Молитвы грешников

Горячая работа
NC-17
В процессе
273
100
автор
Sovyshka777 бета
Размер:
планируется Макси, написано 406 страниц, 147 984 слова, 34 части
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Запрещено в любом виде
273 Нравится 981 Отзывы 207 В сборник

Часть 28

Настройки
Примечания:
Будильник яростно прогремел: резкий, противный треск разорвал тишину в тот миг, когда они едва успели сомкнуть глаза. Дин чуть вздрогнул. Тело ещё помнило недавнюю усталость, а Кас поднял голову с его груди, сонно моргая, пытаясь сфокусировать взгляд в полумраке. — Ты часы взял? — голос был хриплым, спросонья низким. — Ага… уже пять утра… Кастиэль прижался к нему сильнее, уткнулся лицом в изгиб чужой шеи, вдыхая запах, который за эту ночь стал ещё роднее, ещё необходимее. Он не желал отпускать, не желал выветривать память о том, что происходило ночью: те касания, те слова, те мгновения, когда мир сужался до размеров их двоих. — Дин… ты так и не спал. Пастор хмыкнул, крепко сжав пальцы Каса в ладони. — Ты чего это? Я готов всё отдать за такие бессонные ночи с тобой. Некоторое время они молчали, просто обнимая друг друга, чувствуя, как сердца стучат в унисон. Сначала часто, потом всё медленнее, успокаиваясь. Но время не ждало. Дин медленно поднялся, нащупывая ногами пол, и Кастиэль почувствовал, как холодок пробежал по коже там, где только что было чужое тепло. — Еда у тебя есть, — говорил Дин, натягивая брюки. Голос звучал тихо, будто он боялся нарушить эту хрупкую, ещё не отпустившую их ночь. — И следи, чтобы печка не потухла. Замёрзнешь. Кастиэль кивнул, не в силах вымолвить ни слова. Спать хотелось до одури: веки тяжелели, тело ломило. Но он смотрел, как пастор одевается, как заботливо закладывает в печку уголь, подкидывает поленья, поправляет заслонку. Всё это, неудобное и хлопотное, делалось только ради него. Сердце неприятно сжималось где-то между благодарностью и той виной, которую он не мог вытравить. Он привстал на кровати, всё ещё наблюдая за Дином, за его движениями, за тем, как свет от догорающего огня пляшет на его лице. — Я тебе кофе сварю, — произнёс Кастиэль, опуская ноги на холодный пол. — Нет, спи. Мне надо до рассвета быть в деревне. — Дин даже не обернулся, застёгивая куртку и проверяя карманы. Он привязал собаку к ошейнику. Сердечко сонно зевнул, но послушно поднялся, виляя хвостом. Пастор подошёл к Кастиэлю, наклонился и оставил быстрый поцелуй на губах, на тех самых, которые ночью выцеловывал до онемения, но так и не смог насытиться. Короткий, почти целомудренный, и всё же наполненный тем, что невозможно было выразить словами. — Я приду вечером. Лёгкий шёпот остался без ответа. Дин вышел на улицу и уже там, на холодном крыльце, под серым, ещё не рассветшим небом, услышал, как дверь с внутренней стороны закрывается на защёлку. Щелчок замка прозвучал глухо, но Дин знал: за этой дверью его ждут. Дорога предстояла длинная: до деревни, до той самой церкви, где через несколько часов нужно будет стоять у алтаря и говорить о вере, о надежде, о том, что Бог не оставляет своих детей. Шагать по промёрзшей тропе, проваливаясь в снег, цепляясь за ветки, что хлестали по лицу. Холодно. Темно. Но даже в эти мгновения он ощущал в сердце трепетное тепло, будто грудная клетка нагревалась от одной мысли о прошедшей ночи. О том, как у них сорвало все тормоза в жадном желании насытиться друг другом. О том, каким страстным был Кас, словно хотел раствориться в его руках и губах, перестав чувствовать себя отдельным. Любил. Но не просто телом, а сердцем, готовым разорваться от переполненных чувств, столь же приятных, сколь и мучительных для сознания.

