Жизнь есть страдание.
У страдания есть причина.
Страдание можно остановить.
Есть способ остановить страдания.
Сиддхартха Гаутама (Будда)
Все выходные Гермиона пыталась призвать свой Патронус. Безуспешно. Она сидела на полу в гостиной своей квартиры, сжимая палочку в онемевших пальцах, и шептала Экспекто Патронум с той настойчивостью, с какой хватаются за спасательный круг. Но магия не отзывалась. Ни одно воспоминание — даже самые теплые, даже голос матери, зовущий её домой летом, во время каникул, не могли пробиться сквозь вязкую тьму внутри. Даже умиротворяющий бальзам не помогал в полной мере. Мягкий аромат корня валерианы больше не вызывал у неё ощущения безопасности — только навязчивое воспоминание о том, что раньше всё это работало. До того, как боль перестала быть временной. Бессилие пожирало изнутри. Оно было не яростью и не отчаянием — оно было пустотой. Серой, глубокой, обволакивающей. В субботу она вышла в магловский Лондон и направилась в «Waterstones» на Пикадилли, в самый большой книжный магазин города. Отдел философии и психологии был на третьем этаже. Она медленно прошлась вдоль полок, скользя пальцами по корешкам. Искала все, что хоть как-то смогло бы задать направление в их расследовании. Виктор Франкл, Ирвин Ялом, Эллис Альберт, Сёрен Кьеркегор, Жан-Поль Сартр, Альберт Камю, Мартин Хайдеггер. Она купила их все — и ещё несколько. Тащила тяжелый бумажный пакет через Сохо, пока не нашла неприметный переулок, и не уменьшила пакет до размера спичечного коробка. Уже дома, листая первую главу книги «Страдания от бессмысленности жизни» Виктора Франкла, Гермиона размышляла: — Что это за сущность такая, которая питается болью и чужим страданием?.. Если бы она была существом, о котором рассказывают в древних сказаниях, её бы называли Демоном Скорби. Если бы речь шла о магическом артефакте, это был бы сосуд с бездонным дном, в который льются все слёзы мира. Если бы она была метафорой — то, пожалуй, самой точной из всех. Но сущность, с которой они столкнулись, была реальна. У неё был след. Люди умирали. Может, она родилась в тот момент, когда чья-то боль была слишком велика, чтобы оставаться личной. Когда страх, тревога, вина и утрата переплелись в чём-то большем, чем просто чувства. В нечто самостоятельное. В голод, не знающий насыщения. Гермиона сидела в кресле у окна, укутав ноги в плед, с книгой, раскрытой на коленях. Страницы пахли типографской краской. Знания, пусть и самые мрачные, были привычной почвой под ногами — и Гермиона держалась за них, как за единственное, что ещё не подводило. «Страдания имеют смысл, если благодаря им меняешься ты сам» — подчеркнутая строчка ранила больнее заклятия. Она провела пальцем по буквам. Как по шраму. В памяти всплыла та вечерняя встреча через несколько месяцев после окончания войны — у Гарри дома, на площади Гриммо. Они втроём, сладости из «Сладкого королевства», смех, как будто всё почти нормально. Будто не было долгих месяцев поисков крестражей, ночей в палатке, заточения в доме Малфоев, и наконец, битвы за Хогвартс. Гермиона долго молчала, а потом всё же попыталась — заговорила о кошмарах, о вспышках тревоги, об ощущении, что её тело живёт дальше, а сама она где-то застряла, среди криков и пепла. Гарри тогда налил им ещё сливочного пива. Рон пожал плечами. — Да у всех так, Мион. Это просто надо пережить. Нам всем нелегко. Я тоже переживаю смерть Фреда. Но это не значит, что не нужно идти дальше, — сказал он. И добавил шутку, чтобы разрядить атмосферу. Гермиона тоже улыбнулась. Не потому что стало легче, а потому что стало ясно: здесь её не поддержат, её друзья переживают свое горе каждый по-своему. С тех пор она почти не пыталась. «Одним из защитных механизмов личности является вытеснение, которое заключается в отбрасывании неприятных для нас событий, мыслей, переживаний. В результате человек перестает осознавать внутренние конфликты, а также не помнит травматических событий прошлого. Вытесненные импульсы не теряют своей активности в бессознательной сфере и предстают в виде, например, сновидений. Вытеснение