***
Итачи будит его неторопливо, едва касаясь плеча, и Саске открывает глаза в комнате, где всё по-прежнему — та же пугающая тишина, те же стены, лишённые какого-либо намёка на тепло или личность. За окном темнота, густая и вязкая, и он не может понять, ночь ли это или предрассветный мрак. Саске ощущает себя вырванным из времени, как из чужой жизни: словно прошло не несколько часов, а целая эпоха, в которой он уже успел забыть, кто он и где находится. Невысокий столик появляется перед ним так буднично, как будто стоял здесь всегда. И выглядит продолжением этой стерильной клетки, почти насмешкой над понятием уюта. На нём — аккуратно расставленная еда, которая кажется неуместной в этом месте. Всё выглядит приготовленным аккуратно, и, возможно, с каким-то странным вниманием к деталям. Саске опускает взгляд и гуляет им по посуде, но задерживается на лице Итачи, который уже устроился напротив, не проявляя ни раздражения, ни особого интереса. — Я ничего туда не добавлял, — спокойно говорит он, и Саске отмечает про себя, что его голос звучит неестественно спокойно. — Долго я спал? — голос младшего тихий, хрипловатый после сна. — Часов шесть, — выдыхает Итачи, будто разговор отнимает у него силы. — Сейчас сколько? — Половина одиннадцатого. — Хорошо. Итачи на мгновение замолкает, потом, уловив момент, говорит твёрдо, без давления, но с оттенком, который не терпит отказа: — Ешь, Саске. А Саске не устраивает ни тон, ни форма, в которой ему предлагают поесть — как будто это не просьба, а свод правил, от которых нельзя отклоняться. На выбор, очевидно, ему уже ничего не полагается: голод не оставляет простора для принципов, а отказ выглядел бы не только глупо, но и бесполезно. Он нахмурен, взгляд тяжёлый, прищуренный, внутренне перебирающий — не без раздражения — возможные причины, по которым Итачи обращается с ним так, словно он что-то значил для него. Еда, разложенная аккуратно, без резких запахов, выглядит свежей и на удивление съедобной. В этом и заключается вся абсурдность момента… Саске ничего не понимает. Ни смысла, ни логики происходящего. — Итачи, а ты сам всё это приготовил? — А ты правда думаешь, что я доверил бы кому-то ещё готовить для тебя? — Итачи даже не поворачивается к нему. — Мне откуда знать, — беззлобно отвечает Саске, больше для себя, чем для него. Итачи коротко смеётся, и Саске чувствует, как этот смех, едва слышный, но уверенный, проникает в кожу, раздражает, цепляется за нервы. — Снимешь хотя бы это? — младший поднимает руку, и туго натянутая цепь издаёт противный металлический звук. — Я же даже поесть толком не могу. — Разве это мешает тебе? — холодно отсекает Итачи. — Видишь ли, она слишком… короткая и мне неудобно, — настаивает Саске с упрямством, за которым скрывается протест, не столько к цепи, сколько ко всему, что она символизирует. — Да нет, просто ты пессимистично настроен, — отрезает старший. Саске чуть не поперхнулся. Пессимист. Он. Привязанный к кровати, запертый в чужом доме. Не то чтобы он ожидал логики, но это уже откровенное издевательство. Стоит ли ему объяснять, насколько абсурден этот диагноз, если сам диагноз — его нынешнее существование? — Она ровно настолько длинная, чтобы ты мог дотянуться до еды, — говорит Итачи, — Если будешь отказываться от еды, то я начну пичкать тебя таблетками. Но это явно не понравится, предупреждаю. И это только начало, — его голос не меняется, по-прежнему спокоен, как будто Итачи описывает будничный распорядок, — Рано или поздно ты ослабеешь. Без света, без нормального питания, без движения. Организм сдаст, и тогда ты узнаешь, что такое настоящее бессилие. Саске резко машет рукой, давая понять, что сдаётся. Вместе с этим он испытывает укол злости от собственного бессилия, которое, по всей видимости, уже его настигло. — Хорошо, — откликается он, вырубая в себе сопротивление, — Я поем. — Вот и отлично. Приятного аппетита. — Спасибо, — машинально отвечает Саске, и тут же ловит себя на этом… Никогда прежде он не ощущал себя настолько жалким. За что он должен быть благодарен? За то, что его держат прикованным в чужой комнате? За то, что его не избили, не изнасиловали, не убили? За тарелку еды, которой пытаются купить его молчание и смирение? Спасибо, Итачи. Спасибо за цепь на руках. За холод. За одиночество. За иллюзию выбора. — Саске, надеюсь, тебе тут не скучно. Я вернусь позже, ладно? Он действительно это сказал. "Ладно?” В голосе, в интонации, в самой формулировке вопроса не было и намёка на вину, на сомнение или колебание… Итачи произнёс это с тем же спокойствием, с каким сообщают о внезапной перемене погоды. Младший моргнул, не сразу осознавая, что именно в этой фразе его зацепило. Вернётся. Позже. А если бы не вернулся — как бы Саске тут выжил? Он, прикованный к кровати, запертый в чужом доме, под неусыпным надзором? И что за нелепая попытка приукрасить происходящее, подать всё в форме вежливого прощания, которое принято между друзьями? Саске коротко кивнул. Не потому, что соглашался, — просто так было проще. — Ты любишь детектив? — голос Итачи снова нарушил тишину. Он уже поднялся со стула, собираясь выйти. Вопрос прозвучал небрежно, словно затесался случайно в череду бытовых фраз. — Что? — Имел в виду книги. Там обычно загадки, убийства, расследования. — Я не читаю, — отвечает Саске, едва сдерживая раздражение. — Хотел бы? — У меня нет времени. — Теперь есть, — с какой-то подозрительной решимостью произносит Итачи, возвращая стул на место, точно закрывая сцену, — А, кстати, даже не думай искать выход, хорошо? Даже если дотянешься, окно не открывается. Не суй палочки в замок наручников, он с двойным фиксатором и смысла копаться там нет. И лучше не дергай дверь, ибо за ней вторая, точно такая же. А главное — не устраивай спектакль. Если начнешь что-то выдумывать, сотрёшь себе запястья до крови, и тогда мне придётся принимать меры. Я не хочу возиться с трупом. Для меня это утомительно и оставляет слишком много следов. Саске медленно поворачивает голову, глядя прямо на него. В груди холодно. — Я понял. То, как Итачи говорит — размеренно, почти вежливо — вызывает неприятное ощущение: он не угрожает. Он… предупреждает? Не с позиции садиста, а как человек, уставший объяснять очевидные вещи упрямому ребенку. Это пугает гораздо сильнее. — Когда ты объяснишь мне, что всё это значит? — Саске задаёт вопрос не потому, что надеется получить ответ, а потому, что больше не может не спросить. Итачи на полпути к двери. — Прости, Саске. В другой раз. Саске не отвечает. Молчание сейчас единственный способ не дать волю ярости, которая, закручиваясь внутри, требует выхода, но так и не находит подходящего слова. Ответ Итачи не вызывает удивления. Всё тот же, всё с тем же хладнокровием, что оставляет после себя привкус металлический, как от крови на языке. — Чуть не забыл. Хочешь чего-нибудь? Может, в туалет или умыться? — буднично осведомляется старший. — А ты можешь просто меня убить? — без тени эмоций бросает Саске. — Зачем? — искренне не понимает Итачи. — Тогда в чём смысл моего пребывания здесь? — А почему бы и нет? Саске прикрывает глаза. Ответы, за которые иной раз хочется ударить, он получает с точностью формулы. Без паузы, без сомнения, с той логической прямотой, от которой в голове