Верность, омраченная любовью

NC-17
Завершён
142
1
Kirasssss соавтор
Размер:
318 страниц, 164 194 слова, 19 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
142 Нравится 94 Отзывы 12 В сборник

Вы сами виноваты, Александр Христофорович.

Настройки
Следующий день оказался для Александра Христофоровича сродни тому, что он ощущал перед войной с французами. Всю ночь верный пёс государя почти не смыкал глаз, лишь изредка косо поглядывая на супругу, ласково положившую голову тому на плечо и с час шептавшую что-то в ночи о том, что Сашеньке нужно взять отпуск и отъехать из Петербурга в родовое имение вместе со всей семьёй на отдых, пока наконец не уснула. Но даже ее мирное дыхание под ухом не способствовало сну графа, что, не успев подняться даже на ступени особняка, сорвался на слугу, стоявшего с тускло горящей свечей и явно прибывающего в удивлении от столь позднего визита хозяина. Благо, на слуге все и закончилось, так как пред женой Бенкендорф лишь стиснул зубы и сказал возвращаться обратно в постель. Лишь с первыми лучами солнца тяжёлые веки таки решили закрыться и дать хозяину особняка хоть сколько-нибудь сна. Впрочем, через два часа беспокойных метаний на постели он все равно очнулся в холодном поту и напуганной графиней. Та, не зная, что творится с мужем, предложила вызвать лекаря, однако Бенкендорф лишь отмахнулся и поднялся с постели. Красные от недосыпа глаза, помятый вид и совершенно испорченное настроение сплелись воедино, отказывая генералу от кавалерии в аппетите и подталкивая того начать одеваться. Бричка была подана по первому зову, а служащий, попавший ночью под горячую руку хозяина, лишь склонил голову, не смея даже смотреть на того. Покачивания убаюкивали, путь предстоял не слишком близкий, и как минимум пара часов у графа были, а потому лёгкая дрёма из-за недосыпа сама собой овладела мужчиной, погружая его в размытую дымку. Александру никогда не снились сны, скорей виднелись отрывки казней, войн, мерещились косые взгляды и тьма. Да, пожалуй, именно тьма заполняла собой все то время, что веки верного слуги были опущены, а сознание его отключалось. Оклик извозчика заставил графа вернуться в реальность и от неожиданности болезненно стукнуться локтем о стенку. Вместо шипения, ругани или хотя бы небольшого человеческого «Ау» — Бенкендорф молча потёр место удара и не медля вылез прочь, почти сразу получая ощутимую пощечину холодного ветра. Для жаркого июня в этих краях дул весьма холодный воздух, однако это было даже хорошо. Пускай внешний вид графа он не исправит, но ободрится поможет. Церемония награждения прошла более чем хорошо, на радость как кадетов, так и Александра. Усталость и отнюдь не самое хорошее расположение духа ни стали помехой для шефа Жандармов, а каждый кадет получил свою награду в отведенное для этого время. Но вот после, когда граф возвратился к бричке, его вновь одолело смятение. До вечера было ещё долго, но чем прикажете заняться Бенкендорфу? По возвращению в Петербург, вместо запланированного отъезда ко двору, граф приказал вести его домой, где вновь удивлённая жена встретила мужа с немым вопросом «Почему ты здесь?». Эта женщина не любила его, не ценила и была рядом только из-за титула и положения в обществе, однако и Александр был не лучше, нередко ходя налево к балеринам и актрисам. Вместо ответа или разговоров, генерал от кавалерии предпочел просто отправиться в гостиную, прихватив из кабинета давно уже покоящуюся книгу, дочитать которую он не мог уже как год. Кабинет здесь, к слову, почти не был использован. В нем не было бумаг, документов, лишь чернила и перо на случай, если вдруг Бенкендорфу понадобится что-то подписать. Да и, будем честны, у Александра совершенно не было настроя на работу. Сегодня его последний день, когда он мог сидеть прямо, оперевшись спиной о спинку кресла, или спать на ней. Самая последняя надежда медленно тлела в глубине уже не бушующей страшным смерчем души, и заключалась в милости государя. Нет, Бенкендорф знал, что наказание никто не снимет с него, но оставлял себе надежду, что удары будут не столь сильными, чтобы рассечь кожу в кровь и превратить в месиво. За чтением книги шеф Жандармов почти и не заметил наступления вечера, а вместе с тем и заход солнца. Его вернула в реальность супруга, поинтересовавшаяся, не собирается ли ее муж ужинать, на что граф, отмахнувшийся лёгким «Ужинай без меня», неожиданно вздернул голову от книги и, заметив отсутствие света за окном, как ошпаренный подскочил с кресла. На рьяный приказ хозяина вновь подать бричку, да как можно быстрей, слуги среагировали моментально, пока генерал ринулся к зеркалу, поправляя на себе одежду и вешая привычную золотую саблю с алмазами, которой Александр Христофорович Бенкендорф был награждён за мужество, проявленное во время трёхдневного прикрытия прохода русских войск к Дессау и Роскау. При дворе, на балах и просто официальных визитах к Императору, он появлялся всегда с ней, как показателем силы и достоинства. Эта сабля была не просто украшением — это в первую очередь настоящее холодное оружие, что не раз было окроплено кровью и получило крещение в бою, как и подобает любому оружию. Вот только... Бричка ожидала верного придворного прямо у дверей особняка, однако стоило Бенкендорфу выйти и ступить по лестнице вниз, как его окликнула княгиня. Обернувшись на ее зов, ещё не коснувшаяся твердой опоры нога графа оступилась, и тот, не удержав равновесия, свалился прямо на вымощенный брусчаткой тротуар. Казалось бы — обычное падение, да вот только бросившиеся к хозяину слуги, что стали поднимать его, неожиданно проявили новое обстоятельство, от которого военный сдавленно промычал и подобно собаке — задрал правую ногу вверх. Лекарь, прибывший в течение двадцати минут, неутешительно констатировал растяжение мышц голени и уже собирался открывать мазь, как Бенкендорф, скрепя зубами встал и наотрез отказавшись принимать назад сидячее положение — двинулся к выходу. И графиня, и лекарь в один голос пытались остановить военного, да только он все равно непреклонно дохромал до брички и велел никому ничего не докладывать. Извозчик получил приказ гнать упряжку ко дворцу, а сам граф, вытянув больную ногу, тяжело вздохнул. Его ранили и хуже, однако он не мраморная статуя, что бы игнорировать любую боль. Кажется, каждый второй слуга во дворце удивлённо смотрел в спину верному псу государя, что вышагивал хромой походкой по широким залам и коридорам. Стиснув челюсти, нахмурив брови и, словно силясь позабыть о травмах, Бенкендорф упорно шел вперед, останавливаясь лишь у лестниц, где ему было совсем тяжко. Однако путь все же был пройден, и солдаты Черноморской сотни, несущие почетный караул подле кабинета его Величества, без всяких слов позволили графу постучаться в одну из самых важных дверей дворца, после чего уже взяться за ручку и, дёрнув ту, открыть дверь. — Ваше Императорское Величество, граф Бенкендорф по вашему приказу прибыл. — Встав в дверях по стойке смирно, отчеканил генерал, после чего низко поклонился, как того требовал этикет и устав. Да, за окном были далеко не сумерки, а если судить по часам, то и вовсе полноценный вечер. При сем не лишним будет отметить, что через полчаса у Императора по расписанию был ужин. Пунктуальность графа стала его подводить, ведь обычно он не опаздывал. Или верный пёс государя струсил? Побоялся идти, но осознавая, что сделает этим лишь хуже, всё же решился? Ночь опустилась на Зимний дворец, но покой обошел императора стороной. Бессонница, словно хищная птица, кружила над Николаем Павловичем, терзая его душу когтями сомнений и тревог. Образ Бенкендорфа, склонившегося в покаянном порыве, стоял перед глазами. Как шахматная партия, невинное, казалось бы, состязание, переросло в бурю, в которой генерал осмелился бросить вызов самому монарху. Непостижимо! Мысли, подобно черным фигурам на шахматной доске, теснили друг друга, не находя выхода. Предстоящее наказание, обычно воспринимаемое как акт справедливости, ныне отзывалось горькой тяжестью в груди. Рука императора, привычная к рукояти шпаги, невольно сжималась, но взять плеть – орудие наказания – не было сил. Как поднять ее на того, кто всегда стоял рядом в моменты подобного правосудия? Николай знал его с 1819 года, еще при Александре I, когда молодой и полный амбиций Бенкендорф получил звание царского генерал-адъютанта. Годы службы, совместные труды, взаимное