Глава 7. Господи, прости меня, я не хочу быть злым.
5 мая 2025 г., 18:23
В Дублине Виола жила с бабушкой — Морин О’Даффи, известной в своих кругах оперной певицей, пару лет как овдовевшей. Их просторные апартаменты находились в одном из таунхаусов в Георгианских зданиях у площади Меррион — всего четыре этажа из красного кирпича, но целиком обвитые плющом. В это время года вместо привычной зелени дом местной аристократии оплетали лишь черные, пропитанные влагой лозы.
Туда и держали путь Серафим и Виола — она настояла на том, чтобы они задержались в Ирландии на день, чтобы дать ему передышку и возможность нормально перевязаться.
Рядом — целый сквер, Национальный музей, Парламент, через несколько кварталов — знаменитый Дублинский замок, главная достопримечательность города. Но, к сожалению, нет ни времени, ни сил показывать Кайнову хоть что-то из этого.
И Виола обещает себе, что они обязательно вернутся. Вдвоем. В более спокойных обстоятельствах.
Им повезло — все тот же таксист, что Серафима подвозил до утесов, задержался и увез их обратно в столицу. Старик просто смекнул, что просто так никто в одиночестве к скалам над океаном не ездит, а потом стал заодно и свидетелем чудесного спасения почти удавшейся утопленницы.
Но конечный итог — ещё три часа без связи, ведь телефон Даффи поглотила океаническая пучина, а у Кайнова его собственный просто разрядился.
Но им повезло, что бабуля Морин была не такой жесткой женщиной, как, например, русская мать Виолы. Она, мать ее отца, была потомственной друидкой, добровольно отказавшейся от звания кельтской жрицы, но некими предчувствиями все равно обладала. И именно так… в полнейшей панике пыталась дозвониться до любимой внучки последние пару часов.
Бесполезно.
Потому, когда та появилась на пороге таунхауса вся в кровавых разводах на одежде и в компании молодого человека, явно находящегося не в себе (знала бы бабуля Морин такое понятие, назвала бы его жмыхнутым), то… Старушка с каноничным ирландским произношением их фамилии — О’Даффи — тут же сгребла ее в крепкие объятия. Отругала их с самым хлестким рабочим акцентом, что свидетельствовал о том, что к аристократам она все же принадлежала не всегда, и просто убрела за соседом — сэр Томас Маккарти был врачом, у которого всегда дома находился целый медицинский склад.
Охающая и ахающая Морин резонно решила, что тащить Серафима в больницу не стоит, и ему бы по-хорошему отдохнуть после практически суток дороги. Бабушка пообещала не говорить ничего родителям Виолы, но… все равно недовольничала. Говорила, что она и ее ухажер — два придурка.
Виола Серафиму ничего не переводила, но, казалось, он и сам понял, что имеет в виду… возможная будущая родственница, да?
К вечеру его швы были спасены — новая крепкая повязка казалась куда более стойкой, чем те, что делали в российских больницах. Бабуля Морин просто пояснила, что доктор Маккарти весьма дотошен… а возможно, просто в нее влюблен. Но зубы заговорить ей не удалось — все равно настояла на том, чтобы внучка с кавалером спали в разных комнатах. Нечего в доме бордель разводить, пока не женаты.
Но остановило ли это хоть кого-то?
Разумеется, нет.
Виола ведь была уверена, что… все. Жизнь кончена. Смысла нет. Без Серафима его быть просто и не могло. И потому, выждав около получаса после того, как Морин отправилась спать, ее внучка в своей белой готической ночнушке на цыпочках покинула спальню — ступала тихонько, чтобы дубовый паркет и не думал скрипеть ровными дощечками, пока не… врезалась в темноте в самого Кайнова, так же спешно сбежавшего из гостевой комнаты.
Аж пискнула, но тут же сама себе рот ладонью зажала.
Гнев бабули — страшнее любой Морриган.
— Тише, — шепчет Виола, заталкивая Серафима обратно в спальню. — Давай, заходи. А то нам прилетит.
И все… улыбаться прекратить не может. Сюр, точно сюр. Точно умерла, да? Переломалась вся и бредит где-то в ледяных водах умирающим без кислорода мозгом…
Но если это бред, то самый реальный, потому что, едва за ними закрывается дверь, Серафим прижимает ее к стене, жадно целуя. У него — полтела замотано бинтами, стесанная об камни спина, нога, не выдержавшая марафона от дороги до утеса, а еще он не спал даже больше суток, и глаза ощущались так, словно в них каменная крошка. Вдобавок ко всему, он ощущал себя простуженным — нос заложило, знобило, а лоб был весь в мокрой испарине. Только не простуда это была вовсе.
Серафим-то понимал — ломка. И пусть Алена, мысли о которой накатили на него совсем недавно, контролировала дозу, делясь с ним максимум четвертинкой, метадон все-таки настиг. Да и фентанил туда же, и морфин… Но сейчас Серафим уверен, что как бы не было больно, как бы не выкручивало все суставы в ближайшее время, он ничего больше не примет. Никогда.
Самый сладкий наркотик сейчас в его руках. Полезный, между прочим. Ткань ее суперготической ночнушки такая тоненькая, что преграда до ее кожи была почти что несуществующей. И когда Серафим сжимает ее талию, его ведет.
Но были и другие мысли. За время этой припизднутой истории между Морриган и Виолой установилась слишком тесная связь. В момент, когда богиня показывала будущее, у нее был прямой доступ к мыслям Виолы. И там мелькнуло то, что…
Серафим был ее первым. И, возможно, это была бы просто чертовски неловкая история, если бы не знание — Морриган не приемлила даже подобия нежности. Это был дикий, бессмысленный, исключительно похотливый и грязный секс — ну, как в тех самых порнухах. И он сделал это с Виолой. Он сделал это с той, которая до него и мужика-то не знала, блять.
Мысль становится неприятной до дрожи. Кайнов замирает в минимальной близости от ее губ и смотрит так… Тут уже даже не по сути — он ее буквально заново узнавал. Виолу, которая любила его, несмотря на то, что он не единожды сделал ей больно — и морально, и физически. Виолу, которая выбрала уничтожить себя, думая, что делает ему лучше. Виолу, которая реально хотела себя убить. Из-за него.
Не умел он быть нежным. Вот прямо вообще, а Морриган вытравила все те жалкие крупицы, что были. Но сейчас Серафим особенно нежно гладит Виолу по щеке, едва касаясь кончиками пальцев, и особенно отчаянно шепчет:
— Прости меня.
На самом деле, вообще за то, что появился в ее жизни. Но он все равно не может не прильнуть к ее губам снова, пытаясь подарить всю нежность, которую, оказывается, и подарил-то только в ту неделю… Он только боль и нес. А Виола… все равно его всегда любила?
— Все хорошо, — пылко шепчет она в ответ, обвивая его татуированную шею руками. С той стороны, где кожа была чиста, красовался почти заживший след от чужих зубов. Виолу едва заметно кривит, и хоть внутри больно пульсирует, она продолжает настойчиво убеждать: — Теперь все хорошо.
Да, Серафим был первым. Единственным. Но она об этом не жалела. Ни на мгновение. Рыдала тогда? Да. Много. Но не из-за того факта, что секс был как таковой, а именно из-за того, что ей самой не удалось познать, каково это — когда он с ней, а не с больной на голову богиней.
Но теперь… Есть новый, уже второй по счет шанс все исправить. И Даффи его не проебланит. Вот больше ни за что на свете.
Потому она сейчас аккуратно подталкивает Кайнова ближе к постели. Вокруг обстановка вычурная, что пиздец — комната отделана в оттенках темного дуба и темно-изумрудной зелени. У кровати чертов балдахин. Окна выходят четко на сквер, в котором лысые черные сучья деревьев подсвечиваются ажурными фонарями. Они прям… словно в средневековой сказке.
Виола о сказке всегда и мечтала. Но, как образованная девушка, знала и то, что сказки не все имеют красивый финал и путь — это не Дисней. Чего только их сказания о фейри стоили, например? И все же… Пока рядом Серафим, даже общий мрак кажется прям особенно эстетичным.
Часов восемь назад Даффи собиралась умереть. А сейчас все, чего она хочет — своего бедового любимого человека.
И когда она усаживает Кайнова на кровать, то тут же мягко седлает его бедра, для чего приходится длинную ночнушку задрать. А один из рукавов сам по себе сползает, оголяя бледное плечо с очертаниями драконьей татуировки. Ее кинжал, спрятанный под ложбинкой меж ключицами, находится ровно напротив его креста на груди, и когда Виола к Серафиму доверчиво жмется, две татуировки почти накладываются друг на друга.
Она прижимается губами к линии его челюсти и, игнорируя блядкий укус на шее от той наркоши, спускается ниже, позволяя оставить четко на чужом следе засос.
Переметила, да?
— Я тебя очень сильно люблю, — шепчет Даффи, почти дрожа и покрываясь мурашками. Невольно подтверждает его же мысли: — Ни на мгновение не переставала. Ты… ты тоже прости меня.
Она чувствует жар, исходящий от его кожи. Хмурится, обнимает, ласково водит кончиком носа по его щеке:
— Если ты плохо себя чувствуешь, я могу попробовать помочь. На кухне есть травы…
— Все потом, — рассеянно отзывается Серафим. И ведь скорее всего, Виола догадается — либо сама, либо его просто накроет так, что оно и само станет очевидно. Скорее всего, Лали тогда ей сказала про фентанил, но признаться в стремительно приближающейся ломке было… не то что неловко — это казалось лишним. Именно сейчас, в момент, который наконец-то принадлежит им. — Потом… я хочу…
Он не договаривает. Сбивается с мысли, когда снова льнет к ее губам, но целует уже без намека на предшествующую жадность. Сейчас получается ласково, нежно, как будто они не целовались миллионы раз до этого… У Серафима было такое же ощущение, когда он впервые коснулся губ болеющей Виолы, но сейчас ощущение было такое, как будто у них реально началось новое сохранение.
Люби меня днями-ночами, будто мы в самом начале — пел тогда только для нее Серафим, и вот сейчас это действительно было полноценное начало. В прошлом остается нож, легко вошедший в его плоть, тело Виолы, беззащитное перед мощью стихии, разбившееся об воду. Сейчас остается только Даффи, которая жмется к нему так доверчиво, что Серафим просто…
— Она хотела напугать, — бормочет он, как в бреду, плохо понимая, по какому принципу вообще соединяет слова в предложения. С губ перемещается выше, оставляя невесомые поцелуи на скуле, на виске, за мочкой уха. — Она думала, что я решу, что просто не достоин… чтобы меня любили…
В сущности, так и было. Он не понимал, за что его любила Виола. Но зато теперь был предельно уверен:
— Но шлендра не ожидала, что я слишком сильно люблю тебя, чтобы подумать про себя.
Морриган здесь нет. Может, бабуля Виолы все-таки не так строга, как кажется, и чего-то нашаманила магически, а может, шлендра просто не выдерживает… силы их любви. Но вместе с уверенностью с том, что наркотикам теперь бой, добавляется еще одна — он не даст Морриган и пальцем тронуть Виолу.
И так удачно ее плечо открыто, потому что Серафим губами повторяет контур драконьей татуировки, останавливаясь лишь на кинжале. Даже так чувствует, как бьется ее сердце — ничуть не медленнее, чем у него самого, — когда так осторожно тянет вниз и второй рукав.