звенит тишина. Он берёт палочки, осторожно набирает немного еды, подносит ко рту и нюхает: ничего, кроме насыщенного запаха специй, соли и мяты. В желудке урчит и поэтому он ест. — Возможно, пока что ты этого не понимаешь. И я не виню тебя, — тихо произносит Итачи, не повышая голоса, почти шёпотом, — Я и сам не всегда понимаю. Но даже вынуждая тебя остаться, я хочу тебе добра. Ты ненавидишь меня, и имеешь на это полное право. Но я уже лучше тех, кто не пришёл, когда ты нуждался в них больше всего. — Когда я просил тебя об этом? — Саске старается говорить без надрыва. — Я тебя даже не знаю. — Я знаю, — устало вздыхает Итачи, — Но это не отменяет того, что помощь тебе нужна. — Ты действительно считаешь это "помощью"? Я не звал тебя. Я не просил, чтобы ты подсыпал мне снотворное, тащил меня сюда и заковал в цепь! Какого чёрта ты вообще решил, что это будет отличным способом для сближения? — Потому что ты не жил, Саске. Ты выживал. Тебя держали под контролем — обстоятельства, люди, страх. Всё, кроме тебя самого. Чем это отличается? — Почему тебя вообще волнует, что было в моей жизни?! — выплёвывает Саске, чувствуя, как гнев отравляет каждый вдох. Итачи замолкает и не двигается. Его лицо не искажает ни злость, ни раздражение. Он разворачивается, и на выходе бросает через плечо: — Я ухожу. Скоро вернусь. С глухим стуком палочки падают на поднос. Саске откидывает голову назад, врезаясь затылком в холодную стену. Боль не приносит облегчения. Он не знает, как Итачи получил доступ к самым тёмным углам его памяти, кто дал ему право на вторжение, кто позволил копаться в том, что Саске годами прятал даже от самого себя. Гул в ушах нарастает. Это сердце — он ощущает его, как удар кулака в грудь изнутри. Всеобъемлющий, тягучий страх зашибает дыхание. Сколько знает о нём Итачи? Где проходит грань между интересом и одержимостью? Сколько дней, часов, мгновений предстоит провести здесь, среди стен, пропитанных чужой волей? Вариантов не осталось. Их всего два. Либо Саске выйдет отсюда. Либо... не выйдет. И, по правде говоря, ни один из этих исходов не обещает ему ничего хорошего. С этими мыслями он механически доедает остатки пищи, не чувствуя вкуса — лишь ощущение наполненности в желудке прерывает вязкое ощущение пустоты, застрявшее где-то между грудной клеткой и горлом. Взгляд намертво вцепился в пол, в неровный рисунок досок, за которые можно было бы зацепиться мыслями, но и те предательски ускользали. Сегодня, если память его не подвела, был четверг — день, в который он мог бы навестить Ино, обнять племянников, послушать их торопливые рассказы о школе, сказать что-то бессмысленное, но тёплое; мог бы встретиться с Суйгецу и Джуго, напиться до скрежета в висках, а потом долго смотреть в небо, пока оно не растворится в золе. Последнее время Саске всё чаще пил. Так проще было пережить невыносимое и прожигающее изнутри одиночество, которое не отпускало даже среди людей. И не сказать, чтобы он искал спасения, а просто научился не сопротивляться, позволяя себе тонуть. Саске не стал избранником, любимцем, даже тем, кого можно было бы пожалеть — он просто… оказался? Ошибся временем, пространством, судьбой и выбором, который, возможно, никогда и не принадлежал ему.***
Итачи снова будит его, а Саске не сразу понимает, что проспал достаточно. Неясно, в какой момент сомкнулись веки, но просыпаться от того, что кто-то вторгается в его пространство, становится почти ритуалом. Итачи забирает тот маленький столик, на котором не осталось ни крошки, и хмыкает — сдержанно, коротко, будто комментируя про себя. — Сильно проголодался, значит? — Да, — отзывается Саске, чувствуя, как его лицо слегка заливает жаром. Организм, отвыкший от продолжительных отдыхов, протестует: мышцы ноют, шея затекла, глаза не хотят открываться до конца. Он не привык спать так много. В его жизни на полноценный отдых отводились разве что редкие часы в середине ночи, если повезёт. Они проводят около двадцати минут в напряжённой тишине. Итачи занят чем-то своим, сосредоточенно и неотрывно, а Саске впервые за долгое время ощущает странное подобие покоя. Боли в запястьях, ноющие от непривычного веса цепей, уже не кажутся чем-то чужеродным — скорее частью фона, раздражающим, но терпимым. Его гложет тысяча вопросов, безжалостно колющих разум, но он учится не озвучивать их все разом, ибо многие так и повисают в воздухе, оставаясь без ответов. — А чем ты занимаешься, Итачи? Ты работаешь? — Ничего особенного. Потрясающе. Удивительно банальный ответ для человека, который умудрился устроить подобное и остаться невозмутимым. Саске прикусывает язык, чтобы не сказать вслух то, что вертится на кончике. Он уже чувствует, что Итачи вряд ли поддержит его сарказм. — А сколько тебе лет? — Достаточно. Я тебя старше. — Это очевидно, — хмуро откликается младший. Его ровесники, в лучшем случае, решают проблемы экзаменов и долгов по стипендии, но точно не занимаются похищениями с элементами заботы. — Расскажешь что-нибудь о себе, Итачи? — В этом есть смысл? Саске хочет парировать чем-нибудь острым, но губы сами собой смыкаются. Итачи тем временем достаёт из ящика бинт и аккуратно начинает наматывать его на ногу младшего, стараясь, чтобы металл не врезался в кожу. — Ты тоже, знаешь, должен быть признателен. Я ведь не кричу, не пытаюсь разнести эту комнату, даже проявляю интерес и задаю вопросы, — голос Саске спокоен, но напряжение в нём ощутимо, — А ты молчишь. Итачи отзывается тихим, почти искренним смехом. — И я тебе благодарен, Саске. — Тогда расскажешь мне что-нибудь? — В другой раз. — Заело? Репертуар скудный, — не сдерживается младший. — Хочешь расширить? — А можно? Итачи покачивает головой, надевая на его ногу вторую часть наручника. Цепь оказалась длиннее и Саске сразу замечает это. Если бы ударить — резко, точно, без промедлений — в какую сторону? В живот? В горло? Или нанести удар ногой по ключице, вырвать связку ключей, нащупать тот самый, подходящий к замку на запястье, потом к двери… Но сколько там замков? Один? Три? Четыре коротких щелчка — он же их слышал. Значит, как минимум четыре механизма. Чертовщина. Голова гудит от напряжённой работы мозга, от жажды свободы, от бессилия. — Мне стоит быть благодарным за то, что цепь подлиннее? — Если хочешь — будь, — тенью улыбки откликается Итачи. — В другой раз, Итачи. Лучше скажи: сколько я уже здесь? Неделя? Месяц? Вопрос Саске прямой, чёткий, и в нем больше отчаянной потребности зацепиться за реальность, чем настоящего интереса. — Не больше двух дней. — Чёрт… У меня доклад… Я... — Ты отучился, — усмехается Итачи, застёгивая замок, — Ложь — не твоя сильная сторона. — И как много ты знаешь обо мне? Вопрос, брошенный между прочим, распарывает воздух точным уколом. Саске замирает. В груди закручивается знакомый клубок тревоги — липкий, обволакивающий, лишающий покоя. Очевидно, что Итачи знает больше, чем должен. Но каждый раз, когда это подтверждается, его внутри обдаёт холодом. Отчуждённым, размеренным, слишком рациональным холодом. — Хочешь, чтобы я всё пересказал? — Не очень, — честно отзывается Саске, — Можешь меня удивить. Расскажи то, что не лежит на поверхности. Итачи улыбается. И эта улыбка не выражает ни тепла, ни иронии... Она пугающе спокойна. — Ты вырос в