уважение... неужели, пройдя через все это, они довели шахматную игру до такого гнева? Этот вопрос, словно заноза, засел в душе императора, не давая ни покоя, ни ответа. Генерал еще никогда не покидал императора в подобном состоянии, и это царапало душу Николая Павловича острыми когтями. Возмущение кипело в нем – дерзость Бенкендорфа вынудила его, государя, прибегнуть к столь крайним мерам. Обида и разочарование жгли ледяным огнем, а где-то в глубине души шевелилось странное, нежеланное чувство – страх. Страх, что после этого инцидента незримая нить, связывающая его с Бенкендорфом, порвется, и прежние отношения, основанные на доверии и уважении, исчезнут безвозвратно. Но откуда эти мысли, недостойные помазанника Божьего? Разве его, императора, должно волновать мнение кого бы то ни было? Однако волновало. Эта тревога, словно ядовитая змея, обвивалась вокруг сердца, медленно впрыскивая свой яд. Юношеский пыл, так и не угасший в душе государя, не давал успокоиться, разжигая внутренний конфликт. Почему он, император, позволяет этой странной заинтересованности разрушать привычные устои, ставить под сомнение незыблемость своего положения? Лишь когда предрассветная дымка начала проникать сквозь тяжелые драпировки Зимнего дворца, окутывая покои императора призрачным светом, Николай Павлович смог наконец сомкнуть глаза. Пятый час утра. За окнами, за толстыми стенами, начинал пробуждаться исполинский город, но в царских покоях царила тишина, нарушаемая лишь тихим потрескиванием свечей и мерным тиканьем старинных часов. Бледно-серый свет, пробиваясь сквозь щели в портьерах, рисовал на паркете причудливые узоры, словно пытаясь развеять мрак, скопившийся в душе императора. Ирония судьбы. Монарх, при котором телесные наказания были обыденностью, чья воля решала судьбы тысяч, не мог найти покоя из-за двадцати ударов плетью, предназначенных графу Бенкендорфу. В армии, при Николае I, солдаты получали от ста до шести тысяч ударов – цифры, от которых стыла кровь. Но сейчас эти двадцать ударов, словно двадцать гвоздей, вбивались в его юношеское сердце. Ведь предстояло наказать не безликого солдата, а близкого человека, друга, соратника, к которому он питал нечто большее, пока скрытое от глаз всех. Эта мысль, как неугомонный призрак, бродила по роскошным покоям, не давая императору ни минуты покоя. В восьмом часу утра начался день, внешне ничем не отличающийся от других, но внутренне наполненный смятением и противоречивыми чувствами. Прием докладов, трехчасовой марафон обсуждений с министрами — все шло своим чередом, но душа императора оставалась скованной невидимыми льдами. В поисках хоть какого-то утешения Николай Павлович отправился на одинокую прогулку по Дворцовой набережной. Серая лента Невы, словно отражение его собственных мыслей, тянулась вдаль, теряясь в утренней дымке. Холодный ветер с реки трепал полы шинели, но не мог прогнать тяжесть, давившую на сердце. Вернувшись в кабинет, император вновь погрузился в мир бумаг и документов. Знакомая атмосфера, обычно дарившая ощущение стабильности и контроля, сегодня давила на виски, пробуждая воспоминания о вчерашнем инциденте. Каждый шорох пера, каждый взгляд на шахматную доску, стоявшую в углу, — все напоминало о произошедшем, о дерзости шефа Жандармов, о предстоящем наказании, которое тот, без доли сомнения заслужил и обязан был понести. Время текло мучительно медленно, каждая минута приближала неизбежное. Император с тяжелым вздохом откладывал документы, не в силах сосредоточиться на государственных делах. Мысли его были здесь же, в этом кабинете, где вскоре должно было свершиться наказание Бенкендорфа. Именно здесь, в этом пространстве власти и порядка, должно было произойти то, что ещё с утра вчерашнего дня казалось нереальным. К вечеру по всей северо-западной части дворца, словно незримый эфир, разливалось напряжение. Слухи, подобно теням, скользили по коридорам и галереям, шепча о важном и, судя по всему, секретном деле, которое государь намеревался обсудить за закрытыми дверями. Именно поэтому, после захода Александра Христофоровича Бенкендорфа, ступать на эту территорию было строжайше запрещено до особого распоряжения Николая Павловича. Он желал полной конфиденциальности, опасаясь, что преждевременная огласка может иметь непредсказуемые последствия. — Пройдите, — произнес император ровным, спокойным тоном, обращаясь к графу. Его взгляд, прежде чем остановиться на Бенкендорфе, скользнул по стрелкам часов, отмеряющим не только время, но и, казалось, чьи-то судьбы. Жестом руки он пригласил войти вглубь просторного кабинета, обставленного с императорской роскошью. Николай Павлович поднялся с кресла, отдавая дань уважения высокому гостю, пусть и оказавшемуся в столь щекотливом положении. Тон, осанка, манеры — все оставалось неизменно величественным и царственным. И лишь в глубине его глаз, обычно излучавших мягкий свет, читалось сложное сочетание непоколебимой решимости и глубокого внутреннего смятения. На полированной поверхности стола, словно змея, свернувшаяся в ожидании броска, покоилась плеть. Не изысканный хлыст для светских игр, а настоящий инструмент наказания, безмолвный символ императорской власти и неотвратимости кары. Плетеная из сыромятной кожи, она тускло поблескивала в свете свечей, словно впитав в себя мрак бесчисленных наказаний. Тонкие, но прочные ремни, сплетенные искусной рукой, заканчивались короткими, жесткими бахромами, которые, в зависимости от силы удара, могли лишь оставить жгучий след или же вскрыть плоть до крови. Рукоять, обтянутая темной, почти черной кожей, казалось, сама источала холод. Эта плеть не знала пощады, и ее безмолвная угроза нависала в воздухе, тяжелее любых слов. Она была не просто орудием наказания, а воплощением гнева и справедливости в руках государя, напоминанием о том, что даже самый высокий чин не защитит от царского гнева. — Вы готовы приступить к процессу? Холод, не свойственный для июня, неожиданно сильно пробирает графа, стоит услышать властное «Пройдите» с уст его величества. Но холод отнюдь не из-за сквозняка или прочих мало приятных явлений, а из-за осознания неизбежного. Для Бенкендорфа это было все равно, что идти в клетку к голодному медведю, прекрасно зная, чем это кончится. Но другого выхода нет, и Александр, не заставляя государя томиться, делает первый шаг внутрь, закрывая за собой дверь. Растянутые мышцы все продолжают отдаваться тупой болью, а нога, кажется, вот-вот опухнет, если уже не налилась кровью. В то же время граф остановился посреди кабинета и замер, упираясь взглядом в своего царя. Боковое зрение позволяет увидеть и орудие наказания, но на нём генерал не заостряет внимание, наблюдая за тем, как истинный хищник плавно приближается к нему, явно предвкушая кровь, что сейчас польётся по подтянутому генеральскому телу. Стоит заслышать вопрос, больше похожий на насмешку, нежели на серьезную заинтересованность, Александру всерьез хочется оскалиться. Император изволил шутки шутить? Он словно издевался над слугой, над своим верным псом. Будто тот имел более чем один выход из сложившейся ситуации. Но нет, выход был один, а вопрос был, как казалось самому графу, более риторический, нежели серьезный. — Всегда готов, Ваше Императорское Величество. — Отчеканил в лицо государю военный, обхватывая теми же пальцами, что вчера ловко сбивали фигуры с доски, пуговицы мундира и принялся расстёгивать их. Золотые головки одна за одной покидали петлицы, раскрывая белую исподнюю рубаху и вмиг начиная изменять образ графа. Из генерал-адъютанта, шефа жандармов и просто приближенного слуги Александр становился похож на настоящего каторжника, особенно когда положил на заранее подготовленный стул шпагу, а китель с рубахой повесил на спинку. И, пожалуй, видеть графа... таким было чем-то совершенно новым. Обнаженный торс соответствовал званию, притягивая к себе взор и добавляя осознания, что дамы, составляющие компанию в постели этому человеку, явно с ним не скучают. Редкие шрамы были еле видны на чистой коже, но те, что Николай Павлович мог рассмотреть, свидетельствовали о войне и заслугах не хуже медалей, коими был завещан мундир. Бенкендорф не трус, не жалкая шавка, что будет поджимать уши и хвост при виде сапога или свернутой в трубку газеты. Он — военный, генерал, закалённый в боях человек. Его не страшила боль, и потому прятаться за рубахой, как то часто делали провинившиеся слуги, не