***
Николай вошёл в покои Пушкина в великолепном расположении духа. Спустя столько лет у него наконец получилось вырвать из жизни дорогого поэта девчонку, столь надоевшую ему всем своим существованием. И, что особенно радовало, не пришлось даже заставлять Сашу принимать участие в заседании. Всё решилось даже легче, чем он ожидал с самого начала. Стоило ему лишь ненавязчиво намекнуть, какое решение он ожидает услышать, и чудесным образом Синод единогласно принял правильное постановление. В такие моменты осознание собственной силы наполняло Николая особым блаженством — густым, сладким, почти физически ощутимым. Что может быть прекраснее, чем быть верховной властью? Наблюдать за тем, как по одному слову меняются судьбы, рушатся жизни было по-настоящему прекрасно. В руках он держал поднос с тонкой гравировкой по серебру. На нём блестели бокалы из тончайшего хрусталя, каждый переливался в свете лампы тонкой сеткой изысканных граней. В центре — аккуратная тарелка с ломтиками холодной телятины, сочной и розовой на срезе. Рядом — небольшая серебряная мисочка с ягодами, ещё покрытыми лёгкой изморозью, и фарфоровая чашка с тонкими ломтями белого хлеба. Рядом с вином в пузатом кувшине, отливающим густым рубиновым светом, стояла изящная пиала с любимой писателем морошкой и засахаренными орешками. Всё было расставлено безукоризненно: ни одной крошки, ни единого неосторожного мазка — всё на своих местах, идеально, как и полагается императору. Хоть он и придерживался строгих взглядов на порядок и в жизни никогда бы не спустился в парадную кухню — такого унижения Николай бы не вынес, — он всё же находил особое очарование в том, чтобы заглядывать в буфетную. Лично следить за тем, как готовят поднос для их совместного ужина. Слуги там в суете сновали туда-сюда: один растирал серебро до зеркального блеска, другой выносил отобранные блюда из горячей. Николай всегда наблюдал молча, но пристально — если что-то шло не так, слуга понимал это сам, стоило ему лишь взглянуть в глаза Его Величества, полные холодного, безмолвного презрения. Когда всё было готово, он подходил к невысокому дубовому столику у стены, на котором обычно собирали поднос и сам, с почти фанатичной сосредоточенностью, раскладывал посуду. Перемещал тарелки на доли сантиметра, поправлял столовые приборы, добиваясь симметрии. Это был его личный ритуал: создавать идеальный ужин только для них двоих. Среди множества фруктов и закусок его взгляд чаще всего задерживался на гроздях любимого писателем винограда. Император раз за разом воображал, как Саша сидит у него на коленях, чуть задрав голову. Ворот его рубашки расстегнут настолько, чтобы было видно тонкие ключицы и почти незаметно вздымающийся кадык. Даже в своих выдумках Николай не мог представить его покорным сразу. Сначала Саша бунтует — горячо, с яростью бросает в него слова о гордости и чести, пытается вырваться. Но в конце концов всегда подчиняется. Неуверенно открывает рот, послушно принимая виноградину с его пальцев, задевая кожу пухлыми, обжигающими губами. Делает это неловко, торопливо, всеми силами стараясь показать, как ему это отвратительно. И всё же проглатывает каждую ягоду. Конечно, он мог бы просто приказать слугам приносить еду в покои Пушкина каждый вечер, чтобы не тратить время. Но тогда у него было бы меньше поводов оставаться рядом и снова и снова касаться той жизни Пушкина, участником которой он так отчаянно желал стать в своих мечтах. Ведь каждый раз, аккуратно раскладывая посуду на столе, наливая вино в тонкий хрустальный бокал, а после убирая остатки их совместного ужина под ворчание Саши, он ощущал особую теплоту — тихую интимность, словно весь мир сводился к этим на первый взгляд незначительным ритуалам. Поэт всегда встречал его своим ненавидящим взглядом, заставляя кровь вскипать от дикого желания разбить его на тысячи частей, а после снова и снова склеивать, чувствуя власть, какую обычно ощущают дети, играя с игрушками. Николай знал: пока Саша спорит с ним, пока язвит, пока дышит этой ненавистью — он жив. Он не погиб на той дуэли с Дантесом. Нет, он здесь, всего в нескольких комнатах дожидается его. Но сейчас всё было иначе. Пушкин сидел у окна. Спина прямая, руки спокойно лежали на коленях, взгляд устремлён куда-то в пустоту за рамой. Он даже не обернулся на шаги. Николай застыл на пороге, едва заметно нахмурившись. Что-то было не так. Он осторожно поставил поднос на стол. Тишина растекалась по комнате — тяжёлая и непривычная, как пыль в некогда дышащим жизнью доме. — Здравствуй, Саша. Даже не дрогнул? Что-то новое. — Саша? — переспросил он, Пушкин выглядел бледно даже на фоне светлой комнаты, его профиль был пустым, не украшенным ни одной из эмоций, присущей поэту. Не мог же он сломаться из-за вчерашнего? — Если ты вздумал игнорировать меня из-за решения Синода по поводу тебя и Натали — поверь, этим ты только ухудшишь своё положение. Не мог же? Хоть голос Николая был ровным, в нём уже проступала неуверенность. Он ждал привычной вспышки, яда в ответе, резкой интонации. Ну же… хоть слово. Дай понять, что я не сделал ничего