детском доме, но рассказываешь окружающим, что твоя приёмная семья — единственная, которая у тебя была с рождения. У тебя есть родинка на рёбрах справа, прикрытая небрежной татуировкой. Ты спишь в пижаме розового цвета с длинными рукавами, но прячешь её в самый низ ящика, когда приходит сестра или Джуго. Ненавидишь, когда кто-то касается твоих комиксов, поэтому каждый вечер, даже если устал, перекладываешь их в строго определённом порядке: от самых тонких к самым толстым. Саске дёргается, словно невидимая игла вонзилась в висок. Он не говорил об этом никому. Никогда. Даже Ино, которая могла бы это заметить, была не допущена ближе, чем на расстояние вытянутой руки. — Я знаю, как звали самую первую кошку Карин, а у неё ведь их было немало. Я знаю, что ты трижды терял ключи от квартиры и каждый раз откладывал замену замка, полагаясь на случай. Я знаю, где и в какой аптеке ты покупаешь антидепрессанты, и что перед тем, как их принять, ты всегда перечитываешь инструкцию, хотя помнишь её наизусть. Я знаю, что ты никогда не засыпаешь при открытой двери и что в ноябре у тебя начинается лёгкая форма сезонной депрессии. И давай, пожалуйста, без вопросов. Ты их не задашь, а я всё равно не отвечу. Саске, бледнея, смотрит на него во все глаза. Его лицо — застывшая маска, в которой смешались недоверие, страх и ужас. Он теряет опору, осознавая, насколько глубоко в его жизнь проник этот человек. Итачи не просто за ним наблюдал. Он изучал. Системно. Методику невозможно спутать ни с чем — это было как препарирование живого человека под стеклом. Итачи, не выказывая ни малейших признаков беспокойства, открепляет одну из цепей и, не торопясь, передаёт Саске тюбик мази. — Ты... — с трудом выдыхает младший, слова срываются с губ отрывисто, по частям, — Ты больной. Ты отбитый на всю голову. — Возможно, — спокойно отвечает Итачи, играя звеньями цепи, будто это просто канцелярский браслет, — Меня твоя реакция не удивляет. Я сам иногда не до конца уверен, насколько рационально мыслю. Но суть не в этом. Ты здесь, и это — уже факт. — Тебе… — медленно, почти с нажимом произносит Саске, — Тебе кажется, что всё это нормально? — Нет, но я не стремился к норме, — отвечает Итачи, не отводя взгляда, — Я даже не ищу понимания. Я просто констатирую: тебе — тяжело, мне — не легче. — Не легче? Ты серьёзно? — Саске вскидывает голову, пока голос дрожит от ярости. — Ты похитил меня, а перед этим следил за моей жизнью по минутам и секундам… И ты говоришь, что тебе не легче? — А я не оправдываю свои действия и не ищу сочувствия. Я просто говорю: если бы я был на твоём месте, то ненавидел бы себя. Но я на своём. И мне даже приходилось делать выбор. — Какой к чёрту выбор? — Саске сжимает кулаки. — Тебе никто не давал права решать, что мне чувствовать, где мне быть, и с кем говорить. Ты присвоил себе чужую жизнь. — Не чужую. Ту, которую ты выбросил в сторону и позволил ускользнуть. Я просто вернул её туда, где, по моему мнению, ей было место. А что ты с ней сделаешь — зависит только от тебя. Саске замолкает. — А тебе нужно что-нибудь? — голос Итачи режет тишину, натянутую между ними, как стальная проволока. «Да, ударить тебя по лицу. Да, уйти отсюда и забыть всё, что здесь происходило. Да, повеситься на этих чертовых цепях», — проносится в голове Саске, но губы складываются в короткое, бессмысленное: — Нет. — Уверен? — на шаг приближается Итачи, пристально вглядываясь в его лицо. — Что ты хочешь от меня услышать? — Саске резко выдыхает, при этом едва сдерживая дрожь. Его всё ещё подбрасывает внутри от того, насколько точно и болезненно этот человек копался в его прошлом. Всё, что должно было быть защищённым, интимным, давно вывернуто наизнанку и разложено перед кем-то… Всё изучено, запомнено, сохранено. Саске не чувствует себя защищённым. Ни на секунду. Пространство, в котором он оказался, отрицает само понятие границ: ни личных, ни физических, ни психологических. Здесь даже дышать нужно с оглядкой. — Я хочу принять душ, — выдавливает Саске наконец, чувствуя, как каждая мышца ноет от напряжения. — С этим возникнут трудности, — невозмутимо отвечает Итачи, — Давай позже. — Какие ещё трудности? — Ты действительно хочешь услышать? Холод проникает под кожу и оседает внутри. Саске инстинктивно ёжится, тело сжимается, в глазах — недоверие и страх, смешанные с отвращением. — Ты думаешь, что я буду рядом, пока ты моешься? — голос Итачи почти насмешливый. — Или, может, надеешься на это? — От тебя можно ожидать чего угодно, — бросает Саске, морщась от переполняющих чувств. — Ты же, по сути, обычный сталкер. С привилегией на близость. Молчание. Итачи не отвечает, не оправдывается, не спорит. Только смотрит. Долго, внимательно, с пугающей сосредоточенностью, которая лишает воздуха. — Я сойду здесь с ума, — Саске говорит это почти себе, чувствуя, как внутри начинает скапливаться паника, — Мне пройтись нужно… хотя бы по комнате, иначе я не выдержу. Дай мне, пожалуйста, это. Итачи отводит взгляд, осматривает комнату, как будто оценивает возможности, прикидывает варианты, примеряет их к своим правилам. — Зачем? Вопрос, прозвучавший тихо, без нажима, сдержанный до предела, сбивает с толку. Саске открывает рот, но ответ не идёт. Потому что сам не знает. Чтобы не задыхаться? Чтобы сохранить иллюзию свободы? Или просто, чтобы напомнить себе, что он ещё живой? — Мы ещё вернёмся к этому разговору, — голос Итачи вырывает его из размышлений. — Душ ты примешь вечером, после ужина. Через пару часов я принесу чистую одежду и постельное. Тебе что-нибудь нужно? — Нет, — коротко бросает Саске, скрестив руки на груди, словно создавая последнюю иллюзорную преграду между собой и реальностью, в которой он оказался. — Уверен? Я могу вернуться гораздо позже, чем обычно. — Можешь вообще не возвращаться, — выплёвывает Саске. — И не притворяйся, что лучше меня знаешь, чего я хочу. — Я не притворяюсь. — Нет, — младший резко разворачивается, вдавливая взгляд в стену, как в последний якорь, удерживающий его от того, чтобы заорать. Он сжимает зубы, пальцы на руках дрожат от ярости. Всё в этом человеке доводит до предела. Пугающая уравновешенность, тон, в котором нет сомнений, — всё это действует на нервы хуже любого удара. Тишина нависает, но Итачи её не заполняет суетой. Он не уходит, не приближается, не разражается очередным монологом. Только произносит, почти шёпотом: — Я хочу, чтобы ты понял, почему всё происходит именно так. Мне важно, чтобы ты знал — это не каприз и не блажь. Я понимаю, сейчас тебе кажется, что это всё несправедливо, жестоко, бессмысленно. И ты, конечно, думаешь: «Почему именно я оказался здесь?» Но если тебе станет легче, не я тебя выбирал. Саске моргает, зрачки начинают сужаться от нарастающего беспокойства. Он не оборачивается, но голос в голове набирает громкость: «Что это за бред? Не он выбирал? Что он несёт вообще? А если их несколько и у Итачи сообщник?» — И что это должно значить? — Ты шёл в никуда, — медленно продолжает Итачи. — В постоянных попытках спрятаться от всего, что делало тебя живым. От себя, от других, от мира, в котором не осталось ничего, к чему ты был бы привязан. Ты не искал спасения, ты шёл на дно, а я просто оказался рядом. Саске сжимает пальцы в кулаки, ногти впиваются в ладони, и