремни, и извлек несколько игл из вен на его руках — каждое извлечение сопровождалось коротким, холодным жжением и чувством странной легкости. Он дополнил картину новыми, отстраненными деталями. Оказалось, у Эндрю рваная рана на боку — глубокая, но, к счастью, не задевшая жизненно важных органов и потому не представляющая более угрозы. Оказалось, у него было тяжелое сотрясение мозга и обширный отек — тот самый, что и заставил медиков ввести его в состояние искусственной комы, чтобы дать телу возможность восстановиться без разрушительного вмешательства сознания. Эндрю провел без сознания шестнадцать дней, как и сказал Аарон, но врач, щелкая стержнем ручки, упомянул о двух неприятных инцидентах за это время. На шестой день синдром отмены — жестокий и безжалостный — схватил его тело в свои тиски, заставив мышцы судорожно дергаться в немом припадке, а сердце — биться на самой грани возможного, едва не сорвавшись в фатальную аритмию. Но оно справилось — измученное, но упрямое. На двенадцатый день его пульс снова взмыл вверх, достигнув угрожающих значений, хотя врачи так и не смогли определить причину — никаких внешних раздражителей или физиологических сбоев зафиксировано не было. Возможно, это была лишь игра воспаленного мозга, бьющегося в глубинах искусственного сна, но Эндрю предполагал, что ему просто приснилось, как он падает. Для врачей же, учитывая, что он тогда так и не вышел из комы, это осталось одной из многочисленных медицинских загадок. Но так или иначе, теперь он здесь. Его тело, изможденное и чужое, лежит на больничной койке. Его разум, пока еще хрупкий и скользящий, медленно возвращается в свое физическое вместилище, обживая его заново — каждый нерв, каждую клетку, каждый шрам — в том числе и несколько новых. Он здесь, и это пока что единственный факт, который ему предстоит принять. Аарон пришел к нему снова сразу после ухода врача — будто ждал за дверью, прислушиваясь к каждому звуку из палаты. Эндрю, собрав всю свою волю в кулак, подозвал его к себе слабым, почти незаметным жестом — его тело чертовски напоминало желе, даже простое движение пальцев давалось с невероятным трудом, отнимая последние крохи сил. Аарон молча подошел и склонился над койкой — его лицо было близко, и Эндрю, полусидя на приподнятой кровати, почувствовал, как каждое сухожилие, каждая мышца протестует против усилия. Он заставил свою руку подняться, используя все свои силы, чтобы дотянуться до шеи Аарона, и слабо, но настойчиво притянул его к себе. Когда Аарон сглатывает, его кадык нервно дёргается, но он не сопротивлялся, упираясь руками в край матраса и смотря Эндрю прямо в глаза — полностью игнорируя бледные шрамы на его запястьях, концентрируясь только на взгляде. Хорошо. — Ты придурок, Эндрю, — первым выдыхает Аарон, и его голос срывается на хрипоту, — ты напугал меня до самой чертовой смерти. Какого хера ты ушел с ним? Какого хера ты не сбежал, не позвонил, не пришел ко мне? Какого хера, Эндрю? Горло Эндрю ощущается так, будто он выкурил сотню дешевых, едких самокруток до самого фильтра — оно саднит, дерет и не хочет подчиняться. Он сглатывает вязкую, неприятную слюну несколько раз, чувствуя, как каждый глоток отдает болью, прежде чем может выдавить из себя хоть слово. — Эй, — Эндрю, будучи придурком, не отвечает ни на один из вопросов, прерывая его сухим, хриплым голосом, который больше похож на скрежет, — в прошлый раз мы виделись, когда тебе было девятнадцать. — Чёрт, Эндрю! — почти вскрикивает Аарон, и в его глазах мелькает ярость, смешанная с отчаянием. — Он тронул тебя? — спрашивает Эндрю серьезно на этот раз, и его пальцы слабо сжимаются на шее брата, а глаза впиваются в его лицо, — он тебя нашел? — Что ты... — бормочет Аарон, и вдруг его взгляд меняется — о, — говорит он, и в его глазах появляется явное, тяжелое понимание, — нет, Эндрю. Я его убил. Хм. Получается, что Аарон убил Дрейка на самом деле тоже. Эта информация обрушивается на Эндрю