***

Церковь встретила его как никогда холодно. Не стенами, не каменным полом, от которого тянуло сыростью, а людьми, которые всё так же пришли на мессу. Те же лица, те же скамьи, те же взгляды, полные ожидания и привычной веры в то, что он, пастор Винчестер, скажет правильные слова, даст надежду, утешит. Но месса далась ему с трудом, как никогда прежде. Он больше не мог говорить наизусть, как раньше, когда слова лились сами собой, рождаясь где-то глубоко внутри, проверенные годами и тысячами повторений. Теперь всё вылетало из головы. Святые слова будто стёрлись из памяти, растворились, оставив после себя только пустоту и тупое, давящее чувство вины. Пастор сжимал Писание, пальцы до боли впивались в мягкую кожу переплёта. Он вычитывал буквы, которые механически складывались в слова, бездушно, без той теплоты, что была прежде. Он не слышал себя. Он боялся себя услышать. Окончание мессы он не отметил той самой молитвой, что обычно давала людям благословение на день грядущий. Просто сухо закрыл книгу. Звук вышел глухим, резким, будто захлопнулась дверь. Несколько секунд он смотрел на прихожан, ожидавших привычного жеста и напутствия, и в их глазах было столько терпеливого, молчаливого ожидания, что у Дина сжалось горло. Он опустил взгляд на алтарь, туда, где ещё минуту назад его руки касались холодного дерева, и молча направился в ризницу. Прочь от чужих глаз. Прочь от обязанностей, которые вдруг стали неподъёмными. Прочь от самого себя, от этого странного, липкого страха, поднимающегося изнутри и не желающего отпускать. Ему было стыдно. Не перед ними, перед собой. Только после появления Кастиэля в его жизни, стоя напротив алтаря, он больше не мог думать ни о чём, кроме него. Если раньше мысли были осторожными, он лишь вспоминал разговоры и глаза, пустившие в его душе глубокие, прочные корни, то теперь сознание снова и снова возвращалось к тому, что пережило тело этой ночью. Как он горел рядом с любимым человеком. Как каждая клетка кричала от удовольствия. Как Кастиэль умолял о продолжении, хрипло, отчаянно, теряя голос, контроль, теряя всё, что удерживало его в рамках. И внутри этого жара, внутри пульсирующей памяти вдруг прорвалось нечто, от чего руки задрожали ещё сильнее. Дин понял, что впервые за долгие годы захотел. Не просто принял чужое желание, а сам, по-настоящему, захотел, чтобы Кастиэль был в нём. Чтобы вошёл и владел им. Это осознание ударило под дых, спутало всё, что он знал о себе. Потому что раньше такого желания не было. Раньше он только терпел. Потому что тот первый раз, в юности, когда он сказал «да» человеку, которому поверил и ради которого пережил столько разочарований, обернулся жестокостью. «Расслабься уже. Не зажимайся так», говорил голос над ним, вталкиваясь целиком, без должной подготовки, без защиты, которая могла бы облегчить первый раз. Он не думал. Ему нужно было взять. Ценой боли, ощущавшейся так, словно в плоть вонзаются тысячи игл. Даже примитивные просьбы остановиться не были услышаны. Тейлор лишь крепче стиснул чужое тело, со всей силы входя в него, не замечая ни попыток вырваться, ни слёз. «Тише, тише», выдохнул он куда-то в шею. «Ну чего ты? Мы же любим друг друга». Эти слова ранили сильнее грубых толчков. Любим. Он искренне верил и доверял. Потому что они целовались под дождём, потому что он держал его за руку, потому что обещал быть нежным. «П-пожалуйста…» голос сорвался на хрип. «Остановись… мне чертовски больно…» «Сейчас пройдёт», отрезали сверху, и в этом тоне не было ни тени добра. «Ты просто не умеешь расслабляться. Ведёшь себя как ребёнок». Фраза вонзилась в голову острее ножа. Он зажмурился, и слёзы потекли ещё обильнее, от физической боли, смешанной с уничтожающим чувством вины. Он ловил запах терпкого алкоголя, вызывавший тошноту, перемешанную с болью. Мужчина поймал его дрожащую руку и переплёл их пальцы — жестко, почти издевательски. Другой рукой грубо раздвинул ему ноги. — Расслабься, Дин, — приказали тихо. — Давай уже. Впусти меня. Он послушался. Прикусив губу до крови, сквозь режущую боль подался вперёд, не сдерживая слёз, которые градом покатились из глаз. Он хотел, чтобы любимый был доволен. Чтобы получил удовольствие и не смел думать, что Дин — ребёнок. Не смел сомневаться в нём. Дрожащие пальцы вцепились в простыню, комкая ткань до белых костяшек. Каждый толчок отзывался в позвоночнике рвущей сухожилия вспышкой. «Сейчас пройдёт», — шептал он про себя, но тело не слушалось, выгибаясь в попытке убежать от собственной покорности. Алкогольный перегар обжигал ноздри, смешиваясь с металлическим привкусом крови