А были ведь и разы, когда Серафим буквально разрывал на ней одежду. Ткань трещала, и сейчас ее ночнушка не выдержала бы, но он даже слишком нежен. Одна рука снова оказывается на ее талии, вторая — на бедре, под длинной юбкой, и Серафим чуть хаотично, но все еще нежно зацеловывает открытую кожу, обещая:
— Я больше никогда тебе не сделаю больно.
И сам-то в свои же обещания и не верит. Но в него верит Виола, и… этого достаточно, да?
Она и за двоих верить будет, если понадобится. Она ведь и уходя в него верила. В себя — нет, а вот в него — еще как. Поэтому и не злилась, что он с другой был. Больно от этой мысли, да, но Виола просто хотела, чтобы он… справился.
А сейчас ее предательски мурашит. Вот по всему телу прокатывается приятное щекотливое чувство, концентрирующееся в конце концов в низу живота. Даффи и сама не замечает, как дыхание заметно утяжеляется, из груди вырываются томные вздохи только от одного ощущения губ и рук Серафима на своем теле.
— Я тебе верю, — шепчет она, перебирая любимые кудряшки одной рукой, пока второй скользит от его шеи к спине. У нее ещё с Москвы остались длинные черные матовые ногти, и сейчас Виола заостренными кончиками почти невесомо водит по коже, чтобы вызывать у Кайнова ответные мурашки. — Только тебе, любовь моя.
Потому что он через весь континент за ней ломанулся, блять, едва узнав, что ей приспичило убить себя. Явно не ел, не спал, не отдыхал даже. Извелся весь. И очевидно, действительно, кому угодно, что Серафима ломает. На него даже бабуля Морин странно косилась, но, к счастью, ничего не сказала.
И сейчас Виола наконец расслабляется. Неосознанно на коленях у него ерзает, глухо выдыхая, едва не застонав — пришлось аж губу закусить — от ощущения выпуклости в его штанах. Она вздрагивает, мажет губами по его скуле ниже… Ведь сейчас она сможет отдать ему себя сама.
По своей воле.
Как в сказке, которую они оба заслужили.
А у него так забавно видения кислотные накладываются на реальность. На ее ночнушке, прямо под кинжалом сейчас, завязки, очаровательный бантик. В его галлюцинациях у нее был вороний плащ, и у Серафима сейчас две картинки накладываются, как глитч. Виола в черном — Виола в белом. Виола, пожранная морскими тварями — Виола, ластящаяся к нему, мягко целующая, теплая, нежная.
Свободная, невесомая ткань, потеряв последнюю опору, спадает ниже, открывая грудь. Виолу мурашит, и это тоже такой забавный глюк — так много всего было, но по сути все в первый раз. И Серафим тихо смеется, когда придвигается ближе, ловя ее губы своими, и ставит очередную цель за сегодня:
— Я хочу узнать все твои слабые места.
Обычно это была Морриган, которая на любое прикосновение реагировала совершенно неестественным для Виолы поведением порно-звезды. За неделю вместе Серафим не успел — можно сказать, что ментально только едва-едва притронулся. А сейчас у него столько возможностей…
Алена тоже взрывалась при любом прикосновении. Кричала так, что их слышали Лали с Давидом в любой точке квартиры, а может, даже и на улице. С уст Виолы, когда он накрывает ее грудь ладонями, обводя большими пальцами ореолы, медленно подбираясь ближе к самим бусинам сосков, вырывается только судорожный вздох, но то, как она впивается ногтями куда-то ему в лопатку, как закрывает глаза, как кусает губы, говорило гораздо больше.
— Ага, — наигранно задумчиво изрекает Серафим. — А если я сделаю вот так…
И теперь пальцы заменяет сначала язык, а потом и губы. И в этот момент Серафиму приходится закрыть ей рот ладонью, потому что Виола умеет быть громкой.
Она помнит каждый раз, когда он был близок с Морриган в ее теле. Смутно, дымчато и расплывчато, очень отдаленно — она, действительно, в те моменты была точно актрисой на призрачной сцене. Помнила Даффи и то, как после первого раза между ног долго ныло. И это чувство напоминало о себе всякий раз, стоило сесть, встать или неровно двинуться при ходьбе. Это было мучительно. Но не от самой боли, а вот именно… От ревности, блять.
Фактически к самой себе.
Виола бы отдалась ему и добровольно. Ещё тогда, до Морриган. Ее сводила с ума мысль о том, как он мог быть и с Аленой в последние дни, но это не шло ни в какое сравнение с тем, когда воронья богиня заставляла ее все… видеть, чувствовать и вспоминать.
А сейчас, когда Серафим с ней прям по-настоящему… Виола дуреет от всего и сразу — ментально от его взгляда, жаркого шепота, от знания, что он ее любит, и физически от того, как его язык мягко обводит затвердевшие соски, как губы их обхватывают, посасывая с этим порнушным причмокиванием… И Даффи кажется, что она кончит вот прям, блять, сейчас.
Она никогда не пробовала наркотики, но… есть мнение, что та эйфория, что сейчас испытывает она — пизже любого из них.
И вновь она ерзает на Серафиме, трется прям, отчего у самой между ног все сладко сводит, в талии прогибается, стараясь прижаться ещё ближе…
Становится жарко, словно его отходная лихорадка передается и ей. Словно одним целым становятся, несмотря на то, что их тела все ещё разделяет ткань остатков одежды. И Виола не выдерживает — на плечи Серафиму давит, заставляя упасть на спину, но когда активнее наползает сверху, старается никак не задевать живот.
— Мне кажется… — все ведьмински нашептывает Даффи, вновь к его шее губами припадая и даже позволяя себе чисто на пробу прихватить зубками ключицу. — Я все же утонула… Но сделала это гораздо раньше. Знаешь, если… Морриган парит в небесах, то я… буду твоей персональной сиреной с морского дна…
А ведь они почти потонули вдвоем. И речь даже не о ментальном — слишком свежо было в памяти ощущение того, как мелкие камни разъезжались под ногами. Их спасло чудо. У него поврежден нерв в ноге, и после слишком лихого бега Серафим мог просто не успеть затормозить. Они бы упали вместе… а он бы так и не разжал рук, не выпустил бы из объятий. Даже если бы они были последними.
— Ты уже наградила любовью, — почти мурлычет Серафим. Хрипло так, как большая кошка, делать этого не привыкшая. — Я теперь согласен и на утопление…
А еще — чтобы она следов наоставляла. Кожа приятно ноет в месте, где она оставила засос, перекрывая укус Алены, а теперь горит там, где сомкнула зубы уже Виола. Но ему хочется больше. Чтобы всего искусала, чтобы буквально кожу превратить в шедевр искусства авторства Виолы Даффи. У него уже пять дырок, все из которых связаны с Виолой и оставят после себя шрамы, а ему мало.
— Я тебя таким ужасным вещам научу потом, — все обещает Кайнов, когда не без труда, ужасно неловко приподнимается, чтобы Виола могла стянуть с него многострадальную майку, и тут же заставить лечь обратно. Под ней — бинты, ага, но он не дает даже взгляда на них задержать, снова целуя. — Не сразу, но… Я точно умру, если не увижу, как ты будешь краснеть.
И так сладко иметь возможность ей это говорить. Да, Морриган рано или поздно вернется. Наверное. По крайней мере, сейчас его выкрутас должен был ее страшно оскорбить. Но они ее грохнут. Сейчас, когда понятно, что их любовь может победить даже смерть, Серафим уверен, что Морриган — это так, хуйня. Он и так пташке перья пообдирал. Че, шею не свернет, что ли?
— Еще ведь столько всего можно попробовать, — продолжает Серафим особенно провокационно. Ненадолго Виолу приходится с себя снять, исключительно для того, чтобы ночнушка упала к ее ногам, оставляя ее почти полностью обнаженной. Только трусики… Забавно, что когда Виолы рядом не было, у него постоянно мелькали параллели, а сейчас — ничего. Как забавно быть пограничником, воссоединившимся со своим FP, да?
И пускай он почти полностью обездвижен из-за живота и спины, остальные части тела функционировали прекрасно. И когда Виола снова рядом, Серафим, совершенно провокационно пробегаясь пальцами от ее груди ниже, протягивает:
— Типа знаешь… Сесть мне на лицо.
И нет, он не брал ее на слабо. Наверное?..
— Серафи-и-им! — вдруг куда громче положенного пищит Виола, мгновенно прикрывая вспыхнувшее личико ладошками. — Ты… ты…
Нет, она ожидала, конечно, всякого, но… только не этого.
— Мы в одном доме с моей бабушкой!..
И как же хорошо, что бабуля Морин практически не знает русского. Исключительно пару слов и, слава богу, не таких.
— Это тебя эта твоя развратила, да? — продолжает нервно смеяться Даффи, так и пряча лицо в ладонях. — А с ней так делал, м-м?
Да, вот наконец и палится, что чертовски сильно ревнует. К сожалению, у Виолы, как у личности творческой, слишком яркое воображение. И вот сейчас оно так ярко рисует, как развратная фриковатая девица, широко раздвинув бёдра, опускается…
— Блин, Серафим!..
Она бы ему, на самом деле, дала хоть как угодно. Потому что любила, потому что хотела, потому что…
Но сейчас прям пунцовеет густо-густо, смешно пыхтит, едва не хныча… У нее же это, по сути, первый раз…
— Ви-и-и-ил, — смеется Серафим, притягивая ее обратно к своей груди. — Ты такая смешная, знаешь? Не буду я тебе лизать, епта… Не сейчас.
И она еще более смешно пыхтит на него, пищит, упирается, а Кайнов в порыве особенной любви обнимает еще крепче, слишком целомудренно в контексте того, что на Виоле совсем не было одежды, целуя ее в макушку. И вот прямо… хорошо. Аж все внутри взрывается и искрится от настоящего, а не метадоновского счастья.
— Раз я напугал Виолу Даффи, — продолжает Кайнов, а тон все еще слишком лукавый, и пальцами по ее спине скользит, вызывая мурашки, — можем спокойненько разойтись по своим комнатам и целомудренно лечь спать…
— Все или ничего, да? — возмущается Виола, мгновенно подрываясь и продолжая смеяться. — Или на лицо сесть или спать лечь?!
Нет. Ну уж нет. Она снова шанс не упустит. Потому, словно в моменте осмелев и даже немного психанув, целует Серафима куда более пылко и жадно — даже за кончик языка кусает.
— Если я твоя сирена, — продолжает Даффи, уже куда более свободно скользя ладонью по его телу и, аккуратно огибая повязки, запуская ее в штаны. — То просто так… не секунду напомню, что считают, что эти существа завлекают и жрут своих любовников. Так что аккуратнее. Даже если я рыбка молодая и неопытная.
И саму по новой мурашит, когда кончики пальцев касаются, блять, каменного стояка. Щеки все ещё красные, но интерес и желание нещадно ведут ее дальше, заставляя тяжело сглотнуть и обхватить член всей ладонью.
— Направляй меня, ладно?.. — вновь переходя на шепот, ибо вот теперь точно не хотелось, чтобы заявилась бабуля, просит Виола, приживаясь губами к кресту на его груди. Даже позволяет себе на пробу языком по нему провести. — Я хочу быть лучше, чем была она.
Медвежонок, блять. Розовые поняхи и куча засосов. Нет уж — Виола больше подобного не допустит. Потому что… Нет, ее Кайнов — не какой-то слащавый желатиновый мишка, он — именно что Серафим. Наивысший из ангельских чинов. Даффи всегда видела в нем гораздо больше.
