Скажи судьбе свои планы - и она рассмеётся тебе в лицо.
11 мая 2025 г., 01:14
Так и шло время. День за днём, неделя за неделей. Юный наследник рода Бенкендорф радовал как императора, так и самого папеньку своего, дела государственные шли в гору, а положение России прибывало стабильным. Но на третью неделю после крестин, словно гром среди ясного неба, случилось непоправимое. Случилось то, чего ожидать никто не мог, и что пошатнуло не только общественность дворца, но и самого железного генерала. Случилось это в самый обычный, ничем не примечательный майский день. День, что вот-вот должен был закончить весну и объявить о начале лета. Объявить самый любимый детьми период, когда большинство взрослых стремилось отвезти их к теплу, к морям, или выехать на природу ради конной прогулки или охоты.
Мальчики в это время получали ценные уроки, девушки облачались в лёгкие изящные платьица, накидывая на шею шаль, а на голову шляпку, а мужчины то и дело стремились открыть окна в душных кабинетах. Лето в Петербурге обещало быть жарким, насыщенным и радостным. Однако последнему было не суждено сбыться. Не суждено по одной простой причине, о какой лепетали ещё очень долго.
Как и говорилось, произошло это в майский день, во время царского собрания. Собрание то было военно-политическим, а потому несколько министров, фельдмаршал и генералы, изнывая от жары, восседали за столом и с особым вниманием прислушивались к оратору, коим в тот момент выступал Бенкендорф. Карты, разбросанные по столу, на пару с бумагами, перьями и другими документами каждый раз брались для наглядности или для перепроверки данных. Паскевич, чье присутствие здесь было обязательным, с особым удовольствием слушал графа, не редко высказываясь в обществе о том, как умен Александр. К нему Иван, о чем знали чуть ли не все придворные и половина Петербурга, питал самое чистое и яркое уважение. Бенкендорф был чуть ли не единственным, кроме императора, к чьим словам тот готов был прислушиваться. Витгенштейн, сидящий рядышком с генералом инфантерии, упёрся своим подбородком в сложенные в замок руки, локтями каких упёрся в стол. Весь его вид, сосредоточенный и грозный, внушал стойкое ощущение погруженности в вопрос, стоящий на повестке. Что до остальных министров — то те были обрывчивы, не стесняясь отводить взор от графа к Его Императорскому Величеству, словно ища там что-то кроме такой же сосредоточенности.
Как известно, входить на подобного рода собрания не разрешалось никому, кроме самих участников, и правилу этому следовали все безукоризненно. Однако в этот раз, не страшась наказания, двери зала были в спешке отворены, а слуга, появившийся за ними, принадлежал не императорскому двору, а графскому. Ещё молодой юноша, лет двадцати пяти — двадцати восьми, поклонившись так низко, как только мог, содрогаясь в страхе залепетал:
— Ваше Сиятельство, глубочайше прошу прощения за то, что вырываюсь, но у меня срочная новость! Могу я попросить вас отправиться со мной? — Юноша, явно бежавший сломя голову, попутно пытался отдышаться, со всем ужасом глядя на графа.
— Какого дьявола вы посмели сюда ворваться? И что случилось? — Загрохотал Бенкендорф, хмуря брови и поворачиваясь корпусом к двери.
— Позвольте, я не думаю, что стоит объявлять это здесь, при всех... — Пролепетал слуга и тут же вздрогнул от удара кулаком по столу.
— Я не приказывал думать, и скрывать мне от его величества нечего. Так что говори сейчас же. — Тяжесть графского тона заставила поёжиться даже министров, не говоря уже о бедном юноше. Тот, сглотнув и выпрямившись, явно пытался успокоить шальной язык и правильно сформулировать весть.
— Чуть менее чем полчаса назад вызванный в ваш особняк лекарь констатировал остановку сердца у его сиятельства графа Николая Александровича Бенкендорфа. — Выпалил так быстро, как только мог молодой человек, а после, не сдержав горечи, добавил. — Спасти мальчика не удалось. Медик констатировал смерть. — Последнее сказано было с опущенной головой, словно всё сказанное свалилось на плечи слуги тяжким, откровенно неподъёмным грузом.