лишь это помогает не сорваться. Сердце колотится в груди, дыхание сбивается — не от страха, от злости. От чувства беспомощности, от безысходности, от желания повернуть время вспять и стереть этот день из своей жизни. — Не нужно делать из меня жертву, — наконец отзывается младший. — Я не просил ни о спасении, ни о вмешательстве. — Десять лет назад мы встретились впервые, — начал Итачи, и голос его, ровный и низкий, почти не задевает тишину комнаты. — Ты был со своей семьёй. Визуально — счастливым, спокойным, встроенным в декорацию нормальности. Но я видел, как ты улыбаешься, и эта улыбка, не совсем настоящая, слишком сдержанная для ребёнка, стала, пожалуй, самым светлым, что случилось в тот день. Саске машинально оборачивается, вперив в него взгляд, полный недоверия. То, что он слышит, кажется беспорядочным сном — звуком из другой жизни, о которой он давно старался забыть. — Ты болтал ногами, сидя на краю скамьи. Терпение у тебя и тогда было на грани, но ты терпел, потому что хотел понравиться. Ты пил клубничный коктейль, и губы у тебя складывались в такое аккуратное колечко. Каждый глоток был не о вкусе, ты просто копировал заказ Ино. Ты терпеть не можешь сладкое, Саске, я это знаю. Просто не хотел отличаться или хотел быть похожим на неё, — Итачи приподнимает уголки губ, будто прокручивая в голове киноплёнку, которую запомнил до мельчайших деталей. — Первое, что я подумал, когда увидел тебя: я не встречал детей с таким тягостным одиночеством в глазах. Второе: у тебя невероятно красивые глаза. Он замолкает. Тишина, пронизанная словами, висит плотной тканью между ними, и Саске вдруг понимает, что помнит тот день. Это был день рождения Ино. Воздушные шары, отвратительно сладкие напитки, крики маленьких детей, пластиковые стаканчики, липкие от сиропа… И желание быть хоть кем-то замеченным. Саске сглатывает и прикрывает глаза. Грудь поднимается неровно, дыхание срывается, как от долгого бега, но он сидит. Ниже этого воспоминания падать, кажется, уже некуда. — Я, знаешь ли, могу отпускать тебя иногда ненадолго, — вновь нарушает тишину Итачи, — Если ты позволишь мне сделать одну вещь. — И что тебе нужно? — Саске открывает глаза и смотрит на него исподлобья, с упрямой готовностью согласиться на любую глупость, лишь бы вырваться хоть на мгновение. — Я хочу потрепать тебя за волосы, — спокойно отвечает Итачи. — Что?.. — младший даже не понимает, был ли это бред, издевка или что-то другое. — У тебя есть забавная привычка: когда ты злишься или нервничаешь, то неосознанно касаешься своих волос. Это трогательно. Мне нравится думать, что есть в тебе что-то человеческое даже в моменты ярости. Мне не нужно многого, я просто хочу прикоснуться. Саске открывает рот, но не произносит ни звука. Это странно. Это невыносимо странно. Но и пугающе честно. Он чувствует, как внутри зарождается новое, не менее опасное ощущение — его начинают разрушать. — Ты… ужасен, — шепчет он, не в силах сказать иначе. — Это займёт лишь секунду, Саске. Обещаю, я не позволю себе ничего лишнего. И в голове у Саске звенит раздражением. Он в который раз задаётся вопросом: из чего вообще состоит мышление этого человека? Каким именно способом устроена его логика? Не исключено, что в раннем возрасте Итачи уронили, а то и били, но и это не объясняет всей степени безумия, прячущегося за его уравновешенным лицом. — Ты всерьёз хочешь просто потрогать мои волосы? Он произносит это с явным недоверием, но не находит в глазах Итачи ни тени иронии. Лишь тот самый пронзающий, настойчивый взгляд, в котором что-то тревожит больше, чем все слова вместе. Молчание затягивается, и Саске демонстративно поднимает бровь — невысказанный вопрос распластывается между ними, пока Итачи, в итоге, не отводит глаза. — Да, — произносит он наконец и поднимается, — Но мне уже пора. Я скоро вернусь. В этих четырёх стенах безмерно скучно, время течёт медленно, капает по капле, и в этом затхлом безмолвии только Итачи — источник раздражения и единственный, кто хоть как-то заполняет пространство. Сейчас Саске охватывает не страх и не ярость, а чистейшее, неразбавленное любопытство. Он ёрзает на месте, находит в себе жалкую нить решимости и выдавливает: — Ты хочешь один раз прикоснуться или это будет... регулярно? Итачи чуть склоняет голову, глядит внимательно, точно ловит каждое слово на весу. Саске кривится, заканчивая, слишком быстро: — Я не люблю, когда ко мне прикасаются. Но если это условие, чтобы ты хотя бы ненадолго отпускал меня... В собственной груди отзывается мерзкое, разъедающее ощущение. Он ненавидит звучать так… Жалко, униженно, бесхребетно. И от этого становится только хуже. Свобода не может быть платной, Саске не должен торговать собой ради привилегий. Он родился свободным. Или должен был. Итачи вдруг улыбается. Не снисходительно и не торжествующе — искренне, по-настоящему, и это пугает больше, чем всё остальное. — Ты невероятный, Саске. Вот и всё. Никаких пояснений, аргументов, обещаний. Просто — невероятный. Слово, лишённое формы, смысла, логики, но по какой-то причине остающееся висеть в воздухе, не рассеиваясь. Итачи снова уходит, а Саске остаётся наедине с бешено стучащим сердцем и чужим голосом в своей голове. Он не может вычеркнуть из сознания эти редкие минуты, когда они говорят — без угроз, без перекосов, без колкостей. В такие моменты Итачи не выглядит монстром и его даже не хочется ненавидеть. И Саске ощущает, как в трещинах “ненависти” прорастает опасное, неуместное ожидание.***
Итачи появился через два часа, неся в руках поднос с обедом и аккуратную стопку книг, от которой веяло неуместным спокойствием. Поставив еду на стол, он деловито заговорил: — Теперь у тебя есть время для книг. Пока он раскладывал тома, Саске не удержался от глухого, почти болезненного: — А может, комиксы? — Это пустая трата времени. Сейчас тебе полезнее узнать кое-что более основательное, — спокойно возразил Итачи, протягивая первый том. Саске скользнул по обложке рассеянным взглядом, не торопясь взять книгу: — То есть, ты сам будешь решать, что мне читать, а что нет? Он говорил с нарочитым безразличием, но в мыслях уже мелькала догадка, что долго здесь не задержится, и потому можно позволить себе небольшую уступку — пусть Итачи почувствует мнимую власть, если это его тешит. — Для начала мне важно, чтобы ты понял разницу между мной и тем, кем ты меня считаешь — настоящим психопатом, — голос Итачи прозвучал мягко, но под поверхностью слов ощущалась тяжесть подлинной убеждённости. Саске приподнял бровь и недоверчиво прищурился: — И для этого ты решил сунуть мне в руки детектив? — Там почти нет детективной линии, — перебил Итачи. — Эта книга основана на реальных событиях. Мужчина, совершивший преступления, считал, что у него была своя правда. Я хочу, чтобы ты понял: между мной и им — пропасть. — Пропасть? То есть, ты, выходит, и преступления не совершал? — Саске, — строго, но без злости отозвался Итачи. — Хорошо, — неожиданно спокойно соглашается младший. — Я прочитаю. — Я привезу тебе ещё, — голос старшего потеплел, на губах появилась тень улыбки. — У тебя, смотрю, много свободного времени? — Нет, просто я временно не работаю. Саске молча отмечает про себя: у этого человека есть и деньги, и возможности, и непостижимое