Она всегда была лучше Алены. Серафим приходит к этой мысли пугающе ясно, в моменте, как тогда, когда уверял себя в том, что разлюбил Виолу. Ему просто нравилось быть дерьмом. Тем же самым торчащим нариком. Ему нравилось, что не надо тянуться к лучшему, ему нравилось показывать, что он достаточно хуевый, что Виола правильно сделала, что его бросила.
Но Виола была лучшей. Она была его принцессой, соловушкой, она была его любовью. У него была Алена, готовая на все в постели, а млел Серафим именно от неумелых ласк Виолы. Плавится буквально, хрипит полузадушенно ей в щеку, потому что не может себе позволить ни звука — сила бабули, блять. Вот теперь это жар не болезненный, не от ломки, а приятный, хотя в моменте Кайнов ловит предательский дереал.
Виола здесь. Виола ему… ладно, у него даже язык не поворачивается сказать «дрочит». Виола его ласкает, влажно зацеловывая то шею, то татуху на груди, а Серафим аж задыхается, все повторяя:
— Ты самая лучшая, поняла? Ты всегда была… самой лучшей…
Он чисто рефлекторно перехватывает ее запястье, но не тормозит, а просто держит — жизненно необходимо было постоянно поддерживать физический контакт. И в моменте, когда Виола, пробуя, чуть увеличивает темп, у него… реально вырывается стон. Чуть приглушенный, но прямо ей на ухо, что опять заставляет бледные щеки вспыхнуть.
Серафиму нравится. Румянец этот смешной. Это напоминание о том, что он… что он успел.
— Я тебя так люблю, — все продолжает свой влюбленный сбивчивый бред Серафим. Или… не, не бред. Правду чистую. — Поняла, да? Я никого, никогда, никого, кроме тебя…
Но не должен же только он тут плавиться в удовольствии, да? И пускай после падения на скалу активные движения рукой отдавались по всему позвоночнику, сейчас Серафим тянется к ней, сдвигая белье в сторону, чтобы коснуться клитора пока только одним пальцем, обводя по кругу.
— Виола Даффи так испугалась, что аж потекла, — продолжает дразниться Серафим. — Срам-то какой…
Она всегда была уверена, что… более сдержанная, как минимум. Но стоит Кайнову коснуться ее вот так, стоит ей просто подумать о том, что это делает именно он… Кажется, Виола готова искусать губы в кровь — даже не подозревает, что совсем недавно от тех же действий Серафима то же самое делала Алена.
И теперь по ее подбородку стекает точно такая же маленькая капелька. Даже по той же траектории, блять… По шее уходя в ложбинку меж грудей.
И Виола не замечает даже, что пищит, как котенок совсем, так же и ластится к Серафиму, трется о его руку уже сама, практически умоляя стать настойчивее. Нет, воспоминания от Морриган не идут ни в какое сравнение. Никак. Самой — вот так ласково, ненавязчиво, играючи… гораздо ярче.
— И я тебя люблю, Серафим, — задыхается Даффи, поскуливая ему в самые губы. — Но я… я клянусь, что я люблю тебя сильнее…
Потому что никогда бы не позволила прикоснуться к себе никому, кроме него. Собиралась же в жреческий целибат уйти. А потом и вовсе поняла, что и дышать без него не может, потому решила перекрыть приток кислорода навсегда. Выжечь себя изнутри соленой водой.
Виола — стихия все же морская, да. Но она ещё и не подозревала, что на расстоянии трех тысяч километров ее ждет стихия разъяренных небес, а ведь электричество всегда контрило воду… И что далеко не ей могут приходить в голову разного рода фатальные идеи.
— Серафим, — а пока может, она продолжает жарко опалять его щеку своим дыханием. — Серафим… Я… Пожалуйста, ещё… я хочу больше…
— Иди сюда, соловушка. — Ему ведь тоже так сильно хотелось… наконец почувствовать ее. Не копирку, не дешевую замену, а именно свою Виолу. — Я хочу… тебя по-другому услышать.
Летит в сторону ее белье. Туда же отправляются и остатки его одежды, хотя и раздеться без помощи Виолы не получается. И тогда Серафим снова заставляет ее почти лечь на себя, игнорируя уже привычную боль в животе — если бы понадобилось, он бы ради Виолы еще парочку дырок сделал. Всего себя бы изрешетил.
Так-то у них даже гандонов не было. Обычно этим вопросом заботилась Морриган, сразу прямо обозначившая, что ни отцовства, ни семьи Серафим не познает никогда. И так-то это опасненько, блять, особенно при условии, что с Виолой он контролировал себя совсем плохо…
Но сейчас Серафим все равно толкается в нее, сначала входя только совсем немного. По сути, за все те разы, что в ней была Морриган, он уже растянул Виолу достаточно, а сейчас все равно осторожничает, стараясь сделать все как можно нежнее.
— Не гони лошадей, рыбка, — сдавленно просит Кайнов, потому что сам дуреет от того, как в ней жарко и как легко получается скользить внутри из-за обилия смазки. — Я же тебе пообещал, я больно не сделаю…
Но когда он после мучительной дразниловки медленно-медленно опускает ее на свой член полностью, заставляя почувствовать, сам с ума и сходит. А потом заставляет и ее, когда одновременно с неспешным полноценным толчком проходится всей поверхностью языка от ложбинки между грудей выше, по кровавой дорожке с ее губ.
Как бы то ужасно ни было, сейчас Виола даже рада тому факту, что ее телом раньше пользовалась Морриган — благодаря этому она лишена какого-то либо дискомфорта и может позволить себе совершенно свободно двигаться сразу. Организм интуитивно все помнит, вот как и что надо делать, но душа ощущает все впервые. И это такой ебанутый контраст, что Даффи больше просто не может сдерживаться — если бы не свойственная ей ответственность, уже бы перешла на вскрики, но сейчас позволяет себе лишь томные громкие вздохи вперемешку со скулежом.
Но им обоим, чересчур разгоряченным, сконтролировать тот самый момент не удается никак — оба слишком, блять, долго ждали. Серафим изливается в нее почти сразу после того, как саму Виолу пробивает сладострастной судорогой — но вездесущая ответственность работает и здесь, заставляя Даффи сразу подумать о том, что завтра перед вылетом будет необходимо зайти в аптеку за экстренной контрацепцией. Ей ведь… всегда хотелось, чтобы все правильно было. Свадьба там, брак законный, а там уже и дети.
А ведь в их семье столь педантична не одна она.
Но пока она позволяет себе, тяжело дыша, обмякнуть на его груди. И просто… снова дереал какой-то, да. Голова приятно кружится, губы растягиваются в блаженной улыбке, глаза прикрыты…
— Знала бы я, что это будет… так… собралась бы прыгать раньше…
И откуда в ней такой черной юмор появился?
— Ну нет, блять… — хрипло смеется Серафим, перебирая ее волосы. — Я бы еще ногу недолечил… Не добежал бы… Или надо было бы за недельку заранее предупреждать…
А ему черный юмор нравился. Ярчайший пример того, что с кем поведешься, от того и наберешься. Но побеждает всех в юморе другой человек.
Ведь надо было видеть непередаваемые лица обоих, когда утром, за завтраком, бабушка Виолы молча поставила перед ней стакан с водой… и ту самую таблетку, блять. Вот тебе и влюбленный сосед-врач.
***
Лали чувствовала перед Аленой вину — если бы она ее не позвала в день передозировки Давида, ничего бы из этого не было. И нет, Лапина ни в коем случае не жалела — Михеева спасла жизнь ее любимому. Речь шла… о неком чувстве долга что ли?
И желании любимого корзиночку снова отхуярить. Ну вот и на кой черт всерьез делал Алене предложение? Вернется — с Виолой или без — Лали и Давид загонят его по новой к психиатру, блять. И на терапию тоже. Потому что так просто нельзя. Да, Лапина осуждала чуть меньше — она знала, что это такое, когда тебя тянет то в одну сторону, то в другую, но даже у нее не доходило до подобного абсолюта. Чтобы вот то люблю, то ненавижу, то смерти желаю, то несусь через всю Европу, то зову замуж другую, трясясь над ней, то забываю о ее существовании… и так далее по списку.
А Алена-то истерила. До нее дошло быстро, да. Она вещами швырялась, хрипела и визжала, наталкивая на мысль, что скоро Давиду придется делать новый ремонт. Иногда Михеева затихала — как правило, помогал метадон, который она жрала в чересчур опасных дозировках.
Себя-то, блять, не воскресит, если отключится…
Лали трясло. Постоянно. Давиду все ещё было плохо. Ее саму периодами тошнило, прям наизнанку выворачивало — особенно по утрам. Это было похоже на нескончаемый кошмар.
Серафим обязательно получит ещё и за это. Он бросил ее только Алену. Так-то он умудрился оставить реально опасную женщину в квартире своих друзей, ничего не объяснив и даже не попытавшись найти выход из ситуации. Просто свалил, когда левая пятка захотела, блять.
Пик пиздеца наступил на следующий день. Алена все закидывалась и бредила, бредила и закидывалась. Плакала, бормоча о том, что Серафим обещал ей обручальное колечко с Хеллоу Китти. Лали все серьезнее задумывалась о том, чтобы просто вызвать скорую, но понимала, что тогда Михеевой, и без того имеющей условный срок за хранение наркотиков, просто жопа. Ее посадят по-настоящему, а они обязаны именно ей за воскрешение Давида.
Серафим, блять!
Кайнов даже не заходил в соцсети. Не реагировал нигде. Никак. Если ещё и сам откинулся где-то там в Дублине…
Лали опять было дурно. Давиду тоже — его не отпускала лихорадка, хотя результаты анализов уже пришли. Идеальные. Здоров, как бык, блять. И пока Деймур спал, периодами вздрагивая, Лапиной пришлось отодрать себя от кровати, чтобы проведать Алену. Михеева обычно предпочитала лежать на полу в комнате Серафима, не открывая блэкаут-штор. Даже до кровати не добиралась. Но сейчас…
Ее тут нет.
Нехорошо. Нехорошо, блять! В квартире подозрительно тихо, но розовая шубка Алены висит в прихожей. Ботинки тоже на месте — Лали проверяет это сразу. И тогда… на носочках, пошатываясь и хватаясь по пути за все возможные углы и косяки, она забредает в ванную. Михеева сидит на бортнике — на кафеле валяются разломанные бритвенные станки Давида. Буквально бесполезные куски пластмассы — все тоненькие лезвия у Алены в руках. Кажется, пока она их выламывала, успела случайно порезать пальцы, и теперь ими — трясущимися, липкими и саднящими — с макниакальным блеском в глазах подносила лезвия к запястью. Пока надрезать не успела — судя по тому, как слепо моргала, не могла нормально сфокусировать зрение.
— Ален! — верещит Лали, бросаясь к ней. По пути и сама больно наступает на куски пластика, едва не падает, но успевает схватить Михееву за предплечье прямо перед тем, как та пытается вонзить лезвие четко в дорожки синюшных вен. — Отдай!
По итогу царапина остается на тыльной стороне ладони Лапиной — не слишком глубокая, но… Кровь выступает быстро, когда кожа расползается. Михеева пугается тут же — кому-кому, а Лали она делать больно не хотела. Лезвие падает из рук, глухо звеня о кафель.
— Лаль, Лаль, съебни, блять!.. — задыхаясь, пищит Алена, пытаясь подругу вытолкать, но по итогу на колени падает, обессиленно соскальзывая с бортника ванны. Чуть правее — лезвие на полу воткнулось бы в колено. — Не мешай!.. Мне надо… надо…
Но Лали не съебнет — она изо всех сил пытается хотя бы оттолкнуть Михееву в сторону, подальше от бритвы. Кровь обеих мешается на их сцепленных руках.