То, что случилось далее, самый подвешенный на язык поэт мог бы описать следующим образом:
«И губы его посинели, и ноги его подкосились, и сам он, кажется, умер внутри, пока сердце его, подобно машине, стучало, стучало, да так сильно стучало, что, казалось, дыру образует в генеральской груди. Из уст Бенкендорфа вместо речей, вместо немого вопроса иль горьких страстей, подобно плохо смазанным петлям, раздался лишь хрип. Пронзительный, сдавленный, предсмертный аккорд, а за ним ещё и ещё. Горло сдавило, грудь защемило, и тьма накрыла весь мир для него. Для него одного, страдальца земного, немилого богу, истязателя душ. Лишь стол стал немилой опорой, что не смогла удержать на себе всю графскую боль. Рука соскользнула, за ней и герой, а вместе с героем вскочили и прочие. Подняли гул, сбежались к страдальцу, да принялись на нем мундир отворять. Откинули ворот, за ним и рубаху, да только всё без толку было, всё было зазря. Он продолжал задыхаться, хватаясь за горло, закатывая очи свои от бессилия его пред волей судьбы».
Но даже эти строчки не смогли бы вместить в себя всю боль и суть произошедшего. Не смогли бы описать те эмоции, что испытали генералы и министры, завидев валяющегося на полу графа, и не смогли бы описать то, с каким ужасом и гневом прибывший придворный медик пытался вернуть графа в сознание. Как оказалось позже — мышцы гортани свело от сдавших нервов, что в свою очередь испытали на себе такой град эмоций, от какого сломался бы любой человек. Благо, укол морфия, какой врач до последнего не желал делать, зная о последствиях, всё же помог мышцам расслабиться, а графу отключиться, но отключиться уже в благоприятном смысле.
Собрание было прервано, зал опечатан, а министры разосланы вон. Паскевич и Витгенштейн же, на пару с несколькими слугами, подняли истерзанного графа на руки, неся того до покоев сквозь весь дворец, под удивлённые взоры слуг. Только положив впавшего в беспамятство Александра Христофоровича на постель — генерал и фельдмаршал удалились, а врач принялся осматривать пораженного на наличие прочих травм.
После сего инцидента, не уведомив никого из слуг, в том числе и императора, граф изволил покинуть дворец сразу по возвращению сознания, попросив лишь одного из слуг уведомить государя о том, что Александр не появится при дворе ближайшие несколько дней по состоянию здоровья. Слуга, получивший этот наказ, помимо слов поведал Николаю Павловичу о том, что уходящий генерал был подобен покойнику: бледный, с пустым взором и совершенно теряющийся в пространстве, как обычно теряются люди после контузии.
— Александр, подойди сюда.
Произнёс государь, едва переступив порог детской игровой, которую в Зимнем Дворце отстроили специально по его повелению. Для дочерей был доставлен двухэтажный игрушечный домик – щедрый подарок Николая I, представлявший собой разборное сооружение с шестью наружными и внутренними дверцами, пятью створчатыми окнами из ясеневого дерева и белыми стёклами. К домику прилагался приставной балкон с точёными балясинами, мебель из черепахового и жёлтого дерева, обитая на пружинах, и камин с тремя зеркалами. Для сыновей же главным развлечением были гимнастические снаряды и уголок для военных игр. Подлинным украшением комнаты служила уменьшенная копия яхты, выполненная по меркам дворцовых залов, но с соблюдением мельчайших деталей оснастки. Помимо неё, в комнате было всё необходимое для других игр и занятий: лестницы, устремлённые под самый потолок, канаты и прочее. Сейчас Император подозвал к себе сына, дабы сказать ему наставление, поинтересоваться его успехами в учёбе или просто узнать, как складываются его отношения с другими ребятами. Простая родительская забота.
С каждым днём Николай Павлович улыбался всё чаще и пребывал в прекрасном расположении духа, что и не удивительно. Дети и жена задержались во дворце ещё на несколько дней после крестин, а затем отправились в Аничков дворец. Дела в стране улучшались с каждым днём, обретая крепкость и устойчивость, а его дорогой царский крестник чувствовал себя превосходно, радуя не только своих родителей, но и крёстного отца, который, казалось, полюбил мальчика с первого дня его рождения.
Очередное собрание. Обычно подобные мероприятия выжимали из Николая Павловича все соки, после них он чувствовал, как его мозг буквально кипит, но не сейчас, не тогда, когда оратором собрания являлся его дорогой граф, из-за которого в голове государя всё чаще рождались тайные думы, а мысли терялись в сладостных галлюцинациях. Особенно фантазия терзала Николая по ночам, но благо, верная супруга была рядом в последние дни, и императорский пыл утихал хотя бы на короткое время. В данный момент его взор был прикован к Александру Христофоровичу, а сам он задумчиво, но с нескрываемым удовольствием внимал каждому слову, каждой стратегии, каждому обсуждению и каждому предложению, срывавшимся с графских уст. Сегодня стояла дивная погода, и Николай уже собирался предложить Бенкендорфу отправиться с ним на послеобеденную прогулку, но этому желанию не было суждено сбыться, ведь произошло то, чего никто не мог предугадать.