упорство… Но откуда всё это берётся — остаётся вопросом, висящим в воздухе. Безработный? Или просто богатый наследник, играющий в свою искаженную версию жизни? — Я хочу принять душ, Итачи. — Не сейчас. Раздражение нарастает мгновенно, вырываясь с губ в тяжелом выдохе: — Почему ты настолько дотошно всё контролируешь? Ты ведь даже не занят. Я хожу в этой одежде уже... — Хорошо. Ответ приходит так внезапно и легко, что Саске замирает, не веря в происходящее. Он открывает рот, не зная, что сказать, теряя ход мысли, пока Итачи спокойно разворачивается и выходит, будто дал команду, которой самому же не придаёт значения. А Саске остаётся в тишине, в странной пустоте между растущей надеждой и недоверием — и впервые за всё это время осознаёт, что внутри него медленно, но отчётливо прорастает мысль: свобода — не только дверь без замка, но и диалог, в котором однажды прозвучит «да», на вопрос «отпустишь?» А может и нет. Но раз у Саске есть воля к свободе, надежду терять ведь пока рано, верно? Итачи возвращается так стремительно, что воздух в комнате едва успевает остыть от его предыдущего присутствия. В руках он держит аккуратно сложенное полотенце, чистое постельное бельё и свежую одежду — набор, вызывающий у Саске мгновенный внутренний протест, будто всё это приготовлено не для ухода за телом, а для церемонии прощания с ним. Мелькнула иррациональная мысль о похоронах при жизни, и Саске с усилием проглотил появившийся ком недоверия. Итачи, не произнеся ни слова, кладёт принесённое на стол, после чего захлопывает дверь ванной. Она остаётся для Саске неразгаданным уравнением, границей между изоляцией и мнимой свободой. Звук — негромкий щелчок, сопровождаемый коротким сигналом — вонзается в уши ледяной иглой, пока воображение Саске услужливо выстраивает гипотезы: системы сигнализации, ловушки, химикаты, реагирующие на прикосновение — всё, что угодно, лишь бы объяснить абсурд происходящего. Не то чтобы он считал Итачи технически одарённым инженером, но у безумия нередко бывает изощрённый ум… — Делай то, о чём я прошу. Пожалуйста, — голос старшего звучит почти ласково, но без мягкости. Он стоит прямо перед кроватью, глядя на Саске взглядом, не принимающим возражений. — А если я всё же попробую сбежать? В ответ слышится еле заметная усмешка. Итачи щёлкает ключом, освобождая наручник с уверенностью человека, знающего исход заранее. — Ты не сделаешь этого, Саске. — А ты не такой уж и пугающий, каким хочешь казаться, — отвечает тот, осторожно поднимаясь с кровати. Его ноги впервые за долгое время касаются пола, и в это касание вплетается непонятная дрожь, не от страха, а от осознания того, что свобода — даже мнимая — пахнет пылью, чистым ковром и напряжённой тишиной. — Или мне всё же стоит тебя бояться? — Я не злился на тебя ни разу, — Итачи отвечает с непонятной усталостью, и Саске отступает на шаг, только теперь осознавая, насколько близко тот подошёл. — И не хочу злиться. Я не подвержен вспышкам ярости, но не думаю, что нам стоит проверять это на практике. Лучше не испытывать границы. Саске только кивает, потому что слова утратили остроту. Он ищет в лице Итачи хотя бы след безумия, то неуловимое выражение, которое бы подтвердило, что всё происходящее — не более чем шутка, затянувшаяся слишком далеко. Но Итачи молчит, не оправдывается, не объясняет — просто позволяет ему пройти вперёд, к двери, ведущий к ванной, как будто ничего особенного в этом нет. Как будто это — очередной, ничем не примечательный день их странного, болезненного сосуществования. Саске идёт, не оглядываясь. Душ — вещь обыденная и в то же время символическая. Он больше не уверен, что хочет быть чистым... Он хочет быть один. Он хочет пространство без глаз, без слов, без голосов в тишине. Ему нужно вымыть не только кожу, но и чужие прикосновения, пусть даже их почти не было. А ещё — избавиться от чувства, что с каждым разом граница между ним и Итачи сдвигается, размываясь, исчезая. И та же рука, что дарует минуту уединения, может завтра сжать горло, если Саске оступится. Младший, не проронив ни слова, опускается на низкую скамью у стены, чувствуя под ногами прохладный кафель, покрытый дымкой влаги. Комната наполнена тяжёлым запахом моющих средств и свежего белья, а за спиной ощущается давление чужого взгляда. Итачи не делает ни шага вперёд, не спешит уйти, просто стоит, как тень, растворяющаяся в неподвижности. — Расскажи мне что-нибудь из своего детства, Саске, — произносит он наконец. — Это ты у меня спрашиваешь? — голос младшего натянут, как струна. — Смешно. Ты же, кажется, всё обо мне знаешь. Или уже не помнишь, что сам мне это сказал? — Вдруг я чего-то не знаю и хочу услышать это от тебя. — Ну так узнай всё сразу, — бросает он, с усмешкой, не дотягивающей до глаз. — Может, тогда наконец удовлетворишь своё хобби. — Расскажи мне о родителях. Какими ты их видел? Саске замирает. Пальцы непроизвольно сжимаются сильнее, ногти врезаются в кожу. Саске не знает, что сказать. Или знает, но не хочет вытаскивать это наружу? Он не принадлежал им по крови. С самого начала знал об этом. Ему было четыре, когда он оказался в их доме, и с того дня ни разу не почувствовал, что этот дом — его. Родители были. Просто были. Присутствовали где-то на фоне, в тех же стенах, за теми же дверями, но ни разу не приблизились по-настоящему. Заботой занималась Ино — сестра, тень в тени, всегда внимательная, всегда рядом, пока мать, стоя на балконе звонила кому-то в три ночи, а отец пил с друзьями, не помня, в каком классе сын. — Ты и так знаешь ответ, Итачи, — говорит он наконец, не поднимая взгляда. — Знаю, но хочу услышать от тебя. Любишь свою семью? — интересуется старший снова, мягко склоняя голову вбок. Он отражается в зеркале, врезаясь взглядом в Саске. Тот отворачивается, нервно кусая губу. — Люблю, — звучит коротко, почти механически. — Правда? — Да что ты вообще об этом понимаешь? — резко отзывается Саске, в голосе — ярость, в пальцах — дрожь. — Я понимаю больше, чем ты думаешь. Хотя это в твоей природе — верить в вымыслы. — В чьей природе? — В твоей. Отрицать очевидное, верить в удобную иллюзию и всё равно мучиться от того, что где-то под кожей знаешь — это ложь. Ты видишь то, что хочешь, а не то, что есть, и каждый раз наказываешь себя за это. Саске резко встаёт, разворачиваясь к нему, взгляд у него тяжёлый, полыхающий. — Хватит! Он стягивает с себя кофту, словно пытаясь сбросить с кожи все слова Итачи, как въевшийся слой пыли, прилипший за годы. Поворачивается спиной, не потому что стыдится, а потому что злится. Ему невыносимо слышать от Итачи то, что сам он не решался признать. — Что тебе вообще от меня нужно… — бросает Саске глухо. — Ты кто вообще такой? Следишь за мной, как маньяк, говоришь, будто знаешь меня лучше меня самого. Ты мне не психиатр, не отец, не наставник. Ты просто больной ублюдок, решивший, что имеет право копаться в чужой голове. Итачи слушает молча, не желая прерывать младшего. — Не любили они меня, — произносит Саске неожиданно даже для самого себя, стискивая зубы, чтобы заглушить едва уловимую дрожь в голосе. Итачи замирает, нахмурившись, но не вмешивается. — Почему тебе так важно, чтобы я сказал это вслух? Слова, которых он избегал годами, слетают с губ без борьбы, будто