Верность, омраченная любовью

NC-17
Завершён
142
1
Kirasssss соавтор
Размер:
318 страниц, 164 194 слова, 19 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
142 Нравится 94 Отзывы 12 В сборник

Безрассудство в поцелуе.

Настройки
Два дня — ровно столько прожил Александр Христофорович. Вернее будет сказать, столько он мучился. Жизнь, казалось, неумолимо ускользала, бросая графа из стороны в сторону, что каждый раз пугало врача, пускай тот и понимал, что это вполне нормально. Ночами Бенкендорф мог бредить, сжимая пальцами одеяло или простыни, мог впадать рано с утра в лихорадку, отчего постельное белье приходилось менять вместе с одеялами и подушками, ведь на мокром спать было категорически нельзя, а к вечеру его дыхание могло пропасть, отчего душегуб империи и по совместительству Железный Генерал становился подобен покойнику. И все эти два дня лекарь тихо приговаривал, что шансы на выживание крайне малы. А сам Саша... Александр все продолжал видеть отца. В тот раз, когда графа положили на диван, сам Бенкендорф ощутил цепкий хват родителя на своем плече и упорные подталкивания его в сторону света. Отец настаивал, просил и звал сына, пытаясь увести его с собой, однако получал борьбу и отказ. Молчаливый отказ. Все те два дня, что он провел в бреду, он боролся не с болезнью и инфекцией, а с отцом. Со своим родным отцом, что тянул его за собой, уговаривая оставить это все и наконец шагнуть. Шагнуть вперёд и забыться. Но Саша не мог. Стоило только допустить мысль о поражении и согласии с родителем, как перед глазами всплывал образ Коленьки. Его Коленьки. Мальчика, к которому он испытывал слишком теплые чувства, чтобы назвать их отцовскими. Нет, кого он пытался обмануть? Именно дыхание старухи с косой, какую кликали смертью, в затылок ему вынудило воспалённый мозг, перед отключкой, отбросить все сомнения и напоследок принять истину. Такую простую, но яростно отрицаемую Бенкендорфом ещё с того момента, как Коленьке исполнилось шестнадцать лет. Именно тогда, увидев теперь уже не мальчика, а полноценного юношу во дворце, сердце графа готово было выпрыгнуть. Но в тот момент он грубо, слишком грубо себя пришпорил. Николай — подросток, невинный юноша, да как Александру подобное вообще в голову пришло! Невинный... Непорочный... Такой мягкий и милый... Глупо было отрицать всё это. Будь Коля его солдатом — шеф жандармов бы не медля ни секунды опорочил его. Грязно, без церемоний и ласк, лишь бы ощутить это тело под своими руками и услышать столь чудные стоны, какие наверняка издавал мальчик, чьи колени бы разъезжались на постели от ритма, а связанные за спиной руки безвольно дёргались. Именно такая картинка первой всплыла в уме у на тот момент ещё даже не генерала. Однако со временем, когда молодой юноша стал ещё более яркой фигурой среди всего прочего отребья, мысли графа чуть сменили тон. Похоть отошла на второй план, и Бенкендорф заимел более эстетический интерес, желая докоснуться, полюбоваться и насладиться. Это, стоит отметить, у графа более чем выходило, пока в один момент желание уберечь и защитить не обогнало все предыдущие помыслы. На третий день, когда солнце уже давно как поднялось над северной столицей, Александр Христофорович неожиданно пришел в себя, не видя больше родителя и белый свет. Вместо него по глазам ударил дневной свет солнца, а тело впервые не болело. Даже лёжа на спине мужчина ощущал себя более чем хорошо, словно бой подошёл к концу и пушки перестали оглушительно бить снарядами по врагу. Однако никого поблизости не было, а сам Александр, только очнувшись, ещё не до конца понимал, где он. Зато когда понял — заметно стушевался. Императорская опочивальня — это не кабинет. Это место более интимное и недосягаемое, а граф, только вдуматься, лежал на постели самого государя. Но где же спал сам Николай Павлович? Шквал мыслей был обрублен на корню самим графом, когда тот понял, что мало на что может найти ответ. И все же осмотревшись, для себя Бенкендорф отметил несколько очень важных вещей: первое и, несомненно, самое важное — чистая одежда. Вычищенный мундир с отполированными наградами, белоснежная новая рубаха по размеру графа, новые брюки, портки и начищенные до блеска сапоги. Придворные прачки постарались на славу, а то, что отстирать не получилось, заменили. Там же висела и его сабля, не тронутая посторонней рукой. И второй, не менее важной вещью на данный момент была трость. Ее оставили аккурат у тумбочки, но, видимо, пользоваться ей графу пока не следовало. Почему не следовало? Малейшее касание ногой до пола отозвалось в мышцах страшной болью, пускай отек и прошел, возвращая изящной ноге ее прежний вид. И всеж граф был бы не графом, если бы не решил поупорствовать и таки встать, опираясь на ту самую трость, ловко подхваченную за набалдашник, как на вынужденную подстраховку. Никогда он в своей жизни не будет прилюдно ходить с этим убожеством. Ведь эта трость — не часть элемента к общему образу, а лечебный вспомогательный инструмент, отличающийся как по виду, так и по размерам от трости его сиятельства. Однако делать было нечего, ведь только с ней Александр смог добраться до своих вещей и облачиться в них, попутно прихватив с собой ту же грязную одежду. Тяжесть мундира на плечах приятно будоражила, а сабля у ноги вновь придавала образу статности, невзирая на трость. Те две ночи бреда словно были затишьем перед бурей под названием «Первый шаг к восстановлению». Иными словами, организм графа словно запасался энергией и, набравшись ее в минимальном количестве, позволил мозгу вновь начать работать. Как граф добрался до своего кабинета, и