непоправимого. — Прошу меня простить, — даже не моргнув, отозвался Пушкин. Лишь лениво повернул голову в сторону императора, но взгляд не поднимал. — Государь желает отужинать вместе? — Да, желает, — резко отозвался Николай, подозрительно всматриваясь в поэта. И к его удивлению, поэт, не выразив ни капли обычного недовольства, встал и подошёл к дивану. Тошнотворно послушно. В груди что-то сжалось. — Неужели мой поэт наконец прикусил свой непослушный язык? — Пушкин молчал. Лицо его оставалось ровным, как холодный мрамор. Он сел, как ему велели, не глядя на Николая. Это молчание било по нервам хуже любой колкости. Николай сел в кресло прямо напротив Пушкина и продолжил: — Что же ты совсем не смотришь на меня, Сашенька? — нарочито нежно спросил он, в надежде, что Пушкин хотя бы скривится от столь сладкого к себе обращения. — Прошу прощения, Ваше Величество, правила этикета не позволяют. Ах, так вот, что случилось. Конечно же: нетипичный для Саши приглушенный голос, опущенный взгляд, странное приветствие… Его дорогой поэт решил поиграть в примерного придворного. Как трогательно. Николай медленно выпрямился в кресле, чуть откинулся назад, скрестив руки на груди. — И ты думаешь, я поверю в этот спектакль? — спросил он тихо, но с нарастающим жаром в голосе. — Ваше Величество, — без тени эмоции ответил Пушкин, — камер-юнкер не имеет права поднимать глаза на императора без разрешения. Эта фраза, сказанная почти шёпотом, звучала так, будто он плеснул на него ледяной водой. — Ты издеваешься, — произнёс Николай почти ласково. — Ты сидишь передо мной, опустив свои прекрасные глазки в наивной надежде, что сможешь меня так разжалобить, верно, Сашенька? Пушкин всё так же не смотрел на него. Его пальцы сложены на коленях, как на официальном приёме. Молчит. — Что дальше? Будешь целовать мне руку при входе? — Если так угодно Вашему Величеству, — последовал сухой ответ, в котором не было ни пылкости, ни иронии. Николай смотрел на Пушкина, и его раздражение росло с каждой секундой. Эта холодная маска, идеально ровная осанка, взгляд, прикованный к полу — всё бесило куда сильнее любой дерзости. Нет. Не такого Сашу он хотел. Его Саша не боялся идти против закона, перечить вышестоящим, презирать собственного государя. Именно это и делало его подчинение таким желанным, почти обжигающим. Он хотел сломать его всего, хотел, чтобы такой буйный человек — буквальное воплощение хаоса на земле — был покорен, столкнулся с кем-то могущественным, против кого идти даже он бы не смог и всё равно продолжал сражаться. Возможно желания императора и были противоречивы, но Пушкину каждый раз чудом удавалось удовлетворять его своим пылом. Он чуть склонился вперёд, изучая каждую чёрточку лица писателя. — Саша, — мягко произнёс он. — взгляни на меня. — Ваше Величество, правила этикета не позволяют, — глухо ответил Пушкин, не поднимая глаз. Николай сжал зубы. — Уж кто-кто, но ты никогда не уважал эти правила, — Николай прищурился. — Это даже смешно. Надо же. Они сошлись…Пушкин и этикет. — Только ты мог превратить покорность в форму бунта. Как ты это делаешь, Саша? — Я не понимаю к чему вы ведете, государь, камер-юнкер обязан подчиняться этикету, — спокойно проговорил Пушкин. Николай резко поднялся с кресла, шагнув к нему ближе. Его пальцы жëстко коснулись подбородка поэта, заставляя поднять лицо вверх. Пушкин позволил это, всё так же молча, без сопротивления. Взгляд его был абсолютно пуст, в нём не было ни малейшего намёка на прежний огонь. — Хватит, — шёпотом сказал Николай, приближаясь так близко, что его дыхание обожгло щёку поэта. — Ты прекрасно знаешь, что я ненавижу эту фальшивую покорность. Ты нарочно дразнишь меня, да? Пушкин не отвечал. Только смотрел своими невидящими глазами куда-то далеко за Николая. Как будто его уже здесь не было. Император чуть сильнее сжал его подбородок. Нет, Пушкин никуда от него не денется. Только не после своей игры в фаталиста. — Закати сцену, Саша. Крикни. Оскорби меня, сделай что-нибудь! Я хочу слышать твой настоящий голос. Тишина. Лишь тихий, ровный выдох. — Скажи что-нибудь! — Николай впервые повысил голос. — Что вы желаете услышать, государь? — голос Пушкина дрогнул едва заметно, но тут же вновь обрёл холодную чёткость. — Что я ненавижу вас? Что презираю? Что вы уничтожили мою жизнь? Да. Да. Да. — Простите, Ваше Величество, — продолжил он совершенно ровно. — но камер-юнкер не имеет права выражать такие мысли. Камер-юнкер должен быть благодарен за одно лишь ваше внимание. Эти слова были произнесены тихо, покорно — но так, будто Пушкин не говорил, а чеканил их, методично вбивая в сознание Николая. Он немедленно отпустил подбородок поэта и отошёл на пару шагов назад. — Я не просил благодарности, — с трудом сдерживая себя, выговорил Николай. — Я хочу живого человека, а не эту пустую куклу, которой ты притворяешься. — Прошу прощения, государь, — едва слышно сказал он. — но вы получили ровно то, чего хотели. Покорного камер-юнкера. Вашу личную куклу. — Ты прекрасно знаешь, что уже давно не простой камер-юнкер, — прошипел он. — Ты значишь гораздо больше, чем