***
В келье он сидит с ним. Задумчиво помалкивают вместе. Отец приходит, бегло по двоим ведет глазами. Только рукой небрежно Андрею машет в сторону двери, чтобы призвать ретироваться. Тот пихает в плечо Александра перед уходом. Видимо, это должно означать что-то подбадривающее. В любом случае не срабатывает. — Почему на трапезной не был? — отец не укоряет, но и ответ, кажется, ему не шибко интересен. Александр не может заставить себя не то что ответить, а вообще воспроизвести хоть какой-нибудь звук. Смотрит на него широко. — Что бледный такой? — Отец, нахмурившись, приглядывается внимательнее. — Что-то натворил уже? Мотая головой, Александр прячет руки в складках рясы — пальцы бесконтрольно дрожат. Даже волосы шевелятся. Кажется, что если он произнесет хотя бы слово, то выдаст себя. Каждая клетка тела вопит о том, что он сделал. И родитель безошибочно считывает этот крик. Он видит всё. Всегда. Ожиданиям вопреки, отец дает что-то — тычет сверток в грудь. Александр машинально подхватывает руками шуршащее нечто. — С грибами твоими. Маслянистое жареное тесто в целлофане теплое. Отец уже отворачивается. Ноутбук включает на письменном столе. Сейчас и самый маленький кусок в горле рискует остановиться и удушить. И именно поэтому Александр разворачивает пакет и откусывает жадно, голодно. — Не спеши, — спина отца подает голос. — Подавишься. Как он вообще увидел, стоя спиной? Иронично, что от тех слов Александр тут же заходится надрывным кашлем. Пережевывая уже медленнее, смотрит на отца, севшего за компьютер. Тот сосредоточен — глаза стеклянные. Вообразить невозможно, что будет, если он узнает. А ведь он узнает. Что ж он сделает? И что скажет? Первое, что приходит в голову — изгнание. Изгнание не из семинарии, но из семьи. Из жизни родителей и младших. В красках сверхъярких представляется, как отец отреагирует. Может, бурно. Может, нет. Скажет что-то… из ряда «ты не сын мне». «Содомит». Он вздрагивает. Слово в голове произносится отцовским голосом. Похолодев, он снова всматривается в его лицо. Такое чужое. Понимание настигает и бьет сильнее любых пощечин. Нет, отец не станет кричать, не будет рвать на себе волосы. Он просто посмотрит на него как на что-то отвратительное. Одним лишь взглядом констатирует, что сын его — мерзость сущая. Отвратительность, достойная всецелого забвения. Он отвернется — и это будет хуже любого изгнания. Абсолютная аннигиляция. Мысли поражают бесконечным градом клинков. Он не грешник даже, но изгой. А наказание самое страшное со стороны церкви — не осуждение и порицание, а хуже. Анафема. Он отлучен должен был быть одним лишь фактом своих желаний блудных. И отец не сказал бы ни слова против. Что есть — возмездие. Рука с пирожком падает бессильно рядом ко второй — на колени. Александр опускает голову. К чему смотреть? Тихий, спокойный человек за столом — стена, которую не преодолеть. И если она рухнет, то похоронит.***
На вечерней он забивается подальше, на лавку в задний угол. — Живот болит, — врет Андрею. Но ощущение, что все грехи его известны миру и выставлены на обозрение и осуждение, не исчезает. А главный грех венцом на голове возложен. Таким же мерзким, как он сам. Грехов так много. Слишком много. Храм плывет в мареве. Свечение лампад и свечек сливается пятном. Бельмом. Дверь исповедальни открывается прежде, чем он понимает, что очередь его настала. Ведомый фатализмом и отчаянием, он шагает безропотно навстречу. Он должен. И обязан. Если не исповедаться, то грех, без того весящий не меньше тонны, станет тяжелее. Отец Николай улыбается. Этого не видно вовсе — просто Александр знает, что он ему улыбается всегда. А знал бы он, какое чадо у него на самом деле. — Тебя тревожит что-то? — за благословением следует вопрос. — Нет, отче, — снова врет. Он чадо лживое вдобавок. Епитрахиль привычно покрывает голову. — Согрешил, Господи… — он затихает. Отец Николай терпеливо ждет. Александр губу кусает. Слова сжигают горло. Врезается зубами всё сильнее. Если отпустит самоконтроль хоть на миг, то выпалит без остановки: «Я был с мужчиной. Был. Мы целовались. Я желал его. Хотел и наслаждался. Да, я содомит. Я не раскаиваюсь!» — Я… я… не могу, — шепчет он, — не могу… Я осквернен. И что мне делать? Отец Николай вздыхает. Не давит. Он понимает, что слова — не главное. Читает разрешительную молитву, крестит