можно сравнить с плотиной, которую может прорвать — всегда есть риск, что воспоминания о неприятных событиях вырвутся наружу. Психика затрачивает огромное количество энергии на их подавление.» — читала она в другой книге. Слова отзывались внутри болезненно точно. Может, именно так и появилась та вещь. Не из тьмы, не из проклятия, не из старинных ритуалов. А из упорного молчания. Из невозможности вынести чужое страдание — и тем более признать своё. Сущность не просто убивает. Она выедает. Обнуляет. Как будто стирает человека изнутри, оставляя оболочку — идеально пустую, пригодную для следующего витка страданий. Может, она — отражение всего, что было вытеснено. Обобщённая, обострённая форма всего того, что Гермиона, Гарри, Рон, да и весь послевоенный мир отказались прожить. Гермиона отложила книгу, подошла к окну. Дождь расписывал стекло тонкими струями воды. Лондон был спокоен и равнодушен. Всё, что важно, происходило глубоко у неё внутри. Лишь на мгновение Гермионе показалось, будто она увидела в отражении окна не себя.***
В понедельник Малфой принёс ей древний трактат из библиотеки своего поместья. — «Tractatus de Anima et Magia», — сказал он. — Шестнадцатый век. Написан на латыни, но я пробежался. Суть в том, что магия и душа неразрывны. И если душа повреждена — магия начинает откликаться на искажение. Гермиона даже не стала спрашивать, откуда Малфой так хорошо знает латынь — наверняка это его особое аристократическое воспитание. Но она зацепилась за эту мысль. В трактате говорилось, что душа это не абстракция, а первооснова, связанная с магической способностью. Не источник силы, а её форма. И под воздействием сильных эмоций, особенно разрушительных — гнева, ужаса, горя, магия волшебника начинала вести себя иначе. Порой неконтролируемо и разрушительно. Некоторые считали, что так рождаются проклятые артефакты. Другие — что сущности, подобные той, с которой столкнулись они, питаются человеческим страданием. Гермиона сидела в тишине, позволяя этой мысли прорасти. Что, если каждый всплеск ужаса, каждая невысказанная боль порождали не просто травму, но магическое искажение? Микроскопический выброс, который, соединяясь с другими, создавал форму? — Но как объяснить жертв маглов? — наконец спросила она. — Может кто-то из них был сквибом? Отказавшимся от магического мира. — предположил Малфой. — Слабое объяснение. Сквибы лишены магии совсем. Но все равно давай проверим, как только получим материалы от аврората. Особенно биографии жертв. — Грейнджер, ты… — Малфой замялся. — Завтра утром меня не будет какое-то время. Всё ещё разбираюсь с вопросами наследства. Оказалось, это не так просто, как мне хотелось бы. Она подняла на него глаза. Растерялась. В какой-то момент — она не сразу заметила, когда именно — Драко Малфой перестал быть для неё просто подчинённым. Он был ей равный. Упрямый, иногда резкий, но компетентный. Чрезвычайно дисциплинированный. Он разбирался в некоторых тонкостях быстрее, чем многие в их департаменте, и знал толк в старой магии так, как будто она текла у него в крови. Ах, ну да, он же потомок древнего рода, и все такое. Она слышала, как сотрудники её отдела хвалят его — вначале с подозрением, конечно, потом почти с благодарностью. Он без лишних вопросов взял на себя часть их нагрузки после ухода Тобиаса. И безусловно справлялся. Но и сама Гермиона всё чаще ощущала необъяснимое тепло, когда Малфой находился рядом. Как будто его присутствие заземляло её, возвращало к себе. Иногда ей хотелось просто отдаться моменту — не анализировать, не контролировать и почувствовать его крепкие объятия на своей коже вновь. Как в те моменты, когда всё рушилось, а он оказывался рядом. Сначала ей было неловко от того, что он видел её слёзы. Не один раз. Видел, как дрожат её руки. Как срывается голос. Видел, как она в отчаянии пытается вызвать Патронус — и не может. Поначалу это ранило её гордость. Прежняя Гермиона бы не позволила. Прежняя Гермиона бы закрылась. Но что-то в его молчаливом участии, в отсутствии насмешек, в том, как он просто был, — разрушало её