позволяет этот проклятый статус. Ты мой. Ты принадлежишь не дворцу — мне! Глаза поэта наполнились горькой насмешкой. Почти презрением. Хоть что-то. — Разве не вы закрепили за мной статус простой вещицы, Ваше Величество, когда приняли решение за меня? Когда одним движением пальца лишили меня семьи, не потрудившись даже спросить моего мнения? Николай замер, его дыхание стало тяжелее. Лицо окаменело. Неужели Саше нужно постоянно напоминать о той девчонке? — Осторожнее, Пушкин, — голос его сорвался на угрозу. — Ты точно не хочешь затрагивать эту тему. Он в ответ болезненно улыбнулся. — Я всего лишь напоминаю вам, что вещам не положено иметь собственного мнения, государь. А я, как оказалось, именно вещь, — он подчёркнуто медленно опустил глаза, стараясь скрыть внутреннее напряжение. — И вещь всегда делает так, как будет угодно её хозяину. Николай не сразу нашёл, что ответить. Он заметил, как поэт едва заметно дрожит, и впервые за всё время, проведённое рядом, не ощутил от этого никакого удовольствия. Потому что сейчас это дрожь была не от гнева, не от ярости и даже не от ненависти, а от чего-то другого, глубже и болезненней. От той боли, которой Николай не хотел видеть в нём. Саша дрожит из-за того, что вновь вспомнил об этой дрянной Натали. Император сделал шаг назад, подавив вздох и вновь обретая контроль. Что ж, если Пушкин хочет играть по таким правилам — он ему подыграет. В конце концов, нет лучше игрока, чем он. — Хорошо, Саша, — произнёс он наконец, возвращая голосу прежнюю ленивую иронию. — Пусть будет так. Будь вещью. Но если ты вздумал задеть меня этим — боюсь, ты просчитался. Пушкин едва заметно вздрогнул, как будто слова Николая вдруг коснулись какой-то глубоко спрятанной раны. Этого мгновения хватило, чтобы на губах императора проступила хищная улыбка. В глазах зажёгся знакомый огонь — по позвоночнику мгновенно пробежал неприятный, холодный озноб. Ох, Пушкин ещё не знал, что значит быть всего лишь вещью в его руках. Император приближался медленно, каждый шаг отдавался в груди глухим ударом сердца. Он склонился перед Пушкиным, ладонью мягко коснувшись его щеки. Нежность была нарочитой, но пальцы, чуть дрогнувшие на коже, выдавали внутреннее напряжение Николая. — Ты ведь понятия не имеешь, Саша, как много власти у меня над тобой, — прошептал он почти ласково, пальцем ведя линию вдоль скулы, спускаясь ниже к подбородку, заставляя Сашу вновь поднять голову. — Я могу не только распоряжаться твоей жизнью, каждым твоим вдохом, я также могу использовать твоë тело. Помнишь же? Пушкин тяжело сглотнул, пытаясь сохранить равнодушие, но дыхание предательски сбилось, стоило пальцам Николая скользнуть ниже вдоль шеи, касаясь чуть вздрагивающего кадыка. — Ваше Величество… — выдохнул он почти бесцветно, пытаясь сохранить видимость спокойствия. Николай тихо рассмеялся, чувствуя, как напряглись плечи поэта под его прикосновениями. — Вот теперь уже поздно, Саша, — он наклонился ближе, жарко касаясь губами мочки уха, заставляя поэта затаить дыхание. Теперь я хочу увидеть, как далеко зайдёт твоя готовность притворяться безвольной куклой. Как же быстро ты вернёшься к своему обычному строптивому поведению, Саша? Его губы медленно спустились вниз, очерчивая линию от уха до тонкой, изящной шеи Пушкина, чувствуя, как пульс стучит быстрее под кожей. — Исходя из твоих слов, — шептал он, не отрываясь, заставляя Пушкина дрожать от каждого вздоха, — вещь не сопротивляется. Вещь принимает то, что дают, — его голос стал ниже, почти хриплым, а пальцы уже расстегнули первую пуговичку форменной рубашки, открывая кожу ключиц. — Ты же выдержишь это до конца, моя милая вещица? Пушкин резко втянул воздух, подавляя рвущиеся наружу слова протеста, пытаясь заставить себя замереть, стать действительно бездушной куклой. Но тело предавало, оно отвечало Николаю совершенно иначе, не так, как хотелось разуму. Николай заметил это. Его пальцы стали более настойчивыми, более требовательными, и теперь он касался кожи Пушкина открыто, жадно, поглощая каждое вздрагивание. — Что случилось, Саша? — шепнул он с улыбкой, полной тёмного торжества. — Ты ведь хотел быть вещью. Я просто исполняю твоё желание. И с этими словами он властно захватил подбородок Пушкина, заставляя их вновь встретиться глазами. — Теперь я проверю, насколько хорошо ты научился подчиняться. И поверь, Саша, — добавил он, прежде чем накрыть губы поэта жарким, глубоким поцелуем, — я буду очень внимательным экзаменатором. Пушкин задохнулся, едва успев подавить вскрик, когда губы Николая врезались в его с такой жаждой, будто тот хотел выжечь на них своё имя. Пальцы поэта судорожно вжались в складки рубашки правителя в попытке удержаться в этом внезапном безумии. Всё: маска покорности, искусственная вежливость, хрупкий самообман — в один момент разрушилось, оставляя поэта безоружным перед надвигающейся бурей. Он попытался оттолкнуть императора, нащупать воздух, разорвать этот жадный, безжалостный поцелуй, но Николай только крепче вжимал его в себя. Горячие губы распыляли Пушкина, сводили с ума, и ему это совсем не нравилось. Николай