Алена истерически рыдает, воет, скулит, рычит почти. И Лапина искренне надеется, что ей, блять, эту какофонию удастся перекричать:
— Давид! Давид, помоги!
А ведь для него подняться сейчас — это тот еще квест. Пытаясь доползти до ванной, Давид сшибает те немногочисленные предметы мебели, которые выжили после истерики Алены, собирает все дверные косяки, но переставлять ноги его заставляет еще стучащий в висках крик Лали, которая умоляла его помочь.
И картина предстает… дурная. Он видит кровь на руке Лали. И это именно ее, блять, кровь — ровно на той же ладони с кольцом тянулась длинная рана с разошедшейся кожей. На изрезанные пальцы Алены Давиду, если честно, поебать. Он не бьет ни женщин, ни детей, ни стариков, но Лали сделали больно, и сейчас он просто будет убивать.
И черт знает, откуда взялись силы, но Давид буквально отрывает Лали от Алены, сразу же отодвигая Лапину на безопасное расстояние от истерящей Михеевой. В таком состоянии она могла бы порезать и его, даже не заметив, но Деймур больно сжимает запястья-спички, лишь чудом не пережимая их до необратимого.
Он бы ударил. В голову настойчиво лезут совершенно не свойственные обычному Давиду мысли о том, что он бы хотел, чтобы голова Алены отлетела с плеч, как у куклы. Чтобы она залила пол не кровью Лали, а своей собственной, чтобы выла от того, что ей больно, а не Лали, чтобы…
Давиду стоило больших трудов отогнать наваждение. Мозги продолжают кипеть и пузыриться от слишком высокой температуры, но он продолжает держать крепко, так крепко, как только может. Даже судорожно крутит в голове мысль о том, что они извели почти все бинты на Серафима, чтоб его там Морриган в рот выебала, и не факт, что он сможет нормально перевязать Лали руку.
Лали. Его принцессе больно.
— Либо я сейчас привяжу тебя к кровати и ты больше оттуда не встанешь никогда, — цедит Давид самым ледяным тоном, потому что заткнуть Алену надо было быстрее, — либо ты затыкаешься и не делаешь никакой хуйни хотя бы пока я перевязываю Лали. Она-то, блять, перед тобой в чем виновата?
— Я не хотела… — продолжает хныкать Михеева. — Не хотела…
Боли в запястьях она не чувствует. Зато болит все остальное, и в первую очередь — ебливая душа. Да, они с Серафимом провели вместе очень мало времени, чуть больше недели по сути-то, но он впервые с момента смерти Кирилла обещал ей нечто лучшее. Пусть абсолютно синтетическое, но дающее надежду. Относился, как к принцесске — а может, Алена тоже всегда хотела что-то такое, что было у Давида и Лали. Она ведь… только-только частью семьи себя чувствовать начала…
Зачем он ей все это обещал? Зачем, блять?
И вновь она тоненько воет, но все же обессиленно оседает обратно на бортик ванны.
— Я нормально… — сипит она. — Нормально…
Видно, что Деймур ей не доверяет, да. Но стоит ему все же ее отпустить, как Алена, глупо ойкая, неуклюже проваливается в ванну — выглядит, как распластанная лягушка. Пятой точкой сидит на дне, а ноги кверху торчат, как у куклы сломанной. Перепуганная Лали в это время, тихо всхлипывая, успела собрать с пола все обломки станков и лезвия. Стоит, смотря на весь этот ужас в своих руках, и едва не трясется. Губа нижняя бесконтрольно дрожит.
Лезвие совсем маленькое, тонюсенькое, но настолько острое, что при должном давлении точно бы прорезало глубоко. Тоненькие слабенькие венки Алены порвались бы на раз-два вместе с сухожилиями.
Она бы умерла быстрее, чем приехала скорая. Истекла бы кровью прямо у них в ванной.
— Давид… — совсем глухо зовёт Лапина, слабо касаясь его предплечья окровавленной рукой. — Давид, не надо… пойдем…
Но, чисто на всякий случай, собирает и остальные вещи, что могли бы быть опасными — свою розовенькую бритву, набор для маникюра, точилку для карандашей для глаз и прочее. Все, что обладает чем-то острым.
И ванную запирают снаружи. Хорошо, что в свое время, не глядя, взяли двери с замками.
Алена и не сопротивлялась — перед самым их уходом безвольным мешком завалилась на бок, колени к груди прижала, обнимая. Кровищу с пальцев по ногам размазала. И все тихо скулила, скулила, скулила…
Но сильнее Лали напугала внезапная вспышка агрессии ее же мужа. Он умел пиздить людей, да. Спокойно совершенно. Но когда речь заходила о применении силы к женщинам, детям или старикам, осуждал даже в кино. И едва они оказываются в коридоре, притихшая от ужаса Лапина все опасные предметы отправляет в один из ящиков комода и лишь потом робко оборачивается к Давиду.
А он все на ее порез на тыльной стороне ладони смотрит. Кровь продолжала капать уже на ламинат.
— Зай… — хриплым шепотом зовёт она. — Зай, все нормально, просто обработать и пластырем заклеить… я… я…
Сама не понимает, почему так заикается. Возвращается ощущение ебучего дереала, а эмоции все отчего-то прям на максимум выкручены. Даже немного мутит снова… Запах крови кажется невыносимым. И искажается в восприятии, пованивая откровенной тухлятиной, чего раньше никогда не было — словно все рецепторы обострились.
— Но она… она тебе сделала… больно… — возражает Давид не менее хрипло. И снова накрывает. Так уже было несколько раз — стихийные совершенно волны раздражения на всех и вся. Сейчас его вдруг… раздражает Лали. Зачем защищает эту припадочную? Да он бы и ее, и Серафима ногами бы захуярил так, чтобы они встать не могли. Чтобы кровью харкали, чтобы умоляли, о пощаде молили, а он бы…
Давиду приходится с силой ударить по стене. Резкая вспышка боли выдергивает из этого одурманенного состояния, и хотя на коже тоже остается кровь, Деймур выдыхает:
— Все хорошо, Лалечка. Я с тобой.
Он себя сам не узнавал. Он не понимал, что именно происходит, но веры в магическое воздействие было все меньше. Ну, почувствовали бы давно уже хоть что-то. Может, просто ебу дал? Или мозги от фентанила поплыли?
Благо, что аптечка была не в ванной — еще раз сталкиваться с Аленой Давид опасался. По-человечески ее жалко, но ему, блять, жутко — он реально мог ударить. Или к кровати привязать так, чтобы она шевельнуться не могла и буквально вросла в нее со временем. Но в итоге Давид снова уводит Лали в спальню. У него зуб на зуб не попадает, руки трясутся, но он тщательно обрабатывает рану на ее руке, дует, когда Лали едва заметно кривится от боли, и тщательно заклеивает пластырями, чтобы поцеловать ее ручку потом сквозь него.
— Прости меня, пожалуйста, — еле слышно шепчет Давид, привлекая ее к себе. — Я… я не хотел тебя напугать. Просто оно само, я не понимаю…
Ему не дают договорить шальную теорию о том, что он просто сходит с ума и у него вылезает вторая личность. Напряженную тишину разрывает неожиданный ор — на всю комнату долбит легендарная «Спаси и потуси» Давида, начинающаяся с очень резкого вступления. Лали шугается, подскакивает, словно собираясь бежать, но Давид ловит ее, привлекает к груди, заваливаясь вместе обратно на кровать, и берет телефон, который и звонил, ожидая, что это будет Серафим.
— О, Федос, — рассеянно протягивает Деймур, принимая вызов и сразу включая громкую связь. — Здаров, мужик.
— О, охуеть, сам Давид ГСПД отвечает на звонок, я в Раю? — ржет Федя, который предусмотрительно звонил именно на телефон Лали как раз поэтому. И ведь даже не подозревал, какой пиздец в этот момент творится в их квартире. — Я это… Серый весь день не отвечает, он же не сдох?
— Если не сдох, — устало выдыхает Лали, ластясь ближе к Давиду и аж жмурясь. — То мы его сами добьем.
Потому что это ахуенез тотальный просто. Из коридора до сих пор слышался приглушенный скулеж Алены, и впервые в жизни Лали чувствовала себя не совсем на стороне Серафима. Да, у него эта ебучая пограничка, но, сука, надо же хоть что-то с ней делать! Ко врачу, блин, ходить, принимать таблетки, DBT заниматься… Нельзя же, не испытывая никаких мук совести, эгоистично хуярить всех на своем пути, лишь бы самому не было больно! Должно быть хоть минимальное чувство ответственности, блять!
А Алена плачет, плачет и плачет… слышно, что аж задыхается, вновь подвывает, давится, кашляет…
— Федос, — зовёт Лали, аж невольно сжимаясь в объятиях Давида. Ее пиздецки сильно напугало то, как он расхуярил свой кулак. До сих пор аж ребра вибрировали от страха. И опять… опять запах крови, от которого просто… вывернет наизнанку сейчас… — Сима пиздец ультанул, пока вы с Андрюхой чиллили. Вот с момента отъезда Виолы он пытался передознуться, но вместо него это сделал мой зайчик, замутил с Аленой Михеевой, если ее помнишь… Ваки тебе подарила… Ну и теперь объебался ЛСД, бросил все, как есть, после того, как Аленке предложение сделал, и, судя по всему, укатил за Виолой в Ирландию. Мы не знаем, что делать. Алена у нас, и ее страшно кроет… Она пыталась Вены вскрыть. Мы ее в ванной заперли и… Нельзя же скорую вызывать. Найдут в ее крови метадон и кислоту и второй раз под суд отправят. Точно в тюрьме закроют… А если бы не она, я бы Давида потеряла…
И пока рассказывала, словно заново весь этот ужас пережила. Аж всхлипнула, и не замечая, что уже пропитывает бессильными слезами футболку, хотелось, блять, верить, что вскоре вновь мужа.
А в этот момент на другом конце Москвы Федя звонко шлепнул себя по лбу, протягивая устало-обреченное:
— Да сук…
Как тогда, когда он писал Серафиму с вопросом, как же все-таки называется его ебучая песня, а тот ответил буквами, без всяких ударений: «Вороны брат», но тут случай был тяжелее. Ваки в террариуме, в знак солидарности, резко бросается на стекло, широко раскрыв пасть. И откуда они, блять, спустя пять лет нашли Алену? Еще и живую… пока, как минимум.
В чем Серафим был прав, так это в том, что Федя умный. И сейчас он быстро решает, что оставлять их там втроем — опасно, весьма. Алена ж бешеная была и тогда, а сейчас, брошенная Серафимом, вообще все рекорды побьет. Там и Лали покалечить может, а если она покалечит Лали, всех потом отхуярит Давид. И именно в ту секунду, когда Ефимов думает об этом, Деймур заявляет:
— Я буду ебашить его ногами.
— Да падажжи ты, — карикатурно заявляет коренной петербуржец, тоже ставя телефон на громкую связь, чтобы пролистать охренеть какой огромный список своих контактов — он же тоже дружил почти со всем русским андеграундом.
Вообще-то, Федя хотел найти личный контакт. Но именно сейчас, как будто сам Хаос благоволил, канал prayingforangel обновляется новым постом — очередная глупенькая фотка любимой кошки с соответствующей подписью «ета кыква».