из прокушенной губы. Дин закусил её сильнее, лишь бы не закричать — потому что крик прозвучал бы как признание того, что он слабее, чем хочет казаться. Он заставил себя двигаться навстречу, принимая глубже, разрывая себя изнутри ради чужого удовлетворения. Тёплые капли слёз падали на подушку, но он терпел — слепо, мокро, благодарно. «Когда всё кончится, я докажу, что достоин этой любви». — Ну вот, — мужчина ускорился, и голос дрогнул от собственного наслаждения. — Видишь? Можешь же, когда хочешь. Когда всё закончилось, тот просто рухнул рядом, тяжело дыша, и уже через минуту засопел, проваливаясь в пьяный сон. А Дин лежал, сжимаясь в комок, и чувствовал, как что-то тёплое стекает по внутренней стороне бедра, как боль не уходит, а, наоборот, медленно усиливается. — Ты сам же хотел, — сказал он за завтраком, глядя честными глазами. — Пойми, малыш, первый раз всегда такой. Следующий будет лучше. Дин молча кивал. Потому что не знал правды. Подсознание шептало, что в словах «любимого» — фальшь, что всё могло быть иначе: мягче, бережнее, приятнее для двоих, а не только для одного. Слёзы наворачивались на глаза, но он не поднимал взгляда. Молча доедал яичницу. Не смел показать, что всё тело ломит, что сидеть удаётся лишь усилием воли. А через несколько дней, когда раздался тот самый звонок, Дин согласился. Снова. Потому что Тейлор клялся в любви, умел говорить красиво, умел манипулировать. Тогда Дину казалось, что любовь — это терпение, умение дарить наслаждение, стиснув зубы. Но повзрослев, он осознал: никакой любви там не было. Было лишь голое, неприкрытое насилие, которое он годами отрицал, упорно перекраивая в памяти под «так бывает», под «это нормально». После он дал себе клятву — никогда. Никогда больше не становиться чьим-то. Никогда не подпускать никого настолько близко, чтобы позволить войти внутрь. Но с Касом всё рассыпалось в прах. С Касом он захотел сам. И этот ужас оказался страшнее любой внешней угрозы. Все эти мысли — хаотичные, неправильные — не просто контрастировали со святостью, они уничтожали её. Если раньше запятнана была лишь плоть, то теперь — и душа. Та самая, что молча молилась. Та, что нуждалась в молитве, но никак не в чужом благословении. Не сейчас, когда он чувствовал себя самозванцем в этой рясе, перед этим алтарём, перед этими людьми, смотревшими на него с доверием, которого он, казалось, больше не заслуживал. Он долго стоял у маленького окошка. Смотрел, как туман стелется по земле, как где-то вдалеке лает собака, как ветер гонит сухие листья по пустому церковному двору. Ждал, когда церковь наконец опустеет, когда стихнут последние шаги прихожан, закроется дверь, и он сможет просто уйти — не оглядываясь, не прощаясь, не объясняя. Глаза слипались на ходу — спать хотелось невыносимо. Хоть пару часов позволить себе то самое спокойствие, без мыслей и проблем, навалившихся за последнее время. И если бы он мог сейчас пойти обратно, к нему, в хижину Кастиэля, он бы даже не задумался. Снова оказаться в его объятиях, почувствовать тепло, ту самую тишину, которую не нужно заполнять словами. Но рисковать он не мог. Слишком многое было на кону. Выдохнув полной грудью, он вышел из ризницы, удовлетворённо окинул взглядом опустевшее здание и направился к выходу. Только заперев церковь, он заметил, как с дороги свернул мистер Генрих — местный почтальон, сутулый мужчина в старом драповом пальто, знавший каждого жителя округи и, вероятно, каждый их секрет. Пастор остановился, догадавшись, что тот идёт к нему. Тело напряглось, словно по команде, ещё до того, как разум успел включиться. Что-то было не так в этом утре, в этой встрече, в том, как почтальон шёл, слегка припадая на левую ногу, и как его дыхание вырывалось изо рта маленькими облачками пара. Когда мистер Генрих подошёл и почтительно поздоровался, сняв шапку, Дин не смог вымолвить ни слова. Он лишь смотрел, как мужчина достаёт письмо, ручку и блокнот из поношенного рюкзака, который много лет носил через плечо. — Пастор Дин. Заказное письмо на ваше имя. Священник опустил взгляд, пытаясь разглядеть адрес отправителя. Пальцы слегка дрожали — он сжал их в кулак, стараясь унять эту предательскую дрожь, но она возвращалась снова и снова. — Распишитесь здесь. Он поставил подпись — кривовато, торопливо, будто от этого зависело что-то важное, хотя внутри уже всё понял. Сжал в руках конверт: плотная бумага, сургучная печать, казённый штемпель. И только когда почтальон, убрав ручку и блокнот обратно в рюкзак, сделал шаг назад и направился дальше по своим адресам, Дин позволил себе выдохнуть. Он поднял письмо