попытался углубить поцелуй, проникнуть вглубь, и в ответ писатель резко сжал губы, чтобы остановить неприличное. Но императора, казалось, это и вовсе не останавливало. И тогда Пушкин, поддавшись мгновению, укусил настойчивые губы. Миг — и лёгкий металлический вкус коснулся их обоих. Николай резко отпрянул, и, тяжело дыша, медленно провёл пальцами по раненой губе. С его уст сорвалась усмешка. — Вот он ты, — прохрипел Николай, глядя в глаза. — Мой настоящий Саша. Он вновь наклонился, но теперь уже не с прежней напористостью, а как-то вкрадчиво, почти лениво, шепча прямо в губы: — Так что же ты, Сашенька? — его голос опустился до опасного шепота. — Почему не даёшь своему хозяину поступать, как тому угодно? Он мягко, почти ласково провёл пальцами по пылающей щеке Пушкина, словно прикасался к фарфоровой статуэтке, такой красивой, неподвижной, так и норовящей разбиться вдребезги. — Моя драгоценная игрушка, — промурлыкал он вкрадчиво. Пушкин судорожно втянул воздух. Его глаза вспыхнули пониманием, будто он только-только осознал, что только что произошло. От унижения и бешенства лицо уже начало наливаться жаром. Он стиснул зубы, и Николай мог поклясться — тот начал рычать. Низко, глухо, как зверь, ещё не смирившийся с клеткой. — Сумасшедший, — прошипел Пушкин, едва сдерживая себя, чтобы не вцепиться в него ногтями. — Сашенька, — отозвался Николай медленно облизывая губу, пробуя вкус чужого гнева. — я знаю. Он коснулся рукой ключицы поэта, аккуратно отодвинув рубашку с плеча. — В этом и прелесть, — зарываясь лицом в изгиб между шеей и ключицей. — Ты никогда не бываешь равнодушен. Ни в поэзии, ни в ненависти. Всё во мне горит, когда ты смотришь так будто готов убить меня. Он позволил себе на долю секунды закрыть глаза, вдыхая тот особый, ни с чем не сравнимый запах чернил и чего-то мучительно родного. — Я готов стоять перед тобой на коленях, Саша, лишь бы видеть эти эмоции, жгучую ярость, направленную лишь на меня. — Так вы большой ценитель мук, Ваше Величество? — криво усмехнулся Пушкин, пытаясь отнять от своей шеи лицо императора. — Всё что угодно, только не молчи больше. Пожалуйста. Заклейми меня словом, ударь, унизь — только не молчи. Не оставляй меня один на один с этой покорной куклой. Я хочу настоящего тебя. Пушкин дёрнулся сильнее, но Николай не позволил ему отпрянуть. Нежно обхватив рукой шею писателя, он прижался к нему лбом к лбу. — Сколько ещё ты будешь врать себе, Саша? — горячее дыхание обжигало. — Ты хочешь, чтобы я тебя ломал. Хочешь, чтобы кто-то насильно заставлял тебя покоряться. Эта жажда к подчинению всегда была в тебе, но ты слишком упрямый, чтоб признать это, мой вольнодумец. — Вы — безумец, которому нравится проецировать свои желания на других, — почти прошептал он, находясь в оцепенении от их близости. — А ты — самый прекрасный грех в моей жизни, — зачарованно выдохнул Николай и, не дожидаясь ответа, вновь накрыл его губы своими. Мягко, почти осторожно, с той самой аккуратностью, с которой уговаривают, но ни в коем случае не требуют. И что-то дрогнуло внутри, когда чужие губы поддались. Пушкин не сразу ответил. Он словно боролся сам с собой. Но в один лишь миг руки, крепко сжимающие плечи императора, перестали отталкивать его. Николай почувствовал, как напряжение в пальцах поэта сменяется неуверенной дрожью, и по всему телу пробежали приятные мурашки. Пушкин усомнился. Он не стал ждать, решив воспользоваться замешательством со стороны поэта. Пальцы скользнули по вороту рубашки, расстёгивая оставшиеся пуговицы, оголяя торс писателя. Той же рукой он надавил на лихорадочно вздымающуюся грудь и повалил разнеженное тело на диван. Взгляд упал на красное после поцелуев лицо писателя. Он был таким горячим, таким распутным в тот момент. Глаза были застелены дымкой страсти. Если только несколько поцелуев смогли сделать такое с его Сашей, что же будет, если он продолжит. Первоначально он хотел лишь подразнить упрямого писателя, но мысль казалась настолько заманчивой, что Николай не смог остановиться. Губы императора едва касались кожи, почти невесомо, оставляя за собой дорожку жарких поцелуев, медленно спускавшихся от ключиц по напряжённому торсу. Достигнув груди, он на мгновение остановился, зачарованно любуясь тем, как нежная, гладкая кожа покрывается лёгкой дрожью под его дыханием. Затем он наклонился ниже и с намеренной медлительностью выдохнул прямо на чувствительный сосок, прежде чем взять его в рот — неторопливо, с нескрываемым наслаждением, смакуя каждую секунду, каждый нервный вздох, что срывался с губ Пушкина. — Прекратите, что вы делае… — голос поэта оборвался, стоило лишь зубам императора нежно сомкнуться на затвердевшем соске. Пальцы Пушкина судорожно вцепились в обивку дивана, а дыхание сбилось. — Мерзавец! Николай лишь выразительно взглянул на раскрасневшееся, обиженное лицо поэта. Он был явно недоволен тем, что его игра снова оказалась сорвана. Что ж, ничего, скоро Саша потеряет все силы притворяться. Скоро он сам не захочет отпускать его от себя ни на мгновение, будет отчаянно жаждать его ласк и прикосновений — и