защиту. Он не язвил, он просто был рядом. Как будто всё происходящее между ними было нормальным. И от этого, признаться, становилось легче. Наверное так и работает исцеление души? Довериться кому-то, и позволить быть рядом. Но был ли Малфой её целителем? Нет. Скорее, он был зеркалом. Тем, кто видел её настоящую. Не её образ, не должность, не рациональный ум, за который её все уважали. А ту, которая плачет, когда никто не видит. Ту, что боится тьмы не меньше, чем раньше. Ту, что устала быть сильной. И он не отвернулся от этой её части. Возможно, потому что сам знал, каково это — разрушаться внутри. Сам проходил через тьму, из которой не всегда выбираются. Он никогда не задавал вопросов о её состоянии, но в его взгляде всегда было понимание. Молчаливая солидарность. Иронично. Это был не Гарри, не Рон, её друзья с детства, с кем она прошла немало испытаний судьбы и смотрела смерти в лицо. Это был Малфой. Тот, кто когда-то был причиной всего, с чем она боролась. Один из тех, кто стоял по другую сторону баррикад. Кто, пусть косвенно, стал причиной тех самых ран, что она теперь пытается залечить. И всё же именно он оказался рядом в тот момент, когда её стены внутри дали трещину. — Да. Да, Малфой, конечно, — сказала она после паузы, чуть мягче, чем обычно. — Ты же знаешь, у нас нет строгого режима работы. Мы доверяем сотрудникам. Я доверяю тебе, — хотела добавить она. Но не смогла. Она сделает это потом.***
Следующим утром в кабинет к Гермионе пришел Рон. В руках он держал запечатанную папку с грифом «Департамент авроров. Конфиденциально». — Принёс материалы по последним жертвам, — сказал он, слегка понизив голос. — Авроры всю ночь копали. Гермиона кивнула, принимая папку. — Гермиона… ты как? Гарри сказал, что вы… повздорили? — О, Рон, не переживай, — произнесла она небрежно. — Обычный рабочий процесс. Напряжение, усталость. Бывает. Но внутри её кольнуло. Это правда. Гарри оказался прав. Она — Гермиона Грейнджер, самая умная ведьма, мозг всей их троицы — не знает ответа. Что-то, неизвестное и опасное, продолжает убивать людей, а она до сих пор не знает что это. Именно на это он указал ей. Самый большой её страх — показаться некомпетентной. Не справиться. Ошибиться. Она бы приняла это от Кингсли — от её наставника и начальника. Но не от Гарри. Не от человека, с которым она выстояла в самой страшной войне. От друга. И от этого было больнее всего. Рон устроился на диване, положив ногу на ногу, как будто пришёл просто поболтать, а не обсуждать дело, в котором гибнут люди. — Не бери в голову, Миона. Ты же знаешь, каким резким может быть Гарри. Особенно когда он чувствует себя бессильным. А сейчас мы все себя так чувствуем. Только ты почему-то всегда одна держишь фронт. Гермиона усмехнулась — коротко, устало. — Кто-то же должен. Помнишь крестражи? Мы ведь тоже не сразу догадались, с чем имеем дело. — Да уж. — Рон фыркнул. — Если честно, у меня до сих пор мурашки от того жуткого дыма, который вырвался из чаши… Ну, когда я её проткнул. Клыком василиска. Гермиона медленно подняла на него взгляд. — Ты… что? Он посмотрел на неё, приподняв брови: — Когда я уничтожил чашу Пенелопы Пуффендуй. Гермиона, ты чего? — он неловко хмыкнул, будто не понял, в чём странность её реакции. — Но мы же… — её голос осекся. Она помнила всё слишком ясно. Как они вдвоём вошли в Тайную комнату. Как влага покрыла кожу от сырости и страха. Как она держала клык, как сила крестража прошла через неё, когда она вонзила его в чашу. И как Рон… в тот самый миг… — Да… да, действительно, — пробормотала она, делая вид, что просто ошиблась. Будто это все неважно. Будто её сердце только что не разбилось вдребезги. Но она уже не могла остановиться: — Рон… — она проглотила ком в горле. — А ты ведь помнишь… наш поцелуй? Он поднял брови, а потом вдруг громко рассмеялся: — Поцелуй? Миона, ну извини, конечно, но чтобы я целовал свою почти сестру? Серьёзно? — Он покачал головой, смеясь. — Может, тебе приснилось? Я вот точно ничего такого не помню. Не помню. Я вот точно ничего такого не помню. Холод полз по спине, цепляясь