Голос слуги его Сиятельства говорил о том, что произошло нечто ужасное. С чего это слуги Графа появляются в Зимнем Дворце, по какой такой срочной надобности? Почему они вообще тревожат генералов и врываются, только подумать, на государственное собрание? Возмущение Николая явно разделял и сам Бенкендорф, однако от тяжести графского тона Государь не повёл и бровью, напротив – восхитился. Но следующие слова разделили мир на две части, на реальность и отказ воспринимать её такой, какая она есть. "Остановка сердца", "у его сиятельства графа Николая Александровича Бенкендорфа"? Что это? Что за чушь несёт этот юноша? Что за вздор и откровенная ложь, неужели... "Спасти не удалось", "смерть" – эти слова заставили мир рухнуть перед глазами Николая, подняться, а после вновь разбиться вдребезги, без надежды на восстановление. За долю секунды государь испытал жуткое ощущение потери, которое ранее ему не доводилось пережить. Он был в ужасе, но ситуация усугубилась, когда он тревожно повернулся к Александру Христофоровичу, который в рождении сына видел лучший, самый ценный дар божий, который тот мог преподнести ему. Наследник, сын, ребёнок... У графа умер ребёнок.
— Чего ты встал?! Лекаря, скорее лекаря! – грохотом, криком и тревогой, исполненной боли, раздался голос Императора, обращённый к слуге.
Сам же Николай в тот момент забыл обо всём на свете: этикет, положение – всё отошло на задний план, когда он понял, что Александру Христофоровичу не становится лучше, даже после того, как с него сняли мундир и расстегнули рубаху. Он задыхался, задыхался, пока сам Николай, вместе со всеми присутствующими, не утонул в этом неописуемом хаосе.
Душа разрывалась на части от осознания той нестерпимой боли, что сейчас терзал шефа жандармов. Ему было мучительно от представления его страданий, от невосполнимой потери маленького Николая – царского крестника, чьё лучезарное личико он видел совсем недавно, когда тот одаривал его своей ангельской улыбкой. Далее всё словно погрузилось в густой, ядовитый туман. Во дворце был объявлен траур, все балы и светские мероприятия отменены, но эта внезапно наступившая тишина не приносила облегчения, а, казалось, лишь усугубляла страдания. Александру Христофоровичу... Страшно было даже представить, какую невыносимую боль он испытывает, потеряв этого маленького ангела.
– Уходи, – глухо промолвил он, услышав оповещение от слуги.
Генерал сейчас походил на живого мертвеца, вынужденного влачить своё существование под тяжестью невыносимого груза. Мысли его путались, словно в лихорадке, а в голове непрестанно звучал жуткий, погребальный вальс, напоминающий о произошедшей трагедии. Как перенесёт эту страшную утрату графская чета?
Но ни через два дня, ни через пять, ни даже через семь дней граф так и не вернулся ко двору. Дни перетекали в недели, а за одной неделей шла вторая. Из графского особняка слуги приносили весть, что его сиятельству не становится лучше, а потому из-за хвори и работать он не в состоянии. Вместе с дворцом в траур погрузился и графский дом, и Аничкин дворец, да и чуть ли не пол-Петербурга. Паскевич, Витгенштейн, даже, как поговаривали, Юнаев с Фруновым объявили в своих поместьях его. Над жарким и пылким городом нависла смерть, а каждый из полка Жандармов с особой скорбью поглядывал на дворец, где не так давно, всего каких-то жалких две недели назад, люди восхваляли царского крестника, выкрикивая на банкете столь обыденное: «Виват Николаю Александровичу!». В ответ люди, не страшась эха, выкрикивали троекратное: «Виват», — вызывая этим не просто радость, а настоящее удовольствие на лице графа. Удовольствие, что он никогда более не сможет испытать.
Как шептались слуги: Александр Христофорович не отходил от люльки сына три дня и три ночи, то ли молясь, то ли проклиная всё на чём свет стоит. Даже поговаривали, что он несколько часов напролет рыдал. Рыдал, как и положено рыдать любому, потерявшему драгоценное дитя человеку. Дочерей, света очей графских, забрали из института в тот же день, как умер их брат. То было желание графини, дабы юные леди могли попрощаться с усопшим братом. Но к отцу те так и не подошли, как и в комнату братца не попали. Единственным наказом Александра по приезду было то, чтобы никто не смел заходить в комнату с его ребенком и не беспокоил его самого. Потому все те три дня, что мужчина провел у люльки, он не ел и не пил. Организм его, подверженный ярому истощению не только от отсутствия чего-либо питательного, но ещё и от сдавших нервов, совсем ослаб. За одни только эти трое суток граф схуднул, не дай соврать боже, не менее чем на шесть килограммов, пока под глазами от отсутствия сна залегли глубокие тени, а плечи осунулись.