голову. — Вставай. — Убирает епитрахиль. — Господь сказал: «Придите ко Мне все труждающиеся и обремененные, и Я успокою вас». Ты обременен. И борешься с самим собой. — И это тоже грех? — вопрос срывается последний, самый важный. Отец Николай медлит. — Нет, Александр. Борьба не грех. Это жизнь. Грех — когда ты отчаиваешься и решаешь, что не достоин любви или прощения. Александр протягивает руки — берет второе благословение. Если останется еще поговорить, второй истерики не избежать. — Иди. Сейчас ищи покоя, а не самоосуждения. Отец, собираясь спать, не слишком обращает на него внимание. Сейчас, когда будет ровно десять, он равнодушно погасит свет, и, что бы в этот момент ни делали Александр, кто-то из детей или жена, дальше его ничего не интересует. Отбой беспрекословный. Как дома, так и тут. Александр следует его примеру. Свет гаснет. Но сна, конечно, нет. Тревога со стыдом под ребра колют. Он прислушивается к дыханию отца. Такое плавное и мерное. Пару часов поспит, а после встанет на молитву. Возможно, к двум. И до пяти. Александр в потолок глядит иссиня-темный. Он знает: отец уедет завтра. Выходит, ночь совместная — пока последняя. Внезапно его охватывает сиротливый страх. Он должен радоваться, по идее. С отцом и холодно, и душно. Непреодолимо. Но, глядя в темноту, осознает, что тихое дыхание напротив — единственное, что удерживает от падения сейчас. Без отца будет еще более гибло. Жара в маленькой келье невыносима. Мысли, как рой ос, жалят: Марк, поцелуй, содомит, отец, еще Марк… Его вот-вот поплавит. Дыхание рядом глубокое, а значит, отец заснул уже. И очень медленно, желая раствориться в идеале, Александр поднимается с кровати, цепляет рясу с быльца, чтобы накинуть на ходу. Скользит к двери, не дав ни шанса половице скрипнуть напоследок. Из кельи бросается в прохладу ночи. Так вольно, прямо как раньше, когда сбегал он без оглядки твердо. Ночной воздух сгоняет дурман мыслей. Постояв немного, Александр отчего-то чувствует, что возвращаться будто бы некуда. А туда, куда так тянет, ему нельзя категорически. Брусчатка розовая отводит к храму вдоль пушистых клумб. Мирабилис красуется вовсю. Что необычно: он покаяния не ищет вовсе. Убежища. Ночной храм мрачный — во тьме додумать стиль готический несложно. Всему виной колонны, может. Ладаном пахнет после службы, а лампады колышутся, как мистические светильники. Обстоятельства и состояние к молитве не располагают. Да и самой ее нет, словно душа онемела, спуталась, замерзла. Тем не менее Александр припадает на колени к ступеньке алтарной. По обе стороны от врат большие вазы с цветами — пахнет травой сушеной. Он голову задирает, чтобы на самой верхушке золотого голубя увидеть, но в темноте его не различить совсем. Едва он ровнее дышать начинает, успокаиваясь, как тень падает сверху. — Ты же знаешь, что здесь тебя ждали, дитя? От внезапности Александр дергается как током ударенный. Испуганно оборачивается — отец Валерий стоит над ним. Никаких шагов, никаких звуков не было слышно за спиной, словно он материализовался из мрака. Явление подобного рода парализует еще сильнее. Он отползает назад, инстинктивно ища защиты, но ноги прирастают к полу и путаются в собственной рясе. — Я… я… — горло пересохло. Отец Валерий наклоняется, а голос тихий кожу холодит: — Не надо юлить, Александр. Отчего не спится? Грехи покоя не дают? Или, напротив, сладостные воспоминания? — Я… я молился… — он выдавливает одно слово, но оно звучит жалко и нелепо. — Молился? После пошлостей, что сотворил, ты молился? Ты думаешь, твои блудные молитвы будут услышаны? Не лги, дитя. Ты не молился. Лишь открыв рот, чтобы сказать что-то, Александр понимает, что ни ответов нет, ни сил оправдываться. Остерегаясь лишний раз, он отползает подальше, но упирается в стену алтаря. Тихий ужас скребется по ту сторону груди. Иерей надвигается на него, а помимо сущего яда в речах чувствуется вонь алкоголя. — Думаешь, останешься безнаказанным? Завтра же папаша твой узнает, а потом отец Николай. И все. И мало того что блудник! Содомит самый настоящий. Александр мотает головой и едва возражает: — Всё не так! Отче, поверьте… — Поверить? Блуднику? Ты позоришь святую обитель даже тем, что существуешь! Ты идешь против Бога! Он делает еще один шаг и теперь находится совсем вплотную. Смесь смрада вина и ладана сжигает ноздри. Хочется вырвать прямо на