бы ждали разрешения. Его вынудили — и всё же, признание даётся с такой поразительной лёгкостью, что сожаления в нём нет и в помине. Итачи делает шаг вперёд, не сводя взгляда с отражения, где расплывается лицо Саске — бледное, застывшее, отстранённое. — Саске, — зовёт Итачи. И тот, будто по команде, поднимает глаза. Саске уже давно всё понял. И ничего не изменилось. Да, его не любили. Не принимали, не видели, не слышали. И что теперь? Это не трагедия, не уникальный опыт. Сотни, тысячи таких же. Мир не обрушился, когда он вкалывал на трёх подработках, надеясь поступить в университет. Никто не выслал денег, когда он остался без крыши над головой в чужом городе. Никто не пришёл, когда в семь лет он отмечал день рождения один, среди конфет и бумажных тарелок. Даже родители не пришли. Никому не было дела до того, что в восемь лет Саске носил гипс после аварии. Или что его травили в школе, а он молчал, боясь жаловаться. И только когда Саске приносил тройки или забывал поздороваться с очередной родительской подругой — вот тогда все резко вспоминали о его существовании. Вот тогда — им не было всё равно. — Ты об этом думаешь, да? Завидуешь тем, кому повезло больше, — голос Итачи становится ближе, словно воздух сам подталкивает его вперёд. — Я не жду, что ты сейчас поймёшь меня, — он делает ещё один шаг, теперь между ними почти не остаётся пространства, — Но однажды ты это сделаешь. Когда усталость превратится в пустоту, и в этой тишине, без слов, ты почувствуешь — я не против тебя. Саске стоит, не двигаясь, поднятые руки застыли, зацепившись за ткань свитера, не в силах ни стянуть его через голову, ни опустить обратно. — Да какая к чёрту разница?! — резко срывается он. — Я не понимаю, что у тебя в голове и почему ты ведёшь себя так, будто знаешь обо мне всё, — голос срывается, обнажая гнев и бессилие, перемешанные в один непонятный ком. — Может, я и правда жалкий. И, может, не пытаюсь ничего изменить, потому что не вижу смысла. Но это моя жизнь, понял? Моя! И я не просил тебя сюда лезть! Я ни о чём не жалею. И никогда не жалел. Слова режут воздух, обрушиваются с надрывом, но Итачи, не моргнув, гасит их одной единственной фразой. Бросает негромко, не в ответ — просто как утверждение, вес которого оказывается разрушительным: — Жалеешь. Пауза звенит. Звук этой фразы расползается по нервам, давит в груди, отзывается в горле, где внезапно пересохло. Внутри что-то с треском рушится, хрупкое, не до конца оформленное, но важное. — И это нормально, Саске. Итачи слишком хорошо знает, как ударяют слова. Он не раскидывается ими понапрасну, не заполняет ими пустоту, не шумит ради шума. Он пользуется ими, как точным оружием. Для него каждое слово — остро отточенный камень, и когда он решается метнуть — цель находит с пугающей точностью, пробивая не тело, но память, убеждения, страх, вытесненные признания. И от этих ран не истекают кровью — они молчат. Долго, мучительно, до тех пор, пока не разорвут человека изнутри. Но Итачи не стремится ранить Саске. Он не бросает слова, чтобы разрушить — он надеется достучаться до того, кто привык отгораживаться стенами. Он хочет, чтобы Саске увидел: его боль признана, услышана, принята. Не обесценена, не оспорена, не вытеснена молчанием. Итачи лишь хочет, чтобы тот позволил себе быть живым — со всеми трещинами, со всей злостью, с отчаянием, которое так долго прятал.***
Саске помнил: Итачи помог ему снять кофту, не сказав ни слова, а затем исчез — быстро, бесшумно, будто его и не было, оставив после себя тишину, в которой звенело всё сказанное. Он так и остался стоять, вперившись в одну точку, не в силах заставить собственное тело сдвинуться с места, прикованный не цепью, а внутренним параличом от груза чужих слов и собственного признания… В течение следующих пяти дней Итачи не поднимал тем, к которым Саске не хотел возвращаться, не копался в прошлом, не вытаскивал наружу то, что младший старательно хоронил внутри. Но и покоя он не давал — был рядом, даже слишком настойчиво рядом: присутствием, мыслями вслух, действиями, от которых невозможно было укрыться. В тот день Итачи молча сменил постельное бельё, вручил Саске аккуратно сложенную одежду и полотенце, кивком указал в сторону ванной и закрыл за собой дверь, наконец-то позволив уединение, о котором Саске мысленно умолял уже с самого начала всего этого абсурда. Возможно, Итачи понимал, что разговоры оставляют после себя следы, слишком болезненные, слишком глубокие. Потому что после них Саске неизменно замыкался в себе и молчал, как будто каждый раз заново осознавая нечто такое, что отказывался принимать. Мысли, с которыми Итачи сталкивал его лоб в лоб, вызывали ярость, почти физическую, потому что были неприятно правдивыми. Саске злился на самого себя за то, что позволял чужим словам проникать слишком глубоко, а ещё — за то, что не мог их выбросить, стереть, опровергнуть. Итачи словно методично перестраивал его восприятие, не оставляя возможности спрятаться, и в такие моменты ненависть к нему росла не меньше, чем желание понять, зачем он это делает. И почему всё внутри сжимается от одного только взгляда Итачи, заставляя чувствовать, что молчание — единственная защита. Глядя в зеркало, Саске поджимает губы, и в ту же секунду осознаёт: после этих разговоров он почти забывает о побеге. Итачи и его непонятные психологические манипуляции… Всё продумано до последней детали, и это бесит. До дрожи в пальцах, до щелчка в челюсти, до тупой боли в затылке. Когда Саске остался в ванной один, первым делом, конечно, потянулся к двери — надежда, пусть и крошечная, была. Закрыта… Надёжно и намертво. Не то чтобы он рассчитывал на чудо, но проверить стоило. Он осмотрел замок, мысленно перебирая варианты: чем его можно вскрыть, надавить, сбить. В комнате не оказалось ничего, что могло бы пригодиться — ни железного стержня, ни даже пластиковой ручки. Только шампунь, мыло, полотенце и смена одежды. Была ещё вытяжка под потолком — небольшая, с плотной пластиковой решёткой, которую Саске попытался сорвать, чтобы хотя бы раздобыть кусок пластика. Безрезультатно. Единственный выход — ключи. Он помнил связку в руках Итачи: больше десятка, аккуратно отсортированные, каждая блестящая, чуть потёртая от постоянного использования. Когда тот подбирал ключ от наручника, Саске успел насчитать около пятнадцати штук. Это пугало и одновременно злило: для чего ему столько? Что Итачи собирается ими открывать? Или это тоже часть плана, психологическая игра, попытка сбить с толку и вселить бессилие? Если да — план сработал идеально. Даже выиграв секунду или две, подобрать нужный ключ было бы невозможно. Не хватит времени и везения. Саске опустил руки, чувствуя, как по телу расползается разочарование, похожее на лихорадку. Он зарывает пальцы в спутанные волосы, напрягая скулы и глядя в пол, будто там может обнаружиться план побега, построенный кем-то за него. Он не имеет ни малейшего представления, как выбраться отсюда, но в ванной всё же попробует взломать дверь. Пока других шансов нет. Итачи туда не заходит вообще — очевидное упущение, пусть и малозначительное, но Саске зацепился за него, как за тонкую щепку в бурном потоке. Правда, Итачи стал смотреть на него всё пристальнее: с каждым днём всё чаще, как только