Глава 11. Поездка на речку. Все тайное становится явным
7 мая 2025 г., 08:31
Федя медленно открыл глаза. В носилках было душно, и от качки слегка кружилась голова. Солнце уже садилось, заливая берег золотым светом. Он не сразу понял, где находится — мягкие подушки, бархатная обивка, полог, колышущийся от ветра… Но покачивание — вот оно, всё ещё продолжалось, ритмичное, чуть убаюкивающее. Его качали. Всё это время. На виду у всех.
— Федюша наш проснулся… ну, выспался, ангелочек наш ненаглядный? Водички подать? Кушать хочешь? — его тут же окружили заботливые нянюшки, но Федька был не в духе и будто не замечал их.
Он приподнялся на локте, морщась от недовольства, глаза полыхнули гневом.
— Прекратить! — рявкнул он, и холопы, точно по команде, замерли, перестав покачивать носилки и опустив их на землю.
Он кое-как, с помощью слуг, выбрался из носилок, сонный и злой, тяжело дыша после каждого движения, озираясь по сторонам с кислой миной, как будто весь мир сговорился досадить ему. В этот момент к нему, низко кланяясь, подошла Малашка:
— Хозяин… у меня есть… есть тебе слово важное… — прошептала она, глядя снизу вверх, вспорхнув длинными ресницами.
Он посмотрел с презрением, но любопытство всё же взяло верх:
— Чего там еще? Небось чепуха какая… — Он тяжело развернулся. — ладно, пошли в шатёр, тут меня уже тошнит от всех.
Шатёр встретил их влажной духотой. Федя плюхнулся прямо на сундук, что жалобно застонал под его весом. Он уселся по-хозяйски, раскинувшись, лениво обмахивая себя ладонью.
— Ну? — буркнул он, сверля Малашку взглядом.
Малашка, теребя передник, начала торопливо рассказывать:
— Как только заснул ты, кормилец, Варька к Мирошину побежала… я проследила за ней, послушала, что они говорят… она ему всё рассказала… про тебя, про то, что ты её не отпускаешь, заставляешь делать всякое… бранились еще на тебя, неблагодарные… Ещё про мать свою говорила, что та велит тебе угождать… и еще… они целовались, и этот… грозился ударить тебя…
Федя замер, потом медленно поднял голову. Глаза сузились, по губам скользнула злая улыбка:
— Вот как, значит… — протянул он, щурясь.
Федька долго и молча смотрел на Малашку так, будто видит впервые. Потом медленно выдохнул, пальцами взял ее за подбородок:
— Как там тебя звать?
Она зарделась до ушей:
— Маланья я… боярин…
— Смотри-ка, не только живот гладить годишься, — проговорил он задумчиво, ухмыльнувшись,— глазастая, слух у тебя тонкий… и не совсем уж дура, видать.
Холопка чуть не растаяла от восторга, выдохнула дрожащим шёпотом:
— Всё для тебя, боярин… что скажешь — сделаю…
Федя кивнул:
— Позови Варьку!
Малашка поклонилась и почти побежала, а сердце ее билось в груди как пойманная пташка.
Варя вошла настороженно, держась прямо, с напряжённой спиной. Федя сузил глаза, смерил её взглядом презрительно, будто разглядывал грязное пятно на рукаве своего дорогого кафтана :
— Ну что, голубушка, — протянул он тихо, будто растягивая удовольствие, — хотел тебя всего один денек подержать при себе. Один! И то — только, чтобы мать твою больную потешить. Ну чтоб сердце у неё повеселело: боярский сынок дочке честь оказал. Правда ведь? Она у тебя баба смышлёная, знает цену таким вещам. А ты? — он прищурился ещё злее, губы скривились в насмешке, — решила, что можно мою доброту оттолкнуть? К своему Ваньке-дурачку как шавка побежала жаловаться. Испугалась, что он про тебя подумает, что ты добровольно около меня сидишь? Неужто не верит в любовь твою? — последнее слово Федька выговорил с презрением.