и буквально обомлел, когда сомнения подтвердились. Знакомый гриф, знакомый адрес — тот самый, который он не забыл, хотя видел всего несколько раз в жизни. Из груди вырвался глубокий вздох — шумный, тяжёлый, будто он выталкивал из себя не воздух, а саму душу. Дин раскрыл конверт. Пальцы непослушно скользили по плотной бумаге, мешая аккуратно вытащить лист. Он выудил официальный документ с печатью архиепархии, в котором сухо значилось: явиться в срочном порядке в город. Причина указана не была. Но Дин и без этого понимал, зачем его вызывает сам кардинал. Тот, кто никогда не вёл бесед с пасторами просто так. Лишь с теми, кто переступил черту. С теми, чья вера начала вызывать сомнения. С теми, на кого поступила жалоба. — Боже… — выдохнул он, поднимая взгляд к небу. Оно было суровым, затянутым тёмными облаками, плывшими тяжело и нехотя, словно и они тащили на себе непосильную ношу. Ни одного просвета, ни одного луча, ни намёка на надежду. Только серая, давящая бесконечность, смотревшая на него так же холодно, как он сам теперь смотрел на свою жизнь — без отблеска хоть какого-то выхода. Он спрятал письмо во внутренний карман куртки и направился к дому. Ноги двигались медленно, неохотно; каждый шаг давался с трудом. Мысли сами собой начали крутиться вокруг одного: как и, главное, когда ехать в город. Автобус был только через два дня — расписание висело на доске объявлений у почты, и Дин знал его наизусть. Просить Сэма — или вообще говорить ему об этом — не было ни малейшего желания. Слишком много вопросов. Слишком много объяснений, которых он не мог дать, не выдав себя. Дом встретил холодом пустых стен. Делать что-либо не хотелось вовсе. Единственное, на что его хватило, — покормить Сердечко, быстро вывести его на улицу и плотно закрыть дверь на засов. Пёс, верный и молчаливый, ткнулся мокрым носом в ладонь, словно чувствовал, что с хозяином что-то не так, и вильнул хвостом в последний раз, прежде чем устроиться на своей лежанке. Спать. Сейчас он хотел только одного — немного поспать. Хотя бы пару часов забыться, отключиться, перестать думать о письме, о предстоящей встрече, о том, что его ждёт. До того самого долгожданного вечера, когда он снова увидит его… своего, родного. Того, кто стал смыслом. Того, кто стал проклятием. Того, ради кого он был готов рискнуть всем — и уже рисковал. Дин занавесил окно: старые, выцветшие шторы плотно сошлись, отсекая серый уличный свет. Скинув с себя одежду, он поёжился от прохлады, царившей в доме, нащупал ногами край постели и рухнул на неё, кутаясь в одеяло. То самое, пропитанное запахом Кастиэля — неуловимым, едва ощутимым, но бесконечно родным. Он уткнулся в него лицом, прикрыл глаза — и так и не понял, в какой момент провалился в сон.

***

Сон был неприятным — тягучим, как смола, в которую проваливаешься с головой и не можешь выбраться. Будто всё, чем он дорожил, сгорело дотла, и Дин не мог понять, что именно исчезло. Подсознание подкидывало ту самую зыбкую середину, где непонятно — это что-то живое или лишь субъективное, порождение усталого, измотанного разума, отказывавшегося отличать явь от кошмара. Во сне он просто стоял на пепелище. Вокруг — ни души. Ни звука. Ни ветра, ни птиц, ни даже того далёкого лая собаки, который всегда служил фоном. Только выжженная земля — чёрная, потрескавшаяся, как старая кожа прокажённого, — и кучи обломков: то, что когда-то было домом, церковью, может быть, целым миром. Всё смешалось в этой чёрной массе, превратилось в прах, который медленно оседал на подол его рясы, на лицо, на руки, на закрытые глаза, которые он боялся открыть. Прямо в пепле, там, где рассыпались стены, тускло поблёскивали золотые слитки. Они валялись в беспорядке — разбросанные, будто их кто-то в спешке уронил и не решился поднять. Слитки выглядывали из-под обгоревших балок, лежали в трещинах спёкшейся земли, и в их гладких боках, несмотря на гарь, отражался тот самый серый, безнадёжный, бесконечный свет неба. Но этот блеск был нездоровым, каким-то внутренним, будто золото светилось само по себе — тусклым, подкожным жаром, похожим на гниение. Здесь же, среди обломков, валялся и крест — простой серебряный крест, ничем не примечательный, присыпанный сажей, как забытая ненужная вещь. Рядом тяжело лежали украшения, жемчуга, рассыпавшиеся по пеплу. Из-под земли тянулся слабый, едва уловимый запах гари — противный, въедливый, тот, что не выветривается годами, въедается в одежду, в волосы, в самую душу. Но сквозь гарь пробивалось нечто иное: странное амбре — сладковатое, приторное, напоминающее гвоздику и старое, давно протухшее