Все семейство Бенкендорф прибывало в глубоком трауре, и только когда глава семейства вышел прочь из покоев, тельце младенца посмели забрать, но к главе так и не решились подойти.
Последний раз за пределами особняка графа видели лишь на похоронах. Закрытых, проходивших под палящим солнцем и в гробовой тишине, нарушаемой лишь молитвами приглашенного священника. Тогда вид Александра был настолько плох, что казалось, не младенца должны были класть в яму, а самого Бенкендорфа. Да только вот яма была для того маловата. На самих же похоронах были лишь дочки графа, сам он, да Елизавета Андреевна, и все, кроме генерала, склонили головы вниз. Только он, шеф Жандармов, железный генерал Российской Империи, да и просто верный пёс царя, держал голову прямо, но не потому, что рефлексы работали даже сейчас, а потому что прибывал он не здесь. Душа его, кажется, улетела куда-то вверх, на небо, вслед за сыном. По крайней мере глаза его были пусты, да настолько, что можно было подумать, словно это не настоящие глазные яблоки, а искусственный муляж, сделанный с особым усердием, но не передающий всей живости человека. Да разве можно быть тут живым? Разве можно думать о чем-то, когда ты хоронишь своего же ребенка? Не должны родители переживать своих детей, не должны.
На вторую неделю отсутствия Бенкендорфа при дворе, в самый обычный для дворян день, в кабинет государя нежданно пожаловал слуга. В то самое время, из-за отсутствия верного советника и соратника, императору приходилось довольствоваться Паскевичем, чей опыт, несомненно, оправдывал всякие его заслуги перед империей, а стратегический ум был настолько развит, что казалось, он и впрямь был достоин звания фельдмаршала, о коем не так давно упоминал Александр Христофорович. Каким бы тот не был пылким и гневливым, он все равно оставался в первую очередь прекрасным солдатом и полководцем, чьему лику словно благоволила удача в боях.
Вот и сейчас Паскевич с хмурым видом всматривался в карту, словно не доверяя своим глазам или даже самой карте. Дело было не сложное, но подходить к нему требовалось со всей внимательностью, какую бесспорно выказывал генерал. И стоит заметить, он уже собирался что-то да предположить, внести мысль или решительно о чем-то заявить, да только открывшиеся двери его прервали, и он со всем негодованием уставился на вошедшего, чью персону ждала немилость.
Нарушителем аудиенции стал царский слуга, имеющий самый важный и почтительный вид, какой имел, кажется, каждый придворный. Низко поклонившись, он негромко произнес.
— Прошу прощения, ваше Императорское Величество. — Сладкий тон его словно стремился скрасить сложившуюся ситуацию. — Его сиятельство граф Александр Христофорович Бенкендорф нижайше просит вас как можно скорей рассмотреть его письмо и ответить на него.
Небольшой конвертик, куда меньше обычных писем, запечатанный черной печатью с эмблемой рода Бенкендорф, был передан прямо в руки государю, а сам слуга поспешил удалиться, оставляя генерала и монарха наедине. Внутри злополучной бумажки было весьма содержательное и придерживающееся всех канонов этикета прощение:
«Ваше Императорское Величество, Государь Император Николай Павлович,
С глубочайшим почтением и верноподданнической преданностью осмеливаюсь обратиться к Вашему Величеству с нижайшей просьбой.
Дозвольте испросить у Вас кратковременный отпуск, дабы иметь честь отбыть в мое скромное имение, эстляндскую мызу Фалль, что в окрестностях Ревеля. Сердце мое исполнено забот о семье, коей, как полагаю, пойдет на пользу смена обстановки и благотворный воздух морского побережья. Здешний столичный зной, полагаю, излишне утомителен для женского пола, коим дозволено мало времени проводить на свежем воздухе.
Впрочем, заверяю Ваше Величество, что отбытие мое никоим образом не отразится на исполнении мною возложенных обязанностей. Все текущие дела будут переданы в надежные руки и, в случае необходимости, я готов незамедлительно вернуться в Санкт-Петербург по первому Вашему повелению. Уверяю Вас, Государь, что время, проведенное с семьей вдали от столичной суеты, лишь укрепит мой дух и придаст сил для дальнейшего служения Вам и Отечеству.
Уповая на Вашу милость и снисхождение, всеподданнейше прошу Вашего благосклонного решения.
С неизменной преданностью и глубочайшим почтением,
Граф Александр Бенкендорф, Генерал-адъютант Вашего Императорского Величества.»
— Не посчитайте за наглость, государь, но позвольте узнать, что пишет граф? — Поинтересовался Иван Федорович, убирая руки от стола, на какой минутой ранее упирался своим грузным весом, и выпрямляясь. — Уж больно давно от него не было даже маленькой весточки.