за позвонки ледяными когтями. Сердце колотилось, внутри поднималась тревога — вязкая, тошнотворная, как перед обмороком. — Да… наверное, приснилось, — натянуто выдохнула она, отводя взгляд. Пальцы судорожно убрали прядь волос со лба — привычное, механическое движение, за которым стояло желание спрятаться. — Была влюблена в меня в школе, Миона? — поддразнил он, приподнимая брови. — Признайся, я никому не скажу. Даже Сьюзен. Заткнись. Заткнись. Заткнись. — Эм… Рон, не говори глупостей, — хрипло выдавила она. — Мы же были просто друзьями. — Понял, понял. — Он поднял ладони, как бы отступая. — Если что нужно будет по жертвам — сообщи. Постараемся помочь. И… береги себя, Миона. Он вышел, не заметив, как её лицо побледнело, как плечи опустились, будто рухнула внутренняя опора. Когда дверь за ним захлопнулась, Гермиона встала, резко наложила заглушающее заклинание на кабинет. И закричала. От безысходности, от боли, пронзающей душу, от панического страха, накрывающего с головой. Он не помнит. Рон не помнит того, что они пережили вместе. Гермиона стояла посреди опустевшего кабинета, прижимая дрожащие пальцы к губам, как будто могла остановить дрожь, которая дошла до самых костей. Но она помнила все. Слишком отчётливо, слишком живо. Она помнила, как они вошли в Тайную комнату. Как он смотрел на неё. Как она держала клык, как чаша зашипела, как потемнело вокруг. И как Рон… Это точно не было сном. Внезапно возникшая мысль отравила всё остальное: А что если этого действительно не было? Что, если она правда не уничтожала крестраж? Не каталась на метле, как сказала Джанет? Нет. Это безумие. Это симптомы усталости, давления, страха. У неё ведь был стресс, бессонница. Слишком много смертей. Я же не могла выдумать это. И всё же — голос Рона, его искреннее удивление, его смех… в нём не было ни малейшего намёка на воспоминание. Он действительно этого не знал. И это пугало сильнее всего. В памяти всплыл дневник Эммы. Гермиона листала его прошлой ночью, не в силах уснуть. «Если это кто-то читает — пожалуйста, скажи, я была настоящей? Скажи, я была?» Эти слова впились в неё, как иглы. Эмма теряла себя. Теряла контроль над тем, что считала реальностью. А что, если и Гермиона теперь стояла на том же краю? Она поднялась и на дрожащих ногах дошла до стола. Распустила волосы, будто так будет легче. В сумке, флакончик умиротворяющего бальзама. Привычный, безопасный. Глоток. Второй. Мягкое тепло разливается по грудной клетке, смягчая панический комок под рёбрами. Но слёзы не спрашивают. Они просто текут по щекам. Если это забыто, значит ли, что этого не было? Если никто не помнит… была ли я? Была ли та я, кто пережил хаос и ужасы войны?***
Я снова солгал ей. Пусть это и не та ложь, из-за которой рушится доверие. Я надеюсь. Я решил покинуть Мэнор. Прошёл месяц с моего возвращения — достаточно, чтобы понять: этот дом мне больше не принадлежит. Он глядит на меня пустыми зрачками портретов, дышит пылью чужих побед и проклятий, а стены пропитаны не только кровью Малфоев. Но жить где-то всё же нужно. И глядя на Тео и Пэнси, с их новой, полной света квартирой, я решился: почему бы и нет. Пусть мое новое жилье будет меньше, пусть будет проще. Главное — тишина. Главное — начать заново. Риелтор, волшебник лет сорока с лицом человека, который уже многое повидал, но не прочь оценить тебя сверху вниз — аппарирует нас от дома к дому. Мы уже посмотрели с десяток вариантов. Дорогие, скучные, пустые. Ничто не цепляет. Он косится на меня — узнал. Конечно, узнал. Не сказал ни слова, но я читаю это в его движениях, в его выверенной вежливости. Ему не нужно меня принимать. Достаточно, что у меня есть деньги. Наконец мы оказываемся на краю безмолвной улицы, где воздух пахнет свежей краской. — Это, полагаю, не совсем то, что вы искали, мистер Малфой, — говорит он, поправляя мантию. — Но дом выставлен на продажу. Хотите взглянуть? Я осматриваюсь. Улица кажется пустынной. — Здесь вообще кто-то живёт? — спрашиваю. — Место выглядит заброшенным. — О нет, нет, это новый район, — отвечает он, будто оправдываясь. — Просто