собирался. Вместо слов или вопроса граф окинул кабинет взглядом и, осознав, что все здесь отодвинуто поближе к стенам, лишь бы освободить побольше места для порки, в гробовом молчании прошел чуть дальше середины. Несмотря на хромоту из-за проклятой ноги, он все равно с гордостью и через боль опустился на колени. Ему не нужен столб для поддержки, не нужна стена или стул. Он, подобно камню, выдержит все наказание. Стерпит, переживет, но обиду не будет таить. Сам виноват, чего уж тут. — Изволите, чтобы я вслух считал каждый удар, дабы мука моя была вам угодна, или, уподобившись бессловесной скотине, молча принимал их, не смея нарушить вашего благородного досуга? — Словно напоследок подначивая, поинтересовался мужчина, опустив руки по швам и прислушиваясь к тому, что происходило за его спиной. — Вот и прекрасно, — произнес государь с ледяным хладнокровием, вкладывая в каждое слово всю мощь самодержавия. Его взор, подобный сапфирам, пронзил карие очи верного пса, отражая в них и преданность, и смирение, и ту неизбежную тень обреченности, что нависла над всесильным графом. Николай, приняв предначертанное, накинул на себя маску бесстрастного величия – маску, что носил каждый император, призванный управлять судьбами миллионов. С плавностью движения небесного светила, он направился к орудию, что готовилось свершить правосудие, неминуемо и неотвратимо. Походка, отточенная веками монаршего рода, завораживала своей величавостью. Осанка, прямая как стрела, говорила о непоколебимой воле. В каждом жесте сквозила та мощь, что не подвластна простым смертным. Монарх осознавал, что в его руках сосредоточена абсолютная власть, и потому должен являть миру воплощение силы, олицетворять непоколебимость закона, быть живым символом величия Российской империи. Он был не просто человеком, а венцом творения, помазанником Божьим, призванным нести бремя власти с достоинством и гордостью. Медленно, с грацией хищника, рука, привыкшая держать скипетр и держать бразды правления огромной империей, потянулась к плети. Неторопливо, пальцы сомкнулись вокруг рукояти. Кожаная плеть, туго сплетённая и наводящая ужас своим видом, словно ожила в его руках. Не было в этом действии ни злобы, ни ненависти, только холодное осознание долга, тяжелого бремени, которое он, как самодержец, обязан нести до конца. Подняв плеть, Император словно взвесил ее в руке, оценивая тяжесть, длину, и силу, которую необходимо приложить для свершения правосудия. Он не был палачом, нет. Он был Императором, исполняющим свой долг, вершителем судеб и хранителем закона. И в этот момент он чувствовал себя орудием в руках самой судьбы. Сказать, что взгляд Императора не коснулся фигуры генерала, было бы гнусной ложью. Для любого другого на месте наказуемого это был бы лишь оценивающий взгляд, профессиональный осмотр объекта перед исполнением приговора. Но в глубине души Николая, в самой потаенной ее части, на долю секунды вспыхнуло нечто, что отразилось в едва заметном мерцании его взгляда. Позволив себе эту мимолетную слабость, эту краткую вспышку смутных желаний, он обошёл спину Александра Христофоровича, готовясь обрушить на его плечи удары плети. Движения его были выверены и спокойны, но внутри бушевал настоящий ураган противоречивых чувств: долг и влечение, власть и уязвимость, праведный гнев и тайное восхищение. И все это сплеталось в тугой узел, готовый развязаться в момент первого удара. — Изволю, считайте.— слова Императора, словно колокольный звон, отчеканились в тишине кабинета. Взмах плети был стремительным и точным, достойным руки, привыкшей повелевать и вершить судьбы. С утробным свистом она рассекла воздух, предвещая неотвратимое возмездие. Плеть обрушилась на спину с силой, сдерживаемой лишь виртуозным мастерством. Император, словно опытный скульптор, лепил свою волю на теле графа. Удар был мощным, но выверенным – достаточно сильным, чтобы причинить острую боль, и достаточно умелым, чтобы не разорвать кожу в клочья с первого же раза. На спине мгновенно вспыхнула алая полоса. Кровь, прилившая к месту удара, окрасила кожу ярким румянцем. Это был не просто след от плети, а знак, печать власти, выжженная на теле провинившегося. Николай нанёс удар с осознанием своей силы, как символ того, что даже самый близкий слуга не может избежать царского гнева, но также с пониманием границ, дабы не переступить ту черту, за которой следует лишь хаос и разрушение. Этот удар был лишь началом, демонстрацией силы и умения, искусным предвестием грядущего урока. Вязкая тишина, повисшая в воздухе густым и почти что осязаемым грузом, была хуже всего, что только успел испытать каратель невинных душ за последние двадцать четыре часа. Он чувствовал её всем телом, каждым нервом, каждым волоском, будь то загривок или руки. Но хуже всего было предчувствие – липкое, тягучее, заползающее под кожу, отравляющее каждую мысль. Мысль... Мыслей у графа не было. Весь его разум заполняло только одно – ожидание. Он, подобно зверю в капкане, просто ждал прибытия охотников, пока ещё не истекая кровью и находясь в сознании. Плеть, пока не коснувшаяся его, но чье приближение генерал ощущал всеми фибрами души, подобно холодному дыханию смерти, сейчас наверняка лежала в руках Императора всё так же прекрасно, как и тогда, когда он первый раз взял ее на глазах графа несколько лет назад. Казалось, время остановилось, растянувшись в бесконечную мучительную секунду. Каждый вздох давался с трудом, словно в груди не хватало воздуха. Мышцы спины напряглись, словно готовясь принять удар, но это лишь усиливало предчувствие неизбежного. Бенкендорф чувствовал, как тонкие волоски на затылке встают дыбом, словно предчувствуя касание, и тут же расслаблял мышцы, прекрасно зная, что от напряжения сделает только хуже. В животе же всё сомкнулось в тугой узел, распутывать который вряд ли придется. А может, это от голода? Граф ведь не ел... со вчерашнего дня? Точно, он ведь вчера только позавтракал, а узнав о предстоящем теннисе, отказался от обеда. Меж тем генерал всё же не пытался отвлечься, как поступили бы многие юнцы на его месте. Зрение, ясное, как у сокола в рассвете сил, застыло в одной точке, решая отключиться и дать навострить другие органы чувств. Мир тем временем сузился до размеров комнаты, в которой вот-вот должно было начаться телесное наказание за грубейшую провинность. И в этом мучительном предвкушении, в этом ожидании боли он чувствовал себя совершенно беззащитным и обречённым. Впрочем, он сам выбрал отказаться от рубашки и показать государю всю мощь и выдержку его верного пса. Сердце пропустило удар, стоило острому слуху почти что оглохнуть от разящего воздух свиста. Александр не был статуей, не был дьяволом или ангелом, он был человеком, и как человек не мог устоять от удара. Будь здесь какой-нибудь Жуковский – упал бы от боли на пол и разбил к своему собственному горю подбородок. Но Бенкендорф вытерпел, сомкнув губы и еле слышно промычав. За эхом плети этого Император не услышал, однако, как и возлежал государь, граф раскрыл свои уста, произнося нечто другое. — Раз. — По-армейски строго отозвался граф, выпрямляя саднящую спину и вновь смыкая губы. Но боль... Боль, что он так пытался избежать, неожиданно вновь всколыхнула в нем гнев. Гнев, что нашел выход в словах, а не в поступках. — Слабовато, ваше Императорское Величество. Поздно вы меня жалеть спохватились. Первая волна боли была подобна отрезвителю, что выбивал любые мысли прочь. Однако после ощущения притупились, и генерал даже слегка удивился. Неужели над ним и вправду решили смиловаться? Или Николай Павлович решил не портить чарующий рельеф спины своего приближенного слуги? Да то было и не важно, учитывая, что это только начало. Осталось ещё девятнадцать. — Ха, — едва слышный смешок вырвался из уст Императора, словно отголосок надвигающейся бури, стоило дерзким словам коснуться его слуха. И вновь эта скрытая колкость, эта упрямая дерзость, это отчаянное желание вывести своего благодетеля из равновесия. Граф поражал великого Монарха, вызывая одновременно и гневное возмущение, и тайное восхищение. Многие, сломленные духом, падали ниц от одного лишь прикосновения плети, молили о пощаде, кричали, заламывая руки. Но не его Александр Христофорович Бенкендорф, принимавший удар с непоколебимым достоинством и гордым молчанием. Николай Павлович, стиснув рукоять плети до побелевших костяшек, обуздывал рвущийся наружу гнев, не