Ага. Живой. Уже нормальненько. И не то что бы Федя на сто процентов уверен в том, что выгорит, но хуже, чем сейчас, уже точно не будет. И все же, он считает нужным уточнить:
— Как вы относитесь к истероидному действующему торчку, который, скорее всего, разрыдается, когда свою Алю увидит, но хотя бы ее чутка законтрит?
— Ты предлагаешь контрить истерику истерикой? — скептически интересуется Давид, гладя Лали по голове. Случайно задел сбитыми костяшками ее мокрые щеки, но даже не почувствовал, как кожу разъедает.
— А хули? — справедливо парирует Федя. — Либо она сейчас себе зубами запястье перегрызет в ванне, а поверь, она может, либо попробовать… типа переключить, что ли.
Благо, что внимание Михеевой, по крайней мере раньше, было достаточно рассеянным, чтобы законтрить ее так. Ну… Феде так казалось.
Лали сейчас чувствует себя тем мемом с Планктоном из тиктока, который ещё с протяжным эхом издает страдальческое «э-э-э…».
— Пожалуйста, пусть все просто… закончится… — надрывно шепчет она, все же срываясь на тихий плач. — Я так… больше… не могу…
Нервы не выдерживали. Они отказывали и, натягиваясь, лопались, как какие-то тоненькие резиночки, что ещё по рукам больно хлещут, если в них разрываются. Лали всегда была эмоциональной, это факт, но вот сейчас… прям все. Она все спихивает на нескончаемый стресс последних недель, финала которого на горизонте никак не было видно.
И от этого опять, блять, мутит, но она даже не может позволить себе потошнить в собственной ванной — там, вся в крови, рыдает Алена. От этого хочется плакать ещё сильнее, и теперь тихий-тихий, совсем тоненький вой вырывается уже у нее, когда она окончательно топит слезами футболку Давида.
— Да все, все, Лалька, не реви только! — А Федя, почти тридцатилетний, почти двухметровый взрослый мужик сейчас точно заплачет. Потому что единственным, что пугало Федю до усрачки, были женские слезы. Особенно если плакала Лали. — Ща кабанчик все порешает, ща все будет!
И сбрасывает.
На самом деле, Федя ссал. Сейчас предстояло позвонить не просто какому-то абстрактному истеричному торчку. Это ж был, блять, Юра.
В мефедроновые времена у них компания была большая. Причем забавно, что именно мефедрон их и сближал. Просто сначала подтянулся один, потом другой, потом третий… Федя вот как сейчас помнил — однажды вечером к ним с Андрюхой и Серафимом подсел Юрец. И зарыдал. Прямо вот смачно, хрипя и подвывая. Обдолбанный тогда Федя ничего из истерики не понял, но восторженный Андрюха пересказывал, что «этот чел с черно-белым сплитом» затирал про собственную избранность и про то, что он хочет дать концерт на вершине Фудзи и умереть в разгар его извержения. Похуй, что японский вулкан в последний раз активничал в начале восемнадцатого века — Юрец был уверен, что именно он станет катализатором нового взрыва. Давид в тот день пришел позже, поэтому весь перфоманс пропустил. Чисто такой «ладно». Федя даже не уверен был, что великий ГСПД понял, кому он собирался отправить бэтсигнал.
Потом к ним и Алена подтянулась. Единственная девуля в компании мужиков, да еще и на все готовая. Типа это было ожидаемо, но Федя лично уссался, когда Андрюха, аж задыхаясь, поведал, что Аленка выебала одновременно и Серафима, и Юрца. И одним разом в итоге не ограничилось.
Ну как бы ебутся да ебутся, да? Похер. Они в это время вещи и похлеще творили. Блять, да что скрывать — Федя лично стебался, что Алену только чудом еще по кругу не пустили. Вот тогда-то он и обнаружил кое-что интересное. Юрец так быковать бросился…
Никто ее в итоге и не тронул. Андрюха под мефедроном слишком чмонился, Феде совесть не позволила, потому что потом-то он уже видел, как Юрец на Аленку смотрит. Давид, как выяснится позже, берег свою розочку для Лали. И это так забавно — Серафиму было похуй, для него секс не стал ничем больше, а Юрец-то влюбился.
Так влюбился, что уже пятый год пиздострадает по своей Алечке. Под чем ему стрельнуло называть Алену именно так история умалчивала, но поэтическая и немного графоманская душа строчила текст за текстом. Федя сначала даже слушал. Потом заебался. Потом все потихоньку начали с наркоты слезать, а Юрец не мог. Срывался буквально в первый же день, а потом закатил каждому разгромную истерику на тему того, что они, самые близкие друзья, его кинули.
Алене, кстати, тоже истерику закатил. Прямо аж выл. Называл шлюхой, предательницей, патологической лгуньей. Алена нихуя не поняла и по итогу просто бросила обоих.
Заныл Юрец через неделю ровно, но выпавшую из компании Алену уже не нашел. Вот тогда и взялся строчить песни. Их уже с миллион, блять. На любой вкус и цвет — от самых любовных до пропитанных ненавистью и ядом.
Они не общались. Тем не менее, каждый раз, когда у кого-то из компании выходили новые треки или альбомы, Юрец стабильно их репостил. Федя так и обнаружил, что он из playingtheangel стал prayingforangel. А Алена-то была известна как Angel Energy.
И вот этого кадра, блять, Федя реально собирался звать на помощь.
Он даже находит номер. Гудки идут мучительно медленно. Федя не сомневался, что номер он не менял — сто процентов ждал, что Алена рано или поздно ему позвонит. Он ждет, ждет, уже уверяется в мысли, что Юрец их просто игнорирует…
— Федос! Я так рад!
А по голову реально слышно, что сейчас из штанов выпрыгнет. Такой довольный, что про него вспомнили. Что он нужен. Федя вздыхает. Потом преувеличенно радостно восклицает:
— Юрец! Я нашел тебе Алену!
Раздается грохот. Кажется, кое-кто навернулся со стула. Федя чувствует себя мразью совсем немножечко, но во благо, а потому продолжает:
— И ты ей нужен!
А потом раздаются звуки суеты. Федя готов поклясться, что он собирается. Матерится, но все равно верещит:
— Что случилось?!
— Да так, ничего особенного. — А вот сейчас будет богомерзкая ульта. — Она просто собирается перерезать себе вены из-за Серафима. Надеюсь, еще не перегрызла их зубами.
За секунду до того, как Юрец бросил трубку, Федя успел только проорать, что она в квартире Лали и Давида, и назвать адрес. А потом гудки. Под молчаливо осуждающий взгляд Ваки Федя тоже встает, чтобы… достать ладан в палочках и зажечь его.
Господи, прости его, он не хотел быть злым.
Между звонком Феде и стуком в дверь проходит от силы полчаса. Ее начинают буквально выносить, аж ногами долбить, и открывать идет именно Давид. Сцепив зубы, ползет по коридору, с трудом оставив только притихшую Лали, поворачивает замки… И охуевает.
Такую помощь призвал Федя?
— Давид! — восклицает Юра с очевидным восторгом, но даже ухитряется его обнять. — Хуево выглядишь, но хотя бы худой!
Давид не помнит имени. Вот вообще. Только по этим лохматым черно-белым волосам и вспоминает. Но у него нет моральных сил ни удивляться, ни ужасаться, поэтому он молча показывает гостю ванную, открывает ему дверь и включает свет.
Юру едва не инфаркт хватает, когда он видит Алену, свернувшуюся клубочком на дне ванны. Вокруг — кровища, но он и не думает брезговать, когда буквально летит к ней, как на крыльях, тянет руки, пытаясь ее поднять.
— Блять, Аль, ну ты куда, ну нельзя же так с собой…
А она вдруг, словно вспомнив, что в ее конечностях-палочках все-таки есть мышцы, начинает неистово брыкаться — отталкивает незнакомца от себя с такой силой, что сама торчащими позвонками впечатывается в плитку.
— Ты кто вообще, блять?! — ошарашенно выдавливает из себя она и трясется так, будто за ней, как минимум, ангелы спустились. — Съебитесь все! Приведите Серафима! Он меня замуж позвал! Он… он…
В ее памяти не всплывает ровным счетом ни-ху-я. Вот точно помнит, как пришла на тусовку в самый первый раз, да. Увидела пухлика с уебански осветленными пожеванными волосами, но зато с клевыми татухами. И прям понесло на крыльях — сразу сосать в туалете. Потом — еще и ещё. Совместная песня, грязный секс в студии. И все прям хорошо, пиздато, идеально…
А потом… что было потом?..
Почему перестали общаться и ебаться?
Да, Михеева даже не вспоминает, что как-то, когда приходила на вписоны, но не находила Серафима, оказывалась в объятиях совершенно другого человека. Да и как вспомнить вообще могла? Ведь даже в постели, бывало, Юру Серафимом и звала. А когда тот взорвался, пальцем у виска покрутила, решила, что это Кайнов попросил какого-то друга отвадить ее. Психанула и вышла замуж за вообще третьего и никому не знакомого. По приколу, да.
Потом и Серафима забыла, ага. Но вспомнила моментально, как увидела спустя ебанных пять лет в совершенно другом образе. Да даже Давида признала, хотя тот умудрился измениться просто до неузнаваемости. Другой человек.
И сейчас вот тоже… аж нехорошо, что трогает кто-то другой, а не Серафим, который все равно жил где-то на подкорке все эти годы. Иначе бы и Пукки не была Пукки. Алена снова на кафелю сползает безжизненно, красный нос в коленях и пряча, когда пополам складывается. Из одежды на ней только блядские шелковые пижамные шортики и топик из того же комплекта — все новые татухи видно. И то, как исхудала, хотя лишнего веса, в отличие от всех пацанов из той компашки в прошлом, никогда и не имела.
— Симу… Позовите Симу… Он мне… Колечко обещал…
А за счет того, как мокрые щеки покраснели от продолжительной истерики, особенно выделяет та тату, которой тоже раньше не было — блядское сердечко под глазом… тоже, сука, как у Кайнова.
Юру перекашивает.
Вообще-то, у них с Серафимом всегда были нормальные отношения. Один — четкий пацанчик с района, который все проблемы решал кулаками, второй — истероид и творческая натура, который частенько тоже мордобоя не гнушался. У них даже беды с башкой одинаковые были, хотя у Юры все усугублялось общей истеричностью. Они нормально общались, настолько, блять, нормально, что даже одну бабу делили.
Юра терпел. Долго. Он умел быть терпилой в любовных вопросах, а если он откликался на Серафима, Алена целовала слаще обычного, радовалась ему, нежилась и давала себя любить. Потому он и терпел, молился на дни, когда Серафим не приходил на вписки, потому что все внимание доставалось ему, пока одним днем не накатило, пока не высказал все, что думает.
Как он, блять, себя потом ненавидел. Проклинал, выл, плакал, изрезал вены так, что пришлось ехать зашивать. Юра ее искал. Все пять лет. Каждый раз, когда оказывался хотя бы немного ближе, Алена ускользала. Она же даже замуж успела выйти. Юра был на могиле того мефедронщика ссаного. Боролся с желанием обоссать, блять. Проиграл. Сука, еще же пел свое «Аля счастлива, она замужем за нормальным мужиком»!
Так-то он ебучая яндере, мать его. Или сталкер. Последний мозгоправ, к которому он ходил, поставил ему обсессивно-любовное расстройство, выражающееся в слишком навязчивом желании быть рядом, оберегать, нарушать границы. Предпоследний назвал это синдромом Адель Гюго или синдромом Адели — длительной любовной одержимостью, схожей по тяжести с наркотической. И все, как один, утверждали, что Юра просто не понимает, что он болен, что не замечает, как его личность деградирует, сосредотачиваясь только на этой мнимой любви.