мясо. Этот запах смешивался с пеплом, оседал на языке, вызывал тошноту, желание вырвать из себя всё, что когда-то было в нём живого. Дым тонкой, прозрачной пеленой стелился по земле, цеплялся за подол рясы, обволакивал ноги, мешая сделать шаг — каждый давался с трудом, будто он вяз в болоте. На нём была порвана ряса: ткань висела клочьями, обнажая плечи и грудь, туда, где холодный воздух касался кожи и оставлял мурашки, похожие на прикосновения мёртвых пальцев. Воротничок — белый, идеальный, тот самый символ сана, который он носил годами, — валялся где-то в стороне: грязный, истоптанный, бесцельно лежащий в этом пепелище, как ненужная, никчёмная вещь, от которой отвернулись даже тени. Дин провёл рукой по лицу — по лбу, покрытому испариной, и по мокрым вискам, — и с ужасом почувствовал, что на пальцах осталась сажа. Чёрная, маслянистая. А потом это случилось. Ни звука. Ни шороха. Даже дыхания. Лишь каким-то затылочным чутьём Дин вдруг осознал: он здесь не один. Кто-то замер у него за спиной. Вплотную. Настолько близко, что между лопатками разлился холод, будто к коже прижали лёд. Сердце, которое, казалось, уже замерло в этой пустоте, дёрнулось и забилось с ожесточённой силой, отдаваясь пульсом в висках. Дин оцепенел. Не мог пошевелиться. Не мог обернуться. Каждая клетка тела вопила: если сейчас увидеть того, кто стоит сзади, — рассыплешься в прах. Страх накрыл липкой, тошнотворной волной — не тот рациональный, что спасает жизнь, а глубинный, первобытный ужас, когда сворачивается душа и пытается спрятаться от самой себя. Собрав остатки воли, он силой развернул онемевшую шею. И тогда увидел. Кастиэль. Тот стоял в двух шагах — босой, в сером худи, разодранном в клочья, хотя когда-то оно было безупречным. Один рукав болтался пустым, кое-как пришитым к плечу лишь наполовину. Лицо стало пепельным — под цвет земли под ногами. А глаза… выцветшие, пустые, без той самой синевы, которую Дин любил так отчаянно. В них не осталось ничего: ни проблеска света, ни вспышки гнева. Только та же звенящая бездна, что выжигала душу самого пастора. Кастиэль смотрел на пепелище, на россыпь золотых слитков, на крест, наполовину утонувший в саже. И в его взгляде не читалось ничего, кроме измождённого, тысячелетнего спокойствия. Дин хотел отшатнуться, закричать, спросить — но горло свело судорогой. Сердце колотилось где-то в гортани, перекрывая дыхание. Он вглядывался в Кастиэля и не понимал: это продолжение кошмара или единственное настоящее, что ещё осталось в этом мире? Они стояли молча. Долго. Бесконечно. А где-то в далёкой, почти неразличимой точке этого пепелища — или, быть может, прямо под ногами, в трещинах растрескавшейся чёрной земли, у самого основания креста, — теплился огонёк. Крошечный, едва уловимый, трепещущий на ветру, которого не существовало. Он горел одиноко, отчаянно, будто знал: если погаснет — не зажжётся уже никогда. Кастиэль тоже смотрел на этот огонёк. Молча. И впервые за всё это время в его пустых глазах мелькнуло нечто, отдалённо похожее на страх. Дин проснулся в холодном поту. Пальцы судорожно сжимали край одеяла, пульс всё ещё отдавался тяжёлыми толчками в горле. Комната тонула в сером предвечернем свете. И в эту секунду в дверь громко заколотили. Пастор подскочил с кровати, на ходу натягивая спортивные штаны и футболку. Дрожь в теле никак не унималась, но он заставил себя выдохнуть и признать: это всего лишь сон, он ничего не значит. Пока он шёл к двери, мозг уже подкидывал новые, реальные страхи. «Как там Кас? Может, случилось что-то?» Дин распахнул дверь. На пороге стояли Сэм и Адам. Пастор беззвучно выдохнул и шагнул в сторону, пропуская братьев. Те занесли пакеты с едой и всякой домашней мелочью. — Дин? Ого, давно тебя не видел в мирской одежде, — бросил Сэм, кидая пакет на пол. Адам улыбнулся и потянулся к брату. Объятия вышли крепкими, неожиданными — Дин сам подался навстречу, сжал его лопатки, чувствуя, как тот делает то же самое. — Сто лет тебя не видел, — прошептал Адам, отстраняясь, и окинул старшего внимательным взглядом. — А без рясы я вообще забыл, как ты выглядишь. Дин криво усмехнулся. Он и правда почти никогда не ходил в простой одежде — даже дома. — Спал, что ли? — Сэм уже стоял у крана, наливая воду в стакан. — Да так, решил немного отдохнуть, — ответил пастор и покосился на Адама. На губах сама собой появилась улыбка. Они давно не виделись. И странно — Дин всё ещё видел в нём того мальчишку: с голубыми глазами и светлыми, почти льняными волосами. Внешне они не были похожи. Только по характеру — чуть-чуть. Дин помнил их детские взаимоотношения: с Адамом всё всегда казалось проще, почти идеальным, не так, как с Сэмом. Адам умел молчать, умел подставить плечо. Ровно до того дня, когда всё перевернулось. — Ты что, Адам, совсем забыл дорогу ко мне? — с нескрываемой обидой спросил священник. Брат немного замялся, машинально почесав затылок — привычка, тянувшаяся с детства и в этот миг снова вонзившаяся Дину прямо в сердце, вынуждая его к горькой, натянутой улыбке. — Просто сам понимаешь… работа, — тихо ответил Адам. — Девушка, — коротко напомнил пастор, хлопая его по плечу, и в голосе вдруг проступило тепло. — Надеюсь, у вас всё хорошо? Пора бы тебе и жениться. Адам расхохотался, присаживаясь рядом с Сэмом, который всё это время молча курил, глядя куда-то в сторону. — Да, у нас всё было серьёзно, — усмехнулся он, но в этой усмешке чувствовалась горечь. — Это как? — с живым интересом спросил Дин. В ответ Адам лишь разочарованно помотал головой. — Семья помешана на религии, ты же знаешь… И мне иногда трудно выстроить с ними диалог. В последнее время — особенно. Священник медленно привалился к стене. Он прекрасно знал мистера и миссис Аткинс — те были частыми гостями в церкви. Но вместе с ними храм перестали посещать и многие другие. Вглядываясь в глаза брата, он догадывался: Адам тактично молчит. Он не такой, как Сэм, — не лезет в душу, не задаёт лишних вопросов, не обвиняет. Но на самом деле он, как и все в деревне, уже давно в курсе всех сплетен. — Адам… вы поссорились? — осторожно спросил Дин. — Ничего, переживу, — отмахнулся младший, однако в его отведённом взгляде сквозило то самое разочарование, знакомое Дину ещё с очень давних времён. Дин замолчал, опустив голову. Где-то на периферии зрения он заметил взгляд Сэма, а следом — его мягкую, ободряющую улыбку. Тот похлопал Адама по плечу и весело произнёс: — Всё путём, брат. Вот женишься — и наш пастор сам будет вас венчать. Ведь я прав? Дин выдохнул, отлепившись от стены. Он не смотрел в их сторону — принялся выкладывать из пакета еду и загружать продукты в холодильник, стараясь занять руки чем угодно, лишь бы не встречаться взглядом с братьями. — Для родного брата я не только это готов сделать, — тихо, но твёрдо произнёс он. — Кстати, Дин, — перевёл тему Сэм, и в его голосе вдруг проскользнула какая-то странная нотка, — я приходил вчера вечером. Тебя не было дома. — Может, я выводил Сердечко на прогулку. — Да? Просто я через пару часиков тоже заходил. — Спал… — не задумываясь, бросил Дин, и в этом коротком слове вдруг почудилась едва уловимая фальшь. — Наверное, уже спал… Сэм замолчал. Его подозрительный взгляд скользнул по комнате медленно, изучающе, затем перебрался по кухне. Тишина повисла в воздухе тяжёлой пеленой. — У тебя холодно, — вынес он вердикт, мельком глянув на нетопленую печь. Дин закатил глаза, но так и не ответил. Его мысли уже были далеко — всецело поглощены тем, что сейчас происходило между братьями. Тем, что он снова начинает рушить их жизнь. Как в прошлом. Тогда Адам не единожды возвращался домой с синяками на лице. Молчал. Ничего не говорил Дину. Закрылся в себе, перестал даже общаться с ним. Отношения испортились сами собой — тихо, незаметно, но неумолимо. И за всё время пребывания Дина в детском доме Адам всего один раз пришёл его навестить — вместе с Сэмом. Всего один-единственный раз за два года. И сейчас, сидя здесь, Дин ощущал себя предателем собственной семьи. Привычное чувство, которое он считал пережитым, с которым, как ему казалось, смирился, — настигло его вновь. Вязкое, удушающее, знакомое до боли. — Ладно, Дин, мы пойдём, — голос Сэма прозвучал отстранённо. Он посмотрел на Адама. Тот понял без слов — поднялся, потянулся за курткой. Оба двинулись к выходу, и с каждой секундой расстояние между ними и Дином росло, превращаясь в невидимую пропасть. — Адам, — вдруг окликнул Дин. Голос сел. Пришлось прокашляться, сглотнуть ком, застрявший в горле. — Задержись. На пару слов. Адам замер. Медленно повернул голову к Сэму. Тот перевёл взгляд с одного брата на другого, пожал плечами — сдержанно, но без напускного равнодушия. — Я подожду на улице, — сказал старший и вышел. Дверь закрылась тихо. В кухне повисла напряжённая тишина, которую не нарушал даже стук часов. — Я просто хотел сказать, что… — начал пастор, сам до конца не понимая, куда хочет вести этот разговор. Но ему отчаянно нужны были эти несколько минут наедине с братом. — Я очень хочу, чтобы у тебя всё было хорошо. Адам сжал куртку в руках. Затем, не спеша, словно растягивая последние секунды перед неизбежным, начал одеваться. — Дин, я в курсе того, что творится в