тогда единственной его молитвой станет просьба, чтобы его государь не прекращал своих медленных, бесконечно умелых ласк. Язык императора снова коснулся нежного соска, мягко и бережно перекатывая его, постепенно доводя до крайней чувствительности. Тем временем пальцы Николая начали поглаживать второй, с нажимом, почти настойчиво, не желая оставить его без должного внимания. Под напором этих ласк поэт не выдержал и тихо застонал, с трудом подавляя вырывающийся из груди стыдный звук. Каждый неосторожный, сдавленный стон, сорвавшийся с губ Пушкина, для Николая был сладким лакомством, почти музыкой, которой он внимал с жадностью и упоением. Под его телом поэт выглядел восхитительно: растрёпанный, с вздымающейся, раскрасневшейся грудью, сбитым дыханием, горячий, живой, настоящий. Уже не холодный камер-юнкер, не упрямый бунтарь и не гениальный поэт — а просто мужчина, потерявший власть над собственным телом и сердцем. Император продолжал медленно ласкать его, искусно играя на каждом нерве, вытягивая из его груди стоны и прерывистые вздохи, пока наконец знакомая ладонь резко и нетерпеливо не потянула его за волосы. Так своевольно, так дерзко, что по позвоночнику Николая пробежала жаркая волна удовольствия. Он поднял взгляд и на мгновение замер, увидев то, каким стал Пушкин. Саша смотрел на него совсем иначе. Глаза блестели от слёз, которые он отчаянно пытался сдержать, лицо горело от невыносимого жара смущения и желания, а в самих глазах отражалась унизительная для гордого поэта просьба, с которой он уже не мог справиться. — П-пожалуйста, — выдохнул он едва слышно, почти не двигая губами. Николай задержал дыхание, чувствуя, как от этого едва уловимого шёпота сердце пропускает удар. — Что «пожалуйста», Саша? — спросил он тихо, почти бережно, словно боясь, что от более громкого слова поэт тут же вернёт себе прежнюю непреклонность и закроется вновь. Пушкин вздрогнул, на мгновение замолчав и прикрыв глаза, как будто отчаянно боролся с собственным решением. Потом, отведя взгляд в сторону, прошептал: — Прикоснись ко мне… там, п-пожалуйста. Если ему и предстояло попасть в ад, то только из-за Пушкина, потому что он единственный грех, который Николай не собирается замаливать в церкви. Он, не говоря больше ни слова, легко потянулся к поясу — тонкий матерчатый край домашних брюк не сопротивлялся. Никаких застёжек, пуговиц — лишь мягкая ткань, лёгким жестом сползающая вниз, обнажая линию бедра. Он полностью снял ненужный предмет одежды, приступая к самому главному. Николай медленно опустил ладонь ниже, обводя еле ощутимой лаской его бедро, сначала просто очерчивая путь. Пальцы скользили по внутренней стороне, приближаясь всё ближе к прежде запретному месту. Рука аккуратно обвилась вокруг пульсирующего органа. Пушкин дёрнулся, грудь его вздымалась в беспорядочном дыхании. Стон — глухой, умоляющий, проскользнул сквозь сжатых губ. Он изгибался под ним и, в пустой надежде сохранить хотя бы своё лицо, попытался отвернуться. Но Николай не позволил. Нет, в момент грехопадения царя Пушкин будет смотреть только на него. Спустя несколько дразнящих, мучительно медленных движений, Николай решил воспользоваться тем беспомощным состоянием, в котором оказался его упрямый поэт. Он так часто думал о том, каким будет их первый раз, но даже в самых смелых фантазиях не мог представить, что сам Пушкин будет тянуться к его ласкам, утопая в них, словно ничего больше в мире и не существует. Окажись он чуть смелее раньше, узнай, что гордый, дерзкий, неприступный Саша может быть таким чувственным, таким невероятно отзывчивым — Николай не стал бы ждать ни минуты. Пушкин под ним сейчас был словно воплощением чистой, первозданной страсти. Он казался лишённым всякой мысли, полностью отдавшимся во власть ощущениям, а кем был Николай, чтобы отказаться от столь соблазнительного подарка? Он наклонился ещё ближе, горячо прошептав прямо в раскрасневшееся ухо поэта: — Сашенька, ты же хочешь получить больше? Поэт тихо и жалобно шмыгнул носом и почти незаметно кивнул. Очаровательно. — Тогда нам придётся немного постараться, — улыбнулся Николай, нежно убирая со лба растрёпанного, задыхающегося Пушкина непослушный локон и нежно целуя. Медленно, с явным сожалением, он убрал руку с пульсирующего, напряжённого органа, что вызвало почти мгновенный протестующий вздох поэта. — Ведь нехорошо, когда удовольствие получает только один, верно? Под аккомпанемент едва различимого, но искренне недовольного бурчания Саши, Николай неспешно поднялся с дивана. Ещё раз оценивающе взглянув на своего поэта сверху вниз, император направился к туалетному столику, украшенному множеством изящных флаконов и склянок, ни к одной из которых Пушкин, кажется, даже не прикоснулся. Выбрав из них небольшой, тонкий хрустальный флакон с золотой резьбой на крышке, он вернулся к Саше, уже успевшему приподняться на локтях, глядя на императора с явным подозрением. — Что вы собираетесь делать? — спросил он тихо, пытаясь придать голосу привычную резкость, но вместо этого прозвучал лишь глухой, сбивчивый шёпот. Его расширенные глаза замерли на