Он резко подался вперёд, голос сорвался на резкий, капризный выкрик:
— И что ты думала? Что я не узнаю? — глаза сузились, детская обида сквозила в каждом слове, видно было, что ему тяжело было держать себя в руках, — Думаешь, можно так со мной? За спиной моей, а? Дура…
Со злой усмешкой он добавил:
— Ну что ж… Раз Ванька теперь знает, так мне ещё интересней. Пусть смотрит. Пусть мучается. Пусть бесится, что его девка возле меня пляшет. Отпущу теперь тебя, когда наиграюсь вдоволь, поняла? А если кто из вас мне перечить станет — ты ведь знаешь, чем может кончиться. Жалко будет, если твоя больная матушка поплатится за ваши глупости… правда, Варенька?
Федька был уверен, что не испытывает нежных чувств к Варе. Она была для него не больше чем игрушка, забава, способ разогнать скуку. Но то, как она смотрела на Ваню… вот это злило. Бесило. Раздражало до скрежета зубов.
Он хотел растоптать их любовь. Растереть в пыль. Сделать так, чтобы они никогда больше не улыбнулись друг другу. Просто потому, что мог.
Да, он не мог больше влезть в седло. Да, шестеро холопов едва справлялись с его носилками. Да, он разжирел и пыхтел при малейших усилиях. Но у него были деньги. Власть. Он был Захарин, сын знатного боярина, и один его каприз мог превратить чужую жизнь в ад. А в этой жизни, он знал, это было куда важнее силы ног и мускулистого тела.
Варя теперь была рядом. Не потому что хотела, а потому что он захотел. И Ваня это знал. Вот это ощущение — вот оно и грело его сердце.
Пусть дрожат. Пусть улыбаются ему сквозь страх. Это лучше любой любви. Это — власть.
Он с наслаждением наблюдал, как у Вари задрожали пальцы, теребящие кончик рыжей косы. Она боялась его, но не только. Ненависть, такая горячая и горькая, поднялась внутри нее, затмевая даже страх.
«Значит, не померещилось — подслушивали, и уже успели донести. Но кто же?»
Варя оглянулась мимолётно, и тут взгляд её наткнулся на Малашку — та тихо стояла за широкой Федькиной спиной, со скромно опущенными ресницами. Всё прояснилось мгновенно, словно вспышка: она! Именно она подслушала и тут же побежала докладывать. Но злости, странным образом, не было. Варя была уверена — не по собственной воле та это сделала. Наверняка, сам Федька и велел ей следить за Варей. А Малашка что? Такая же невольница, как и она сама, такая же жертва этого испорченного мальчишки… нет, хуже. Холопка. Не человек, а вещь. Что хочет, то и сделает с ней Федька — ударит, обругает, изломает судьбу или вовсе убьёт — и ничего ему за это не будет: воля хозяйская. Варя поймала себя на том, что смотрит на Малашку с невольной жалостью: такая красивая, с тяжёлой русой косой, с высоким белым лбом и спокойными, каре-зелеными глазами… и такая бесправная, безгласная.
Варя тяжело вздохнула. Покойный батюшка говорил, что уныние — смертный грех. Но как тут не унывать?! Этот мир, беспощадный и глухой к чужой боли, целиком принадлежал таким, как Федя Захарин — богатым, знатным, надменным. Его слово было законом, его каприз — приговором.
Но разве может быть, чтобы они с Ваней совсем ничего не могли сделать? Они-то не Федькины холопы! Она пыталась верить словам Вани, что он придумает, как все решить, зацепиться хоть за призрачную тень надежды... Но, встретившись взглядом с Федиными красивыми, но недобрыми глазами — глазами ребёнка-тирана, полными глухой обиды и мстительной злости, — она понимала: нет. Этот мир не собирается сжалиться. Её обман лишь раззадорил его злобу. Холодное, стылое знание заполняло Варю изнутри, вползало под кожу: лучше не станет. Будет только хуже.