говорить не стоит. Боль в ноге была за гранью человечной выдержки, однако Бенкендорф и не был человеком вовсе, как бы сильно на то не указывали внешние признаки. Он был собакой, а те, как известно, бывают куда терпеливее людей, особенно в отношении болит. Слуги, встречавшие графа на пути, с неприкрытым удивлением разбредались в стороны, провожая долгим взором мощную спину генерала, о состоянии которого знал весь дворец и даже семья самого Бенкендорфа. Вернее — только жена. Детям подобное было знать ни к чему. И вот, наконец, родной кабинет. На столе так и остались лежать недописанные бумаги, в общем зале уже сидели его помощники, а сам граф, словно вернувшись в свой второй дом, полной грудью вдохнул запах. Запах бумаг, чернил, крови и табака. Господи, как же он хотел курить. Ещё никогда у него не было такого животного желания выкурить столько, сколько вообще возможно было, да так, чтобы весь кабинет заволокло густым трубчатым дымом. Правда, подобное желание все же пришлось отложить в долгий ящик и обратиться к помощникам. Те, помимо поставленной задачи в доставлении графу документов за последние четыре дня в личный кабинет, получили ещё и угрозы насчёт того, чтобы сообщить его величеству о нахождении генерала вне его покоев. И, вот уже спустя десять минут излюбленное кресло вновь приняло на себя вес хозяина, позволяя тому расслабиться и чуть поморщиться от боли в спине, что сопровождала его при любом шаге и движении плечами. Но теперь у него была работа, тишина и покой. Что ещё нужно самому приближённому слуге императора, что привык трудиться не покладая рук всю свою жизнь? Оставшись наедине с Бенкендорфом, Император чувствовал себя потерянным в бушующем море собственных мыслей. Молиться? Размышлять? Анализировать? Или просто продолжать сидеть здесь, неотрывно глядя на бледное, изможденное лицо? Лекарь говорил о ничтожно малом шансе, но шанс все же был, а значит, нельзя было так спокойно рассуждать о смерти, когда человек еще дышал. Николай Павлович молился. Молился о выздоровлении, о спасении, о чуде. Во время помазания на царство ему было обещано Божественное покровительство, особая сила, способная исцелять и защищать. Он – Помазанник Божий, проводник между миром земным и небесным, его молитва имеет особую силу, способную творить чудеса. Набожный с детства, Николай Павлович, чье ангельское лицо было известно всей Империи, сейчас как никогда нуждался в этой вере, в этой связи с высшими силами. Сидя на краю постели, он обхватывал собственное запястье, пытаясь воскресить в памяти то ощущение, тот электрический разряд, что пронзил его тело в момент, когда Бенкендорф пришел в себя. Слова графа, произнесенные непривычно резким, лишённым отцовского внимания тоном, крутились в голове, словно заезженная пластинка. Когда Бенкендорф говорил с ним так? Никогда. В его голосе всегда звучала отеческая забота, мягкое снисхождение к младшему, или уважение к Императору, но не сейчас. И каждый раз, когда Николай Павлович приходил к выводу, что в словах и взгляде Железного генерала проскользнуло нечто иное, глубоко личное, он одергивал себя. Как он, Император, муж и отец, может позволить себе такие мысли? Что скажут про него? Что подумают коль узнают? Как Господь примет такие его мысли? Смятение и тревога разрывали его душу. Два дня Николай Павлович почти не смыкал глаз. Его не волновало собственное неудобство – он спал то на диване, то прямо за столом, все его мысли были поглощены состоянием Бенкендорфа. Он отменил все встречи, перенес все дела, пренебрегая государственными обязанностями. С наступлением лихорадки он и вовсе старался не отходить от постели больного, внимая каждому слову лекаря, следя за каждым движением слуг, жадно ловя каждое мгновение, когда жар спадал, и лицо Бенкендорфа делалось спокойным. И всякий раз, когда дыхание графа становилось слишком тихим и ровным, он с замиранием сердца протягивал руку к его шее, боясь не почувствовать биения пульса. Он не мог допустить этого, не смог бы пережить эту потерю. В памяти всплывали детские воспоминания: он, маленький Коля, с неподдельным любопытством расспрашивает мать о человеке, который всегда рядом с отцом, которому отец безгранично доверяет. После смерти Павла I во дворце многое изменилось, многие лица исчезли, но Александр Христофорович остался. Уже тогда, будучи ребенком, Николай испытывал к нему необъяснимое, детское влечение. Александр I, замечая восхищение в глазах младшего брата, не раз подшучивал над ним, говоря, что добиться таких высот, как Бенкендорф, дано не каждому. Но шестнадцатилетнего Николая это не останавливало, наоборот, еще больше разжигало интерес. Ему хотелось узнать этого человека ближе, задать ему тысячу вопросов, но разница в положении, непреодолимая пропасть между ними, не позволяла этого. Годы спустя, став Императором, Николай Павлович продолжал испытывать к Бенкендорфу глубочайшее уважение и восхищение. Сегодняшнее утро выдалось особенно суматошным. Перенесенные встречи навалились тяжелым грузом, министры, недовольные царским невниманием, словно нарочно затягивали доклады, говорили медленно, нудно, часто отклоняясь от темы. Четырехчасовое заседание измотало Николая Павловича, а следующая встреча не сулила облегчения. Мысли его были далеко, в покоях больного Бенкендорфа. Внезапная мысль, острая, как лезвие, пронзила сознание Императора: а что, если графа вновь накрыла лихорадка? Или, что еще хуже, лекарь не явился? Но размышления прервал стук в дверь. Слуга доложил о прибытии ожидаемого посетителя, и Николай Павлович вынужден был отложить свой визит к графу. Судьба, казалось, играла