с неожиданной силой, и в его сознании что-то смещается — это давало какую-то надежду, какое-то объяснение, связь всем мирам, лимбу, в котором он блуждал, как угодно. Эндрю проглатывает подступившую тошноту при упоминании всего этого и снова открывает рот, заставляя голосовые связки вибрировать. — Ты сбежал из тюрьмы? — вкрадчиво, почти шепотом спрашивает Эндрю. Аарон мотает головой в ответ, и его взгляд на мгновение становится рассеянным, уводящим куда-то слишком далеко. — Нет, нет... — говорит он, и его голос звучит отстраненно, поэтому Эндрю слабо сжимает его шею, чтобы вернуть внимание — и это срабатывает, — у нас был свидетель — продолжает Аарон, возвращаясь в реальность, — он видел, как Дрейк напал на тебя, а Ники и Кевин видели, как я столкнул его с тебя. — он моргает несколько раз, прежде чем выдохнуть следующее, — Кевин взял реальную ракетку к своему костюму, знаешь? Я пробил ею череп Дрейка. Аарон не кажется ни напуганным, ни сожалеющим — в его голосе звучит лишь усталая, леденящая констатация факта. Поэтому Эндрю держит его еще секунду, чувствуя под пальцами пульс брата, а затем отпускает и откидывается на подушки, полностью истощенный. Они молчат. Аарону, кажется, больше нечего сказать, да и не нужно — слова уже произнесены, и они повисли в воздухе тяжелым, неоспоримым фактом, который теперь придется нести обоим. Впервые за долгое время — за целую вечность, проведенную между мирами, — камень страха, лежавший на дне его сознания, наконец сдвинулся с места. Не исчез, нет, но изменил свою форму, превратившись из удушающей глыбы в просто холодный, тяжелый груз, который теперь предстояло нести. Эндрю медленно, преодолевая сопротивление каждой мышцы, откинулся на подушки — движение отозвалось тупой, сверлящей болью в виске и ноющей ломотой в костях таза, напоминая о беспощадной реальности его тела. За окном, в серой больничной мгле, пронеслась машина скорой помощи, и ее сирена, завывая, на мгновение слилась в его сознании с памятью о воющих псах Лолы, словно эхо настигало его и здесь, в этом стерильном убежище. Эндрю открыл глаза и уставился в потолок, его взгляд теряется в движении солнечного света, который медленно, почти незаметно ползет по стене, отмеряя течение нового дня — дня, в котором уже никогда не будет Дрейка. Ники пришел следующим, ожидаемо, впустив в стерильную тишину палаты запах осеннего ветра, влажного асфальта и чего-то чужого, горького — возможно, дешевого кофе из автомата. Он замер на пороге, словно боясь переступить невидимую черту, его пальцы беспокойно теребили молнию на куртке, издавая противный, царапающий слух звук. Эндрю, чье сознание все еще плавало в вязком лекарственном тумане, почувствовал, как этот нервный тик отзывается раздражением где-то в глубине его истощенного мозга — он хотел тишины и покоя, а не этого трепетного сочувствия, которое читалось в каждом движении Ники. — Эндрю.. — голос Ники сорвался на шепот, и он тут же сглотнул, запинаясь и бросая быстрые, скользящие взгляды то на Эндрю, то на дверь. Эндрю кивает ему в ответ, что дает Ники силы переступить порог, а затем тихо, хрипло спрашивает обо всем, что произошло — и этого достаточно, чтобы Ники собрал все свои мысли в кучу, выдав их сплошным, нервным потоком. Он рассказывает ему о назначенном на лето суде — деле, которое теперь висит над Аароном, как дамоклов меч. О том, что Рико, ожидаемо, угрожал Кевину — грязными, обещающими расправу словами, которые должны были запугать. Но — и здесь голос Ники приобретает оттенок невольного уважения — Кевин остался. Он не сбежал, не спрятался, он публично принял вызов. — Несколько фанатов воронов повредили машины лисов и часть кампуса, — продолжает Ники, понижая голос до конспиративного, почти заговорщицкого шепота, который едва слышен над монотонным гулом больничного оборудования. Он оглядывается на дверь, будто ожидая, что в любой момент туда могут ворваться незваные слушатели. — Но твоя машина