***
Пушкин даже не шелохнулся, когда почувствовал присутствие другого человека. Лишь хмыкнул, заметив, что император посетил его на несколько часов раньше обычного. — Что, садисткие наклонности с каждым разом всё более одолевают великого правителя? Настолько спешили разразиться очередной “милостью”, что примчались прямо с какого-то совета? Чудо, что не в полной парадной выкладке, — ядовито сказал он, смерив императора недовольным взглядом. Обычно Николай приходил к нему уже после всех дел — в лёгком, непринуждённом домашнем костюме. В расстёгнутом камзоле или халате, почти готовый ко сну. Вместе они ели поздний ужин, который изредка перетекал в ругань или драки. И это уже успело войти в привычку писателя. Император был до ужаса пунктуальным и никогда не приходил раньше или позже. Но сейчас всё было иначе. Он стоял в парадном мундире, с перехваченным через плечо лентой ордена и сверкающими тяжёлыми пуговицами — со всеми знаками своей беспрекословной власти. Под мундиром — тугой белый галстук-крават, высокий жёсткий воротник. Пушкину в один момент показалось, что в таком виде его могут вывести либо на бал, либо на казнь. И, честно говоря, второй вариант казался куда милее. Но больше всего поэта напрягал не его внешний вид, а бешеное, прерывистое дыхание и по-настоящему счастливая, почти блаженная улыбка — такая, какой улыбаются только в предвкушении чего-то особенного, чего-то долгожданного. Что-то случилось. Пока Пушкин находился в раздумьях, император, буднично придвинул рядом стоящее кресло к дивану, на котором Саше нравилось проводить всё время — открывался чудесный вид на плотно запертые окна с решётками — идеальная метафора его новой жизни. — Я просто подумал, Саша, — сказал Николай, расставляя содержимое подноса на столе, — что ты мог проголодаться. Вскоре перед мужчинами стояли: фрукты, хлеб, серебряный кувшин с вином. Пушкин окончательно убедился, что сегодня был какой-то особенный день — даже перекус собирался спешно, он заметил это ещё, когда только-только увидел поднос с неаккуратно стоящей посудой. Николай во многом стремился к совершенству, поэтому каждая выбивающаяся деталь бросалась в глаза. — Хм, помнится мне, раньше вас не посещали такие мысли, — поэт нехотя поднялся, чтобы перебраться в положение сидя, стараясь выглядеть собранным. — Знаете, ещё не время. Я не голоден, буду, но через пару часов, поэтому к вам не присоединюсь. Николай хмыкнул, чуть склонив голову набок, и ответил: — Ах, Саша, как же сладко слышать это от тебя! — Пушкин удивленно поднял голову в ожидании объяснения — он думал, что разозлит, заденет самолюбие царя, но тот, казалось, наоборот только повеселел. Куда сильнее!? — Ты ведь и дня прожить не мог, как порядочный человек. Всё тебе балы и бесконечные танцы с музой. Ел, когда захочешь, спал только, если совсем уж падал от усталости. Он медленно подался вперёд, пальцами легко поглаживая подлокотник кресла. — А теперь посмотри на себя — живёшь по составленному лично мной распорядку, еще и жалуешься, что я его нарушил. Даже ты, мой дорогой бунтовщик, оказался укрощен, хоть и не в силах это признать. Он улыбнулся, наблюдая, как ногти его камер-юнкера вжались в ладони, и лениво добавил, глядя прямо в глаза: — Знаешь, дорогой Пушкин, где-то я читал, что привычка свыше нам дана, только уже не вспомню, как там было дальше, — он притворился, что находится в раздумьях. — Чему-то там она замена… — Счастию, — обреченно выдохнул поэт, понимая к чему клонит император. — Ах, точно, так ты же их и написал, да? — писатель смутился, — Тогда осмелюсь спросить тебя, дорогой Пушкин. Откажешься ли ты от собственных строк, когда привыкнешь к моей власти над тобой, привыкнешь слушаться меня… — он наклонился через край стола, подался вперёд, так близко, что дыхание обожгло кожу у самого уха. — привыкнешь любить меня. Пушкин вздрогнул и медленно отвёл взгляд в сторону, стиснув зубы, будто надеялся, что если не смотреть на него, то удастся сохранить хотя бы малость своего достоинства. Щёки вспыхнули предательским румянцем — неярким, но достаточно заметным для императора, успевшего изучить своего фаворита вдоль и поперёк. Он сжал губы сильнее, стараясь не дышать так часто, не выдать, как сердце вздрогнуло от этой близости. Плечи чуть напряглись, руки остались без движения — но именно это натянутое молчание и выдавало его хуже любого слова. Николай усмехнулся. Налюбовавшись смущенным поэтом, он отпрянул и, взяв кувшин, начал разливать вино по бокалам — аккуратно, с тем самым тщанием, с каким охотник готовит ловушку. — Знаешь, кстати, что ещё хорошего в