сверкающем флаконе, блестящем в полутьме комнаты. Николай опустился рядом с ним, ласково поглаживая пальцами гладкую поверхность флакона, словно прикасался к чему-то очень ценному. — Понимаешь, Саша, я не хочу причинять тебе боль, — мягко проговорил он, почти заботливо глядя в затуманенные глаза поэта. — Но, чтобы нам обоим было приятно, придётся подготовить тебя. Расслабить, понимаешь? Он медленно открутил крышку, и комнату наполнил тонкий, едва уловимый, миндальный аромат. Император не отводил от лица Пушкина внимательного взгляда, впитывая каждый намёк на реакцию. Пушкин сглотнул, невольно отводя взгляд в сторону, смущённый и одновременно взволнованный, совершенно неспособный противиться происходящему. — Я думал, это удел девушек, Ваше Величество. Уж не знал, что вы видите во мне разнеженную девицу. — Что ж, ты прав, — Николай улыбнулся, с удовольствием ловя раздражение в голосе Пушкина, — миндальным маслом чаще всего пользуются именно девушки. Тихий голос императора прозвучал почти заговорщицки: — Но знаешь ли ты, кто ещё пользуется им, Саша? — он затаил дыхание, чтобы потом с обожанием сказать. — Камер-юнкеры, желающие добиться внимания и одобрения своего царя. Пушкин вскинул бровь, чуть хмыкнув: — И много их таких… услужливых? — Много, но мне бы хватило одного тебя, — улыбнулся Николай, всматриваясь в упрямое лицо поэта с нескрываемым удовольствием. Наконец-то он увидел настоящего Пушкина, дерзкого и живого. — Мне всё же кажется, это излишне, — тихо пробормотал он, стараясь сохранить последние остатки достоинства. — Поверь, это очень важно, — с ласковой настойчивостью проговорил Николай, выливая масло себе на ладонь и мягко согревая его в пальцах. — Доверься мне, Сашенька. Я обещаю, тебе понравится. Пушкин зажмурился, кусая губу от стыда и предвкушения, а император, не дожидаясь очередного сопротивления, мягко, но настойчиво раздвинул его бёдра, аккуратно коснувшись влажными от масла пальцами самого интимного, скрытого места. Почувствовав, как тело Пушкина невольно напряглось, он наклонился ближе, шепча прямо в раскрытые губы: — Расслабься для меня, мой дорогой. Сейчас всё будет хорошо. Николай осторожно ввёл первый палец, внимательно наблюдая за реакцией Пушкина. Его тело слегка дрогнуло, напряглось, пытаясь привыкнуть к новому, странному ощущению. Постепенно, когда дыхание поэта стало чуть ровнее, Николай осторожно ввёл второй. Саша резко вдохнул и невольно сжал пальцами ткань дивана, его глаза блеснули от боли и удивления, а тело судорожно выгнулось, словно стараясь отстраниться. Николай начал аккуратно разводить пальцы в стороны, медленно растягивая чувствительную мышцу, каждый раз чуть глубже, чуть увереннее. — Тише, Сашенька, — прошептал он, почти ласково, склонившись над ухом поэта. — Осталось совсем немного. Если хочешь, можешь считать это наказанием за то, что ты так грубо сегодня играл с моими чувствами. Николай сделал паузу, давая ему несколько секунд, чтобы привыкнуть. Затем третий палец осторожно проник внутрь, заставляя поэта резко вскрикнуть и выгнуться навстречу, прижимаясь ещё ближе к императору. Из его груди вырвался тихий, беспомощный стон, наполненный страхом и смущением, но вместе с тем какой-то болезненной усладой, от которой он сгорал, стыдясь своих собственных ощущений. — Ах… — тихо, почти жалобно выдохнул Пушкин, уже позабыв о гордости, о своём сопротивлении, обо всём, кроме этих невероятных движений длинных, горячих пальцев внутри. — Ты такой отзывчивый, Саша, — мурлыкнул Николай, наслаждаясь видом того, как его любимый содрогается от каждого прикосновения, как его пальцы судорожно сжимают плечи императора и как по губам пробегает тихий, отчаянный стон. — Такой нежный… Я бы съел тебя живьём вместо нашего ужина. Ты ведь не против? Пушкин снова вздрогнул, задыхаясь от стыда и желания, сорвавшись на новый, чуть громче предыдущего, стон: — Н-нет… Ах! Ещё! — Какой же ты ненасытный мальчик, — с улыбкой заметил Николай, делая последние неторопливые движения пальцами в чувствительном проходе. — Видимо, придётся переходить к основной части раньше, чем я планировал. Николай отстранился, с наслаждением наблюдая, как дрожит обнажённое тело поэта. Он быстро избавился от одежды, снимая рубашку и брюки, обнажая напряжённый, возбужденный член. Впервые взглянув на возбуждение императора, Пушкин не смог сдержать резкого вдоха: сейчас перед ним предстало что-то совсем иное — большое, напряжённое и пугающее. Он тяжело сглотнул. — Нет, я… я не справлюсь, — прошептал он едва слышно, почувствовав, как страх холодным ручьём пробежал по позвоночнику. Николай осторожно коснулся щеки Пушкина, чуть улыбнувшись: — Не говори глупостей, Саша. Я знаю, что ты выдержишь. Ты у меня сильный мальчик, правда? — Нет, я разнеженная девица. Он весело хмыкнул и потянулся за отброшенным в сторону флаконом с маслом, неспешно вылил его содержимое на ладонь, затем тщательно и неторопливо распределил по своему члену, позволяя маслу полностью покрыть его горячую, пульсирующую кожу. Не обращая внимания на тихие, жалобные вздохи поэта, Николай приблизился, прижавшись