цела, потому что Кевин угонял ее каждую ночь, чтобы добраться до корта. Эндрю думает, что Кевин — законченный идиот, раз ездил на корт один, в такое время, рискуя не только своей шеей, но и его, Эндрю, обещанием. Но он спускает это с рук — мысленно, не находя сил даже на внутреннее раздражение — учитывая, что в итоге ничего катастрофического не случилось. Машина на месте, Кевин, судя по всему, жив. Маленькие победы. — Аарон подрался с воронами около кампуса несколько дней назад, — голос Ники снова становится напряженным, — Кевин тоже врезал нескольким — хорошенько так. — Ники слабо усмехается, смотря на Эндрю, пытаясь поймать его реакцию, но не находя ничего, кроме усталой отрешенности. — Кажется, угрозы Рико разозлили его, а не испугали, знаешь. Привели его в ярость. Эндрю хмыкает в ответ — короткий, сухой звук, который скорее отдает болью в ребрах, чем выражает понимание. Да, он знает. Сейчас он действительно может представить — не как абстрактную концепцию, а с осязаемой ясностью — того Аарона, который давным-давно ушел от маленького, сломленного мальчика с испуганными глазами, каким он был когда-то. Он может увидеть его — не в подробностях, а в самой сути: плечи, расправленные от тяжести принятого решения, взгляд, лишенный прежней вечной растерянности и теперь несущий в себе холодную, обреченную уверенность человека, заглянувшего за последнюю черту и узнавшего, что там, вопреки всем ожиданиям, все еще можно дышать. Он может представить и Кевина — не просто дающего отпор, а взрывающегося изнутри тихой, методичной яростью, той, что годами копилась под маской страха и теперь вырвалась наружу — не слепой и разрушительной, а сконцентрированной, точной, нацеленной на защиту того немногого, что он наконец решил считать своим. Эндрю не уверен, чем именно стали эти недели для них — вряд ли это было масштабным путешествием или вроде того, но он думает, что это всё равно было чем-то. Он думает, что всё это — и ярость, и уверенность — всегда были в них, дремали где-то в глубине, под спудом привычных масок и ежедневного игнорирования. Эндрю просто сам этого не видел, а они, цепляясь за него, не хотели видеть тоже. Когда Эндрю ушёл — им было не за что цепляться. Он откидывается на жесткие больничные подушки, чувствуя, как каждый мускул в его спине и шее ноет от усталости и неподвижности, и прикрывает глаза, пытаясь хоть ненадолго отгородиться от этого нового, неудобного знания — но даже сквозь веки он видит не темноту, а их лица, а в висках у него упрямо, назойливо стучит пульс — навязчивый, живой ритм, который теперь звучит как эхо их общего, переплетенного прошлого, и он не может его игнорировать, как не может игнорировать тяжесть того, что они для него сделали — и того, что им всем теперь предстоит. Ники желает ему скорейшего выздоровления — жалостливо оглядывая его прикованное к койке тело, иголки и трубки, — но Эндрю провожает его легким, едва заметным движением руки — жестом, который говорит одновременно «спасибо» и «убирайся уже». Дверь за Ники тихо закрывается, и Эндрю остается в палате один. Тишина, которая до этого была фоном, теперь наваливается на него всей своей тяжестью, прерываемая лишь равномерным пиканьем аппаратуры и далекими шагами в коридоре. Он зажмуривает глаза, но образы — Тотспел, Долина и Королевство, разъяренный Аарон, кладбище, Кевин за рулем его машины — продолжают крутиться перед ним, смешиваясь с болью и остатками лекарственного тумана. Медсестры приходят к нему каждый день — с неизменными улыбками и набором процедур — но он отказывается сотрудничать. Его молчание и неподвижный, отрешенный взгляд быстро дают им понять, что уговоры бесполезны. Они, скрепя сердце, принимают его условия — не потому что хотят, а потому что он не оставляет выбора. И вот, за день до того, как ему должны предоставить палату в общем крыле, после титанических усилий — его, вспотевшего и дрожащего от напряжения, — пересаживают в инвалидную