Траур – это не просто чёрный цвет одежд, а глубокое погружение в пучину скорби, в мир приглушённых тонов и тихих вздохов. Это тень, нависшая над сердцами, затмевающая солнце и лишающая мир ярких красок. Это безмолвный диалог с утратой, когда каждое воспоминание отзывается болью, а улыбка кажется предательством по отношению к ушедшему. Это пауза, поставленная посреди стремительного течения жизни. Это время, когда привычные радости кажутся неуместными, а смех становится чужим и фальшивым. Это период размышлений, когда душа, словно раненая птица, ищет утешения в молитвах и воспоминаниях. Это не только внешнее проявление печали, но и внутреннее переосмысление ценностей. Траур учит ценить каждое мгновение, проведённое с близкими, и бережно хранить память о тех, кто покинул этот мир, будь то зрелый человек или невинный младенец. Это осознание хрупкости бытия и необходимости жить полной жизнью, помня об ушедших, но не позволяя скорби парализовать настоящее. Это был путь, который каждый проходит по-своему. Это период исцеления, который требует времени и терпения. И хотя боль утраты никогда не исчезнет бесследно, траур помогает найти в себе силы жить дальше, неся в сердце светлую память о тех, кого мы любили. Это надежда на то, что после самой тёмной ночи непременно наступит рассвет, и что когда-нибудь печаль уступит место светлой грусти и благодарности за то, что эти люди были в нашей жизни. Но будет ли место для рассвета в этой истории? В этом скорбном промежутке, когда добрая часть Петербурга была облечена в траур, в сильнейший траур.
Все две недели Император пребывал в тумане оцепенения, вызванном произошедшей трагедией, в тумане скорби, который не давал его душе покоя. Боль, которую нельзя было заглушить работой, императорскими делами, съедала его изнутри. Маленький Николай Александрович, божий дар, так рано покинувший этот мир, теперь и вправду стал ангелом, чья душа, несомненно, пребывала в раю – в прекрасном месте, где не ведают ни боли, ни ада, что царит на земле. Государевы глаза потускнели, потеряли свой блеск, желание есть и пить исчезло, но он не имел права предаваться отчаянию, не мог позволить себе сидеть без дела, ведь он отвечал не только за свою жизнь, но и за жизни всех подданных империи... Но мысли терзала не только потеря крестника, а и состояние графа, вызванное этой страшной утратой.
"Как можно скорее рассмотреть его письмо и ответить на него" – эти слова вызвали у Николая странную смесь эмоций. Александр Христофорович написал письмо... Письмо, в котором Император жаждал увидеть хоть какое-то известие о состоянии графа, о его мыслях и чувствах, а может быть, и слова о том, что Бенкендорф прибудет во дворец. От графа не было никаких вестей уже довольно давно, и это тревожило Государя, но, с другой стороны... Как же себя должен чувствовать родитель, потерявший своего ребенка?
– Александр Христофорович просит позволения на кратковременный отпуск, – держа письмо в руках и глядя на Ивана, промолвил Император. – Хочет увезти семью в своё имение, сменить обстановку.
Паскевич, заслышав суть письма, написанного графской рукой, заметно смутился. Глаза его, наполненные сосредоточенностью, сверкнули сомнением и беспокойством, с зарождающимся... Страхом? Нет, он не боялся. По крайней мере за себя. Но вид его явно стал куда более напряжённым. Мышцы напряглись, ладони стиснулись в кулаки, а лицо, казалось, зависло лишние морщинки от того, как грозно нахмурился генерал. Но что же послужило проявлению такой бурной реакции? Ведь в просьбе этой, несмотря на удивительную лаконичность написания, для человека, что прибывал в отчаянии, не было ничего зазорного. Да и граф не первый раз, судя по старым записям старшего брата Коленьки, брал разрешение на отъезд именно летом, будь то его середина или начало.
— Позвольте дать совет, ваше величество. — Осторожно произнес мужчина, переводя взор со стола на письмо, а после и на государя.
Взгляд Паскевича с каждой секундой словно становится всё более обеспокоенным, а руки тот и вовсе предпочел сложить на груди, словно будучи недовольным или глубоко сосредоточенным чем-то извне.
— Не стоит одобрять этот отпуск. — Прогремело с из уст Ивана Федоровича то ли наставление, то ли просьба.