на стороне Бенкендорфа, не позволяя Императору раскрыть тайну его исчезновения. После обеда, вернувшись в свои покои, Государь, наконец, смог направиться к достопочтенному графу, чтобы лично убедиться в его состоянии. Но едва он переступил порог почивальне, как его словно молнией поразило. Постель была пуста. — Где?.. — молвит Николай Павлович, не веря своим глазам. Поражение, граничащее с шоком, смешалось с нарастающей волной ярости из-за удивления. Как посмел Александр Христофорович, после двух суток борьбы за его жизнь, так безрассудно пренебречь своим здоровьем, подвергнуть себя новым нагрузкам — Да как он... Уму непостижимо! Мозг, успевший за два дня будто заиметь вкрапления ржавчины, поначалу совершенно не мог сосредоточиться, а слова плыли подобно вилам на воде. Смысл ускользал, мысль обрывалась, а перо так и застыло над первым же документом, за какой решил взяться граф. Как и говорилось ранее, организм восстановил минимальное количество сил, нужное ему для функционирования. И, стоит отметить, назвать это приемлемым было совершенно нельзя. Будь граф чуть менее сильным, он бы отключился за столом через несколько часов, однако выдержка и закалка сделали свое дело. Мужчина, подобно столбу, был несгибаем и со всем усердием старательно пытался разработать мозг, как разрабатывают больные ногу после растяжения или балерины мышцы после застоя. Скрипя извилинами и продавливаясь под напором концентрации, самый главный орган Александра наконец стал принимать в себя информацию, в то же время мгновенно выражая несогласие в виде головной боли, на которую граф тактично наплевал. Работа не ждала, империя не стояла, а государю нужна была его опора. Да и воспитание Бенкендорфа не позволяло тому сидеть сложа руки подобно умалишенному или ущербному. Он — военный, присягавший на службу трем государям и готовый отдать жизнь за каждого из них, если то потребуется. Его силе воли, преданности и мышлению позавидуют многие, особенно если брать в расчет выслугу лет и доверие, какое ему оказал каждый из императоров. Спустя полчаса кабинет наполнился привычным скрежетом пера по бумаге, а на переносице графа вновь оказались его излюбленные за долгие годы очки. Плотно прилегающие, в осторожной оправе, они помогали его сиятельству лучше видеть мелкий текст. Но не стоит из-за одного наличия очков причислять графа к близоруким или слепым кротам, коих было полно на Руси. Нет, граф видел дай боже чуть хуже среднестатистического русского человека, и то лишь потому, что возраст не щадил его глаза, а чтение при свечах — дело неблагодарное и тяжёлое. И все же это не мешало Бенкендорфу работать, а даже если бы и мешало, он все равно бы сидел и выполнял то, что ему предначертано. Выезды с государем, развлечения на природе и прочая активность — это, несомненно, хорошо и полезно, но одна только жандармерия приносила столько хлопот, что глаза невольно разбегались от количества бумажной волокиты, а мышцы спины заранее начинали изнывать от той нагрузки, что им предстояло вынести. — Как можно... — прошептал молодой Император, почти беззвучно выругавшись, ступая в полумрак почивальне, где еще с утра покоился граф. Николай Павлович не находил слов, чтобы выразить обуревающее его чувство. Да, именно возмущение. Возмущение халатным отношением Бенкендорфа к собственному здоровью. Зачем он встал? Почему не позволил себе отдохнуть, набраться сил? Император сейчас вовсе не думал о служебных обязанностях генерала, в последние дни его волновало лишь одно – чтобы приближенный, оказывающий надежную опору остался в живых. И еще эти слова, эти странные слова, что до сих пор терзали остатки здравого смысла государя. Но в своем возмущении Николай Павлович упускал из виду один важный факт: сам он точно так же игнорировал предписания лекарей. Лечение представлялось ему пустой тратой драгоценного времени, которого всегда катастрофически не хватало. Да и разве мог он, великий Монарх, признать собственную слабость? Нет. Юношеское упрямство и гордыня не позволяли ему этого. — Почему мне никто не доложил о его уходе? — пробормотал Романов, уже выходя из своих покоев, обращаясь скорее к самому себе, нежели к невидимой свите. В кабинет тайной канцелярии ступала нога Государя разве что по исключительным обстоятельствам. Зачем тревожить отлаженный механизм, безупречно управляемый графом Бенкендорфом? Верность и исполнительность шефа жандармов не вызывали у Императора ни тени сомнения – тот служил верой и правдой еще Павлу I, затем Александру I, а ныне и ему, Николаю Павловичу. И все же сейчас, окутанный аурой монаршего величия, он мерными, властными шагами шествовал по лабиринтам дворцовых коридоров, направляясь к месту самовольного заточения своего сбежавшего подданного. Двери распахнулись без единого звука, словно отпрянули перед незримой, но ощутимой волной власти. Николай Павлович, не задерживаясь на пороге, прошел вглубь кабинета, воплощенное величие, источая ауру неприкосновенной силы. Воздух в кабинете словно загустел, пропитанный монаршим присутствием. Божий помазанник не удостоил придворных мимолетным вниманием, сразу же устремив свой взор, лучистый и холодный одновременно, прямо на графа. Словно яркий луч солнца, прорезавший мрак облаков, светлый лик Императора осветил бледное лицо Бенкендорфа. Немой вопрос, полный тревоги и властного требования объяснений, застыл в глубине его глаз. В этой тяжелой тишине каждое мгновение казалось вечностью, каждый вздох – дерзким посягательством на сакральную власть Помазанника Божьего. Время словно остановилось, ожидая ответа графа. Николай Павлович