привычках, Саша? — голос его звучал всё так же мягко, почти весело, — Многие из них стоит лишь однажды навязать — и человек от них больше никогда не избавится. Тот, кто раньше сопротивлялся, сам будет ждать, когда его покормят, обратят на него внимание… Николай поймал взгляд писателя. — Что скажешь, Саша? Он даже не пытался скрыть довольства, глядя, как поэт сдерживает злость. Да этот сукин сын с ним сегодня играться вздумал! Хоть Пушкин и осознавал, что император нашёл в нём интересную игрушку. Было по-настоящему больно видеть подтверждение тому, что он стал солдатиком, нет, даже не солдатиком. Куколкой. Той самой, фарфоровой, нарядной, какой балуют девочек при дворе. Красивый, бесполезный, предназначенный только для чужой забавы. Одним словом камер-юнкер. — Скажу, что вы достойны сцены, Ваше Величество. Настоящий артист. Столько безумия — и ещё никто не заметил! — Вы так красноречивы в высказываниях, мой поэт. Почти жаль, что у вас не осталось слушателей. — И из-за кого же? — Пушкин криво улыбнулся. Николай решил ответить на очередную колкость самодовольной улыбкой. Да, это он позаботился о том, чтобы единственной аудиторией любимого поэта был он сам. И ему совершенно точно некуда спешить — подождёт столько, сколько потребуется, пока поэт не осознает: другого слушателя у него больше не будет. Только он. Только Николай. А сегодня он стал еще ближе к присвоению себе буйного писателя. — Давай сменим тему, — он подвинул бокал с напитком ближе к писателю. — Саша, у меня для тебя хорошая весть. Он наблюдал за тем, как Пушкин аккуратно берет бокал в руки и делает неуверенный глоток, будто боится, что в вине может быть яд. Ох, если бы Николай хотел его убить, то сделал это куда красивее, смакуя последний момент его самой яркой демонстрации власти над поэтом. — Синод вынес решение. Ваш брак с Натальей признан недействительным. Он произнёс это неторопливо, как будто сообщал о каком-то назначении на хорошую должность. — Совсем скоро она снова станет свободной женщиной, — продолжал Николай, не отводя взгляда, — и, если всё сложится удачно, выйдет замуж за весьма подходящего человека. Посла — человека с положением, связями. Настоящая удача для неё, согласись? Он поднёс бокал к губам, сделал маленький глоток, медленно, растягивая наслаждение. Потом протянул его к Пушкину. — Выпьем за её счастье, Саша? Пушкин не шевельнулся. Он смотрел в пустоту, тяжело дыша, пальцы мёртво сжались вокруг стеклянной ножки бокала — еще немного и императору бы пришлось перебинтовывать окровавленные из-за мелких осколков руки. Губы его дрогнули, но он не сказал ни слова. Николай немного склонил голову, изучая его реакцию. — Ну что же ты? — обманчиво нежно спросил он. — Ведь это чудесно, ты должен быть благодарен. Вы больше не будете связаны. Свобода, Саша. Разве ты не этого хотел? — Свобода? — он зло усмехнулся, наконец подняв на Николая взгляд. — Ты смеешь говорить мне о свободе, когда сам вырвал из моих рук даже право быть с той, кого я выбрал? Пушкин резко поднялся, словно хотел броситься и растерзать Николая. Но ноги предательски дрожали. Император всё ещё улыбался, не вставая. — Свобода начинается с выбора, государь. А ты отнял его. Ты решил за нас обоих. За неё. За меня. И теперь называешь это милостью? Впервые за всё время, что Пушкин провёл во дворце, он перешёл на ты. — Ты можешь быть зол на меня сколько угодно, — медленно сказал он. — Но в глубине души ты знаешь: я просто избавил вас обоих от лишней боли. От иллюзий. Разве не так? Пушкин не ответил. Он стоял, как камень, даже не заметив, как зубы до боли впились в губу. — Ах, Саша, — Николай встал, небрежно поставив бокал обратно на стол. — Ты должен понимать, что не подходил той женщине с самого начала. Ещё, когда тебе потребовалось получить письмо о благонадёжности. Подумай сам, о какой любви идёт речь, когда ради нее пришлось менять саму твою суть, унижаться перед Бенкендорфом и читателями, защищать свою честь на дуэли. И, не торопясь, он подошёл ближе, чтобы положить ладонь на влажную от слёз щёку Пушкина, нежно поглаживая. Приручая к себе. — И вот ты злишься на меня будто я разрушил что-то настоящее. Будто я отнял у тебя любовь всей жизни. Он обернулся к двери, и уже почти уходя, бросил через плечо: — Всё, что я сделал — избавил тебя от сладкой лжи. И ты ещё поблагодаришь меня за это. В тот день он многое хотел спросить — и на каком основании проводилось это заседание, и была ли Натали к этому причастна, и по каким таким причинам сам Синод признал их брак недействительным. Но тело не слушалось. Мысли вязли, разлетались, застревали в горле. Всё, что он тогда мог — обессиленно смотреть, как император медленно уходит из его темницы, оставляя после себя липкий, неприятный осадок. Ах, Пушкин не сомневался ни на секунду: Николай сам приложил к этому руку, сам наклонил чашу весов так, чтобы церковный совет принял правильное решение. Всё — от его мимики до сладости, с которой он рассказывал о решении Синода, смакуя момент, жадно глотая каждую эмоцию поэта, — говорило об этом. В тот момент Пушкин впервые подумал о том, как хорошо бы его руки смотрелись на хрупкой шее государя.***