позволяя мимолетной вспышке страсти затуманить трезвый рассудок. Даже сейчас, когда никто не наблюдал за ним, он продолжал гордо вскидывать подбородок, готовясь к следующему удару, как и много лет назад перед свершением первого наказания, в компании шефа жандармов. Александр знал, на что способна государева рука, знал, ибо все эти годы бок о бок именно он, своим личным примером учил Императора, как усмирять непокорных псов и возвращать их на место. — Вы, Граф, как никто другой, знаете, на что способна моя рука, — произнес он с ледяным спокойствием, в каждом слове которого звучала непоколебимая власть, — поэтому не сомневайтесь в моих возможностях. И словно в ответ на эти слова, оглушающий свист плети вновь разорвал тишину кабинета. Взмах был стремительным, расчетливым, исполненным с безупречным мастерством. Плеть, словно танцующая змея, обрушилась на спину генерала, и в момент касания раздался звук, напоминающий взрыв ткани, — короткий, резкий и беспощадный. Удар пришёлся точно в цель, оставляя за собой ровное, багровое рассечение. Кожа, не выдержав силы, натянулась и лопнула, открывая взору багряные капли, словно рубины, высыпанные на алебастровую поверхность. Это был не просто удар, а искусная демонстрация силы, тонкое намек на то, что гнев государя не знает границ, а правосудие его неотвратимо. Бенкендорф не просто подначивал Императора в мирное время выносить жестокие приговоры, он и впрямь показывал тому, как надо. Как надо бить, как лучше держать плеть, а самое главное — как не убить. Сам Александр не редко марал об это дело руки, тем более когда дело касалось придворных слуг. В его руках плеть не знала пощады, и не редко после первого же удара люди падали в обморок от болевого шока, пока на спине оставался глубокий, необычайно глубокий след, какой, казалось бы, невозможно нанести обычной плетью. Но Бенкендорф умудрялся и пугал этим многих зрителей сего действа, напрочь отбивая у них желание оказаться на месте несчастного. Но не стоит думать, что Саша всегда исполнял наказание. Подобные представления случались крайне и крайне редко из-за большой загруженности его сиятельства, не говоря уже о том, что не графское это дело — плетью сечь. Новый удар, подобно грохоту молнии, обрушился с другой стороны, попадая по лопатке и заставляя Бенкендорфа выгнуться в спине подобно кошке. Этот удар оказался сильней, а потому и сил на то, чтобы сдержать крик, потребовалось больше. Однако сам факт оставался фактом — Саша сдержал его. И вновь до острого слуха его величества не донеслось ни звука, кроме эха плети. Но вот граф каждым нервным окончанием смог прочувствовать то, как лопнула кожа и устремилась в открывшуюся рану кровь. Стоит заметить — деликатная работа. Приложи государь чуть больше силы, и потекла бы струя, портя форменные брюки, а вместе с ними и пол Императорского кабинета. — Два. — Таким же ровным счётом продолжал генерал, стараясь не терять точку, какую поймал для себя ещё до начала. Это помогало сосредоточить внимание на другом. Гнев, окутавший сознание, неожиданно отступил, стоило вспомнить то, как выглядели спины слуг после пятидесяти ударов плети. Глубокие шрамы на всю жизнь оставались им в память об ошибке, совершенной как намеренно, так и случайно. Но для себя граф решил, что такого удовольствия ему не надо. У него и так есть шрамы. Шрамы, какими можно гордиться. А шрамы на спине от плети — это стыд и позор. Тем более для такого человека как Бенкендорф. Те два следа, что были на спине мужчины сейчас, уже через пару недель заживут и не оставят о себе даже напоминания. Зачем обострять ситуацию, когда можно молча ее принять и уйти с меньшими потерями? Именно подобные мысли были свойственны талантливому стратегу, что наконец проснулся в графе и сжал тому челюсть, лишь бы пёс не гавкал и не залил льва. Искусство владения плетью Николай отточил до совершенства, не таясь своего умения. Каждый во дворце, от последнего лакея до приближенных вельмож, знал о крутом нраве государя, о его вспыльчивости, о той несдержанной ярости, что прорывалась, когда терпение, подобно натянутой струне, достигало предела. Но вместе с тем шептались о его великодушии, о благосклонности к верным, о глубоком понимании чести и достоинства. Часто лик государя оставался невидим – он мог проводить за работой восемнадцать часов кряду, от зари до поздней ночи, – и это тоже становилось предметом тихих разговоров. Но если и видели его с орудием наказания, то рядом неизменно был Александр Бенкендорф, верный пес государя, тень, сопровождавшая его в подобные моменты. И эти ритуалы вершились исключительно в его присутствии. Вновь раздался гулкий рокот плети, рассекающей воздух с пугающей искушенностью. Два удара последуют один за другим, разделенные лишь паузой для отсчета. Ирония судьбы – этому приему Николая обучил сам граф, ныне ставший объектом наказания. Первый удар обрушился на спину с хлёстким звуком. По коже графа пробежала алая вспышка, сменившаяся багровым рубцом. Николай выждал мгновение, наполненное тяжелым молчанием, прежде чем второй удар, еще более резкий, оставил свой огненный след рядом с первым. Два удара, точные копии предыдущих, с той же изощренной точностью ранили кожу, не соприкасаясь с уже отмеченными местами. Каждый удар – печать императорской воли, знак неотвратимости наказания. Собственный прием одновременно как ранил душу сильней всего, так и заставлял восхититься своим же трудом. Не зря он тратил время, не зря объяснял, не зря показывал. Но превзойти учителя у Николая вряд ли выйдет, ведь граф, в отличие от государя, занимался этим чуть чаще, а иногда тренировался и на неживых объектах ради развлечения. Деревья, столбы для показательных порок, иногда даже бутылки, принесенные по приказу слугами. Подобное случалось в моменты скуки его сиятельства, когда Бенкендорф решал развлечь себя хоть чем-то полезным. Таков был граф - всегда находить пользу в том, что делаешь. Сопровождая Императора на каждую его порку, помогая принять решение и склоняя его к своей воле, он невидимыми нитями давил на юношу. Принуждал, манипулировал, внушал. Но всё это не во зло, а в заботу. Уж лучше грех возьмёт Бенкендорф, чьи слова, подобно змеиному рокоту, вольются в уши государя, вынуждая его вынести решение в пользу Александра, нежели царь сам решит, какое наказание и в каком объеме понесет виновный. Так было проще. А Николаю Павловичу хватило всего-навсего слегка повернуть голову к стоящему рядом Бенкендорфу, чтобы тот, как по команде, подступился ещё ближе и зашептал. Зашептал страшные вещи для провинившегося. — Три. Четыре. — Не сбиваясь со счета, продолжал гнуть граф. Для него это стало делом принципа. Государь изволил слышать счет - значит, его верный пёс будет считать. И даже если количество ударов перейдет черту двадцати, Александр не взбрыкнет. Он верен Империи, верен государю и верен самому себе. Так что, если Романов посчитает двадцать плетей недостаточной мерой, граф вынесет столько, сколько потребуется. Весьма разительная смена предпочтений, не правда ли? Ведь ещё вчера этот человек умолял снизойти хотя бы до пятнадцати, а сейчас готов был принять любое количество. В чем же столь резкая перемена? Граф просто вспомнил, что он не шавка с улицы. Не крепостной и не слуга. Он в первую очередь тот, чью фамилию бояться, а заслуги перед Империей с каждым годом растут и множатся. Император, непоколебимый в выборе наказания, всегда полагался на суждение своего приближенного, Александра Христофоровича Бенкендорфа, чье имя было окутано ореолом дворцовых шепотков. Эти пересуды, доходившие до ушей Николая I, вызывали в нем скорее любопытство, чем раздражение. Одни боялись генерала, другие, возможно, презирали за жестокость, кто-то из придворных дам лелеял тайные чувства, а кто-то, язвимый тщеславием, испытывал жгучую зависть к его близости с государем. Близости не только с императором, но и со всей его семьей, ведь даже императрица Александра Федоровна имела удовольствие познакомиться с Бенкендорфом на одном из светских мероприятий. Государь, великий Монарх, всегда прислушивался к мнению шефа Жандармов, особенно в делах, касающихся наказаний, доверяя ему больше, чем собственному чутью. Он ценил его опыт, возраст, глубокие познания и неизменно оставался доволен результатами его советов. Пятый удар обрушился с небывалой силой, рассекая кожу и заставляя кровь струиться по закалённым мышцам жгучей