коляску. Он ненавидит ее сразу же — этот уродливый металлический каркас, это унизительное подтверждение его беспомощности. Его везут в душ. Голова Эндрю кружится до безумия — мир плывет и раскачивается, пол уходит из-под колес, и он почти уверен, что вот-вот потеряет сознание, но вот, он оказывается в душевой комнате прямо в этой коляске, под слабым напором теплой воды. Он не может поднять руки выше груди — плечи ноют, мышцы отказываются подчиняться. Он не может полноценно ухватиться за гребанную мочалку — пальцы слабы и непослушны. Поэтому он просто трет тело ладонями — грубыми, механическими движениями, — позволяя воде сделать все остальное — смыть пот, боль и чужие касания. Ему достали катетер этим утром, и теперь он писает в душе, сидя под струями, как дикарь — потому что он в любом случае откажется от банки, или утки, или что бы ему ни предложили. Считайте , что это его маленький, жалкий бунт против собственной немощи. В любом случае, он действительно чувствует себя лучше. Весь процесс вымотал его так, что он не сопротивляется, когда медсестра накидывает на него больничный халат, промокает его мокрые волосы полотенцем и перекатывает его обратно на кровать. Его тело обмякло, стало ватным и чужим. И как только его голова касается подушки, пахнущей стерильной чистотой, — сознание отключается, проваливаясь в глубокий, беспросветный сон. На шестой день его нового, больничного существования, в новом крыле, куда пускают не только родственников, приходит Кевин. Он входит без стука — как всегда, — и останавливается у порога, его массивная фигура заслоняет свет из коридора. Эндрю на секунду задумывается, как Кевин обогнал тренера, но вспоминает, что Кевин угонщик. Эндрю должен бы подать заявление в полицию. Кевин не говорит ни слова — он просто стоит и смотрит на Эндрю пронзительным, изучающим взглядом, будто пытаясь прочитать на его лице то, о чем не сказано в медицинских отчетах. Потом, с внезапной решимостью, он с умным видом хватает толстую папку с медицинской картой Эндрю — не то чтобы Эндрю мог ему хоть как-то помешать в его нынешнем состоянии — и начинает читать, строчка за строчкой, вникая в термины и показатели, которые не читал даже сам Эндрю. Эндрю в это время удерживает в руках стакан сладкого, остывающего чая — его всучил ему физиотерапевт после изматывающих занятий, и теперь он просто греет о него ладони, наслаждаясь исходящим теплом. Он отказывается добираться до туалета чаще чем раз в день — этот его упрямый, абсурдный принцип, который категорически не нравится его лечащему врачу, но Эндрю откровенно наплевать на мнение кого бы то ни было. Когда Кевин громко, с резким звуком захлопывает папку и поворачивается к Эндрю — Эндрю почти уверен, что сейчас последует речь о тренировках, о пропущенных матчах, о необходимости восстановления, — об экси, фу, — поэтому Эндрю не дает ему сказать ни слова. Он медленно отпивает глоток чая, чувствуя, как сладкая жидкость обжигает его пересохшее горло, и произносит: — Эй, Кевин. Кевин поднимает на него голову, хмуря свои густые брови, и Эндрю продолжает, глядя прямо на него: — Когда ты скажешь Ваймаку, что он твой отец? Кевин бледнеет. Стремительно, гораздо стремительнее, чем должен бы — кровь отливает от его лица буквально на глазах. Потом он краснеет — густым, пятнистым румянцем стыда или ярости, — и снова бледнеет, пока его кожа не возвращается в привычный, смугловатый оттенок, но теперь на ней проступает испарина. — Откуда ты... — начинает Кевин, но Эндрю снова не дает ему сказать, перебивая спокойным, почти отстраненным тоном. — Мне приснилось, — отвечает он на незаданный вопрос, и это даже не ложь, — Так что? Кевин хмурится еще сильнее, его лицо выражает явное неверие — он, вероятно, считает, что Эндрю соврал, что выведал это каким-то другим путем. Он открывает и закрывает рот, как рыба, выброшенная на берег, не в силах подобрать слова. В конце концов, он решает драматично опуститься