пол. Шепот священника лезет иголками под ногти: — Ты совсем погряз во грехе, мальчик. — Иерей тянется, чтобы погладить его волосы. Александр уворачивается, но чужая рука соскальзывает к шее. Втянув голову в плечи, он пытается стряхнуть ее. Отец Валерий меняется в лице. — Он еще и брезгует, вы посмотрите, — шипит он то ли от ненависти, то ли унижения. — От меня даже благословение не берешь, руку не целуешь, а кому-то готов обсосать все руки. Он еще и выбирает, кого хочет! Пальцы, переместившись на лицо, грубо сжимают нижнюю губу, оттягивая, чтобы рот открыть. Зачем-то он толкает их наполовину в рот, пытаясь отвести нижнюю челюсть. Александр кусается, не раздумывая, вгрызается в фаланги, будто это единственное, на что он может повлиять. — Тварь! — рычит иерей, вырывая руку. Размашисто бьет в нос ребром ладони второй. Взвыв, Александр разжимает зубы. Голова откидывается назад, в носу щипит — жидкостью давится. Чувствует, что из носа течет. Кашляет всё равно, задыхаясь. Отец Валерий облизывает укус на руке, а глазные щелки его пылают еще более злобно. Толкнув на пол парня, потерявшего равновесие, он располагается сверху. — Красивый, — слышится отвратное, — молоденький. Ткань подрясника задирается — священник щупает снизу штаны. Брюки домашние, широкие. Податливее владельца. Осознав, что сейчас грядет, что не злость или омерзение это, а нечто более чудовищное, Александр сипит: — Не надо… Жалобный голос истончается, как будто вот-вот потекут слезы. Шар из желчи подступает к глотке. — Проси еще, дитя. Проси… — вкрадчиво предлагает иерей, прижимаясь всем телом. — Пожалуйста. — Слезы брызжут. — Не надо! — Красивый, — повторяет иерей, — особенно когда плачешь. Тряпичное тело слушаться отказывается. Звенящий мозг не в состоянии отдать приказ и взять контроль над ним. Мизинец даже неподвижен, не годен на то, чтобы пошевелиться. Шуршит одежда слишком громко, что оглушает, сносит перепонки. Кожа зудит, мешает. Хочется вырваться из нее, оставить тело тут валяться произвольно. Отец Валерий слишком резко срывает внизу что-то там еще. Рука ползет с груди почти до шеи, пока Александр дышит прерывисто под ней. — Дрожишь? — иерей улыбается ехидно. Склоняется, целует губы, щеки лижет. — Будь проклят, — выдыхает Александр со всевозможной ненавистью, на которую только способно многострадальное сердце. И делает последнее, что в силах: плюет священнику в лицо. — Сученыш! — Тот, взвизгнув яростно, за волосы хватает и бьет о пол. Затылок обжигает огнем. Боль пулей моментально простреливает и разносится по шее, позвоночнику и ниже. Слух пропадает на мгновение, а иконостас перед глазами плывет, двоится. Священник привстает, звенит лампадной чашей выше — срывает ту с подвески левого кронштейна. И дергает при этом так резко, что и фитиль меркнет, и половина масла льется Александру сверху на лицо. Содержимое течет в глаза — он зажмуривается, пока отец Валерий притягивает его к себе за бедра. Остаток масла разливает на живот и ниже. Холодное. Живот втягивается на неестественную глубину. И кажется, что хуже быть не может, но дальше… А дальше тело будто разрывает надвое. Рот судорожно раскрывается, чтобы крикнуть в ужасе, но в горле спазм — и звука нет. Набрать он воздуха пытается еще, еще, чтобы заорать, но не выпускает ни децибела. Связки бессмысленные до абсурда. — Не надо, больно! — шевелит губами. И то ли масло, то ли кровь в рот затекает — уже не различить. Отец Валерий корпит, сопит, не отвечая. Где-то отдаленно чувствуется, как мацает и мнет он живот впалый. То выше, то ниже ощупывает фанатично в разводах жирных. — Да ты совсем малыш. Адреналин вздымается от злости и отврата. Пытаясь трепыхаться с новой силой, игнорируя боль в затылке, Александр старается если не вырваться, то уползти. Хватает за руки священника, царапаясь, но тот не замечает попыток жалких. Перехватив его за кисти, к полу запястья прижимает. Внизу, где жжет чудовищно, еще и масло препротивно чавкает по телу — и оттого позывы вырыгать еще сильнее. Царапая уже пол, Александр терпеть пытается. Глотает желчь, что вырвется вот-вот. Глазами одичалыми он видит только, как сверху переливается иконостас поплывший. То розовым, то красным. Беспомощно всхлипнув раз, Александр дальше шмыгает уже беззвучно. Сопротивляться не хватает сил. Сознание, вместо того чтобы отключиться, зависает. «Живый в