рекой, оставляя багровые следы на крепком полотне. Но даже эта рана, нанесенная с такой жестокостью, казалась своеобразным произведением искусства, стихом, высеченным на теле, рисунком, созданным рукой мастера. Николай Павлович, обученный самим графом, исполнял свою работу с холодным совершенством. Следуя выверенной системе, которой его когда-то научил Бенкендорф, он нанес удар на левую лопатку, тогда как предыдущие два пришлись на правую, создавая своеобразный контраст, мрачную симметрию наказания. Новый удар, особенно жестокий, все же добился струи крови, и, как бы граф не хотел, остановить ту он не мог. Руки, не связанные и дозволенные болтаться просто так, становились пленительной роскошью, воспользоваться которой граф не имел права. Форменные брюки все же были запачканы, благо те имели черный цвет и багровая кровь не выделялась пятном, как если бы на Бенкендорфе был белый низ. Что же касалось самого генерала, то на такой выпад стиснутой челюсти оказалось недостаточно. В ход пошли ладони, сжавшиеся в кулаки, и мышцы всего тела, напрягшиеся от столь ощутимой боли. Хотелось выть, выть, как псы воют от голода, как волки воют на луну и как койоты воют в пустынях, призывая стаю. Хотелось горестно застонать, пав вперед, на собственные руки. Но вместо этой роскоши граф лишь поспешил расслабиться пред новым ударом, какой явно не заставит себя долго ждать. — Пять. — Голос до сих пор не претерпел изменений, будто генерал и впрямь стоял на плацу, а не на коленях в кабинете его величества, содрогающийся от ударов. От пятого удара явно останется след. Рубца не будет, но вот светлый, длинный шрам уж точно рассечет спину шефа жандармов. А может и нет, кто его знает. Ведь на одних, как на собаках, все заживало в считанные дни, а другие мучились месяцами с небольшими ранами, будто те были куда хуже того, чем являлись на самом деле. Александр ведь пёс? Пёс. А значит, и заживёт на нем все быстро. Приползет домой, залижет раны, да того гляди и на следующий же день вновь будет восседать в кабинете, готовый в любой момент сорваться к государю по первому же приказу. Рука государя дрогнула. Взгляд Николая I, зацепившись за багровые капли на спине Бенкендорфа, омрачился. Нет, это не был страх, не ужас перед видом крови, не боязнь собственных умений и их последствий. Это было нечто иное, более глубокое и сложное – острая, почти физическая, неприязнь к ситуации, к необходимости причинять боль человеку, которого он ценил и уважал, своему Железному генералу, чьего совета искал ежедневно, чьё присутствие стало неотъемлемой частью его жизни. Каждая капля крови, проступающая. Он не хотел причинять страдания своему верному Графу, но бремя долга, тяжелое наследие воспитания и собственных принципов, не оставляли ему выбора. Так учили его с юношества, внушая необходимость жесткой дисциплины и беспрекословного подчинения. Так советовал и сам Бенкендорф. И в этом парадоксе, в этом противоречии между личными чувствами и государственной необходимостью, скрывалась вся трагедия монаршего существования. Граф, быть может, уже решил, что государь дарует ему краткую передышку, но мгновение спустя три удара плети, один за другим, с жестокой, но выверенной точностью, легли на его спину, рисуя багровые полосы разной тяжести. Первый и последний удары повторили жгучую боль начального наказания, а второй, словно клинок искусного хирурга, элегантно рассёк кожу тонким, почти бескровным прорезом. Этот удар, в своей изысканности, казался своеобразной передышкой, предвестником следующего такого же тонкого и жестокого рассечения. Он не приносил облегчения, а лишь усиливал предвкушение новой боли, словно пауза в музыкальном произведении, подчеркивающая драматизм последующего аккорда. — Шесть. Семь. В... — Голос Железного Генерала дрогнул. На восьмом ударе, не дойдя хотя бы до десяти, он все же дрогнул. Словно... Словно граф сбился. Сбился со счета от боли или, наоборот, пытался вернуть мысли в строй, а язык, отказывающийся подчиняться, заставить вновь излагать членораздельные звуки. — Восемь. Меж тем лишь голос его и дрогнул. Лишь только голос. Тело все так же прямо, по строке, несмотря на боль, держало планку, а голова не опустилась ни на дюйм. Да, Бенкендорф не был статуей, как говорилось много раз, однако он постепенно в нее превращался. В произведение искусства, что будущие скульпторы назвали бы каким-нибудь примитивным: «Грешник» или «Агнец божий». Но графу было не до этого. Его голову начинали постепенно заполнять мысли, что было удивительно. Удивительно потому, что с такой болью обычные люди наверняка не могли бы даже осознавать происходящее, мучаясь и крича. А Бенкендорф думал. Думал о том, где отец его свернул не туда. Сашеньку ведь воспитывали не жестоким, а даже миролюбивым мальчиком. Да, готовили к службе, но не до того, чтобы теперь, выросший и возмужавший, он нашептывал императору всякого рода грехи. Словно это был не тот Сашенька, какого помнил его покойный батюшка. Словно в него вселился бес, не иначе. Но нет. Не было никакого беса и прочих проделок нечистой силы. Был лишь ум и понимание: если не так, то никак. Если не он будет стоять подле его величества, то это место займет кто-то другой. Если не он научит Императора доводить слуг до полусмерти, чтобы показать им всю тяжесть их оплошности, то кто-то другой уж точно займется этим. Так что лучше уж это сделает он, Александр Христофорович Бенкендорф, чьи помосты были чисты, а верность непоколебима, а не какой-то доходяга, что продал бы Россию и царя за грош и дом за границею. "Восемь..." - дрогнувший голос Александра Христофоровича, едва слышный шепот, пробившийся сквозь сжатые зубы, заставил Николая Павловича на мгновение усомниться в разумности своих действий. Неужели он просчитался? Неужели удар вышел за пределы выносливости даже такого стойкого человека как Бенкендорф? Нет. В глубине души император знал, что Железный генерал способен вынести и большее. Они оба понимали, что сейчас рука Романова, облеченная всей полнотой самодержавной власти, наносила удары не в полную силу, а с холодным, расчетливым самообладанием. Николай не желал уродовать тело своего самого ценного воеводы, оставлять на нем позорные шрамы, пусть даже нанесенные рукой самого Императора. Минута тянулась, словно вечность. Николай Павлович, застыв в напряженной позе, не сводил взгляда со спины своего верного пса, беззвучно вопрошая себя, где нанести последующие удары, дабы соблюсти жестокий, но незыблемый устав, запрещающий бичевать дважды в одно и то же место. Этот недолгий миг безмолвия, полный скрытого напряжения и невысказанных эмоций, казался тяжелее самих ударов. В нем, как в капле воды, отражалась вся сложность и противоречивость отношений между государем и подданным, между властью и долгом, между справедливостью и милосердием. Девятый удар сопровождался жгучим свистом, рассекающим воздух, подобно клинку или сабле на войне. Десятый удар повторил этот зловещий звук, вторя ему в жестокой симфонии наказания. Оба удара, хотя и не достигали предельной силы, оставляли на спине графа ярко-алые полосы, огненные отметины, которые, впрочем, должны были исчезнуть бесследно через неделю, а быть может, и раньше. Но расслабляться было рано, слишком рано. Бенкендорф, закаленный в боях и невзгодах, слишком хорошо знал нрав своего государя, чтобы позволить себе такую слабость. Николай Павлович никогда не оставлял дело незаконченным, никогда не ограничивался одним сильным рассечением, предпочитая завершать наказание серией точно выверенных ударов. Этому правилу, этому мрачному искусству, его когда-то научил сам Александр Христофорович, и теперь, в иронии судьбы, оно обращалось против него самого. Неожиданная передышка стала для графа сродни глотку воздуха после долгого нахождения под водой. Впрочем, нехватка кислорода и вправду присутствовала, учитывая, что каждый новый удар выбивал тот из лёгких, заставляя генерала рвано, но бесшумно втягивать носом крупицы и почти мгновенно терять большую часть от последующего свиста. Но с чего вдруг император остановился? С чего вдруг опустил орудие и замер? Эти вопросы остались без ответа, ведь открыть пасть и поинтересоваться Бенкендорф не решился. Не потому, что боялся нарушить устав, а потому, что не хотел тратить силы. Ему нужно было вытерпеть ещё двенадцать ударов, а его голос дрогнул уже на восьмом. Дрогнул не из-за силы удара, а из-за боли. Точно