на стул у койки, складывая руки на коленях ладонями вверх. Он смотрит на свои пальцы, сжимает левую руку в кулак — костяшки белеют от напряжения, шрам натягивается, — после чего поднимает на Эндрю гораздо более твердый, решительный взгляд. — Скоро, — говорит Кевин уверенно, и его голос звучит низко и глухо. Он придвигает стул ближе, понижая голос до полушепота, будто опасаясь, что их могут подслушать даже в этой стерильной палате. — У Мориям что-то происходит — я не знаю что, но что-то большое. Как только станет ясно, в чем дело, как только все немного утихнет — я скажу. — Кевин кивает, как бы подтверждая это решение самому себе, и Эндрю медленно кивает в ответ. Восстановление, о котором так хотел поговорить Кевин, по всем медицинским прогнозам, должно было занять практически полгода — если не дольше, учитывая тяжесть травм и сложность нейронных нарушений после длительной комы. Но даже если бы он выздоровел мгновенно — Лисы в любом случае выбыли из сезона, их участие было официально приостановлено после всего случившегося. Рико не преминул насмехаться над этим в своем очередном ядовитом интервью — он язвительно упомянул, что стая лисиц без своего маленького альфы ничего не стоит, что они разбежались и потеряли хватку, и теперь их легко догонят даже шакалы. Но Кевин, неожиданно для многих — и, возможно, для самого себя — дал резкий и прямой ответ тому же репортеру, который осмелился задать ему вопрос на выходе из больницы. Стоя под осенним дождем, без куртки — мрачный и полный драмы, — он заявил, что его команда не просто вернется — она вернется и станет сильнее, чем когда-либо была, и что те, кто сейчас смеется, очень скоро пожалеют о каждой произнесенной насмешке. А затем, когда репортер уже почти опустил диктофон, Кевин добавил, что они с лисами позволят себе отдых, прежде чем продолжить усиленные тренировки. — Вы знали, что я никогда не катался на лыжах? — с улыбкой и немного невпопад спросил Кевин, — Хотел бы я однажды попробовать. Эндрю имеет сомнительное удовольствие наблюдать за этим записанным выпуском новостей на крохотном, подвешенном под потолком больничном телевизоре — изображение было размытым, звук тихим, но ирония ситуации была кристально ясна. Теперь ясно, откуда шла ярость фанатов воронов. Когда новости закончились, он тихо выключил телевизор и, игнорируя вызов медсестры, медленно направился на ежедневное занятие физиотерапией. Эндрю исправно посещал свои занятия — он появлялся в кабинете каждый день, без пропусков, молча выполняя все, что от него требовалось. Он все еще ходил как новорожденный жеребенок — его ноги подкашивались, шаги были неуверенными, размеренными, а голова кружилась от каждого движения, от самого простого поворота или наклона. Но он уже не падал — его тело понемногу вспоминало движения, а руки оказались намного послушнее ног — он уже мог самостоятельно ездить на коляске, если ему попадалась достаточно смелая медсестра. Его палату оставили отдельной даже после того, как он перестал нуждаться в постоянном мониторинге аппаратов — когда последние провода отсоединили от его тела, освободив от датчиков и капельниц, пространство вокруг койки опустело, но Эндрю остался один, не имея удовольствия контактировать с другими людьми — слава богу. Тишина здесь была особого свойства — не тревожная, а скорее обволакивающая, как плотное одеяло. Свет падал из окна ровными квадратами на кафельный пол, и пылинки танцевали в этих лучах, словно пытались заполнить собой пустоту. Кажется, с палатой и с адвокатом Аарона тоже помогла мать Мэтта, но Эндрю не стал спрашивать, в любом случае. Было еще очень-очень много дел — бесконечные медицинские процедуры, сложные разговоры с юристами, нерешенные вопросы с университетом и командой. Но основным, самым главным был другой вопрос, который висел в воздухе тяжелым, неозвученным грузом. Вопрос, на который не было ответа у тех, кто посещал палату Эндрю за эти долгие недели. Где Нил?