пока не пользуется спросом. Цены, знаете ли, высокие. Не каждому по карману. Он смотрит на меня чуть дольше, чем следует. Я не отвечаю, пусть гадает. Мне не привыкать быть недобро встреченным. Зато здесь тихо. Очень тихо. Мы подходим ближе. — Снаружи может показаться, что дом небольшой, но, уверяю вас: две спальни на втором этаже, кабинет, просторная кухня-столовая, большая гостиная. Хозяйская ванная наверху, и гостевая — на первом этаже. Всё, как вы и просили. Он щёлкает пальцами, и дверь сама открывается, пропуская нас внутрь. Я перехожу порог — и замираю. Дом встречает тишиной. Не такой гнетущей, как в Мэноре, нет. Это была тишина, в которой можно было бы расслабиться. Всё — от благородно тёмного паркета до лаконичных линий мебели, было выдержано в классике, но без какой-то помпезности. Простые оттенки, мягкий свет, детали: латунные ручки, стеклянные перегородки, книжные полки, встроенные в ниши. Стиль и сдержанность. Я едва заметно киваю, и он ведёт меня наверх, по лестнице с резными перилами. Спальня. Большая кровать, аккуратные окна, сквозь которые льётся мягкий дневной свет. Комната пахнет свежестью. И в этот момент меня настигает видение, настолько яркое, что на секунду перехватывает дыхание. Она. Чертовски красивая, упрямая, самая невероятная ведьма. На этой самой кровати. Струящиеся локоны касаются моих плеч. Бёдра охватывают меня, как будто она приручила меня этим движением. Ее голос — шепотом, рывками — произносит моё имя. Чёрт. Я моргаю, пытаюсь сбросить с себя это наваждение. Я отворачиваюсь, чтобы риелтор не увидел, как мне нужно пару секунд, чтобы прийти в себя. — Я… Я беру этот дом, — говорю хрипло. Он оживляется, потирает руки и достаёт зачарованные документы. Перо само выписывает сумму, строчки выстраиваются ровно передо мной. Я подписываю, не вчитываясь. Дом теперь мой. Не знаю, что будет дальше. Но, по крайней мере, я выбрал место, где могу начать не притворяться.***
С каким-то странным, почти детским ликованием я возвращаюсь в Министерство. Улыбаюсь. Это даже пугает. Я киваю первым, здороваюсь со всеми. Делаю Джанет — всегда строгой, всегда бдительной — комплимент по поводу её мантии. Она растерянно смеётся. Но всё рушится, стоит мне открыть дверь. Не знаю зачем, но еле уловимым движением палочки я запираю кабинет. Грейнджер. Она сидит на своём столе. Совсем не как руководитель огромного отдела. Её плечи поникли. Волосы соскользнули на грудь. На щеках — следы слёз, блестящие дорожки на бледной коже. Я бросаюсь к ней, сам не знаю почему. Её глаза… Пустые. Словно душа ушла вглубь, туда, где никто не достанет. Что-то во мне — всё — сжимается, рвётся. — Грейнджер, — я беру её лицо в ладони. — Посмотри на меня. Что случилось? Она смотрит куда-то сквозь меня. И я вижу, как внутри неё бушует безмолвный шторм. — Малфой… — шепчет она. Моргает, будто возвращаясь издалека. — Мне… мне нужна помощь. Это слово — помощь — звучит, как заклинание. Я прижимаю её к себе, аккуратно, но решительно. Её голова утыкается мне в грудь. В этот момент весь мир вокруг стирается. Осталась только она. Я помогу тебе. Клянусь. Ни одной твоей слезинки больше. Но я не говорю этого. Просто крепче обнимаю. Её руки находят мою рубашку и вцепляются в неё, срываясь в отчаянной слабости. Я чувствую: она дрожит. Что, чёрт возьми, случилось, пока меня не было? — Гермиона… — тихо зову я, и она вздрагивает. — Что произошло? Молчание. Её руки лишь сильнее сжимают ткань. Я медленно накрываю одну из них своей ладонью. Сжимаю в безмолвном жесте «Я здесь, я с тобой». И если она не может говорить — я подожду. До тех пор, пока не вернётся свет в её глаза. — Мне кажется, я следующая, — произносит она наконец, и голос её почти не слышен. Внутри меня снежная лавина. Холодная и безжалостная, которая сметает всё. — Нет, — выдыхаю я. — Грейнджер, нет. Этого не будет. Ты слышишь меня? Не будет. Она поднимает на меня взгляд. И в этих глазах — бездна. Отчаяние, какое я не видел даже в дни войны. Она ломается прямо в моих руках. А я не умею восстанавливать. Вернись. Вернись, чёрт побери, сильная, упрямая