Юра скалился и бесился. Юра любил. Он знал, что единственный Алену и любил, что он единственный, кто мог бы дать ей любовь, которую она заслуживает. И потому он ждал. Ждал, мечтал, грезил, слушая ее ебнутые песни, совершенно рандомные строчки приписывал на себя, уверяя и себя, и других, что он ей тоже нравился…
А она теперь даже имени его не помнит. Блять.
Но Юра ждал. Ждал и верил. На руках остается ее кровь, и ему не нравится, что пальцы у нее все еще кровоточат. По-хорошему бы, обработать, но сейчас она не дастся.
Юра ждал. Теперь настал его звездный час. Поэтому он садится рядом с ванной, но делает это чуть на расстоянии, чтобы не спугнуть. И буквально разжевывает, как маленькой:
— Я Юра. Мы типа вместе мефедронили. И это… ебались. Помнишь?
Ни слова про ебучего Серафима, чтоб его тоже обоссали, не говорит. Отвлечь пытается.
— И че? — хмыкает Алена. — Я много с кем ебалась. И мефедронила тоже.
Вот хоть ударь, хоть убей — не помнит и все. Всю компашку помнила — Давида, ибо под его музон качалась больше всего, Федоса, потому смешной и Ваки порадовался, Андрюху, душнилу лютого… И Симочку своего ненаглядного.
Больше никого не было, не?
И вместо того, чтобы припомнить Юру, запоздало осознает — так-то Серафима по-настоящему и не забывала. Даже когда три, мать его, года замужем за Кириллом провела. Вот кошку белую, как порошочек, подарили потом. Как назвать? В честь Мукки, разумеется. А потом… Татуху сделать? У Симочки сердечко на щечке было. И вот так все из мелочей и складывалось.
— Ебалась типа со всеми… — совсем сипло продолжает Михеева, нервно ковыряя ранки так, что свежие коросты сдираются окончательно, и кровь снова выступает. — А вот любовью с моим медвежонком занималась… Всю прошлую неделю…
И все глазами ищет, за что зацепиться — все острые предметы забрала Лали, а хочется прям… горло себе вдоль пунктира из сердечек и вскрыть.
Такой дримкор ей не нравился. Против него правила из тиктока не работают. Вот тогда на мосту… Только Серафим и вывел…
Олег ЛСП затирал про «ты, конечно, ее любишь, может быть, даже слишком, но она любит летать». Юра ебучую МЛД заслушал буквально до дыр, находя в каждой строчке отсылки на них. Особенно вот то, где про друзей, которые говорят про шлюху, разводящую дебила, а ты типа их всех кикнул подальше.
Юра в душе не ебал, что делать. Она все болтала про своего любимого Серафима, как будто бы если он ее реально любил, он бы не был здесь. Сологубов ведь даже не представлял, где на деле проебался сам Кайнов, что у них тут произошло — Федос дал самый минимум информации, работать приходилось с тем, что имеет, а имел он нихуя.
Алена его любит. Серафим ее нет. Ситуация, блять, наипростейшая, по мнению Юры. Он же вот тут. Рядом. Он готов ей руки целовать, кровь своими губами останавливая. Хочется заорать про то, какого хуя она это не замечает, но…
Он Алену прощал. Каждый раз, когда называла его другим именем, потом, когда послала нахуй. Себя виноватым считал в том, что голос на нее повысил. Юра ведь ее буквально обожал. Именно такую, фриковатую, взрывную, эмоциональную, потому что под Барби-флером видел глубоко несчастную, переломанную девочку.
И сейчас он терпит. Зубы стискивает, но терпит. Она больно делает просто потому, что больно ей. Юра знает и совершенно другую Алену. Ту, которая любви хотела. И сейчас он говорит неожиданно прямо:
— Я тебя тоже люблю. Очень сильно.
Вот так вот. Хотел в свое время играть в ангельского мальчика, а в итоге молился на другого ангела. И сейчас, смущенный, но упрямый, переключается спешно, почти умоляя:
— Дай я тебе руки обработаю. Я не буду сильно трогать. Честно.
Ему ведь пока… нельзя. Лишь пока.
— Не хочу, — кривится Михеева, прижимая окровавленные ладони к своей груди так, словно аж бережет эти раны. — Не дам.
Да, сказал, что ее любит. Но кто он такой вообще? Она его не знает. Она не помнит ничего из того, что помнит он. И пусть Алена дурная наглухо, на первое попавшееся признание она не поведется. Упрется, блять, и руками, и ногами.
Только сейчас впервые за всю жизнь она даже… видит логику в собственным поступках. Замуж выскочила, потому что подумала, что Серафим отшил. Три года позволяла мужу хуячить себя по-всякому, потому что была уверена, что большего не заслужила. А потом согласилась на предложение Кайнова моментально, потому что все это время ждала и скучала. Подсознательно.
Все это, оказывается, блять, было далеко не по приколу.
— Я хочу умереть, — бредит Алена, вдруг принимаясь царапать собственное лицо. Один из длинных ноготков сломался, когда она вытаскивала лезвия из бритвы, и теперь ощущался ещё острее, буквально оставляя красные полосы на щеке с сердечком. — Умереть-умереть-умереть…
— Аль, мать твою! — Юра подрывается так, что чуть в собственных ногах не путается.
Алена — вот буквально кожа да кости. У него получается словить ее руки, и кажется, что на этом все заканчивается, но она вырывается. Острой коленкой его в живот бьет, а сама в угол забивается, продолжая делать себе больно. И в какой-то момент, пока Юра пытается восстановить дыхание, тонкая кожа, воспаленная из-за ногтей, дает первую трещину. На щеке Алены проступает кровь, а Юра сам аж дуреет, когда ее видит.
Каким-то чудом у него получается ее поймать. Алена визжит, верещит, беснуется и проклинает, но, зажатая в его медвежьей хватке, не может сделать себе больно. Тогда она принимается раздирать спину ему, как будто так бы могла выдрать себе проход до лица. Она дралась, кусалась, пиналась, она пыталась сделать так больно, как могла, и получается — от того, как Алена намертво смыкает зубы на его руке, сразу назревает темный синяк. Потом она дотягивается и до его рожи, зацепляет ногтем веко так, что оно болит нестерпимо.
Юра терпит. Стоически. Просто держит так крепко, как только может, и все упрямо повторяет:
— Не дам я тебе умереть, я не дам, я не дам…
Именно в таком состоянии недоэкзорцизма к ним опять суется Давид. У одного — распухший глаз, весь исцарапанный, побитый, вторая истерит пуще прежнего. В моменте это вызывает раздражение пуще прежнего, но Давид снова задевает разбитыми костяшками стену. Трезвеет сразу.
— Дай, блять, успокоительного! — требует Юра у него, но Алену все еще держит. Даже когда она наступает всем весом ему на ногу. Даже когда со всей дури бьет коленкой по яйцам.
Давида перекашивает. А этот терпит.
— Так ведь… — заторможенно хрипит он, собираясь сказать, что со всей той дурью, что успела сожрать Алена, успокоительное — это вряд ли хорошая идея. Но Юрец настаивает:
— Бегом, бля!
А ведь действительно не поможет. Все, что есть у них дома — это всякие заварные травки. Даже никакого корвалола или валосердина нет, ибо Лали всегда говорила, что барбитураты — зло.
И именно она, главная противница любой жести, тихонько стоя в тени коридора, первая сейчас и смекает, что поможет… лишь кое-что другое. МС Господь видит — Лали этого не хочет. Пиздец как не хочет. Но…
Она точно помнила, что в том бардаке, что убирала после передозировки Давида в их спальне, когда Серафим искал фентанил, одну последнюю ампулу, закатившуюся под шкаф. Сейчас Лапина более-менее в себе — до этого прорыдалась так, что теперь начал час спасительного ступора. И вот она тихонько возвращается в комнату, с помощью швабры ампулу заставляя выкатиться…
Инсулиновые шприцы — ебаная жесть. Тонкие, крохотные, неудобные, как для лилипутов сделанные. В подростковые годы Лали как-то приходилось помогать маме ставить уколы их коту, но… Тогда, кажется, они пользовались другими шприцами, покрупнее. С горем пополам ей удается набрать раствор, но ещё больше времени занимают попытки вытолкать пузырьки воздуха…
А когда получается, то так же тихо Лали идет на шум — Давид, что успел заварить весь ебучий травяной сбор целиком, явно не знает, как подступиться. Очевидно, что при любой попытке влить в Алену содержимое кружки, она либо не откроет рот, либо выплюнет.
Да и реально… не поможет. Даже саму Лапину все эти отвары никогда не брали. Даже эффект плацебо не срабатывал.
А сама Михеева, тем временем, переходит в новую стадию нападения — не физического, пока скована вся, а словесного:
— Да иди ты нахуй, а! Какое ты имеешь право решать, жить мне или нет?! Это моя жизнь, моя! Ты кто такой нахуй?! Иди в пизду, да только не в мою!
В конце концов… карма, да? Смерть Кирилла списали на суицид, хотя виновна была Алена. Теперь настал ее черед.
И, сука, в самый удачный момент, когда ее воспаленный разум работает просто на грани всех своих шизовозможностей, он… вспоминает. Вспоминает про ебучую магию.
Михеева бьет током Юру — не смертельно, но больно. Так, чтобы руки разжал и сам едва равновесие не потерял. И отшатывается в угол, забивается, раненым зверем умоляюще глядя четко на Лали:
— Отпустите меня… Просто отпустите, я уйду, вы меня больше никогда не увидите… Разве вам не это нужно?
— Стой-стой, погоди, — мягко просит Лапина, присаживаясь на корточки, говоря тихо и размеренно, как в полиции учили переговоры вести: — Давай мы тебя хотя бы немного успокоим, хорошо? Смотри…
И наконец являет на свет чертов шприц. Дозировка здесь, к счастью, одиночная — ноль и пять.
Сама не верит, что это делает. Но ей эту ебнутую, блять, жалко. Не всем людям везет родиться с крепкой психикой — это должно быть известно тому же Серафиму. А ещё… Если бы не Алена, то полторы недели назад Лали бы просто вернулась с испытания в квартиру с двумя чертовыми трупами двух самых близких людей.
И как удачно все вокруг об этом забыли.
— Да куда… — протестующе вскидывается Юра. Нет, не ему об этом говорить, но все, что колется — это по определению хуйня. Особенно для Алены сейчас.
— Это фентанил, — вообще не к месту поясняет Давид, и у несчастного залетного гостя аж глаза округляются.
Торчал на фентаниле в том числе. Охуеть как не понравилось. Но все, что ему оставалось, пришибленному ударом тока по мозгам — это наблюдать за тем, как тонкая игла исчезает в вене Алены. Плюс фентанила в том, что он действует быстро, а у нее еще была и сильнейшая истерика. Голова безвольно опускается ниже, глаза закатываются, веки закрываются…
Со стороны могло бы показаться, что спит. И все-таки, каждый из присутствующих понимал, что когда она очнется, все будет только хуже. А Давида почему-то аж поежиться заставляет то, какими влюбленными, но вместе с тем болезненными глазами пялится на Алену Юра.