не приказал канцеляристам покинуть кабинет, но те могли сделать это, ощутив лишь атмосферу в кабинете. Смирение кабинета, в коем не редко решалась судьба государственных душ, всегда внушало страх любого осмелившегося в него заглянуть. Не далече чем год назад тут не было ничего. То была самая обыкновенная каморка, где хранилась мебель и прочая атрибутика, какую можно было бы легко заменить в случае поломки. Но стоило графу стать шефом жандармов и начальником Третьего отделения Собственной Его Императорского Величества канцелярии, в народе именуемого «Тайной канцелярией», как эта комната была по приказу самого графа очищена, приведена в порядок и обустроена по вкусу Бенкендорфа. Но стоит заметить - слово «вкусу» тут было применено неверно. Граф, заставлял свой кабинет, опирался на практичность и удобство, чтобы работа его кипела в многократном объеме ярче. Однако у слуг и прочих придворных военных кабинет его сиятельства стал называться «конурой». Укоренившийся в сплетнях образ собаки по отношению к графу этому только поспособствовал. Потому если государь посылал за своим приближенным кого-то из слуг, то другие могли, смеясь, пожелать ему удачи в «конуре у пса». Бенкендорф и сам не отрицал, что кабинет его непозволительно мал для человека его уровня, но соглашаться не спешил, считая, что в работе важен не размер, а комфорт. Это ведь не любовные утехи, чтобы беспокоиться о размере, верно? Находится в кабинете графа без него самого было категорически запрещено, и этого официального акта Александр добился прямиком от Николая Павловича, потратя на то по меньшей мере неделю, прежде чем государь согласился. А один слуга даже поплатился своей спиной, когда посмел зайти в кабинет его сиятельства без него самого. Ох, и как же тогда был зол Бенкендорф, это нужно было лицезреть собственными очами. Ведь когда дело касается работы - граф словно теряет всю снисходительность, а к тем, кто нарушал и ломал его систему - он не гнушался применять и более тяжкие наказания. И только лишь Его Императорское Величество, Николай Павлович Романов, имел право в любое время суток, без ведома графа, заходить в его кабинет и брать оттуда что душе угодно. Точно так же он мог и находится там вместе с Александром, чего второй не любил с посторонними. Но государь не посторонний, а его компания стоит всех сокровищ мира. Потому когда его величество без какого-либо предупреждения посетило генерала - тот мгновенно встал, игнорируя боль от ноги, что, кажется, ударила ему в самое сердце и мозг одновременно. — Ваше Императорское Величество. — Поприветствовал как полагается Императора граф, склоняя голову и почти сразу выпрямляясь назад. — Что-то случилось? Вы обычно не посещаете меня здесь. — Александр Христофорович, — произнес Николай, его голос, несмотря на внешнее спокойствие, выдавал нотки глубокой досады и укоризны, прозвучавшие в тишине кабинета подобно раскатам далекого грома. — Сядьте, подобное пренебрежение предписаниями лекаря безрассудно. Возмущение Императора было поистине царским — масштабным, всеобъемлющим, подобным гневу стихии. Его поражала, даже оскорбляла эта легкомысленность, граничащая с дерзостью, с которой Бенкендорф относился к своему здоровью, к драгоценному дару жизни, дарованному свыше. Еще два дня назад бледный, едва живой, подобно угасающему пламени свечи, он лежал в постели, повергнув Государя и всю Империю в бездну отчаяния словами, которые до сих пор эхом отзывались в душе самодержца, терзая и не давая покоя. А теперь, словно восставший из пепла феникс, граф спокойно восседал за своим рабочим столом, как ни в чем не бывало, словно сама смерть отступила перед его несгибаемой волей, не оставив даже тени своего леденящего дыхания. Разве мыслимо такое пренебрежение к собственной жизни, к тревоге тех, кому он предан. — Почему вы не поставили меня в известность о своем намерении покинуть покои? — голос Николая, хоть и сдержанный рамками придворного этикета, звенел сталью, облеченной в бархат. — Ваш организм еще крайне ослаблен, к чему вы поступили подобным образом? Он изо всех сил старался сохранять невозмутимость, приличествующую Императору Всероссийскому, Помазаннику Божьему, держал спину прямо, говорил размеренно и четко, каждое слово отчеканивая, словно золотую монету. Но в глубине его лучистых, словно хрустальных, глаз, которые, казалось, жили своей собственной жизнью, независимой от воли Государя, плескалось нескрываемое беспокойство, глубокий укор и даже, как могло показаться, тень обиды. Взгляд этот, пронзительный и властный, подобный острию меча, неотступно следил за графом, которого всё же был рад видеть на ногах, требуя объяснений, требуя ответа на поставленные вопросы. Бенкендорф мог воспротивиться, отказаться, взбрыкнуть и не подчиниться словам, аргументировав это всё тем же этикетом, какой мог легко обернуться против государя, ведь пока император находится на ногах - все придворные должны ему соответствовать, не смея сидеть. Вот и граф не очень-то горел желанием, игнорируя боль в ноге и в целом ноющие мышцы. И всё же перечить государю сейчас было лишним и неоправданным. Честь честью, но расстраивать царя было непозволительно. Он изнервничался, мало спал, и всё это сказалось на внешнем виде монарха, что трещал по швам, как бы то ни пытался скрыть сам Коленька. Опустившись назад в кресло, граф внимательно уставился на своего хозяина и стал ждать, правда, почти в тот же момент ему на голову упало два вопроса, отвечать на какие желания не было совершено. Он что, малое дитя, что должно отчитываться о каждом шаге? — Ваше Императорское Величество, разве