так же его голос дрожал во время серьезного ранения в 1812 году, когда лекарь лишь чудом спас истекающего кровью генерала. Теперь же генерал истекал кровью по воле собственного острого языка и смиренно принимал всё, что сыпалось на его голову. Он был виноват, несомненно. И злобы с обидой, надо сказать, на государя не держал. Тот лишь выполнял свой долг, какой и сам Бенкендорф бы выполнил не глядя. И вот оно, главное различие: поменяй Александра с Николаем местами, и монарх бы уже принимал четырнадцатый удар без передышки. Не потому, что граф был бы сильно обижен или задет, а потому что таков закон. Но разница в том, что царя мучили сомнения, недомолвки и прочая чепуха, а мозг графа обретал спокойствие и холод, когда дело касалось работы. — Девять. — Вторил каждому удару военный, чей голос отражал всё более шаткое внутреннее положение. Да, выдержать он сможет много, но с каждым новым ударом будет всё хуже. Но никогда, слышите? Никогда граф не упадет на пол, не отключится и не станет умолять о завершении. Он даст слабину в голосе, застонет, закричит, но не даст себе лишиться той стойкости, какую в нем воспитал покойный отец. — Десять. Половина наказания была пройдена, а вместе с тем спина Бенкендорфа всё ближе походила на спину любого другого слуги, провинившегося пред государем. Граф же терпел, терпел, применяя все свои силы и старательно выжидая, когда наконец наказание продолжится и по окончанию он сможет встать. Встать, одеться и уйти вон с глаз государевых. Накинув рубаху с мундиром поверх свежих ран, с больной ногой и полностью обессиленный, он все равно дойдет до брички, отправится в особняк и, несмотря на вечер, вызовет лекаря. Запретит супруге входить, пригрозит каторгой врачу, если тот вдруг кому-то проболтается, и даст себя смиренно подлатать, как дает раненый пес, когда понимает, что своих сил у него уже нет. Следующий удар не заставил себя долго ждать. Плеть, лишь на краткий миг опустившаяся, вновь ожила в аристократической, белоснежной руке Николая Первого. Пальцы, сжимавшие рукоять, побелели до костяшек, предвкушая новый акт жестокой, но необходимой, по мнению императора, справедливости. В этом мрачном искусстве телесного наказания великий государь явно следовал некоему тайному принципу, некоему строго определенному ряду, известному, вероятно, лишь ему одному и тому, кто давал ему уроки. Удары чередовались с дьявольской методичностью: то слабые, едва обжигающие кожу, словно поцелуй пламени, то средние, оставляющие багровые полосы, мгновенно заполняющиеся алой кровью, то мощные, беспощадные, от которых плоть рассекалась, а кровь, словно рубиновые слезы, струилась вниз по израненной спине. В этой последовательности, в этой боли, угадывалась не просто жестокость, но и странная искусность, превращавшая наказание в мрачный ритуал, в акт возмездия, облеченный в форму зловещего танца. Плеть взвилась в воздухе, словно хищная птица, повинуясь воле своего хозяина. Рука Монарха, белоснежная и непоколебимая, направляла ее с холодной выверенностью и продуманностью, выбирая место для следующего удара, стараясь не задеть уже кровоточащие раны. Наконец, решение принято. Удар следует мгновенно, резкий и точный, словно взмах сабли опытного фехтовальщика. Плеть рассекает плоть, заставляя кровь бежать багровым ручьем. Спустя несколько секунд – новый удар, на этот раз более легкий, обжигающий кожу жгучей болью. Император замирает, наблюдая за результатом своих действий, выдерживая паузу, полную тяжелого молчания. Он ждет счёта, прежде чем нанести следующий удар. В каждом ударе ощущался его собственный привкус. Привкус жестокости, направленной не на простые взмахи и удары без чувства ритма и смысла, а на получение эстетического наслаждения и в какой-то мере минимизации ущерба для продолжительности наказания. Граф сам помнил, как тихо роптал на ухо императору: «Ну зачем же вы так, государь? Вложить силу вложили, а удовольствия никакого не заимели в ответ». Слова те были клином, направляющим течение реки в другое русло. И тогда Александр, словно верный учитель, обхватил запястье Коленьки, через свою силу вздымая плеть и нанося новый удар нерадивому слуге. Показывая, как надо, направляя и уча. Он каждый раз все с большим удовольствием наблюдал за успехами своего ученика в работе с плетью, пока слуги страдали все больше. Горький привкус своего ученья отразился на языке, что генерал старательно пытался не прикусить от боли. Да, государь великолепно орудовал плетью. Настолько великолепно, что спина графа ни разу не получила повторного удара, содрогаясь каждый раз как в первый, а то и хуже. А про себя генерал, чьи мысли превращались в кровавый вальс, думал только о том, лишь бы его император не нанес повторного удара в одно и то же место и не оставил на том глубокий след, что станет в последствии грубым рубцом на теле его верного пса. — Одиннадцать. — Тяжёлое дыхание впервые стало слышно, а вместе с ним и немного рваное дёрганье плечами, словно в попытке смахнуть боль. — Двенадцать. Ещё восемь. Восемь ударов, а живого места на спине тем временем всё меньше и меньше. Однако молиться господу граф не спешил, мгновенно после собственных же изречений стиснув зубы и приготовившись к последующим ударам. В памяти государя, подобно редким жемчужинам, хранились каждое слово, каждый взгляд графа Бенкендорфа – его наставника в этом темном искусстве. Именно он, с утонченной жестокостью, приоткрыл для юного, благочестивого Николая завесу извращенного наслаждения, скрытого в акте наказания плетью. Словно опытный ювелир, Александр Христофорович оттачивал движения неопытной руки наследника престола, пробуждая в нем вкус к абсолютной власти над плотью, превращая удар плети в источник запретного удовольствия. Государь, с присущей ему восприимчивостью, впитывал каждое прикосновение твердой руки шефа Жандармов к своему запястью, словно стремясь запечатлеть эти уроки на скрижалях своей души. Он предвидел, что эти мрачные знания станут ему опорой в будущем. Вечерами, Николай Павлович с еле уловимой сладостью вспоминал тихий, наставительный шепот Бенкендорфа, неизменно сопровождавший эти уроки. Он питал к нему своеобразную благодарность за это темное просветление. И сейчас Коленька, в чьей душе боролись противоречивые чувства, готовился продемонстрировать все приобретенное мастерство, на которое теперь были способны его, некогда непорочные, руки. Зоркий взгляд государя уловил едва заметное шевеление плеч, пробежавшую по телу Бенкендорфа, а до слуха донеслось его тяжёлое дыхание, словно гвозди вбивающееся в душу юноши и оставляющее после себя неприятный осадок. Но время вспять повернуть было невозможно, и вот воздух вновь рассекает свист плети, трижды с хлёстким звуком опускающейся на обнаженную спину. Каждый удар был точен и выверен, государь избегал повторений, метя в определенные места, не желая оставлять на теле графа грубые шрамы – ведь тот был не просто слугой. В каждый удар вкладывалась вся мощь императорской власти, однако кожа Александра не рвалась, лишь покрывалась багровыми, жгучими полосами. Подобно залповому выстрелу орудий, три хлестких, но не слишком сильных удара вновь опустили на плечи графа, не давая и пары секунд на передышку. Однако даже такой шквал не стал для вероломного истязателя невинных душ пределом. Русский дух, воспитываемый в генерале с первых вдохов, подобно невидимым путам держал Бенкендорфа на коленях, с прямой спиной и ровной головой. Он, подобно корабельным вантам, не давал пасть вперёд, вынуждая стиснуть зубы и терпеть. Терпеть, как терпел всю жизнь. Терпеть и глотать слюни, дышать и стараться не подвести. Не подвести кого? Императора? Нет. Не подвести себя и свои моральные устои. По крайней мере, он точно не даст себе сказать лишнего слова и издать ненужного звука. И не только потому, что для него это унизительно, но и потому, что он не даст Романову получить удовольствие. Именно так юного наследника учил Бенкендорф — получать удовольствие. Каждый удар должен приносить наслаждение, а стон, крик или всхлип становится усладой для ушей. Подобное отношение было, несомненно, жестоким. Однако Александр как никто другой понимал, что именно в его руках была возможность закалить характер государя. Но даже после стольких лет, что они были знакомы, граф все равно не стал тому ближе пса, какого Николай Павлович мог спокойно пнуть ногой под ребра и вышвырнуть из дворца