— Расскажите нормально, что произошло, — глухо просит он, на не самых твердых ногах направляясь к Алене. — Пожалуйста. Федос самый мизер сказал. А я не могу разгрести, если…
Че он там разгребать собрался? Собственную-то менталку вылечить не мог уже тридцать лет как, каждый день катясь все дальше. Но вместе с тем все те чувства, которые сидели внутри пять лет, буквально вопили, что Алену надо спасать.
Даже если она сама того не хочет.
Лали кое-как поднимается на ноги — так на корточках и сидела, с ужасом смотря на саму процедуру укола. Это зрелище… предстало перед ней впервые. И внутри она себя просто ненавидела за то, что пришлось это сделать.
Но… разве выбор вообще был?..
Ноги у Лапиной теперь абсолютно ватные, под коленками словно дрожат все связки. И ей бы к Давиду подойти, снова в объятия любимые нырнуть… Но ее к месту пригвождает вид явно заново разбитых костяшек.
Да что такое… и с ним происходит?..
— Это долгая история, — в конце концов выдыхает она, обращаясь к Юре, которого до этого дня знала только по фитам с Андрюхой и Серафимом, но не лично. И сама невольно края пластыря на руке теребит. Нервное. — У Серафима была девушка, Виола. И все было… весьма сложно. Они тяжело расстались, она уехала из страны. Он пытался устроить себе передоз, вместо него это сделал Давид, пытаясь спасти. Я позвонила Алене, она примчалась, всех спасла. Серафим ее замуж позвал, она расцвела вся. Торчали вместе, да, но… Короче, в один из таких приходов случилась не пойми что. Серафим просто кинул нас всех и умчался, судя по всему, за своей Виолой. А мы вот… остались. Пытались ее своими силами как-то в себя привести, но, как видишь…
И теперь на Давида косится. Видит же, что Алена его как будто бесит страшно. Забавно, что в том же самом состоянии Кайнов, блин, не бесил, и он даже героически пожертвовал собой, и не подумав о жене, которой даже не было в городе.
Реально хотелось, чтобы все просто закончилось. Все могло бы быть хорошо, если бы Лали и Давид не брали на себя слишком много ответственности за других людей. Особенно за тех, что сами в первую очередь думают только о себе и своих чувствах. Пора бы… на своей семье сосредоточиться. Обоим и так плохо, по-прежнему неясно, что происходит с Деймуром, организм Лапиной походу дал ебу следом, а они все играют в заботливых родителей детишек с отклонениями в развитии.
— Ты ее к себе заберешь? — уточняет Лали, безучастно глядя на то, что и у самой мягкая часть пластыря немного пропиталась кровью, выступившей из пореза.
— Я заберу, — соглашается Юра едва ли не смущенно. Не знает, поможет ли. Не знает, не заработает ли себе сердечный приступ, когда его шандарахнут снова, потому что эта глупая мышца и так на износ работает. Но ему так хочется… спасти. И не менее растерянный взгляд перемещается к Давиду, когда Юра говорит: — Ты бы ей руку нормально обработал. Кровь вон идет…
— Да без тебя разберусь, — рефлекторно огрызается Давид, сам от себя не ожидая такого финта ушами.
Юра, давно привыкший к такому обращению, даже улыбается.
— Ути, какой грозный… Проклятый, что ли?
***
Разумеется, на следующий готзал не являются ни окончательно проебавшийся Серафим, ни Алена. Лали тоже пребывает в максимально упадническом настроении — она буквально не узнавала собственного мужчину. К тому же, временами ему опять становилось плохо и физически. И впервые она обрабатывала его разбитые костяшки, не оставляя ласковых поцелуев на них сразу после. Потому что… боялась. Не понимала, что происходит. Понимала, что без Давида не сможет, но одновременно с этим словно готовилась к худшему.
Если окажется, что все это — последствия той блядской передозировки, Серафиму стоит забыть, как ее зовут.
Самой тоже было хреново. Очень. Сегодня с утра выворачивало так, что весь пищевод до сих жгло из-за едкого желудочного сока. К половине продуктов появилось отвращение. Нервное истощение, да?
Съемки не начинают долго — с подгорелыми жопами пытаются связаться с Кайновым и Михеевой. Ожидаемо не выходит. Так же ожидаемо спрашивают об этом у Лали, но она устало пожимает плечами, сообщая, что понятия не имеет, где они. Так-то и не врет.
Начинать приходится без них. Башаров вертится, как уж на сковородке, потому что ему приходится не только пытаться объяснить на камеры, почему на первом готзале были заявлены Евлалия и Серафим, а по итогу их заменили братья Шепсы. Лапина импровизирует, говоря, что внезапно заболела — ну, по крайней мере, видок у нее на самом деле был ещё тот. И мутило до сих пор. А потом Марат пытается уцепиться за эту версию, применяя все свои актерские навыки, чтобы с самым скорбным лицом заявить, что и Серафим, и Алена, вероятно, тоже подхватили вирус, не смогли встать на ноги так быстро, как Лали…
У нее прям голова кружится. В душе — чернющий клубок переживаний за Давида. А тело… прям вообще как не свое. Лали пропускает мимо ушей весь разбор полетов испытания, оценки от зрителей… оживает только тогда, когда надо поставить балл Владу — обоим Шепсам щедро влепила по девятке чисто в благодарность за то, что согласились подменить.
Череватому же ставит твердую десятку. И Башаров заставляет отвиснуть, провоцируя в своем привычном стиле:
— Евлалия, поясните?
— Да… — а она и пересохшие губы еле размыкает. Испытание она кое-как как объятиях мужа посмотрела, но половину все равно проспала. Благо, что медиумическую. — Мне понравилось, как ты, Влад… с этой Мариной поработал. Не считаю минусом то, что сделал это до консилиума. Там же срочно была нужна… помощь…
На последних словах аж в глазах темнеет, а в ушах кровоток долбит. И едва Лали выдавливает из себя это жалкое подобие речи… ноги подкашиваются. Она стоит в ряду оценивающих первая, прям около замыкающего тройку Череватого, и от обморока ее спасает лишь его рука, обвившая талию.
Башаров, едва ли не в истерике, требует в наушник врача в готзал, но Влад, на котором Лали буквально повисла, всех тормозит. Хотя глаза у Лапиной закатились, она все-таки не потеряла сознание, но явно была не в себе. Череватый объясняет все нервным истощением и уже хочет снова отдать своей энергии, но…
«Стой!», — аж рычит Марбас. Влад прекрасно видит силуэт серебряного льва, который замирает рядом с Лали, опасливо принюхиваясь… А потом вдруг огромной башкой в живот бодает, трется об него и как будто бы даже мурлычет.
Владу кажется, что его ледяной водой окатили на морозе. Инстинктивно ему хочется от Лали отшатнуться, не притрагиваться к ней больше вообще, но он все равно продолжает ее крепко и даже слишком заботливо держать. А Марбас все ластится, а потом поднимает на Влада лукавый взгляд и бросает:
«Считай, как родной пиздюк. Наш мог бы быть».
У него земля из-под ног уходит.
По-хорошему, ребенка бы своей энергией не портить. Там и о ребенке-то полноценно говорить рано, но… он есть. И это заставляет Влада одновременно и нежностью сочиться, и с ума сходить от того, что он это все проебал. Заставляет и…
Он же не может. Он не может так с Лали, которую… все еще любит, хотя понял это слишком поздно. Биение новой жизни в ней, что почувствовал Марбас, это лишь подтверждало. И потому перед тем, как отдать свою энергию Лали в обход ее Давидовича, Влад коротко шепчет просьбу для Марбаса.
Демон аж уссывается. Но именно его стальные когти разрывают черные гнилые нити, тянущиеся от Влада к мечущемуся под дверями Давиду. Именно в этот момент Деймур замирает, так ярко почувствовав, как вся неведомая хворь с него слетает. Он до этого как будто паутиной затянут, а сейчас снова видел свет. И это ощущение прежнего, здорового себя выбивает почву из-под ног и у Давида…
А Влад в это время Лали крепче в своих руках сжимает, отдавая ей так много своей энергии, как мог. Но пока еще слабенький огонечек жизни в ней обходит потоком. Ребенок получит все полезное от нее. И раз еще жив… Будет большая собачка из мемов, да?
И ей становится… прям легче. Фокус реальности потихоньку возвращается, дыхание выравнивается. А ведь могла бы и задуматься, что не просто настрессовалась… а забыла сделать кое-что важное, черт возьми. Вот тогда, перед испытанием. А ведь у ее мамы было так же — в свое время она и узнала о беременности Евлалией, когда упала в обморок прям на улице, по пути на экзамен едва не угодив под трамвай.
Но ей самой ничего подобного в голову и не приходит. Пока Лапина старается отдышаться, держась за руку Влада. Догадалась лишь о том, что он вновь применил свой мув с передачей энергии, и потому коротко выдавливает:
— С-спасибо…
Марат удачненько так спишет и это полуобморочное состояние одной из участниц на отсутствие в готическом зале двух других. Ага, надо же, какой страшный вирус… Но задержать съемки смысла просто нет. Лали чувствует себя куда лучше, когда потоки ее души поддерживает Марбас, и потому умудряется даже без физической поддержки дождаться окончания и самой выйти к Давиду.
Морально все еще нехорошо, конечно, и… потому Лали так недоумевающе смотрит на Деймура, который вновь… выглядит как прежде? Будто изменилось что-то совершенно неуловимое.
— Зай? — аккуратно зовёт она, словно на пробу вообще. — Все хорошо?..
Хотелось уже вернуться домой. Они так и не успели до конца убрать весь погром, учиненный Аленой — не было сил. Даже кровь от ванны не отмыли. И пока не подозревали, что по возвращению… их снова будут ждать.
Давид тоже на пробу делает шаг к ней. Последние несколько дней у него даже ноги получалось переставлять с трудом — они постоянно тряслись и грозились подкоситься в любой момент. Но сейчас он идёт. Ровно, уверенно, навстречу своей невероятной жене.
И потому, как только он оказывается ближе, Давид сгребает в охапку Лали. Он отрывает ее от пола и кружит, целует везде, куда дотягивается, и едва ли сам не визжит, потому что силы вернулись. Он снова может целовать Лали без опасений, что откинется. У него хватает сил ее кружить, обнимать, держать в своих руках.
— Все хорошо, Лалечка, — заверяет ее Давид, так и не отпуская. Уже не кружит, но и на ноги не ставит. — Все просто замечательно.
А следом за Лали Готический зал покидает Влад. И в момент, когда Давид поднимает голову, он ловит слишком пристальный взгляд Череватого на себе. Они смотрят так друг на друга несколько секунд, но этого достаточно, чтобы понять.
Влад медленно кивает, а потом просто проходит мимо. Давид ожидает, что его накроет тем же раздражением, как обычно, но… ничего. Конечно, Влад еще получит. Возможно. Но он помогал Лали, а еще сейчас по неизвестной Давиду причине снял свое проклятие. Деймур как будто заново родился, так что… ему сейчас не до Влада вовсе.
— Хочешь мороженое? — предлагает Давид суетливо. На ноги в итоге ставит, но тут же за талию обнимает, ведя за собой к выходу. — Или я могу что-нибудь приготовить. Что хочешь. Или закажем доставку. Или можем просто уехать в ресторан. Ты хорошо себя чувствуешь?
— Теперь… теперь получше, — глухо отзывается она, но все равно улыбается.