Саске в очередной раз просится в туалет или просит новую одежду. И глаза у него теперь не просто внимательные — они цепкие, вычисляющие, как у человека, который знает, что за ним ведут неумелую, но настырную игру. Теперь, приходя, он всегда снимает с Саске кандалы. Не забывает, не игнорирует. Делает это почти автоматически, не глядя, как будто между ними возникло некое негласное соглашение, под которым нет ни подписей, ни условий… Только вот волосы ему старший не треплет, даже ни разу этого не сделал. Саске отмечает это почти с раздражением: не слишком ли многое ему теперь позволено? И не слишком ли многое Итачи себе позволяет? Вчера, к примеру, он демонстративно подошёл к двери, не скрывая намерения рассмотреть выход — и неважно, сработает это или нет. Итачи сидел напротив, раскачиваясь на стуле, и смотрел, не вмешиваясь. Улыбался, когда Саске, обессиленный и раздражённый, вернулся ни с чем. Там, на двери, панель — светится зелёным, выжженные в пластике кнопки. Шестизначный код. Не ключ, не засов, не задвижка. Всё гораздо серьёзнее, чем ожидал Саске. Работает ли панель? Или это муляж? Он не нашёл замка, но уверен, что кроме кода есть ещё что-то — возможно, та самая связка ключей, с которой Итачи не расстаётся. И если так, то почему тогда дверь в ванную открывается обыкновенным замком? Или… это и вовсе не ванная? Если бы однажды он обнаружил за ней бездну или пустоту — не удивился бы. Саске давно перестал просить отпустить его. Он никогда особо не упрашивал, но теперь не делает и этого. Его собственная гордость не позволяет унижаться. К тому же он знает: стоит лишь заговорить об этом, в Итачи просыпается что-то колючее, едва заметное внешне, но разлетающееся внутренне. Сдержанное раздражение, которое тот, конечно, не показывает — Итачи вообще не тот, кто позволяет эмоциям взять вверх. Но Саске успел научиться читать между строк и замечать мелочи: движение подбородка, медленный выдох, слишком долгую паузу. Итачи может утверждать, что ещё ни разу на Саске не злился, но после “инцидента” в ванной верить в это становится особенно трудно. Итачи не идёт на уступки. Ни на шаг. Ни на полтона. И в этом Саске его понимает. Окажись он на месте похитителя, точно так же бы не церемонился. Вероятнее всего, глушил бы свою жертву транквилизаторами, чтобы не выносила мозг. А если бы в какой-то момент довела — убил бы. Без эмоций, просто по обстоятельствам. Бывает. Итачи, напротив, почти не злится. Он смотрит на него не как на пленника. Скорее даже как на существо, которое однажды станет послушным, ручным, почти домашним. Живым, но управляемым. И от этого Саске становится не по себе. — Ты дочитал ту книгу? — спрашивает Итачи, когда Саске возвращается в комнату. Холодная вода стала для него нормой и привычкой, почти ритуалом. — Нет, — отвечает тот, проходя мимо и бросая короткий взгляд. Итачи за ноутбуком. Всегда за ноутбуком. Чем именно он занимается — неизвестно. Он никогда не рассказывает, а только печатает. Ритмично, методично, без единого взгляда на того. Зато Саске же изучает комнату: каждый угол, каждую мелочь, каждую неровность. Он притворяется, что не замечает чужих взглядов, но на самом деле всё фиксирует: движения, жесты, привычки. Всё, что поможет. — Почему? — не поднимая глаз, спрашивает Итачи. — Я не любитель книг, — отвечает Саске с тем спокойствием, которое всегда сопровождает раздражение. — И зря. Книга действительно хорошая. — У меня голова раскалывается. Мой организм, похоже, начинает мстить за отсутствие свежего воздуха, — Саске встаёт на стул, цепляется пальцами за подоконник и, встав на носки, вытягивается вверх, чтобы рассмотреть, что там, за стеклом, за рамками четырех стен, в которых он застрял. — Вдохновляющее наблюдение. Учитывая, сколько кислорода в воде, — отзывается Итачи. — К тому же, ты не притронулся к стакану за последние два часа. Не то чтобы я считал, но… Всё же ты здесь не по доброй воле. В некоторой степени. Я обязан это учитывать. Слова доносятся не сразу. Пока Саске сосредоточен на живой изгороди, тщательно выстриженной вдоль внутреннего двора, в котором, кажется, не обитает ни одной живой души, смысл скользит мимо. Только потом, когда он вновь отводит взгляд в сторону комнаты и пропускает через себя услышанное, происходит осознание. Итачи признал, пусть завуалированно, но всё же — признал. Он медленно поворачивается, и брови ползут вверх — взгляд недоверчивый, колкий, полный недоумения. — В некоторой степени не по своей воле? Ты серьёзно? Ты меня похитил. Это не «в некоторой степени», а полностью. — Я дал тебе то, чего у тебя не было, — Итачи не отрывает взгляда от экрана, руки его продолжают механически печатать. — Я не нуждался в спасении. Ни от кого, и уж тем более не от тебя! — голос Саске срывается, и он делает вдох, принуждая себя к контролю. Каждый такой разговор заканчивается одинаково: цепь, замок, гулкая тишина на долгие часы. — Можешь считать, что сам напросился. Это упростит тебе задачу — живи с этой мыслью. — Превосходно, но мне плевать, что ты там пытаешься мне навязать, — Саске сжимает пальцы в кулаки. — Думай что хочешь. Хочешь считать, что я пришёл сам? Флаг тебе в руки. — Звучит убедительно. Мне нравится эта версия, — Итачи всё ещё не смотрит в его сторону, будто разговор для него служит лишь фоновым шумом. — А мне нет. Ни одна её часть не кажется мне правдой. — Но это ты предложил. Я просто воспользовался твоей непоследовательностью. — Я умею совершать плохие поступки и принимать идиотские решения, — холодно бросает Саске. — И ты — не тот, кто может меня в этом упрекать. Мы оба с этим справляемся по-своему. — Мне и не нужно тебя осуждать. Итачи снова возвращается к клавишам, и Саске не может не отметить, насколько он беззащитен в этот момент. Спина подставлена под удар, между ними — стул и несколько шагов. Человек, способный запереть кого-то в доме, не боится нападения. Или делает вид. Или знает, что нападения не будет и эта уверенность пугает… Всё говорит о доверии, но всё в Итачи — контроль. Саске чувствует это в каждом его движении, в расстановке предметов в комнате, в ритме разговоров. И всё же он подходит ближе, шаг за шагом, ощущая, как замирает сердце. Он протягивает руку, едва касается чужого плеча, и тут же мысленно ругает себя за эту слабость. Итачи никогда не поднимал на него руку, не повышал голос, не прикасался болезненно или агрессивно. И всё же тело помнит: этот человек — опасность. Но может быть, если перестать видеть в нём врага и представить… кого-то иного. Не похитителя, не контролирующего палача, а человека, с которым можно говорить и быть услышанным. Может быть, если позволить ему поверить в доверие, он начнёт доверять в ответ. Может быть, это и есть ключ. Единственный способ выйти отсюда не через силу и побег, а через изменение самой игры. — Так сколько тебе лет? — спрашивает Саске после долгой паузы, неожиданно даже для себя. — Мне просто интересно. Итачи на секунду замирает, затем продолжает печатать, не поднимая головы. — Двадцать семь, — тихо отвечает он. — Я удовлетворил твой интерес? — Да. В комнате воцаряется тишина, и даже щелчки клавиш вдруг кажутся неуместно громкими. — Я тоже в это время обычно бывал на работе, — произносит Саске без особого выражения, словно