прочь. — Тринадцать. — В голосе Бенкендорфа, кажется, послышался хрип. Хрип, какой свойственен больным чахоткой или прочими недугами, связанными с лёгкими. — Четырнадцать. — Да, императору определенно не послышалось. Его верный пёс захрипел. Несильно, но заметно. — Пятнадцать. Окончив счёт, граф позволил себе чуть прочистить горло, хотя со стороны это было больше похоже на гортанный рык, каким пытаются напугать охотников дикие звери. Пока генерал про себя повторял, подобно мантре, заветные слова: «Осталось пять». Он мужественно вытерпел больше половины, не говоря уже о том, что текущая по спине кровь не удаляла оборотом, все продолжая и продолжая впитываться в форменные брюки. В каждом акте наказания Государь неизменно искал утонченное, почти эстетическое наслаждение, наслаждение виртуозно проделанной работой, искусству которой его с таким тщанием обучил шеф Жандармов. Лицо Императора могло оставаться непроницаемой маской, но глаза, его прозрачные, словно отполированный хрусталь, глаза без единого слова передавали Графу всю гамму его чувств, стоило тому лишь взглянуть. В них, подобно молнии, внезапно озаряющей ночное небо во время разбушевавшейся грозы, обычно вспыхивал огонек удовлетворения. Но загорится ли он сейчас? Нет. После каждого подобного действа Николай Павлович жаждал одобрения Александра Христофоровича, жаждал услышать слова похвалы за свое мастерство, за то, что он усвоил прошлый урок, он желал, но не говорил. Ведь он Император, который не должен ожидать похвалы от кого-либо. Однако сейчас он не желал воспринимать ни единого звука. Мысль о том, что орудие, оживающее в его руках, сейчас терзает плоть ближайшего ему человека при дворе, была сродни острому мечу, пронзающему его собственное сердце. Взгляд Николая был пуст, лишен привычного блеска удовольствия, привычного экстаза. И причиной тому был сам Бенкендорф, незаметно, но неуклонно занимавший все большее место в юном сердце Государя. Услышав хрип, вырвавшийся из груди Железного генерала, Николай I на краткий миг замер, но тут же подавил в себе эту слабость. К чему это нерешительное промедление? Зачем растягивать неизбежное наказание, останавливаться, словно в немом вопрошании? Напротив, следует быстрее завершить сие действо. Завершить эту досадную ошибку, этот акт наказания, порожденный всего лишь невинной партией в шахматы. До двадцати ударов оставалось пять. Десницей, облеченной высшей властью, государь вновь взметнул плеть, и она опустилась на правую лопатку Александра. Словно опытный художник, он искусно избегал прежних ран, оставляя новый багровый след, стремительно наполняющийся алой кровью, кровью его верного пса. Два последующих удара пришлись на левую лопатку – два обжигающих, огненно-красных отметины, которые, однако, не смели разорвать благородную плоть Графа. Будем честны — тела графа никогда не касалась плеть во взрослом возрасте, что уж говорить про нынешнее время, но если ненароком вернуться в юношеские годы генерал-адъютанта... Юношеские пальцы, с детства держащие слишком тяжёлую для пятилетнего мальчугана саблю отца, нередко поджимались, стоило дотронуться до детской кожи учительской линейки. Покойный его батюшка поощрял умеренную жестокость в отношении отпрыска своего, однако для учителей его слово «умеренная» превращалось в «безграничная», а после особенно тяжких занятий арифметики Сашенька не мог даже орудовать ложкой. Ситуацию улучшило поступление в престижный пансионат аббата Николя, где мальчика более не смел никто и пальцем тронуть, и где он окончил свое отнюдь не скудное образование. А пальцы, красные от ударов, теперь изящно сжимали саблю или мушкет на поле брани, ведя за собой войска и убивая неприятелей. Но одно дело линейка, а другое дело плеть. Плеть, рассекающая кожу, оставляющая глубокие следы и уродующая тела. Это орудие пугало не только болью, но и звуком. Хлестким громом среди ясного неба и тишины кабинета. Новые удары, которые от общей боли казались слабее предыдущих, вновь не вытащили из генерала даже чего-то отдаленно напоминающего стон. — Шестнадцать. — Голос не терял громкости, не срывался на шёпот и, к удивлению, сохранял сталь, более не срываясь на дрожь. Бенкендорф словно перешагнул через свои силы и вновь взял себя в узда. — Семнадцать. — Плечи вновь на рефлексах чуть дёргаются, но становиться лишь хуже от движений мышц под распоротой кожей. — Восемнадцать. Два удара. Осталось всего два удара, и это наказание окончится. Но два ли? Или Государь решит припомнить своему псу все неверные сведения, взгляды, слова и поступки, совершенные в присутствии его величества? Что ж, тогда число плетей возрастёт до пятидесяти, если не до ста. Или император решит продолжить ради интереса? Ради того, что бы увидеть, когда силы покинут графа и он таки взвоет, подобно уличной шавке, а может и вовсе свалиться на пол. Падет от руки государевой, как падёт любой, посмевший дерзить помазаннику божьему, тому, чье имя на слуху у всей Империи, а лик боготворят не хуже лика ангельского. И ведь монарх мог вполне передумать, не скованный договором или контрактом. Да и не связать его подобными вещами, ведь он выше обычного люда. Он - венец, верхушка власти и силы, воли и гнева, милости и благодати. Никто ему не указ, кроме господа бога. Император, с ледяным спокойствием, но с едва уловимым трепетом в занесенной для удара руке, готовился совершить акт высшего правосудия. Долгие годы, проведенные рядом с августейшим братом Александром и на троне Самодержца Всероссийского, научили его вершить суд без колебаний и сомнений. Кому, как не ему, помазаннику Божьему, наставлять заблудшие души на путь истинный? Он, связующее звено между бренным миром смертных и величием Всевышнего, был призван вести свой народ к праведной жизни. Но от чего-то в такие грозные минуты душа императора невольно возвратилась к призракам детства, проведенного в тисках железной дисциплины. Визиты к родной матери напоминали официальные аудиенции, полные трепета перед возможностью нарушить сложнейший придворный этикет и навлечь на себя гнев царственной родительницы. Однако подлинный, первобытный ужас до сих пор вызывал в нем образ сурового наставника – бравого вояки, генерала Матвея Ивановича Ламздорфа. С четырех лет царственное детство Николая превратилось в бесконечную череду строгих правил и ограничений. Мальчик с ангельским ликом существовал в невидимой, но прочной клетке, скованный железными рамками этикета. Ему было запрещено свободно двигаться, смеяться, проявлять естественную детскую беззаботность. Каждый шаг, каждое слово, каждый вздох – все контролировалось бдительным оком гувернеров, готовых в любой момент одернуть, поправить, сделать замечание, обрушить на него грозное предостережение. В памяти, словно клеймом, запечатлелись розги, линейка, удушающая атмосфера постоянной слежки и неминуемые наказания тростником, которые с пугающей легкостью раздавал Ламздорф. Плеть, словно одержимая, обрушилась лишними ударами на спину, презрев оговоренные двадцать. Император действовал, будто подчиняясь неведомому импульсу, поддавшись шепоту Графа, что змеился в его памяти: "Нельзя позволить этим презренным узреть в смерти избавление". Четыре хлёстких взмаха обожгли плоть, словно огненные языки, прочертив на спине алые полосы. Кровь еще не проступала, но под кожей уже набухали багровые волны, свидетельство силы и точности удара. Император не терял контроля, нанося каждый удар в новое место, избегая повторений, проявляя тем самым извращенную форму милосердия. И даже сейчас, в порыве гнева вызванного воспоминаниями, он не желал заходить слишком далеко, ведь до сего дня Граф оставался верным союзником, и ни одно его действие не вызывало и тени сомнений. Конец близок. Конец наказанию, ниспосланному рукой Великого Императора. Мальчишка, которому судьба, казалось, уготовила иную участь, однажды вопросил у своего отца, Государя Павла: "Почему вас зовут Первым?" В ответ услышал: "Потому что до меня не было иного Государя, носителя этого имени". И тогда, пятилетний князь, с детской уверенностью изрек: "Значит, меня будут называть Николаем Первым". Слова его, странные и невинные, оказались пророческими. В тени старших братьев, вдали от трона, он казался лишь тенью, но судьба распорядилась иначе. И вот, он – Император Николай Первый – возносит руку для завершающих, дьявольски выверенных трех ударов. Каждый удар – словно отголосок мрачных уроков, преподанных