головкой к влажному, уже подготовленному отверстию. Он замер на мгновение, давая Пушкину возможность привыкнуть хотя бы к этому ощущению, затем одним медленным, осторожным движением вошёл внутрь, лишь наполовину, следя за каждым изменением на лице любимого поэта. Саша резко зажмурился, кривясь от новой, пронзительной боли. Николай не двигался, терпеливо ожидая, пока Пушкин привыкнет, поглаживая его волосы, ласково шепча что-то успокаивающее прямо в горячую кожу шеи. Он хотел, чтобы их первый раз прошёл идеально. Хотел, чтобы Саша сам молил его о продолжении, чтобы каждая последующая ночь с ним была не борьбой, а откровением — медленным погружением в невероятную близость, в ту самую одержимость, от которой Николай уже не собирался избавляться. — Можешь продолжать, — наконец выдохнул поэт, прикрыв глаза рукой. Голос его звучал тихо, хрипло, почти смиренно. — Только аккуратно. — Конечно, любовь. — Не зови меня так, — слабо огрызнулся Пушкин, но в голосе уже не было прежней резкости. Только тихая, едва заметная дрожь. Боже, как долго Николай мечтал именно об этом моменте. О моменте, когда Пушкин позволит ему настолько близко подступиться к себе, чтобы между ними не осталось ничего, кроме жаркой, тягучей, непристойной близости. И всё, что для этого потребовалось — лишь немного его власти, лишь одно формальное решение Синода, лишь одна разорванная нить, связывавшая его Сашу с Натали. Да он был бы готов сослать её хоть на край света, лишь бы окончательно и бесповоротно разбить сердце Пушкина. А после пересобрать его заново — уже по своему усмотрению, без единого кусочка, напоминающего о его прошлом. Николай осторожно и медленно вошёл до конца, замирая от наслаждения, когда горячее, тугое тепло Саши тесно сжалось вокруг него. Он на мгновение застыл, привыкая к новым, почти невыносимо приятным ощущениям, а затем начал двигаться — осторожно, ласково, будто боялся причинить вред хрупкому поэту под собой. Губы его целовали шею, ключицы, скользили по груди, шепча ласковые слова, пытаясь заглушить любую боль, любое сомнение. Пушкин же под ним, казалось, вовсе потерял способность ясно мыслить, отдаваясь этим ласкам, тая под поцелуями, прижимая Николая ещё крепче, точно боясь отпустить. Но вскоре осторожности императора не осталось и следа — жар внутри него пылал, он ускорил темп, двигаясь глубже и решительнее, с жадностью ловя каждое движение тела под собой. Пальцы сомкнулись на возбуждённом органе Пушкина, лаская его в такт толчкам, и тот не выдержал, громко застонав, выгибаясь навстречу. — Смотри, как страстно ты нуждаешься во мне, Сашенька, — горячо выдохнул Николай, скользя губами по чувствительному уху поэта. Пушкин стиснул зубы, едва удерживая крик — не от боли, нет, от этого унизительного, опасно сладкого наслаждения, которое казалось почти запретным, постыдным. — Н-не несите чепух… ах! — он задохнулся, лишь сильнее вжимаясь в тело Николая, когда очередной толчок задел простату, окончательно выбивая воздух из лёгких. — Я должен был взять тебя ещё на том маскараде, Саша, — шептал император, лаская губами его кожу, оставляя лёгкие, болезненно горячие укусы на шее. — Скажи, ты бы так же сладко стонал подо мной, пока я брал бы тебя прямо на полу своих палат, всего в нескольких метрах от твоей ненаглядной женушки? Пушкин пытался взять себя в руки, но сладкие стоны продолжали рваться наружу, выдавая его с головой. Он захлебнулся словами, едва различимо выговаривая: — Я бы никогда… не предал Натали… При одном упоминании этого ненавистного имени, пальцы Николая резко впились в его бёдра, заставив Пушкина болезненно зашипеть. — Вот поэтому я и должен был уничтожить всё, что вас объединяло, Саша, — жестоко, почти яростно прошептал он, ускоряя темп движений, как будто надеялся вытравить из него любое воспоминание о прошлом. Теперь были только они. Только Николай имел право видеть его таким — разгорячённым, разбитым на тысячи осколков, жадно хватающим воздух, задыхающимся от наслаждения. Только ему дозволено было превращать великого поэта в послушный, умоляющий о ласке беспорядок. Пушкин задыхался от постыдного, болезненно-сладкого блаженства, сжигавшего изнутри любые мысли о сопротивлении. Николай вновь наклонился ближе, почти с благоговением выдохнув в его ухо: — Посмотри, как страстно сливаются наши тела, Саша. Ты и я. Мы идеально подходим друг другу, — голос его стал тише, интимнее. — Это ведь твой первый раз с мужчиной, правда? Пушкин не ответил, лишь продолжал отчаянно стонать, совсем потерянный в этих ощущениях. И хотя Николаю нравилось видеть его таким, он не собирался позволять вопросу остаться без ответа. Он резко перестал двигаться и накрыл ладонью влажную, горячую головку, лишая поэта столь близкой разрядки. — Правда, Саша? — томительно промурлыкал он, слегка сжимая орган в ладони. Пушкин словно только сейчас осознал, что ему задали вопрос. Он сжался в попытке пошевелиться, вновь толкнуться бёдрами, не в силах смириться с прекращением ласк. — П-почему… — жалобно сорвалось с его губ, голос дрожал от отчаяния. — п-почему остановились? Мне нужно… — Ответь