Но с чего вдруг тот решил выдвинуть такое заявление? Что такого было в обычном отпуске, что сам Паскевич советовал Его Императорскому Величеству отказать премного уважаемому графу? А главное — какие на то были мотивы? Граф каждый год брал отпуск, начиная с окончания отечественной войны 1812 года, и даже находясь в нем, готов был, как и написано в письме, сорваться обратно в Санкт-Петербург по первому повелению или приказу от государя. Да и сами эти слова: «Не стоит одобрять» — звучали уж как-то слишком серьезно, словно генерал от инфантерии знал больше самого помазанника божьего. А может... Может и вправду знал? Может, ускользнуло что-то от государя всероссийского?
В эту минуту Государь пристально следил за выражением лица Ивана Паскевича, пытаясь разгадать те перемены, что внезапно в нём проявились. Куда подевались прежняя сосредоточенность и серьёзность, столь уместные при посещении его Величества? Почему их место заняли сомнение и беспокойство, смешанные с какой-то тенью непонятного, тайного?
– Не стоит? – слегка приподняв бровь, вопросил Николай, опуская взгляд на лежащие в руках письмо, читая строки, словно надеясь найти в них ответ на свой вопрос.
Взгляд метался по строкам, но в голове звучало лишь одно смутное недоумение. С чего вдруг "не стоит"? Николай прекрасно знал, когда и на какой период Граф обычно просил об отпуске, и был уверен, что Бенкендорф сорвётся в Санкт-Петербург по первому его зову, лишь бы удовлетворить малейшее желание Романова и оказать ему необходимую поддержку. Да и к тому же, сейчас Александр Христофорович переживал тяжелейшую утрату, и отпуск, как казалось Императору, мог хоть немного облегчить его душевное состояние.
– Граф всегда просит об отъезде примерно в это время года, как ещё объяснял Александр Павлович, и это никогда не вызывало никаких проблем, – небесно-голубые глаза подняли уставший, вопрошающий взгляд. – Да и сейчас... Александру Христофоровичу нелегко, смена обстановки действительно может пойти на пользу.
Рассуждая вслух, пояснил Император, словно пытаясь понять, что именно не понравилось Паскевичу в просьбе Бенкендорфа. Но зачем терзаться догадками, если он, Император, может спросить прямо, не прибегая к околичностям?
– От чего вы делаете такие выводы, Иван Фёдорович? Объясните, что вас тревожит?
Вопрос Императора заставил генерала от инфантерии вздохнуть. Вздохнуть так, как обычно вздыхают, когда поминают усопших или говорят об ужасной утрате. Но к чему такой вздох сейчас? Что за театральные игрища решил устроить пред Императором один из его лучших генералов? Говоря о лучших, то было не преувеличение. Паскевич и впрямь был тем, кто словно бы с детства уже метил именно в такое звание, стремясь попасть в ряды лучших и заиметь честь личного общения с его Императорским величеством. Но даже это было не главным. Паскевич был из тех, кто привык к адреналину в крови, и за войны, что он прошел, тот стал для него сродни табаку или опиуму, от какого у бравого генерала была зависимость. Ни для кого не было секретом, что генерал от инфантерии обожал охоту и не редко ходил на ту с голыми руками, один раз даже поборов грациозную рысь и разложив ее шкурку у себя прямо перед камином.
— Понимаете, ваше величество... — То ли осторожно, то ли просто задумчиво начал Паскевич, смотря императору в глаза и лишь изредка бросая взор на письмецо. — Как бы я ни уважал графа, и как бы силен он ни был по меркам великой Российской империи, но его... — Он помедлил, словно признание истины давалось ему тяжко. Слишком тяжко. — Его сломала смерть сына. — Все же решился высказать мысль, или вернее — утверждение, Паскевич.
В подобном высказывании можно было смело поспорить, однако... Да, человек не будет весел после такого горя, но что бы сломать? Нет, граф не из тех, кого можно сломать таким. Он переживет. Получается, но переживет. Переживет ведь? Да?
— Не поймите неправильно, ваше величество, но Александр Христофорович сломлен слишком сильно, я бы даже сказал — ранен так глубоко в сердце, что смерть достигла самой опасной точки. — Завуалированно попытался донести до Императора суть генерал, но, понимая, что тот может понять его неправильно, взял одно из перьев со стола и поднял на уровень глаз, дабы монарх мог видеть его. — Иными словами, отпустите вы графа сейчас туда, где жили его предки, и где не будет вашей скорой досягаемости... — Он сделал паузу, а после взялся второй рукой за твердый кончик пера и в момент сломал то пополам. — И мы обнаружим графа под конец отпуска в петле. — Сломанное пополам перо Иван Федорович покрутил в обеих руках, а после добавил: — Вернее, не мы, а его жена или, не дай господи, кто-то из дочерей.