***
Сумерки легли мягкой синевой, воздух насытился влажностью и запахом реки. Народ нехотя собирался: кто-то сворачивал покрывала, собирал остатки еды, кое-кто ещё перебрасывался последними смешками, рассаживаясь по коням, растягивая вечер. Летняя трава была примята и пахла сладковато-горько.
Федя вдруг решил, насмотревшись на то, как все садятся верхом, что тоже не желает плестись домой в носилках, как маленький:
— Назад сам поеду! На этом вот, — упрямо бросил он и ткнул пальцем в гнедого жеребца. Няньки обеспокоено переглянулись, было очевидно, что сейчас, после ужина, который ничуть не уступал обеду, Федька ни за что не сможет сесть на коня. Это было просто немыслимо. Он тяжело дышал, щёки у него налились ярким румянцем, а живот и вовсе раздулся — тонкая дорогая ткань рубахи натянулась пугающе.
Наконец, кормилица, вышла вперёд:
— Голубчик наш, нельзя тебе так! Устал за весь день... Спинка-то нежная, животик утомишь! Ну-ка, хватит! Пошли в носилочки.
— Не хочу! — запротестовал Федя, взвизгнув и топнув ногой. — Сам поеду!
— Матушка велела беречь! — твёрдо сказала кормилица и, щёлкнув пальцами, велела холопам готовить носилки.
Федя ещё немного попротестовал, но, не имея больше сил, смирился. И правильно: он с трудом влез даже в носилки. Малашка ловко поддержала его под руку, помогая усесться. Его с трудом уложили, обложили подушками, чтоб не причинять раздутому животу неудобства.
— Ох, красавец наш измучился… — шептала Малашка, наклоняясь к нему с нежной заботой. Она осторожно погладила его по пухлой щеке, поправила растрепавшиеся кудри. — Устал наш сокол ясный…
Федя молча уставился в небо, изредка бросая злобные взгляды на тех, кто сидел верхом. Шествие тронулось в обратный путь. И снова один только Федя, восемнадцатилетний сын знатного боярина, толстый и ленивый, ехал лёжа в пышных носилках, покачиваясь между холопами — на зависть бедным, на смех ровесникам.
— Варя! — капризно протянул он, повернув к ней голову. — Чтоб всю дорогу ехала тут! Рядом! Не смей отлучаться!
Варя сжала губы, кивнула — деваться было некуда.
Дорога тянулась неторопливо, вечерние тени сгущались. Ходьба мерная, укачивающая, носилки чуть покачивались… Федя быстро начал клевать носом, а через пару минут засопел, хрюкнул сквозь сон, разлепил губы и захрапел, похрюкивая и причмокивая, как маленький поросёнок. Храп раздавался тяжёлый, с переливами, с коротким, отчётливым похрюкиванием. Из уголка пухлых губ потекла слюна, медленно стекая по подбородку и оставляя влажное пятно на подушке.
— Ах ты наш ненаглядный поросёночек… — шепнула Малашка, с нежной заботой вытирая ему ротик уголком платка.
— Ну точно, как в люльке, прямо ангелок наш, — с умилением сказала другая няня, осторожно укрывая Федю мягким одеялом, чтобы не простыл.
Малашка шла рядом, иногда наклоняясь и поправляя подушку, нежно касаясь его волос и с умилением глядя, как Федя во сне он не только храпел, но и причмокивал, как сытый младенец. Сначала едва слышно, а потом — громче, влажно, с удовольствием, будто заново пережёвывал во сне недавнюю кашу с мёдом.
Варя ехала молча, глядя, как Федька, совсем позабывшись, всхлипывает сквозь сон, тянется пухлой рукой к подушке, ещё глубже устраиваясь в уюте носилок.
«Все пляшут перед ним, как перед царём, — думала Варя. — А он… лежит, похрюкивает, жиреет на глазах… И я — вынуждена терпеть, быть рядом, унижаться…»