шефом Жандармов. Первый – лишь ласковый ожог, предвестник грядущей муки. Второй – натягивает кожу, как струну, готовую лопнуть от напряжения. Третий – обрушивается адским пламенем, разрывая плоть, высвобождая багряный поток, окрашивающий всё на своё пути в алый цвет. — Довольно. – Голос, словно ангельское предостережение, наконец достигает слуха Графа. Но лицо Государя непроницаемо. На нем нет и следа того удовольствия, той одержимости, той лукавости, что владела им во все разы свершения правосудия. И всё от того, что Граф стоит не подле его, а в несказанно другом положении. Ярость, окутавшая монарха, подобно яду передалась в плеть, а уже она, жестокая и непреклонная, обрушила всю горечь Императора на плечи его верного слуги. Слуги, что не просто шел рядом на официальных визитах и приемах, не просто давал советы государю, когда тот просил, и когда молча вопрошал, не находя сил молвить устами, и далеко не просто говорил, что его верность не знает границ. Никакая боль не заставила бы графа отвернуться от его величества, пусть даже эта боль была нанесена самим государем. Никакая пытка не вытянула бы из него желанную для недругов Империи информацию. И никакие деньги, пусть то даже было бы чистое золото или алмазы, не вынудили бы его пойти на предательство. Христофор Иванович воспитывал в нем верность, какой сам не обладал, и сделал то выше всяких похвал. Он воспитывал не сына, он воспитывал пса. Воспитывал человека, который, подобно собаке, готов был привязаться лишь к одному единственному, и отец его метил в самого Императора. Однако Бенкендорф выбрал себе другого монарха. Даже у собак есть инстинкт защиты. Защиты своего потомства. И Коля, коего он впервые увидал ещё много лет назад, пробудил в нем тот самый инстинкт верности. Инстинкт, который продолжал быть в нем и сейчас. Как ни бей собаку, а она все равно будет ластиться, только уши поджимать начнет, стоит только тебе руку поднять. Вот и Саша: помани его рукой, и он пойдет, а замахнись, смиренно опустит голову или подставится под удар, лишь бы государю проще было. Тело, повидавшее немало сражений, пережившее немало погодных условий и закаляемое с раннего детства, после последнего удара осталось все таким же непоколебимым. Правда, со счета граф все же сбился, пока мозг его, пораженный болью, бросил все силы на поддержание тонуса. Да, не сознания, а положенной строгой позиции. В своем разуме Александр не сомневался: болевой шок ему был не страшен, а потерять сознание по другим причинам было невозможно. Единственное, что взаправду волновало графа, так это колени, затёкшие и нещадно болящие. Благо, их боль была несравнима с тем, что ощущал каждым нервом своего тела Бенкендорф при уже имеющейся пульсации и стекающей за грань штанов крови. Слова об окончании стали для графа более чем желанным звуком, что дошел до его мозга словно сквозь тяжелую пелену или толщу воды. И все же более ждать мужчина не собирался, на ослабевших ногах начиная подниматься и стараясь не потерять равновесие. Это, на удивление, вышло, однако больная нога почти мгновенно отдалась страшной волной боли, подобной той, как если бы граф не подвернул ее, а сломал. Но пред государем раны он зализывать не будет. Здесь, в кабинете его величества, на этот вечер у графа дела были закончены, и он мог вполне себе идти. Все то время, что царь сокрушал излюбленное орудие для наказаний на собственного слугу, он не видел лица того. Стоящий спиной граф был непроницаем, а глаза, как самое верное зеркало души, были сокрыты от Императора. Однако когда его верный пёс повернулся лицом к монарху, не смея даже взглянуть на него, тому предстало весьма нелицеприятное зрелище: из носа, причем лишь с левой стороны, извиваясь над губой, струилась полоска крови. Но не это было важным. У провинившихся часто лопались сосуды от боли и напряжения, потому окровавленный нос был вполне естественным дополнением к наказанию. Страшнее были окровавленные губы, кровь на которых отнюдь не относилась к носу. И вот это было уже страшно. Обычно слуги, у которых кровоточил рот, жили от силы день, а некоторые и вовсе пару часов, умирая в муках и не имея возможности спастись. Врачи в таких случаях были бессильны, говоря простое, но такое мрачное: «Разрыв внутренних органов от перенапряжения». Спасти такого человека было невозможно, а потому тем, кому выпало более пятидесяти плетей, уже заранее готовили гробы. Граф же, подобно побитой шавке, с привычным для солдата быстрым темпом захромал к стулу, где покоились его вещи, и без лишних промедлений подцепил пальцами рубаху. Ужас, застывший в глазах Монарха, словно шторм, взметнул бурю неуправляемых эмоций. Плеть, доселе символ его власти, трофей, говорящий о величии, выпала из ослабевших пальцев. Единственная мысль пронзила сознание Николая: что он натворил? Что он сотворил со своим верным псом? Провинился, да, но разве проступок оправдывает такую жестокость? — Почему вы не остановили меня?! – возглас, эхом разнесся по покоям. Он, как никто другой, знал цену крови на губах, знал, что слуги умирали от разрывов внутренних органов. И сейчас, взгляд в ужасе метался от багровой полосы на губах Александра к неестественно вывернутой ноге, осознавая всю глубину содеянного. Граф... он не может умереть. Не посмеет оставить его, не получив на то Высочайшего соизволения. Пёс не имеет права ослушаться воли Государя. Николай знал о силе Александра, знал, что сегодня смерть не примет его в свои объятия. Не может принять. Или, возможно, это было лишь отчаянное отрицание, слепая вера в невозможное. Взгляд, словно примагниченный, вновь и вновь возвращался то к лицу, то к теперь замеченной, хромой ноге, к проступившей крови на губах, напоминая о том, что Император не мог потерять своего генерала. В глазах плескался ужас, гнев, смятение... и, прежде всего, испуг. Испуг за чужую жизнь. Кажется, Бенкендорф никогда прежде не видел столь неприкрытой, столь человеческой уязвимости на лице своего Монарха. Юноша не помнил, когда в последний раз его терзала такая какофония чувств. Но сейчас не время для воспоминаний. Счётчик времени, отмеряющий жизнь Графа, неумолимо сокращался. Собрав волю в кулак, Николай покинул покои, повелев ночной страже у дверей кабинета-спальни немедленно призвать лекаря и хранить молчание, в противном случае заплатив за болтливость собственной жизнью. — Вы не покинете кабинет, — вердикт прозвучал, словно удар колокола, лишенный всякой надежды на возражение. Взгляд Государя пригвоздил шефа жандармов к месту, не оставляя пространства для чего-либо. Лекарь должен прибыть с минуты на минуту, и тот, едва переступив порог, услышит Императорскую волю, облаченную в леденящие душу слова: "Если хоть одно слово вылетит за пределы этих стен – ты лишишься жизни. Если Граф умрет – твоя семья отправится в каторжные рудники." Эмоции графа застыли в рамках тупого удивления и непонимания, когда с уст монарха сорвался грозный возглас, вмиг пробивший пелену, застилающую слух и начинающую подступать к глазам. Бенкендорф, надо признать, потерял дар речи, упираясь своими карими глазами в лицо государя и не зная, что ответить. Как понимать «Почему не остановили»? Слуги во время наказаний должны молчать или, как в случае Александра, исполнять волю Императора, ну или того, кто исполняет наказание. Да и, если говорить откровенно, как Николай Павлович себе это представлял? Что, его верный пёс должен был вскочить и закричать: «Помилуйте, мне больно»? Ещё чего. Недопонимание росло с каждой секундой, а открытость монарха только ухудшала положение, ведь Александр, впервые увидевший того без маски власти, растерялся. Он попросту не понимал, за что государь теперь был разгневан и что пошло не так. Двадцать ударов было? Было и даже больше. Бенкендорф считал? Считал, но сбился. Так в чём причина? Спросить граф не отважился, наблюдая, как Романов, подобно невменяемому, ринулся к двери и что-то сказал страже, а после и вовсе вынес до боли странный приказ, от которого вопросов стало только больше, а язык пуще прежнего отяжелел, не давая и слова молвить. Возможно, сказывалась огромная трата сил на поддержание его сиятельства на ногах, а может, голод, а может, и всё сразу. Прибывший лекарь от услышанного, похоже, поседел на пару волосков, но застыть как истукан себе не позволил и, заметив потрёпанного графа, ринулся к тому.
Примечания:
142 Нравится 94 Отзывы 12 В сборник
Отзывы (4)