Со всем этим стрессом ее полицейская дедукция, должно быть, пострадала сильнее всего, потому что она, пребывая в неком вакууме, даже и не может заставить себя хотя бы попробовать поразмышлять, какого хуя происходит. Почему раздраженный муж вдруг снова любящий и буквально светящийся. Почему самой не полегчало окончательно даже тогда, когда Влад отдал ей приличную такую часть собственной энергии. Подташнивало-то все равно…
— Давай домой, — продолжает она, накрывая его ладонь на талии своей. — Полежать хочется. А там… там посмотрим… Что-то мне как-то совсем бе. Устала очень.
И вот, забрав вещи, они грузятся в машину — Давид обхаживает Лали, как и прежде, и двери ей открывая, и пристегивая самостоятельно. Она даже умудряется немного задремать, откинувшись на сидении и сжимая его правую руку, из-за чего ему приходится рулить исключительно левой.
Сколько же стресса, просто пиздец…
И по итогу впервые за все время ее укачивает в машине, хотя с Деймуром такого не было никогда. До квартиры ее приходится практически нести на руках и лишь в прихожей посадить на пуфик. Лапина все канючит, пока муж заботливо снимает с нее сапожки, и вдруг…
— Давид… — о боже, она не выжгла себе краской мозги, потому что внезапно мелькает… смутная такая догадка. — Я не помню, мы… не покупали же экстренную контрацепцию тогда?..
И сама замирает аж, глядя на него огромными перепуганными карими глазищами. Рука невольно, чисто сама по себе тянется к низу живота, накрывает ткань платья, словно через прикосновение можно было все и понять, получить все ответы. Но лишь сейчас Лали прикидывает… насколько часто ее тошнило, в первую очередь, по утрам.
И ровно в тот момент, когда не менее ошарашенный Давид открывает рот, отпираются замки, являя… Серафима и Виолу, блять. Даффи мнется у него за спиной, щебеча что-то о том, что надо было поехать сразу к Кайнову домой, а перед ними двумя — картина маслом: капли крови на полу, дорожкой уводящие в ванную, где ее, очевидно, ещё больше, пострадавшая мебель и Давид, так и застывший перед бледной Лали на одном колене с ее сапогом в руках.
У Серафима, успевшего услышать про экстренную контрацепцию, вырывается невольный смешок. И в этот момент Давид аж рычит:
— Остановились, блять, оба!
— Ебать, батя злой, — шепчет Серафим Виоле, но, как и заказывали, замирает, привалившись черной спиной к дверному косяку. И Виолу к себе тянет, обнимая и устраивая голову на ее макушке. — Вы че тут, без меня техасскую резню бензопилой устроили?
— Ебало закрыл, я тебя еще ногами отъебашу, — клятвенно обещает Давид. — И тебя еще обещали обоссать при встрече.
На контрасте с активно агрессивным тоном, взгляд его, направленный на Лали, полон встревоженной нежности. Он все-таки снимает второй сапожек, вешает полушубок, а у самого-то аж руки трясутся. И в голове опять каша, но исключительно эмоциональная — начиная от злости на самого себя, что впервые не проконтролировал настолько важный вопрос, до… радости. Такой неуверенной, слабенькой, потому что осознания еще нет, но на долю секунды он представляет…
У них с Лали будет ребенок. Его Лали родит ему… Давид уверен, что сына. Это было слаще его самых отчаянных фантазий, но вместе с тем… Давид в первую очередь думает о Лали. И сейчас, снова присаживаясь перед ней на корточки, он берет ее лицо в свои ладони, заставляя смотреть только на себя, по щекам гладит, успокаивая.
— Не покупали, — подтверждает ее опасения Деймур. — Ты уверена?
Глупый вопрос. Конечно, она, блять, уверена. Женщины же всегда это чувствуют, особенно если эти женщины — ведьмы. Но Давиду все равно хочется прямо сейчас сорваться до той самой легендарной аптеки, чтобы обрадовать ту бабулю, если сегодня ее смена. Останавливает его лишь присутствие Серафима и Виолы, а еще то, что его Лали плохо. Он не может ее оставить одну сейчас ни на секунду.
— Лалечка, посмотри на меня, — ласково-ласково просит Давид. — Я с тобой. И я всегда буду с тобой.
Сейчас-то он уже не умирает. И теперь он понимает, почему Влад сжалился. Получается, что как бы ты не ненавидел соперника, его ребенка ты все равно не тронешь, потому что его носит женщина, которую ты… любишь. В этот момент Деймур даже проникается к Череватому невольным уважением.
— Сделаем тест, — продолжает Давид медленно, чуть ли не по слогам. — Если ты захочешь… у вас все самое лучшее будет. Я тебе обещаю. А если сейчас нет, то все решим. Я тебя очень-очень люблю, Лаль, слышишь?
А до Серафима, все еще немного жмыхнутого последними днями и теперь еще и перелетом, наконец доходит. И он с вопросом смотрит на Виолу, одними глазами вопрошая — че, реально?
— Я… я… — заикается Лапина, хлопая глазами на Деймура и полностью игнорируя прибытие остальных двух гостей.
Нет, она никогда не была какой-нибудь чайлдфри или что-то в этом роде. Да, она думала ещё в браке о том, что рано или поздно хотела бы ребенка. Но… почему это происходит настолько неожиданно? В такое… нервное время?..
И все же нет. Одна мысль о том, что вот именно сейчас, когда она точно знает, что собирается провести всю свою жизнь с Давидом, обстоятельства сложились так, что этот ребенок появился… Значит, так и должно быть. Теория симметрии Хаоса гласит о том, что они с Порядком сменяют друг друга на разных слоях жизни. И… пока вокруг, в частности — у Серафима, творилась полная жесть, в ее утробе потихоньку зарождалась крошечная жизнь, буквально сплетение их с Давидом генов и чувств. Теперь… в ней в самом деле живет часть него.
И Лали от этой частички не избавится. Ни за что. Особенно под его вот таким взглядом, полным бесконечного обожания и той нежности, что, уверена она, никто бы иной постичь не смог. Только ее Давид.
И потому… блять, да почему у нее опять губы дрожат, а? Но Лали все равно растягивает их в самой ласковой улыбке, когда обнимает мужа за шею и ластится к нему, полузадушенно шепча:
— Время пришло, получается… Давид, ты… Это же… Мы реальными родителями будем… Я тебя люблю-ю-ю…
И точно костьми лягут, чтобы воспитать счастливого человека, а не кого-нибудь конченного. А кстати о конченных…
Так и не оторвавшись от любимого мужчины, Лали метает в сторону Серафима и Виолы самый твердый взгляд, на какой в принципе способна, цедя:
— Пошли нахуй отсюда. Оба.
Потому что теперь она вдвойне будет грызться за здоровую атмосферу вокруг нее и ее мужа. Вокруг их будущей семьи.
А Виола… понятливо кивает — а это она ещё даже не знает, что именно происходило здесь, пока Серафим ее спасал. Пока ей стыдно за сам факт собственного отъезда, который и Лали, и Давид все еще явно осуждали. Но не догадывается, что и самого некогда любимого корзиночку здесь отныне понимать отказываются.
А у него внутри тем временем целый атомный взрыв.
Что-то внутри Серафима вопило и плевалось ядом. Им не нравилось, когда он тут умирал. Им не нравилось, когда он пытался сыграть в счастье с Аленой. Теперь, когда он реально счастлив, его просто шлют нахуй самые близкие люди. Еще и… в такой важный момент. Что он, мразь какая-то, совсем за них не порадуется? Они его и этого лишить хотят?
Но вместе с тем… Он сжимает руку на талии Виолы крепче. И в глаза ей смотрит, все еще молчаливо прося поддержки. Так-то, блять… Его всю жизнь воспитывали по принципу, что беды с башкой — это от лени, ничегонеделанья и так далее. Он и сам пограничку свою всю жизнь отрицал, предпочитая всю хуйню, которую творил, воспринимать как что-то отдельно от себя.
На полу розовой квартирки — кровища. Лали послала его нахуй прямым текстом впервые за все время, что они общались. Она от него столько терпела…
Они все его терпели. И сейчас взбудораженное сознание цепляется за другое. Сам ведь Виолу посылал. Она вернулась. А если в следующий раз не вернется? И Давид так смотрит, умоляя либо сделать что-то хорошее, либо съебывать и не натворить еще больше хуйни.
Серафиму неловко. И стыдно. Звание любимой сыночки-корзиночки, очевидно, проебано, и хотя Давид прямо не говорит, он по определению будет на стороне своей жены и ребенка, а они его на ноги ставили после больницы. И…
— Я к психиатру пойду. В смысле прям сам. И таблетки буду пить.
Как же знатно его организм, который все еще косоебило от ломки, охуеет, когда в нем окажется, в сущности, полезный… Как его там? Нейролептик? Обычно по врачам его водил Давид, буквально за ручку, и таблетки в рот пихал, смотря, чтобы не выплюнул, но Давид не обязан был быть рядом постоянно, и когда его не было, Серафим забивал хуй. Но теперь…
— В дурку лягу, если надо будет, — продолжает Серафим сбивчиво. Давид хмыкает — и не играет же ведь. Разволновался весь. — Не знаю там, терапии эти всякие… Я даже обезболы теперь пить не буду.
Потому что, как бы его не осуждали за срыв в Ирландию, картина уходящей на морское дно Виолы, пытающейся сказать заветное «Я так тебя люблю», отпечаталась на обратной стороне век вечным напоминанием о том, куда приводят все его решения.
— Я не хочу больше делать вам всем больно. Лаль, прости меня, пожалуйста. Если когда-нибудь… когда-нибудь сможешь.
И тут же, спешно Виолу за руку взяв, собирается сбежать.
— Последний шанс, — вдруг хмыкает Лапина. — Последний, блять, Сим. И я серьезно.
Да, она злится. Злится за этот лютейший эгоизм и тот факт, что он даже не осознает, что в погоне за собственным облегчением перемалывает в мясо других людей. У него же буквально… Сегодня Виолу ненавидит и Алену боготворит, а завтра первую снова любит, вторую даже не вспоминая. Должно ли такое поведение вообще вызывать доверие? Хотя бы мизер?
Нет, блять.
Но все же Лали Серафима любит. Вот почти как родного, да, но теперь все равно по-настоящему родного будет ставить на первое место. И не дай бог… будет хоть какой-то стресс, хоть какая-то угроза…
Впервые за долгое время она стойко решает отныне заботиться о своей семье в первую очередь. Остальные уже, блять, люди взрослые. Ей будет, кому подгузники менять. Особенно, когда нормальное осознание накатит, а не первичный шок…
— Но чтоб ты знал, — строго продолжает Лали. — Сына в честь Феди теперь назовём.
А то собирались в често Серафима. Не дай бог такая же руина будет.
И пока… ведь накатывает, да. Волнами, потихоньку совсем, но каждая новая всё больше обволакивает разум, заставляя принять — она теперь… будет мамой? Вот реальной мамой? А Давид…
Новый прострел — Давид, блять, мог умереть!
И потому ему сейчас не больно прилетает ладошкой по плечу от жены, что только что ластилась — она не пытается навредить, но хочет просто обозначить свое закипающее недовольство:
— Я, получается, уже беременна была, когда ты, долбонавт, себе шприц хуйнул! Ты понимаешь, что вы двое меня могли матерью-одиночкой оставить?! Как же я вас всех ненавижу-у-у…
Но, вопреки словам, опять Давида обнимает, шмыгая носом. Если она так много плакала и просто так, то что их всех ждет в течение всей беременности?..
Виола просто молчит, гладит Серафима по руке и мысленно молится на свою бабулю, что с утра подогнала ей спасительную таблетку.