смею я отвлекать вас от государственных дел? Вы и так навозились со мной. — Ласково, почти сахарно произнес граф, что для него было тоже весьма не характерно. — Молю, не гневайтесь на вашего верного слугу, но и я ведь не могу сидеть сложа руки. Воспитание не позволяет. А сам Саша, словно потеряв весь интерес к работе, ответил на будущую бурю в глазах напротив теплом и чем-то таким странным... Такой взгляд неожиданно успокаивал, подобно душистым травам, ласкал душу, подобно тому, как теплое море ласкает опущенные в него стопы, и пьянил, пьянил не хуже рома или вина. Вновь Бенкендорф удивлял, показывая то, чего раньше государь никогда не видел по отношению к своей персоне. Хотя чего тут таить - Саша не первый раз глядел на Императора подобным образом, да только в те моменты, когда был уверен, что ни одна живая душа, включая царя, не увидит подобное. Но что же это было? Ничего особенного, Александр просто, но откровенно любовался, наслаждался и удерживал себя, пытаясь заглушить всё ненужное пламя, медленно охватывающее его изнутри. Но сейчас всё было не так. Оказавшись на грани смерти, мозг словно напоследок принял правду. Правду, что он жестокий человек, не достойный рая. Правду, что он никчёмный и неверный муж, что утоляет потребности с актрисами, да балеринами. Правду, что от желания государева тела уже ничего не осталось. Вместо него было желание обладать всем, абсолютно всем царем, как бы эгоистично то ни звучало. Ему не нужно было тело без души, ему не нужны глаза без огня, ему не нужны руки без тепла. Ему нужен весь Коля. Весь, Господи помилуй, Николай Павлович Романов. С ног до головы, с выразительными глазами и чудным голоском. Потому, и именно потому огонь пылал в груди генерала, словно в пекло влили несколько литров керосина, заставляя огонь вспыхнуть до небес. Император, человек строгих правил и безупречного этикета, ценил превыше всего выдержку и самообладание. Он питал неподдельное уважение к тем, кто, столкнувшись с трудностями, не терял присутствия духа и сохранял хладнокровие. Однако сейчас, глядя на Бенкендорфа, все эти принципы казались до странности несущественными, отступая перед натиском нахлынувших эмоций. Перед мысленным взором Государя вновь и вновь вставала леденящая душу картина: окровавленные губы, безжизненное тело, подобное опустевшему сосуду, покинутому душой... Эти воспоминания терзали сердце Императора, вызывая вихрь противоречивых чувств – волнение, тревогу, сменяющуюся облегчением и какой-то смутной, необъяснимой эмоцией. Граф был жив, сидел в своём личном кабинете, погруженный в работу, словно незримая рука смерти не касалась его всего день-два назад. Но в душе Николая Павловича, как никогда прежде, отчетливо звучала горькая нота осознания хрупкости бытия, зыбкости границы между жизнью и смертью. И это новое, незнакомое ему чувство не давало покоя. Слова Бенкендорфа, а вернее, тон, с которым они были произнесены, отозвались в душе Государя странным, непонятным эхом. Откуда эта непривычная мягкость и ласка в голосе Железного генерала? И этот взгляд... молодой Монарх знал Александра Христофоровича с малолетства, но никогда прежде не видел в его глазах столько тепла, участия, и это была не отеческая заботы, которую Император время от времени искал в графе. В этом было что-то новое, чуждое, запретное, то, от чего Коленька всегда отшатывался, словно от огня, изгоняя прочь неподобающие мысли. Но почему же тогда он замолчал, внимая этому странному, незнакомому голосу в своей душе? Словно сам Господь снизошел до него и прошептал слова утешения, слова принятия ситуации. И все же необходимо было прервать это тягостное молчание, чтобы не выдать своего смятения. — Александр Христофорович, вы двое суток пребывали в забвении, — наконец произнес Государь, с трудом обретая привычную ровность тона, подавляя бушующую внутри бурю, которую, казалось, утихомиривал один лишь взгляд шефа Жандармов. — Поэтому весть о вашем прихождении в себя стала бы для меня истинным облегчением. Поведайте о вашем самочувствии. Не стоило забывать, что, в отличие от Коли, Александр помнил его более чем полжизни. Он видел его, наблюдал, изучал. А потому неудивительно, что смена эмоций и явные подвижки в лучшую сторону во всей сложившейся ситуации начинали проявляться. Что бы Романов ни говорил и какие бы защитные сооружения ни возводил, силясь спрятать за ними, состроив при этом вид, достойный государя, граф прекрасно знал, что в глубине, меж тугих веревок, какие вили из Коленьки в детстве, сидел маленький мальчик, что запутался, потерялся и просил о помощи. Помощи, какую Бенкендорф готов был оказывать государю ежесекундно, лишь бы наследник престола Российского почаще расслаблялся в его присутствии. Именно эти настоящие эмоции Императора, какие он открыл своему псу несколько дней назад, сподвигли бредящий мозг пойти на столь отчаянный шаг. Мёртвому ему уже будет все равно, но хотя бы на тот свет он ушел бы с чистой душой, без терзающих его гнилую душонку мыслей. Не имел разве он права на то? Имел. Ещё как имел. И точно так же мог иметь его величество, да только он здесь придворный пёс, а не царь. Глаза графа, подобно меду, плавно стекающему с ложки, отчаянно делали скользнуть по изящному телу, скрытому в мундире, но разве можно быть настолько охваченным похотью? Наверное, сказывалось отсутствие хоть какого-то снятия стресса за последние несколько недель. А может, император был просто чертовски хорош. — Я не врач, ваше величество, однако и лгать, и правды молвить я вам не имею права. Скажи я правду, и совершу невиданную грубость, опечалив вас ещё