деревне, — глухо произнёс он, застёгиваясь. — И всё это проблематично в первую очередь для тебя. — Так ты из-за этого поругался с Мишель? — осторожно уточнил Дин. — Есть разница? — разочарованно бросил брат, и в его глазах на мгновение проскользнула глубокая, непроглядная ломота. — Для меня есть, — тихо, но твёрдо ответил Дин. Адам несколько секунд молча смотрел на него. В его взгляде читалось всё сразу: разочарование, усталость, а в самой глубине — доля ненависти, причудливо перемешанная со страхом. — Знаешь, Дин, — начал он тише, и в голосе прорезалась давно сдерживаемая горечь, — я привык. У нас с тобой так странно всё повелось. Да, на этот раз это было неожиданно. От тебя — тем более. В жизни бы не подумал. И когда Мишель рассказала об этом, я сначала был в шоке. Потом пришёл к ним домой — и мистер Аткинс даже на порог меня не пустил. И всё это — после трёх лет отношений. Адам опустил голову. Секунда, другая, третья — он стоял неподвижно, будто собирая себя по кусочкам. — Но ничего. Я справлюсь, — продолжил он, поднимая взгляд. — Я всегда справлялся. Он добавил это с горькой, почти неузнаваемой улыбкой — и слова прозвучали страшнее любой обиды. — Адам, я поговорю с ними… — Ты? Серьёзно, Дин? — иронично хмыкнул брат, и в этом смехе не было ни капли веселья. — Не смеши меня. Тебя даже за порог не пустят. — Вот как… — пастор сглотнул. — Но я попытаюсь. По сути, ты ни в чём не виноват. — Дин. Не пытайся, — голос брата вдруг стал жёстким, почти чужим. — Лучше вообще ничего не делай. Он хлопнул его по плечу — коротко, сухо, будто ставя точку в разговоре. И уже перед тем, как закрыть за собой дверь, бросил: — Береги себя. Дин остался стоять, полностью опустошённый произошедшим. Снова чувство вины вспыхнуло в груди — на этот раз ещё острее, ещё болезненнее, въедаясь под кожу раскалённым металлом. И вдруг он осознал: за всё это время он ни разу не вспоминал о семье Аткинсов, о том, насколько они были преданы церкви. И только сейчас до него дошло — именно они первыми отвернулись после всех тех слухов, что ползли по деревне. Теперь Дин в полной мере прочувствовал, насколько сильно он портил жизнь не только себе, но и всем, кто оказывался рядом. Своим выбором. Своими чувствами. В погоне за удовольствием он каждый раз рушил что-то важное в жизни братьев. И если десять лет назад для Адама это оборачивалось лишь насмешками да потерей репутации, то теперь наступила совсем иная реальность. Личная жизнь. Жизнь с девушкой, которую тот любил, которую долго и упорно добивался. И она была не просто случайным человеком на его пути — а тем будущим, которое он хотел видеть рядом с собой. И что бы ни случалось сейчас, Дин не мог этого игнорировать. Не имел права. — Что же мне делать… — выдохнул он, опираясь о стол. Голос дрогнул и сорвался на шёпот. Неприятности множились. Они росли, как снежный ком, увлекая за собой всё новых и новых жертв. И Дин, стиснув край столешницы, впервые за долгое время не знал, как остановить этот поток и на что вообще можно опереться.

***

На улице было холоднее, чем утром. Мороз вовсю пробирался сквозь слои одежды — через куртку, через свитер, через самую душу, казалось, — и пальцы немели даже в карманах. Дойдя до дома семьи Аткинсов, Дин остановился, переводя дыхание, чувствуя, как пар небольшими облачками вырывается изо рта и тает в морозном воздухе. Он ощутил, как внутри всё нервно сжалось, как озноб прошёлся по коже — не от холода, а от дурного предчувствия. Но дороги назад не было. Да и не хотел он её. Нужно было попытаться исправить хотя бы судьбу своего брата. Хоть что-то в этом мире, который рассыпался на куски у него на глазах. Звонок в дверь — и внутри залаяла собака. Звонко, надрывно, с той преданной яростью, какая бывает только у маленьких, но отчаянных псов. Затем послышались шаги и мужской возглас, пытавшийся унять Добби — маленького шпица, которого Дин помнил ещё щенком. Пастор знал, как Кастиэль лично выезжал, когда у питомца начались проблемы с кишечником, возился с ним, лечил, а после собака ещё долго тыкалась носом в его ладонь. Дверь открыл сам глава семейства — Бенджамин Аткинс, высокий мужчина с хмурым выражением лица. Махровый халат был накинут поверх пижамы, на щеках темнела небритая щетина, глаза покраснели — то ли от недосыпа, то ли от чего-то покрепче вечернего чая. Он замялся от неожиданности, затем так же сухо кивнул пастору — официально, без той теплоты, что была прежде. — Простите за вторжение, мистер Аткинс, — вежливо начал священник, стараясь, чтобы голос звучал ровно, хотя внутри всё дрожало. — Если вы не против, я хотел