мне, — настаивал Николай. — Я хочу услышать ответ. Пушкин задохнулся от унижения, не в силах больше сопротивляться. Что-то внутри него окончательно сломалось, сгорело, превратилось в пепел. Он медленно прикрыл глаза, пальцы отчаянно сжали простыню, и с его губ сорвалось тихое, почти неслышное признание: — Да, это мой первый раз с мужчиной. Ох, как же мучительно сладко было это слышать. Его Саша безбожно проигрывал в своей же игре. — Хороший мальчик, — мягко и почти нежно повторил Николай, возвращаясь к размеренному ритму толчков. Пушкин вскрикнул от облегчения и стыда, смешанного с наслаждением, теперь даже не пытаясь подавлять стоны, не контролируя собственные движения — его бёдра сами тянулись навстречу, жаждали большего. Он уже не думал о Натали, не думал о том, что происходит, — сейчас существовал лишь Николай, существовали лишь эти глубокие, жёсткие движения, которые одновременно разрушали и собирали его заново, оставляя внутри следы чего-то непростительного и запретного. — Ты чувствуешь, как твоё тело принимает меня, Саша? — жарко шептал Николай, касаясь языком чувствительной кожи уха. — Ты создан для меня. Каждая твоя клеточка принадлежит только мне, и скоро ты сам это признаешь. Пушкин отрицательно мотнул головой, но тело, его собственное предательское тело, уже полностью принадлежало человеку, которого он больше всего ненавидел в жизни и которому в данный момент подчинялся охотнее, чем когда-либо кому-то другому. — Никогда, — выдохнул он с отчаянием и сладостной дрожью в голосе, — я никогда… — Будь осторожен, милый, — Николай вновь ускорил темп, доводя поэта до грани, — Не стоит сейчас выводить того, кто может лишить тебя удовольствия. Пушкин лишь вздрогнул, задохаясь от очередного толчка, и сжал зубы, чувствуя, как сладостное тепло начинает разливаться по его телу, поднимаясь всё выше, лишая разума и заставляя забыть все обещания, которые он когда-либо давал. — Пожалуйста, — сорвалось с его губ жалобным стоном, умоляющим и искренним, — не останавливайся, прошу! Николай торжествующе улыбнулся, удовлетворённый, почти счастливый: — Всё, что пожелаешь, любовь моя. Последние слова утонули в громком крике Пушкина, когда он наконец достиг предела, кончая прямо в ладонь императора, тело содрогнулось в сильном экстазе, а сознание затопила горячая, освобождающая волна удовольствия. Николай незамедлительно последовал за ним, изливаясь внутрь, заполняя своим теплом всего Пушкина, окончательно утверждая своё право на этого человека. Они оба тяжело дышали, Николай осторожно склонился, прижимая горячие губы к пылающему лбу Пушкина, прошептал с лукавой нежностью: — Теперь ты окончательно мой, Саша. Отныне и навсегда. Пушкин лишь едва слышно всхлипнул, не в силах возразить — полностью разбитый, растерянный и невероятно, ужасающе довольный.Кукла
7 мая 2025 г., 16:59
Примечания:
Прямое продолжение главы "Натали". Пришлось поднять рейтинг фанфика...какая жалость)
Дверь открылась, и послышались знакомые шаги императора.
Пушкин сжал ладони в кулаки, медленно выдыхая. Мысли о Наташе были слишком горячими, болезненными и тяжёлыми — их следовало спрятать глубже, хотя бы на время. Теперь это слабость, оружие, которое он не должен вручать человеку, привыкшему видеть в нём всего лишь игрушку.
Нет. В этот раз он не позволит Николаю насладиться его болью. Нельзя больше давать ему такого извращённого удовольствия — наблюдать за тем, как его пленник теряет себя, ломается под невыносимо жестоким гнётом власти.
Он сыграет в послушание. Сыграет так преувеличенно, так неестественно идеально, что императору самому станет невыносимо от этой фарсовой покорности. Если Николай хочет видеть в нём всего лишь собственность — он её получит. И пусть сам увидит, к чему приведёт его собственная одержимость, эта нездоровая привязанность. Пусть он почувствует, каково это — держать в руках не живого гордого поэта, а пустую безвольную марионетку.
Ох, он узнал об этих ненормальных, запретных чувствах давно. Ещё в тот день, когда его украли с маскарада. Когда крепкие ладони схватились за талию и прижали к стене. Он помнил, как жарко, почти безумно Николай признавался в своих чувствах, шепча, как жалеет, что не сказал о них до того, как это неприглядное кольцо появилось на изящном безымянном пальце.
В тот день всë пошло под откос.
В тот день он в беспамятстве покинул покои государя с новым унизительным званием камер-юнкера.
— Здравствуй, Саша.
В тот день в их с Натали нежный медленный танец ввязался страстный вальс, руководимый Дантесом.
— Саша?
Натали.
— Если ты вздумал игнорировать меня из-за решения Синода по поводу тебя с Натали, поверь, этим ты только ухудшишь своё положение.
Нет. В этом аду нет никакой Натали.
Примечания:
тшшшш, создала канал по пророку, где буду выкладывать смешнявки с написания и арты, только тихо, это секрет — https://t.me/+uW7ghghvkEk5Zjli
Описываю, как Николай использует слюни вместо смазки, параллельно жалуясь подруге:
— Ахххх, ну почему так сложно быть геем в начале 19го века: ни вазелина, ни лубрикантов!
— Зато после 1872го всё, как по маслу
— Масло...