сильней. А солги — мне не будет прощения. — Мужчина, словно забыв о просьбе сидеть и не тревожить больную ногу, плавно поднялся, вновь игнорируя боль и сокращая расстояние между собой и императором настолько, что казалось, подайся он вперёд, и мгновение спустя докоснется до государевых уст. — Так что, прикажете молвить или молчать? Неожиданный полушепот, окутавший голос его сиятельства, резво, подобно лучшему скакуну при царском дворце, погрузил кабинет в совершенно иную атмосферу. В атмосферу, подобно интимной, какая бывает лишь меж супругами в опочивальне, а не между верным слугой и его императором в узком кабинете. О да, теперь малые размеры пристанища Бенкендорфа начинали словно давить, молвя о безысходности и надобности сделать шаг вперёд. Окунуться наконец и императору в эту пугающую пучину, в какой прибывал Александр. Что ему, Монарху, Помазаннику Божьему, Императору Всероссийскому, Князю земель, Царю губерний, Государю народа, Герцогу, в конце концов, будет? Он — абсолютная власть. Его воля — закон, его помыслы — правда, его решения — неоспоримость. Что будет, если государь поддастся искушению и сделает нечто, скребущееся где-то под ложечкой? — Граф, ваша нога... — начал было Николай Павлович, но слова замерли на его губах, едва Бенкендорф приблизился, нарушая все мыслимые границы дозволенного. Воздух между ними словно загустел, наэлектризовался, пропитанный невысказанным желанием. Разум императора помутился. Сладкая, мучительная волна захлестнула его, разрывая душу противоречивыми чувствами. Он – примерный семьянин, любящий муж и отец, так откуда эта безумная, всепоглощающая тяга к другому мужчине, к своему верному слуге, железному генералу, серому кардиналу империи? В этот миг взгляд Александра Христофоровича казался слаще самых изысканных лакомств, а бархатный тембр его голоса опьянял сильнее старинных вин. Сердце бешено колотилось в груди, рвалось на свободу, разрывая на части смятенную душу, которой лишь на краткий миг было даровано забвение, прежде чем новый шёпот Графа, словно прикосновение, вновь пробудил её к жизни, наполнив сладкой тревогой. Неизвестность пугала, но в то же время манила с непреодолимой силой, словно запретный плод, сулящий и райское наслаждение, и неминуемую гибель. К чему эти условности, эти уставы и законы, которым он, Помазанник Божий, Самодержец Всероссийский, обязан беспрекословно подчиняться? Он – надежда великой нации, так почему же позволяет этим сомнениям терзать себя, отравлять душу? Почему так долго и упорно боролся с этим чувством, с этой опьяняющей, жгучей, всепоглощающей страстью? Она манила его, звала за собой, шептала обещания на грани слышимости, и, глядя в глаза Бенкендорфа, Николай Павлович больше не мог играть роль прилежного Императора, послушного мальчика, которым его лепили с детства. Он хотел отдаться этому чувству без остатка, раствориться в нем, сгореть дотла... — Молвите же... — прошептал он хрипло, прерывисто, делая последний шаг, сокращая ничтожное расстояние, разделяющее их. Горячее дыхание графа опалило его губы. В этот миг ему не было дела до угрызений совести, до мнения света, до всего на свете. Он жаждал лишь одного – прикосновения губ Графа, пьянящих, манящих, словно самый сладкий и опасный яд. Не в силах больше сдерживать себя, Николай Павлович подался вперёд и припал к губам Александра в робком, осторожном и жадном касании. На робость, с какой его величество припало к губам графа, тот ответил сдержанной осторожностью. Мягко, медленно, нежно, словно всё вокруг перестало существовать, а время потеряло значение. Весь мир сузился до них двоих, их губ и горячего дыхания, что вырывалось клубами из лёгких. Саша не напирал, мягко прихватывая нижнюю губу его величества и оттягивая ту, словно пытался добраться дальше, вглубь. То был не страстный, жадный поцелуй, каким обмениваются любовники в порыве страсти, а скорее прикосновение, исполненное долгожданностью и трепетом. Так целуются юноши, впервые встретившие дам, так целуют дорогого человека, так целует граф Императора. С благоговением, без рук, передавая всю любовь и нежность одними губами. Александр то отстранялся на мгновение, чтобы сразу после припасть губами вновь, то замирал, чуть клоня голову и вновь скользя вперёд, лишь бы не отпускать Коленьку. Наконец и генерал, до этого застывший подобно истукану, взял инициативу на себя, обхватывая сильными руками шею и талию Императора, словно тот мог сбежать. Темп поцелуя, с плавного и трепетного, плавно перерос в более глубокий и живой, отчего государь смог ощутить чужие уста куда глубже. Язык графа первым вторгся в священные уста, касаясь кромки зубов и требуя ответа. Именно требуя, пока рука вжимала тело Николая в твердую военную грудь, в награды и в первую очередь в сердце. Мужчина на мгновение отстранился, глаза его были словно прикованы к царским устам, пока собственные словно от удивления были приоткрыты. Но то было не удивление, а жажда. Жажда продолжения, горящая праведным пламенем и толкающая Бенкендорфа с новой силой припасть к государю. Припасть так, что дыхание сбилось у обоих, а сами поцелуи из неторопливых и отрывистых превратились в продолжительные и глубокие. Мужчина всё ещё не торопился, однако теперь инициатива была в его руках, и он делал всё, что было в его возможностях, лишь бы насладиться. Лишь бы показать царю, как ему может быть хорошо. Как может быть хорошо со своим слугой. С тем, кто не сделает больно, кто чувствует тебя и твои желания подобно своим собственным. — Ваше... Величество... — сбивчиво, меж поцелуями произнес Бенкендорф, пока руки его уже без всякого