бы поговорить с вами. Мужчина несколько секунд молчал, будто оценивая, стоит ли вообще разговаривать с церковнослужителем. Поджал губы, нахмурился ещё сильнее. Затем снова молча кивнул. — Я могу пройти? — Нет, мистер Винчестер. Говорите здесь. Дин невольно сдвинул брови, впервые услышав от сельчанина подобное обращение. Не «пастор», не «святой отец», а холодное, отчуждённое «мистер Винчестер». И всё же он улыбнулся — автоматически, по привычке, вбитой годами семинарии. — Вас с миссис Аткинс давно не было видно на службе. Надеюсь, у вас всё в порядке? — Сомневаюсь, что вы пришли ради этого, — недоверчиво произнёс Бенджамин, плотнее кутаясь в халат, словно защищаясь и от холода, и от самого разговора. — И ради этого тоже. — Тогда вам придётся заглянуть к половине деревни, — хмуро бросил он, и в голосе его слышалась глухая, застарелая злость, не находившая выхода. — Большая часть уже перестала ходить в вашу церковь. — Мне очень жаль, — начал Дин, но его резко и бесцеремонно перебили. — Вам жаль? — Бенджамин повысил голос. — Вы оскверняете святыню! И всю нашу деревню! Я вообще не понимаю тех, кто к вам ходит, — с нарочитым нажимом выделив последние слова, мужчина достал из кармана халата сигарету и без промедления прикурил. Он сделал шаг на улицу и прикрыл за собой дверь, будто опасался, что кто-то из домашних услышит этот разговор. — Это всего лишь слухи. В них нет правды, уверяю вас. — Да ладно, — горько усмехнулся Бенджамин. — Я сам видел эту мерзость! Лично стал свидетелем того, как вы на пожаре… с ним… — он скривился, коротко кашлянув, словно слова причиняли ему физическую боль. — Мне мерзко это произносить! И я больше не желаю с вами общаться. Он замолчал на секунду, а затем добавил, цедя слова сквозь зубы: — И ещё с кем! С преступником, вором и убийцей! Вы все заповеди разом решили нарушить?! — Стойте, — бросил Дин, когда мужчина уже хотел войти в дом. Сердце колотилось где-то в горле, но он заставил себя говорить спокойно, хотя голос предательски дрожал. — Я вас уверяю, в этом нет правды! И вы не должны были запрещать Мишель встречаться с Адамом. Они любят друг друга. Вы поступаете неблагоразумно. — Неблагоразумно?! — Бенджамин резко развернулся, и в его глазах вспыхнуло такое пламя, что Дин невольно отступил на шаг. — Вы мне говорите о разуме?! Моя дочь не будет встречаться с человеком с такой родословной! Как вы вообще осмелились явиться ко мне с подобными разговорами? — У Адама прекрасная родословная… — с горечью начал пастор, но ему не дали договорить. — Может, когда-то так и было! — перебил Бенджамин уже почти криком. — Я знал вашего отца — царство ему небесное! — и вашу матушку тоже. Но вы, «пастор», перечеркнули всю благость вашей семьи. Вы — источник дурной крови! Он сделал паузу и отчеканил: — И запомните, Дин. Увижу Адама рядом с Мишель — я за себя не отвечаю. — Вы не знаете правды! — почти сорвался на крик Дин. Слова бывшего прихожанина пробили всю его броню, ранили в самую душу. Но отступать он не мог. Он защищал не себя — брата. И память о родителях, которую, как ему не раз твердили, он якобы запятнал. — Судите строго, мистер Аткинс. Но запомните: за чужие грехи никто не должен отвечать. — Да? — Бенджамин усмехнулся, сделал последнюю затяжку и швырнул окурок в снег, где тот зашипел и погас. — Лихо вы с Библией обошлись, пастор. Лихо. Он покачал головой, и в этом жесте было столько разочарования, что у Дина будто земля ушла из-под ног. — Не хочу видеть вас у себя дома! Ни вас, ни вашего брата. Прощайте. Дверь захлопнулась с угрожающим грохотом — так, что задребезжало стекло в маленьком окошке. Пастор инстинктивно дёрнулся, словно от удара, и на секунду прикрыл глаза, собираясь с силами. Он знал, что разговор может зайти в тупик. Знал, что слухи уже сделали своё чёрное дело, отравив умы и сердца. Но не предполагал, что люди окажутся настолько озлобленными. Ещё несколько месяцев назад они кивали ему на улице, крестились, проходя мимо церкви, благодарили за проповеди. А теперь смотрели так, будто он был прокажённым. Дин постоял ещё минуту, глядя на закрытую дверь, на занавешенное окно, из-за которого доносился приглушённый лай Добби. Потом развернулся и пошёл прочь. Ноги несли его по заснеженной тропе — мимо домов, мимо заборов, мимо людей, которые больше не хотели его знать. Он думал об Адаме. О Мишель. О том, как их любовь разбилась о чужую ненависть. О том, что он, Дин, стал причиной этой ненависти — или, по крайней мере, поводом. И о том, что исправить это, возможно, уже никогда не получится.
273 Нравится 981 Отзывы 207 В сборник
Отзывы (16)