мимоходом, не ожидая реакции. Итачи в ответ не удостаивает его ни взглядом, ни паузой в печатании — только глухой, рассеянный звук, напоминающий согласие, но не имеющий под собой никакой искренности. — И, честно говоря, если бы сейчас оказался там, был бы почти счастлив, — добавляет Саске, чуть резче. — Не уверен, — сухо отзывается Итачи, даже не отрываясь от экрана. Младший вздыхает, опирается спиной о стену и скрещивает руки на груди. — Нет, я серьёзно. Где угодно — только не здесь. Итачи поднимает глаза. В них — ни гнева, ни угрозы, но от тяжести этого взгляда у Саске по позвоночнику пробегает холод. Он знает, что это значит. Ему достаточно пары секунд, чтобы осознать: он снова перегнул. Его слова снова стали ключом к тишине и одиночеству на неопределённый срок. — Саске, чего ты пытаешься добиться? — Мне здесь невыносимо скучно, — голос срывается на раздражённый, почти мольбенный. — Я начинаю гнить изнутри и хочу хоть чем-то занять себя. — Я занят. Придумай что-то самостоятельно, — Итачи мельком смотрит на него, взглядом скользя по телу, словно оценивает не просьбу, а его способность быть полезным. — Я тоже хочу работать. Дай мне уйти, прошу тебя, — теперь и это звучит иначе. — Мы уже говорили об этом, — безапелляционно отрезает Итачи. Да, говорили. Обсуждали. Пережёвывали сотни раз. Саске помнит каждый из этих разговоров. Как мантру. Пока он… адаптируется? Если этот термин вообще уместен в стенах, где окна открываются лишь внутрь, а дверь — никогда. Он никогда не жил в условиях замкнутости. Настоящей, стерильной, с контролем каждого жеста. Он только и делает, что читает. Много. Перебирает принесённые книги, одна за другой. Читал ту самую — с девушкой, ставшей пленницей, с истерзанным телом и сломанной психикой, где похититель отыгрывался на ней с жестокой методичностью. Только он — не четырнадцатилетняя девочка. Саске не интересуют пазлы, не спасают страницы книг. Его раздражает запах закрытого воздуха, тишина, в которой слышно, как сердце бьётся не к месту. Он хочет на улицу. Без цели. Просто идти, даже не зная куда. Смотреть на дома, даже чужие лица и едва работающие фонари. Саске хочет включать телевизор, бродить босиком по скрипящему полу, заваривать себе чай, чувствуя тепло кружки в руках. Хочет слышать, как вода закипает в чайнике, как щёлкает выключатель, как тихо гудит холодильник. Хочет навести порядок в беспорядке, который его встречал каждый вечер дома — его доме. Итачи лишил его даже этих мелочей, вычеркнул основательно возможность в них нуждаться. А ещё — отказал в элементарном общении. Не потому что не хочет говорить, а потому что не считает нужным. Саске не любитель делиться и обычно не рассказывает о себе лишнего, но каждая его попытка спросить хоть что-то— наталкивается на стену. Итачи не отмалчивается. Он обрубает, уводит разговор, оставляя только ощущение того, что внутри него — замок, к которому нет ключей. Даже тот извращённый надзиратель в книге был более разговорчивым. Он играл, рассказывал, говорил о себе, создавал иллюзию нормальности. Итачи — не создаёт ничего. Он просто есть, присутствует рядом, двигается по комнате, отвечает коротко, не открывает ни одной щели, через которую можно было бы заглянуть. Саске хочет признавать, но понял разницу между психопатами и Итачи. Первые — общительные люди, им нужно участие и важна реакция. Итачи — не нуждается в этом. Он не просит, не объясняет, не доказывает. Он из тех, кто устанавливает правила и наблюдает, как другие с ними справляются. И именно это бесит больше всего. Саске, не выказывая ни малейшего сопротивления, медленно ступает к кровати и, уткнувшись в её мягкое изголовье, вытягивается на простынях, словно бы желая исчезнуть. Он натягивает покрывало, прячась под ним, и оборачивается к стене, не замечая взглядов Итачи, которые, тем не менее, ощущаются до самых костей. Внутри нарастает тяжёлое, невыносимое чувство — обида сжирает его изнутри. Каждый сантиметр этой комнаты, каждое мгновение в четырёх стенах с единственным окном становится пыткой. Саске не собирается оставаться здесь долго, но сама мысль о том, сколько времени ему ещё предстоит провести в этом тесном, чуждом пространстве, с этим человеком, который может с лёгкостью его убить или изнасиловать, почти убивает его. Вдруг приходит отчаянное, но такое смешное осознание: если бы Итачи оказался в плену как Саске, то, наверное, предпочёл бы смерть — лишь бы не говорить о себе. И теперь мысль о самоубийстве уже не кажется столь абсурдной, как прежде… Шум за его спиной, несколько быстрых шагов, почти нечленораздельный звук — дверь, замкнувшаяся с едва слышным щелчком. Он знает, что это. Итачи ушел, оставив его в этой клетке. Дверь не закрыта, но она не оставляет никакой надежды на свободу. Всё то же. Ни прикованной к постели цепью, ни новых распоряжений. Ничего. Саске резко оборачивается — комната пуста, ноутбук исчез, а стул задвинут в угол, как тень, ничем не примечательная, но дико раздражающая вещь. Этот чёртов стул... Он почти не способен забыть его, так же как не может избавиться от ощущения, что всё вокруг — жёстко контролируемая декорация, где каждый предмет на своём месте для одной цели: оставить его в плену. Саске подскакивает с постели, стремительно направляется к ванной. В груди бьётся бешеное желание изменить хоть что-то… Он дергает ручку — та снова не поддаётся, но, честно говоря, он вовсе не надеялся, что откроется. Он стучит. Не для того, чтобы кто-то открыл, а чтобы проверить. Пустота. Эта тишина не оставляет сомнений, закрытая дверь — ничего более. Но Саске отчаянно надеется, что она ведет в иной, ещё не разведанный угол этого странного мира, в котором его держат. Однако, если он сейчас решит выломать её, что тогда? Может быть, это ещё один тест от Итачи? Он решит, что в его попытках побега скрыта угроза. Или ещё хуже — Итачи будет там, за дверью, следить за ним. И тогда его ждёт новая изоляция, возможно, даже более строгая, чем прежняя. Саске отступает на шаг. Нет, сейчас не время. Не время совершать глупые поступки. Неизвестно, куда ушел Итачи и что он задумал. А если пока он здесь стоит, тот вернется и поймает его в этот самый момент? Кричать тоже бессмысленно. Кто услышит его крики? Разве что сам Итачи, который на этот раз не изъявил ни малейшего интереса узнать, нужно ли ему что-то. Саске, оставив дверь в покое, возвращается в постель с таким бешеным сердцем, что кажется, оно вот-вот вырвется наружу. Он ждал какого-то знака, хотя бы малейшего подтверждения того, что Итачи заинтересован в том, что происходит с ним. Но этого не случилось... Итачи ушел, как если бы его и не было, оставив Саске с кучей вопросов и ничем не объяснимой пустотой, которая сжимает его грудь. Когда он вернётся? А вернётся ли вообще? И если с ним что-то случится, что тогда? Саске даже не узнает, что это произошло... Как ему выбраться, если Итачи исчезнет, как мимолётная тень, оставив его запертого в этом месте, полном пустоты и безнадежности? Саске снова отключается, его мысли, запутавшиеся в туманном водовороте, не дают ни малейшего шанса на проблеск сознания. Мысли об Итачи затмевают всё, даже его желание освободиться. Они становятся более хаотичными, непонятными, и Саске растворяется в них, не в силах бороться.