"Смерть сына"... Как же тяжко давило на сознание это сочетание слов, отражающее всю глубину трагедии, постигшей семью графа Бенкендорфа. Николай Александрович, его дорогой царский крестник, безвременно ушёл из жизни, и ничто, казалось, не могло унять этой невыносимой боли. Но... неужели сломался? Неужели железный генерал, шеф жандармов, граф, самый близкий и сильный духом человек, состоявший подле Николая Павловича, пал духом и сломлен горем? Этого просто не могло быть! Да, боль от утраты была неимоверна, боль от потери близкого человека не поддавалась никакому сравнению, ведь она стояла выше любой вселенской боли, горечи и печали. Но это можно было пережить, с этим можно было справиться. Будет трудно, будет сложно, но возможно. Ведь так? Александр Христофорович не мог сломаться... Или всё же мог, но Николай отчаянно не хотел в это верить?
– Что вы говорите... – прошептал Государь, машинально поглядывая на разломанное надвое перо, которое вертел в руках Паскевич.
Александр Бенкендорф просто хотел увезти свою семью в родовое имение, хотел, чтобы смена обстановки помогла им хоть немного воспрянуть духом, насладиться свежим воздухом и живописной природой, да и сам Граф наверняка надеялся отвлечься от мрачных мыслей и залечить душевные раны. Ведь именно об этом было написано в его письме, не так ли? Но слова Паскевича закрались в душу Николая странным, тревожным чувством. Он не хотел смерти своего верного слуги, не хотел терять своего дорогого графа. В тот день, после жестокой порки, когда Александра Христофоровича свалила лихорадка, Николай не мог найти себе места, терзаясь угрызениями совести и страхом за жизнь того, к кому питает чувства. А теперь ему прямо говорят о том, что Бенкендорф просит об отпуске, чтобы в тишине подготовиться к уходу в мир иной. Ещё минуту назад он был готов подписать прошение, но теперь, под влиянием слов Ивана Фёдоровича, им овладели мучительные сомнения. Письмо Император положил на стол, но другое перо, лежавшее в руке, из пальцев не выпустил, словно всё ещё не мог принять окончательное решение. Впрочем, чему тут удивляться, ведь именно послушав совета одного из лучших генералов, граф едва не оказался в петле.
— Иван Фёдорович, но что если, Граф правда желает отправиться в родовое имение для отвлечения мыслей и ничего более. – Николай звучал серьёзно, слишком серьёзно, как будто сейчас обсуждалась его жизнь. – Вы уверены в своём высказывании?
Те две недели, что граф отсутствовал, слуги не затихали в сплетнях, но стоило заслышать, что к ним приближается Император, сразу же затихали. Слухи ходили совершенно разные, начиная от того, что Бенкендорф был намерен уйти со службы, и до того, что граф поднял руку на жену, виня ее в смерти наследника. Но все сходились в одном единственном: граф был убит горем. Убит настолько, что не покидал своего особняка, а может даже и кабинета. Впрочем, чего ещё можно было ожидать от человека, что, только вкусив новую отеческую радость, сразу же познал горечь утраты? Познал боль смерти его ангелочка, коим умилялись чуть ли не все гости и слуги, называя его лучиком божьим и самым настоящим даром свыше. Придворные дамы проповедовали ему самую сказочную внешность, а генералы, смотря на мальчишку, на спор ставили свои имения, в каком возрасте юный Бенкендорф получит звание фельдмаршала. То, естественно, была шутка, однако и без нее у мальчика впереди намечалось такое светлое и прекрасное будущее, о каком многие и помышлять не могли. Царский крестник, сын второго по количеству власти человека, да и просто желанный ребенок — все это превращалось в лучшую комбинацию, сулящую большую удачу. Да только разыграть эту партию не удалось и никогда более не удастся. Мальчик прожил четыре недели. Всего какой-то месяц. Беззаботный, здоровый, он лишился своего дара вмиг. Такое случалось, к великому сожалению, и избежать подобного было невозможно. Не предугадать же, когда господь бог отвернется от человека.
Тактика, о чем скажет любой военный, — это не всегда сплошное наступление и победы. Тактика включает в себя маневры, хитрые ходы, наступления, отступления и даже намеренную сдачу территорий. И Паскевич, чьего стратега и тактика в одном лице считали чуть ли не лучшим во всей Империи, обладал удивительными способностями, каким даже Александр Христофорович иногда завидовал. Генерал от инфантерии отлично считывал людей, и стоило ему один раз увидеть, как наступает или маневрирует его враг, — и он сможет с точностью до часа предугадать его следующие шаги. Это не раз оказывало большую помощь ему на поле боя, а уважение он получал даже от врагов своих, что было редкостью. Вот и сейчас, не видя тактического преимущества в том, чтобы порочить стальную фигуру товарища своего, мужчина предпочел уйти в оборону, не отступая, но и не рвясь в атаку.