стыда опустились на государевы бедра. — Ваше Величество... — Вновь молвил граф, на этот раз чуть более громко и четко, притом не сбавляя темпа в поцелуях и не стесняясь сжимать царские локоны, пропущенные меж сильных пальцев. — Ваше величество. — Третий раз прозвучал слишком громко, эхом отражаясь в сознании монарха, пока Александр неожиданно отстранился. Взгляд его, до этого сосредоточенный лишь на устах помазанника божьего, теперь глядел неотрывно и серьезно в очи Николая. Образ графа пред императором вдруг стал расплывчат и невнятен, походя с каждым новым мгновением всё больше на серое пятно, лишённое чётких границ и хоть какого-то контура. Спустя ещё секунду в глазах монарха окончательно потемнело, словно свечу в кабинете затушили, или сам он закрыл веки. А стоило их открыть — как предстал пред ним всё тот же кабинет, всё тот же граф, но теперь не стоящий рядом, а, как и до решения государева, смиренно сидящий в кресле и с обеспокоенным видом глядящий на императора. — Ваше Величество, всё ли с вами в порядке? Вы, мне чудится, словно побледнели. Может, отправитесь в опочивальню вздремнуть или мне вызвать лекаря? — Беспокойный голос графа совершенно перестал быть похож на то, с каким трепетом вопрошал Бенкендорф ещё, кажется, несколько минут назад. Он сгорал заживо, испепеляемый пламенем собственной дерзости. Каждый миг, каждое прикосновение губ Бенкендорфа отзывалось в нем сладкой болью, желанием раствориться в этом моменте без остатка. Сердце билось с бешеной скоростью, пыталось вырваться из груди, словно оно больше не принадлежало ему, словно все его существо теперь принадлежало лишь Александру Христофоровичу, чьи губы опалили его душу неземным огнем. Нежность и мягкость, с которой граф отвечал на его поцелуй, была подобна ласковому прикосновению божества, или наоборот, дьявола, снимающему с него бремя власти, бремя ответственности, бремя одиночества. Впервые за долгое время Николай Павлович почувствовал себя свободным, словно с его плеч спали невидимые цепи, сковывавшие его душу. Он забыл о том, кто он, где он, забыл обо всем на свете, кроме этого опьяняющего чувства близости, единства, которое связывало их с графом в этот волшебный миг. Коленька метался в сладком плену, не находя себе места, всем телом прижимаясь к твердой военной груди Бенкендорфа. Трепетное тепло долгожданного ответа опьяняло его, а нарастающий темп поцелуя грозил лишить его последних сил. Казалось, еще мгновение, и ноги подкосятся, но сильные, желанные руки на талии и шее не давали упасть, дарили ощущение надежной опоры. Этот обжигающий, почти нереальный жар, исходивший от прикосновений графа, пленял его, заставляя желать лишь одного – чтобы эти руки никогда не отпускали его, ни тело, ни душу. Когда язык Бенкендорфа вторгся в его уста, Николай Павлович рвано выдохнул, а затем, с присущей ему робостью, ответил на поцелуй. Его дыхание стало тяжелым, прерывистым, губы приоткрылись, а в глазах, обычно таких сдержанных и холодных, наконец-то вспыхнул живой огонь. Они сияли, словно хрусталь, жадно ловя взгляд графа, который теперь полностью управлял этим танцем страсти. И Николаю Павловичу это нравилось. Нравилось чувствовать власть сильных рук на своих бедрах, пугающую и одновременно воодушевляющую. Он едва заметно вздрагивал от каждого прикосновения, от каждого движения пальцев в его волосах, тая, словно шестнадцатилетняя девица, впервые познавшая любовь. Но счастье оказалось призрачным, подобно яркой вспышке молнии, на мгновение озарившей непроглядный мрак и тут же растворившейся в бездне ночи. Реальность, словно ледяной душ, обрушилась на Николая Павловича, безжалостно возвращая его с небес на бренную землю. Осталось лишь жгучее послевкусие поцелуя, фантомное ощущение рук графа на его теле, и горькое, томительное осознание того, что этот волшебный миг был лишь игрой его воспаленного сознания. Бенкендорф не приближался к нему, не касался его, не брал власть над его чувствами – все это было лишь обманом, жестокой иллюзией, порожденной измученной душой Николая Павловича, жаждущей близости Александра, которую он начал признавать. — Нет, не нужно... — прошептал Николай Павлович, едва придя в себя, ощущал легкий звон в висках и странную пустоту внутри. Неужели все это действительно было лишь плодом его воображения? Как он, Помазанник Божий, мог допустить подобную слабость, поддаться столь низменным желаниям? — Все в порядке, Александр Христофорович. Не стоит беспокойств. С присущим ему императорским величием и невозмутимостью он натянул на лицо маску спокойствия, скрывая бушующий внутри ураган эмоций. Взгляд его, устремленный на верного слугу, был непроницаем, словно отполированный гранит. — Однако, — добавил он после короткой паузы, — вам все же следует показаться лекарю. Нельзя пренебрегать своим здоровьем, вы слишком ценны для нашей Империи. Александр, заслышав слова Императора, лишь сдержанно кивнул, явно соглашаясь с ним лишь для виду. Конечно, графу было по большей части плевать с высокой колокольни на предписание врачевателей, ведь он мужчина в расцвете сил, военный и не имеющий права сдавать позиции приложенный его величества. Атмосферу, царившую в кабинете, вновь нарушили, но теперь уже сам граф, поднимаясь с места, как в той мимолётной слабости Романова, застилающей глаза и заставляющей сердце чуть ли не выпрыгивать из груди, пробивая и ребра, и плоть, только бы добраться до того, чьи губы так живо поначалу вовлекали государя в своеобразный танец, а после напирали, словно желая выказать свои права на царские уста. И точно так же Бенкендорф шагнул вперёд, сокращая