Мысли всё ещё вились где-то между вчерашним вечером и липкой сладостью чужого голоса, сообщающего ему о решении Синода. Так легко и буднично, как будто Натали и вовсе не существовало. Он не заметил, как снова вернулся к ней. Сколько раз уже давал себе слово не вспоминать, не крутить в голове её имя — но мысли всё равно раз за разом стягивались в одну и ту же петлю. Натали. Как она сейчас? Знает ли? Участвовала в этом? Или ей просто сообщили коротко и вежливо, с той самой натянутой любезностью, с которой здешние люди так талантливо умеют подносить самую настоящую грязь на серебряном блюдце? Хотелось верить, что она хотя бы расстроилась. Хотелось верить, что страдает, тоскует по нему так же, как он по ней. Но вера его пошатнулась ещё на том балу. Может быть, я и вправду не стоил той борьбы. Он нежно вспоминал, как Натали смеялась, поправляла локон за ухо и ласково звала его Сашенькой. Какой активной и живой была его Наташа, как весело она кружилась в вальсе, меняя партнеров, но всегда возвращаясь к нему. Она была молодой, полной жизни девушкой. Такой воздушной, почти недосягаемой. Благородной и правильной… И вдруг он понял, что Натали была слишком нежной, слишком чистой для такого олицетворения бунтарства и непокорности как он. Для такой грязи. А может, для неё это даже облегчение? Теперь она свободна. Он не мог перестать вспоминать, как держал её за руку, помогая спрыгнуть с лошади. Вспоминал её талию, тонкую, слишком нежную для такой волевой девушки, как она. И думал, как легко теперь чьи-то чужие руки подхватят еë за талию, унося в новый танец, в котором Пушкину уже не будет места. Руки того, кого выберут ей в мужья, кому одобрительно кивнёт император… Он моргнул. Медленно разжал пальцы, осознав, что всё это время бессознательно сжимал уже вдоволь растянутую ткань рубашки. Он попытался вобрать в себя как можно больше воздуха, чтобы успокоить разбушевавшееся сердце. Взгляд упал на стрелку часов, доходящую до восьми часов вечера. Скоро он придёт. Пушкин сел на край кровати, не торопясь. Положил руки на колени, выпрямил спину. Внутри в один миг стало так пусто. Ни злости, ни боли — как будто всё это кто-то выжег, вытянул из него. И вдруг пришло странное осознание. Ему хочется видеть, как страдает император. Хочется наблюдать за тем, как его контроль ускользает сквозь пальцы. Хочется сломать его в отместку. И в голове вспыхнула идея. «Так вы хотите, чтобы я сопротивлялся? — он подумал. — Хотите пожирать каждую дрожь, каждую вспышку эмоций, что вызываете, мой государь?» Он встал с кровати и направился к зеркалу. О, смотреть было на что. Заплаканное усталое лицо с синяками от недосыпа. Какое удовольствие должно быть понимать, что именно он причина тому. Чертов извращенец. Чуть опустив голову, он медленно провёл ладонью по лицу, стараясь разгладить выражение — стереть с себя всё лишнее, всё, что могло бы выдать хоть тень его настоящего. Больше вы его не получите. Впервые за долгое время он заставил себя причесаться — аккуратно, ни одного лишнего движения. Руки работали медленно, почти отрешённо, как будто принадлежали кому-то другому. Подошёл к умывальнику. Серебряный кувшин, фарфоровый таз — каждый день ставят, каждый день ждут, что он воспользуется. Сколько раз он презрительно проходил мимо, показывая, что не собирается пользоваться подачками императора. Неужели пленникам в острогах также позволяют умываться и следить за собой? Он сомневался. Поэт зачерпнул холодной воды в ладони, плеснул на лицо. Он ощутил, как засохшие дорожки слез стираются вместе с каплями воды. Ещё раз. И ещё. До тех пор, пока не останется ни следа от его слабости. Он медленно вытер лицо, разгладил складки на рубашке, поправил волосы. Смотрел на человека напротив — безэмоционального, пустого, почти игрушечного. Будет приторная покорность, без малейшего огня, без крошечной искринки. Уже слышались шаги за дверью. Будет лишь то, что вы так усердно пытались вылепить из меня, Ваше Величество. И Пушкин встретил их спокойно. Спокойнее, чем когда-либо прежде. Будет вам кукла, Николай Павлович.