помощи Вышняго, в крове Бога Небеснаго водворится. Речет…» Боль становится почти невыносимой, но вопреки всему протест в душе слабеет, уступая место оцепенению. Мир вокруг расплывается, а звуки затихают. Ощущая себя не больше чем сломанной куклой, Александр, кроме пустоты, уже не видит ничего. «Не приидет к тебе зло, и рана не приближится телеси твоему, яко Ангелом Своим заповесть о тебе, сохранити тя…» Рассудок утекает, как кадильный дым. И боли как-то больше нет — лишь тупое ноющее давление и кислый смрад вина и пота. Он даже словно видит себя со стороны: безвольное истерзанное тело под алтарем, а сверху грузная фигура иерея, искажающая само понятие всего святого. Дышать не нужно больше тоже. А зачем? «Воззовет ко Мне, и услышу его: с ним есмь в скорби, изму его и прославлю его…» На самом деле он не молится. Псалом, что льется в мыслях, — то крик последний. Его отчаянного духа крик. Тот внутренний незаглушаемый зов о помощи. Безвольно отпустив контроль над роем мыслей, он наконец ныряет в темноту. Борьба прекращается моральная. А оставаться в земном теле нужды теперь и вовсе нет. Он готов вырваться окончательно и устремиться ввысь куда-то. Вот только раздается грохот резкий, и кто-то что-то там кричит. Дверь храма распахивается так громко, что эхо вмиг разносится по сводам. Отец. Растрепанный. А от увиденного — и впрямь безумный. Он не один, там с ним Андрей и, кажется, дежурный инок Павел. И еще кто-то позади. Шок на ошарашенном лице отца сменяется на нечто зверское и сумасшедшее. Голоса гремят дальше и — хоть не разобрать ни слова, — один из них животный рев напоминает. Отец пересекает пространство, проигнорировав законы физики все разом, так молниеносно, что ни окаменевший иерей, ни спутники на входе не успевают среагировать. Налетает сокрушительно, как ураган. Оттащив священника от сына, впечатывает его в ближайшую колонну и намертво вцепляется ему в горло. Иерей хрипит, бритая голова наливается кровью, становится пурпурной, словно тотчас лопнет, как воздушный шарик. — Убью! Отец душит с такой бешено бесстрастной силой, что сдается, собирается убить взаправду. С лицом как мел, с провалами черными в глазницах и хваткой смертельной — он словно дьявол, Боже правый. Возгласов вокруг становится больше, отца оттягивают прочь аж трое. Он сопротивляется так яро, абсолютно озверевший, как мать-медведица. — Держите его! Быстрее! Отец Валерий, сине-багровый, кашляя, оседает на пол, держась за горло. Хрипит и затихает. — Звоните в скорую! — Павел склоняется над ним. Кто-то светит фонариком на телефоне. Андрей подбегает ближе, трясущийся и бледный. — Александр! Но отец сатанеет как никогда. Растолкав окружающих, оттесняет всех от сына. — Вон отсюда! Александр лежит на полу, съежившись в комок. В ушах звонят колокола, такие громкие, давящие. Против воли колени тянутся к груди. А тело дальше бьется и дрожит. Так хочется свернуться еще поменьше, стать снова эмбрионом под щитом плаценты. Вынырнув из обморока, он отрешенно думает, что рассматривать размытые фигуры горизонтально снизу — непривычно. В иной раз было бы и забавно. Отец дышит настолько тяжело и зло, что, кроме него, уже не слышно больше никого. От ярости его потряхивает тоже. Он опускается где-то совсем рядом и, возможно, впервые отринув предрассудки и даже ледяную строгость, сгребает к себе сына. Жмет к груди. Объятие выходит грубое и неуклюжее. И полное чего-то запоздало важного. Он рясу поправляет, чтобы колени не торчали, и прячет в крупной ладони голову лохматую — волосы жирные, слиплись в масле. — Прости, — Александр бормочет, чувствуя, что картинка мира снова ускользает, тает. А каждое движение отзывается острой режущей болью между ног и глухим давлением в затылке. Еще и влажное стекает по бедру. — Больно, пап… Прости. — Господи… — Отец держит за плечи, которые меньше даже его собственной лучевой кости. Вытирает кровь под носом. И рукавом глаза. Прижимает к себе, как младенца, будто желая забрать всю боль. — Что мне сделать, Господи?! Алтарь возвышается над головами собравшихся. На отчаянный зов иконы в золотистых рамах не отвечают. Хотя, признаться, они и так не отвечают никогда. Кроткие лики святых молчат. Немногочисленные окружающие тоже молчат. На фоне отдаленно скорая визжит. Лишь правая лампадка всё мерцает красным, как и прежде. Шатается слегка от сквозняка.