расстояние до непозволительного настолько, что в этот раз уже его горячее дыхание опалило губы государевы. — Я молвлю вам правду, государь. — В самые царские уста прошептал Бенкендорф, пока руки его, подобно змеям, скользнули по талии монарха. — Будь моя воля — я бы взял вас прямо здесь. Я бы взял вас на своем столе, да так, что вы бы сорвали голос от стонов и мольб. Вы бы молили и приказывали мне не останавливаться, достигая пика своего удовольствия лишь подо мной. — Шепот графа зачаровывал, окутывал сознание пеленой и погружал так глубоко, как только мог, пока воображение государя делало всё за него. Не вольно, но с особыми красками. Ещё мгновение, и государь вновь ощутил мягкое и такое аккуратное прикосновение к собственным устам. Настолько нежное, какого Император никогда не ощущал даже со своей женой. А граф позволял ему. Позволял насладиться моментом, медленно смакуя государевы губы собственными и открываясь лишь на секунду, чтобы прошептать такое простое, но в то же время глубокое: «Хватит врать себе, Коля». И вновь, словно в закрепление пройденного материала, Бенкендорф с особым рвением припал к чужим устам, набором давя, давя вниз, назад, словно желая, чтобы государь попятился и упёрся спиной в стену, чтобы не смог сбежать и остался с ним. И вновь, как в прошлый раз, картинка стала расплываться, а вместе с ней и тьма накрыла Николая, побуждая спустя ещё мгновение увидеть жестокую, суровую реальность, в какой генерал-адъютантне стоял рядом, шепча столь откровенные пошлости, а смирно сидел и что-то говорил, смотря на свою ногу. — Так что я обращусь к лекарю, как только закончу. Позволите, ваше величество? — Молвил граф, оторвавшись наконец от своей ноги и устремив взор прямо в глаза Императора, чья персона сейчас была главенствующей в кабинете, и за коей стояло сейчас решение о дальнейшем времяпровождении его сиятельства. Волна мурашек, горячих и сладких, пробежала по телу Николая Павловича от слов графа, опаливших его слух словно жарким шепотом. В нем вспыхнуло острое, почти болезненное желание, но тут же змеей сомнения закралась мысль: неужели это снова обман чувств, мираж, помутивший его светлый, помазанный Богом разум? Но как объяснить отчетливое, почти физическое ощущение рук Бенкендорфа на своей талии, обжигающих даже сквозь слои одеяния? Почему он всем своим существом вновь стремится прижаться к графу, раствориться в нем, открыться пучине неизведанных, глубоких, пьянящих чувств? Он таял, плавился от близости Александра Христофоровича, каждой клеточкой своего тела впитывая его тепло, его запах, его силу. Но последующие слова графа заставили кровь вскипеть, щеки опалить стыдом, а в душе разлилось томление, смешанное с нестерпимым желанием, чтобы эти слова оказались правдой. Он жаждал, чтобы Бенкендорф взял его прямо здесь, в кабинете, без стеснения и ложного стыда, подчинил своей воле, показал всю бездну своей страсти. Он льнул к телу генерала с такой легкостью, словно они оба ждали этого мгновения целую вечность, словно их тела и души давно были связаны невидимой, но прочной нитью. Но внезапные, нежные слова Бенкендорфа, словно удар хлыста, вырвали его из этого сладкого плена, обрушив на него всю тяжесть реальности: «Хватит врать себе, Коля». Эта фраза, брошенная в порыве страсти, с таким глубоким смыслом, вернула его в жестокий мир, где сердце все еще билось с бешеной скоростью, заставляя его чувствовать себя странно, непонятно, так, как он никогда раньше не чувствовал, разрываясь между долгом и запретным желанием. — Пусть будет так, — коротко ответил Государь, тщетно пытаясь уловить нить разговора, словно пробуждаясь от тяжелого сна. Монарх, дважды за короткий промежуток времени погрузившийся в пучину собственного сознания, потерял связь с реальностью. Слова графа скользили мимо, не оставляя следа в его помутненном разуме, но он отвечал с присущим ему достоинством и царственной невозмутимостью, создавая иллюзию внимательного слушателя. — Не смею более отрывать вас от дел, Александр Христофорович, — произнес Николай Павлович, встретившись взглядом с графом, — и вам советую не переусердствовать. Поставив точку в этом странном, сбившем его с толку диалоге, Император поспешно удалился, не в силах более оставаться в кабинете, где его разум так вероломно подвел его, где тело предательски жаждало близости с тем, кому не полагалось даже помышлять о ней. Бенкендорф, наблюдавший за столь необычной и в какой-то мере новой реакцией на свои слова, совершенно не мог предположить и понять, как ему реагировать. Государь явно чем-то обеспокоен, стал чаще дышать, а глаза его наполнились то ли обидой, то ли грустью. Неужели он, верный пёс его величества, расстроил Николая Павловича? Неужели и впрямь обидел государя своим тихим и в какой-то мере партизанским уходом? Но ведь он делает всё на благо империи, не жалея себя и своего здоровья, лишь бы облегчить жизнь царя, что и так слишком устал нести на себе бремя власти. Не только власти, надо сказать. Бремя ответственности давило ещё сильней на государевы плечи, и он, Александр Христофорович Бенкендорф, самый приближенный к государю человек, отлично то видел. И в то же время, как бы не разрывалась его душа, он знал, что это обязанности государя. Обязанности, от которых нельзя было отказаться, как отказался Константин. И слава богу, слава всевышнему, что отказался. Ведь теперь граф служил другому, желанному мальчику, чье личико было подобно иконе, и граф бы молился на нее, молился каждый час, не вставая с коленей и не прекращая ни на секунду.
Примечания:
142 Нравится 94 Отзывы 12 В сборник
Отзывы (6)