Грейнджер. Ты нужна мне… Но я не говорю этого. Только сжимаю её сильнее, будто в объятиях можно передать то, на что не хватает слов. — Люди вокруг… — её голос хрупкий и надломленный. — Они забывают меня. Все счастливые моменты, все что было когда-то хорошего… Все это теперь только в моей голове. В голове проносятся картинки жертв. Их страдания. Девчонка Эмма, которая так сильно хотела жить, но не справилась со своей внутренней болью. Я чувствую, как что-то скребёт изнутри. Беспомощность. — Грейнджер… — шепчу, проводя большим пальцем по её щеке. Я не знаю, имею ли право на такой жест. Наверное, не имею. Поэтому снова прячу её в себе — обнимаю. Глажу волосы. Чёрт, они такие мягкие, как шёлк, самый дорогой, самый нежный. Я наклоняюсь и почти незаметно прижимаюсь губами к её волосам. — Я не забуду тебя, — шепчу. — Даже если забудет весь мир, Грейнджер. Я не забуду тебя. Это я говорю вслух. Возможно она проклянет меня. Возможно оттолкнет. Но она только снова вздрагивает. Я хочу, чтобы часть моей уверенности передалась ей. Хоть крошечная искра, способная разжечь в ней жизнь. И будто в ответ на эту мольбу, она снова сжимает мою рубашку. Её тело натягивается как струна, грудная клетка поднимается в дрожащем вдохе. Она неуверенно приподнимает подбородок — и утыкается им в мою шею. Я чувствую её дыхание. Тёплое, живое. Её губы едва-едва касаются моей кожи. И в этот миг меня охватывает глубокий и мучительный жар. Я замираю. Она — в отчаянии. И, возможно, не до конца осознаёт, что делает. Я держу её, и одна моя часть хочет остаться навсегда в этом моменте, где она ищет утешение во мне. Другая часть — более трезвая, более зрелая — кричит. Остановись. Ей больно. Она не здесь. Но её губы движутся вдоль моей шеи, горячие, дрожащие. Я делаю резкий вдох, сдерживая стон, и прижимаю её ближе. Не для того, чтобы стать её ошибкой. А чтобы быть её якорем. Она разводит ноги, притягивает меня ближе, и я оказываюсь между ними. Я прикрываю глаза. Всё внутри горит. Миллионы искр взрываются под веками, когда её губы скользят по моей коже. Руки исследуют мою грудь, мою спину — будто ищут опору. Мой разум тонет в ощущениях, а тело уже предало меня. Но я не двигаюсь. Не отвечаю и не позволяю себе большего. Она прокладывает дорожку из поцелуев по линии моей челюсти. Я замираю. Всё, чего я хочу сейчас — это поцеловать её. Почувствовать её губы на своих. Но она — не в себе. Она потеряна. А я не позволю ей потеряться ещё сильнее. Я мягко кладу ладонь ей на щёку. — Гермиона… — мой голос хриплый, срывается. — Я здесь. Но ты должна вернуться к себе. Я подожду. Сколько нужно. Я отстраняюсь едва заметно — не чтобы оттолкнуть, а чтобы дать ей пространство. Её дыхание всё ещё обжигает мою кожу, но я держу себя в руках. Она должна сама выбрать — не тело, а ясность. Несколько секунд или вечность она не двигается. Потом я чувствую, как её пальцы медленно разжимаются, отпуская ткань моей рубашки. Она откидывает голову назад, и в её глазах вспыхивает осознание. Я не вижу в них вины или стыда. Только боль и страшная, оглушающая усталость. — Прости, — шепчет она. Это слово ранит сильнее, чем всё остальное. Она просит прощения… за то, что просто хотела быть не одна? — Не нужно, — отвечаю я. — Ты ничего не сделала не так. Она смотрит на меня, будто не верит. Или будто впервые в жизни слышит это. — Я не знаю, что со мной… — Голос у неё хриплый, словно сломанный. — Иногда мне кажется, что я… растворяюсь. Что я вдруг перестану существовать. Я опускаюсь на край стола рядом с ней. Не касаюсь, просто остаюсь. — Ты здесь, Грейнджер, — говорю тихо. — И я тоже. Мы справимся. Она опускает взгляд и кивает. — Можно… — Она делает паузу, будто боится быть слабой. — Можно я немного посижу вот так? Я протягиваю ей руку. — Конечно. Столько, сколько нужно. Она облокачивается на меня. Это не жест отчаяния, а доверия. И в этот миг я понимаю, что, возможно, только что сделал самое важное в своей жизни — не позволил ей исчезнуть. Не ответил на зов боли страстью, как бы тяжело мне это не далось. А просто… остался рядом.