— Я предлагаю вам иной ход. — Спокойно произнес Паскевич, глядя на государя с уважением и вниманием, одновременно с этим показывая уверенность и решительность. — Не подписывайте разрешение или отказ сейчас. — Плавно начал Иван Федорович. — Пригласите графа сюда, м? Как вам идея? Увидите его своими глазами и уже сможете решить — стоит это того или нет.
Предложенный Паскевичем ход и впрямь имел хоть какой-то, но смысл. Да, вряд ли Император сможет сразу понять, предрасположен его граф к наложению на себя рук или нет, но увидеть его все равно стоило.
— Уверяю вас, человек, что хочет наложить на себя руки, виден издалека. Да и граф наш, нужно сказать, не актер. — Добавил мужчина, даже чуть кланяясь в конце, словно не желая прозвучать грубо или непозволительно.
Зная, как обжигает душу потеря близкого человека, Николай Павлович на целых две мучительные недели позабыл о смехе, радости и даже о простых житейских мыслях, сосредоточившись лишь на памяти о своём царском крестнике и на государственных делах, требующих его неустанного внимания. Первые три дня после смерти младенца оказались самыми душераздирающими, превратившись в череду бессонных ночей, наполненных неутихающими терзаниями об ушедшем ангелочке и безотчётными переживаниями за Александра Христофоровича. Николай Павлович строил грандиозные планы на будущее своего крестника, мечтая увидеть его бравым фельдмаршалом, верным другом и надёжной опорой для будущего Императора Александра, с которым они будут идти плечом к плечу, укрепляя величие Российской Империи. Его жизнь, казалось, могла быть наполнена множеством светлых и радостных эпизодов, которые теперь отзывались в душе государя лишь глухой, нестерпимой болью, которую нужно было постоянно подавлять, заставляя себя держать голову прямо и сохранять видимость невозмутимости. На то была Божья воля, забравшая светлую душу к себе...
И сейчас, когда в душе Николая с новой силой нарастали сомнения по поводу истинных намерений Александра Христофоровича Бенкендорфа, он просто не мог позволить себе подписать прошение об отпуске. Что если Паскевич прав? Что если граф и в самом деле помышляет о самоубийстве? Но этого не может быть! Он нужен своим дочерям, нужен Империи, нужен... Коленьке.
– Вы правы, я принимаю предложенный вами ход, – спокойно, тихо и задумчиво промолвил Император, глядя на уверенного в своей правоте Ивана Фёдоровича.
Он был поражён тем, как умело генерал, всего за пару минут, сумел направить его мысли в нужное русло. Его, упрямого и непокорного молодого человека, отчего же он так безоговорочно прислушивается к его мнению? Неужели он совсем ослаб волей из-за пережитых потрясений, или же... боялся потерять ещё одного близкого человека? Так или иначе, рука его крепко сжала чистый лист бумаги, и перо проворно заскользило по нему, выводя чёткие строки требования к Графу, где суть заключалась в немногих словах: «Перед тем, как дозволить вам отправиться в кратковременный отпуск, я бы весьма возжелал видеть вас при дворе». Конечно, перед этим и после этого шла привычная официальная часть, но весь смысл заключался лишь в этих немногих словах. Паскевич был прав: увидеть, убедиться своими глазами и решить, можно отпускать Графа или нет, Император сможет лишь после того, как увидит его лицо. Заслышав согласие, генерал от инфантерии одобрительно кивнул, обращая свой взор, все ещё полный беспокойства и сосредоточенности, на то, что писало его Императорское Величество. От этих строк, что должны были отправиться прямиком к графу, зависел не только его отпуск, но жизнь одного из самых нужных императору людей. Казалось, исчезни Бенкендорф, и на горизонте сразу же замаячит заговор против его императорского величества. Ведь именно граф на корню обрубил декабристов и точно так же, как у гидры, прижигал все новые и новые головы, что росли подобно хлебу на дрожжах. Александр Христофорович Бенкендорф не просто генерал-адъютант, шеф жандармов, начальник Третьего отделения Собственной Его Императорского Величества канцелярии, генерал от кавалерии и граф, он — свет среди тьмы недоброжелателей, какого те боялись и сторонились, а особо храбрые тут же сгорали, стоило попытаться броситься и вцепиться в императорскую шею. Потому потерять такого человека было бы самым настоящим кощунством.
Когда же письмо было написано и передано слуге на скорейшую отправку, Паскевич удовлетворённо наблюдал за этим со стороны, явно довольный тем, что к нему прислушались, но в то же время и обеспокоенный всей сложившейся ситуацией.
Примечания:
Если понравилось - оставьте комментарий!
Если не понравилось - оставьте комментарий!